К книге
Решающая схватка16
73%
16
16

Время, оставшееся до конца рабочего дня, Портнов посвятил чтению дневника.

«15 октября. Я в больнице. В окно мне видны верхушки расцвеченных тополей. В начале октября лист падал только от порывов ветра, а вчера после ночного заморозка потек. И тополя стали раздеваться на глазах. По утрам на светлом фоне стаями летят темные вороны. Мне города не видно. О том, что происходит за окошком, я узнаю от знакомых, которые навещают меня. Я уже немножко герой. И пусть корреспондент в статье написал ерунду, пусть изобразил конфетную картинку, она, к моему удивлению, приятно щекочет самолюбие. Во вторник, в день свиданий, приходили с газетой ребята из нашей группы: Игорь Гвоздев, Бен, Гриша Серегин, а вчера — Елена с Аркадием, а почти вслед за ними — Людочка с Тоней.

Елене и Аркадию на двоих дали один халат, и они входили по очереди. В палате нас двое. Один тяжелый, громко и хрипло дышит, у меня вид тоже совсем