Можно было не сомневаться, что Владимир Столбов, прежде чем залезть в петлю, отвел в тетради не одну страницу той грязи, которую знал о себе.
Мертвой и бессмысленной хваткой он схватил и Аркадия.
Трудно было поверить, что всего три часа назад Аркадий мог читать газету, отвечать на глупые телефонные звонки, сердиться на жену за беспорядок в шкафу.
Сейчас квартира казалась ему западней, куда за ним в любой момент могли прийти. Ему казалось нелепым говорить о чем-нибудь с Еленой, слышать смех соседей Степичевых на балконе, доносившийся в открытое окно. Все окружающее потеряло смысл и цену, все переместилось с привычных мест. Телефонные звонки вызывали муку. Ему теперь никто не был нужен, ему никто не мог и не захотел бы помочь.
Если бы Елена спросила его сейчас о причине столь странного выражения лица и неподвижного сидения в комнате, он не счел бы нужным ей ответить. Но она осталась в квартире Столбовых.
Хорошо, что он не всегда посвящал ее в свои дела. Какой был бы у нее теперь повод для торжества! Как же! Она ведь предостерегала его от дружбы со Столбовым-младшим! Как будто он меньше ее понимал, что Владимира стоило обходить за версту.
Он не был столь близорук в выборе друзей, как ей казалось.
Разве он искал в дружбе с сыном завкафедрой удовольствий и развлечений? Да ему просто некуда было от Владимира деться. Не бросать же работу в городе, добытую с таким трудом и для Елены и для него самого, и не уезжать же учителем в деревню! Да он не уважал и папашу и сына уже за одно то, что они были людьми разговорной науки, а Владимир был неприятен ему вдвойне — своими наглостью и бесцеремонностью.
Но на узком пространстве приложения сил Столбовы занимали господствующее место, и Аркадий поминутно ударялся о них и, если бы не был осторожен, то мог бы разбиться вдребезги.
А в недалеком будущем ожидалось, что Столбов-старший сделается еще более объемным. Ректор Панкратов и проректор по учебной работе Сорокин были ветхи и вот-вот должны были сойти со сцены.
Аркадий всегда презирал нахалов и людей, способных на грошовую корысть.
Такие субъекты разрешают себе валяться в грязи. Извлекать их оттуда — значит, по уши выпачкаться самому. Но когда Владимир попытался затащить в лужу и Аркадия, то пришлось ударить его сапогом в самую хрюкалку.
Аркадий так резко оттолкнул его руку с кредитками, что красные десятки рассыпались по желтому паркету подобно осенним листьям. Повернулся к Столбову спиной и вышел вон. Поскорее на воздух.
На следующий день Аркадий взял больничный лист (помогла мать-врач).
— Ты где был? — спросил его Владимир, когда Лавров спустя наделю вышел на работу.
— Искал место.
— Нашел?
— Нашел.
— Хорошее?
— Плохое.
— Может, ты в органы ходил?
— В органы?.. Я еще хочу заниматься математикой.
— Ха-ха-ха-ха! Аркадий — математик!
Хриплый смех Столбова был гнусен.
Их отношения не прервались. Сразу бы все оборвать могла Елена с ее деревенским догматизмом. Да — да, нет — нет, третьего не дано.
Когда Лавров прочитал записку Столбова, он ужаснулся, словно Владимир укорял его в том, что Аркадий жив, и приглашал с собою, говоря, что это совсем не страшно и что ему, Аркадию, нужно непременно так поступить, потому что он тоже подлец и потому что иначе до него доберутся и посадят за решетку на виду у всех и будут судить, а в зал придут его знакомые и незнакомые и станут разглядывать его, удивляясь тому, что внешне он ничем не отличается от людей, и будут упрямо выискивать в нем черты, указывающие на его гнусные наклонности. У Аркадия начинали пробегать по спине мурашки. Ему казалось, что невидимый Владимир с синюшным лицом приближается к нему. Аркадий ощущал движение воздуха у лица и в ужасе думал, не запереться ли ему. И хотя никакого Владимира в комнате не было (то, что было Владимиром, вынесли на брезентовых носилках два милиционера и увезли на машине с полосой), и хотя движение воздуха у лица было дуновением ветерка в распахнутое окно, Лавров не мог избавиться от ощущения ужаса. Мысль снова и снова возвращалась к точке накала (в голове), туда, где вот-вот должно было все перегореть, почернеть, отключиться. Когда он поймал себя на том, что пытается примерить к себе тот способ избавиться от кошмара мыслей, каким воспользовался Владимир, он почувствовал непроизвольное двигательное возбуждение, вскочил с места и сделал несколько нервных шагов к двери, но остановился.
Страх, без сомнения, был от неподвижности.
На приемнике он увидел прочитанную и брошенную записку. Никакого Владимира в комнате быть не могло. Владимир жил только в этой записке, в клочке бумаги, который можно было смять, сжечь, уничтожить, и никакой милиционер об этом не узнал бы, как не узнал он о том, что записка выкрадена.
Лавров шагнул к радиоприемнику, стоявшему на ножках у стены, и медленно, с наслаждением смял записку в ладони.
Боль в суставах пальцев заставила его только расслабить, а не разжать кулак. Хотелось подольше ощущать в ладони этот комок бумаги, в котором воплощались все его беды.
Впрочем, не сама записка была ему ненавистна. Как было бы превосходно, если бы в этом клочке бумаги читалось: умер от неразделенной любви. Ведь с Владимиром случалось столько амурных историй! Как все обернулось бы романтично и благородно, как жалели бы профессора и как он возвысился бы во мнении знакомых! Несчастная любовь — как это красиво и необычно!
Аркадий вдруг замер от неожиданно пришедшей мысли.
А что, собственно, мешает ему представить дело именно таким образом? Разве хоть кому-нибудь в институте известна истинная причина смерти Владимира? Разве после Владимира осталась записка? И кому, собственно, как не Аркадию Лаврову, лучшему другу умершего, знать подлинную причину безвременной гибели приятеля?
Черты Аркадия оживились. Все еще сжимая в руке записку, он подошел к окну. Закатный свет пламенел на листве парка.
Если бы не дневник, если бы не проклятый дневник, в котором неизвестно что написано!
«А есть ли в дневнике то, чего я так боюсь?» — спросил он себя.
Откуда он взял, что там непременно написано то же самое, что и в этой страшной записке.
В самом деле, зачем бы Владимиру сочинять записку, если бы в дневнике все было сказано?
Там, у Столбовых, его напугала фамилия Татьяны Шелковниковой, мелькнувшая на одной из страниц. Но обязательно ли строки о ней должны быть дурными, обязательно ли при мысли об этих строках нужно запугивать себя до галлюцинаций? Почему, в конце концов, Владимир не мог размышлять в дневнике об интимных вещах? Разве помимо денежных расчетов с ее матерью Столбову не о чем было написать? Разве Татьяна не закатывала Владимиру сцены и не посылала ему такие письма, что, право, на рассказ об одном этом хватило бы тетради?
Лавров сам, без милиции, порвал с Владимиром, сам, без милиции, захотел сделаться порядочным и сделался им. И он не допустит, чтобы его пачкали теперь, когда он уже отмылся.
Механически сжимая записку, Лавров снова прошелся по комнате. Против зеркала остановился и ободряюще улыбнулся себе.
«И все-таки, неужели вот так жалко я буду выглядеть там, у следователя?» — с ужасом подумал он.
Аркадий понимал, что ему бояться нечего, понимал, что неизвестно еще, замышляет ли против него дурное милиционер или нет, а не мог совладать со страхом. Что же это такое?! Ведь так и погубить себя можно!
Он поморщился и отошел от зеркала, противный самому себе.
Просто ужас до чего можно себя запугать. Ну что он такое, этот следователь? Что он, если смотреть на него без эмоций? Милиционер с недисциплинированным умом и грубыми манерами, глаза с прищуром, плечи биндюжника.
Лавров разжал кулак и увидел на ладони комочек записки… И этим человеком, которого час назад он так примитивно провел за нос, Лавров запугивал себя!
И удивительно, как только в мыслях он освободился от бремени страха, в парке послышались бодрые звуки оркестра. Лавров стал прислушиваться к ним, словно звуки были физическим воплощением только что возвращенной ему жизни. Безудержно-веселый ритм окончательно сметал все его сомнения.
Лавров осторожно расправил сжатый бумажный комок.
Никакого страха записка уже не вызывала.
Если он решит уравнение с милиционером (а не решить его было нельзя, и, следовательно, он его решит), то смерть Владимира будет истолкована как результат несчастной любви. Зачем же в таком случае уничтожать записку? Разве Столбов-старший навсегда останется тем обмякшим ватным львом, каким его можно было видеть сегодня во время милицейского визита? Разве он перестанет быть громовержцем и разве записка эта при случае не пригодится Аркадию?.. А документ для громовержца весьма и весьма…
Лавров разгладил ладонью листок и, аккуратнейше перегнув, положил в записную книжку.
Игра еще не окончена. Лавров в седле. Все должно идти, как всегда. Никаких поводов для подозрений.
Он вышел в коридор, раскрыл телефонный справочник. Лицо его сделалось строгим и серьезным. Обдумав тон и первую фразу, он стал медленно набирать номер.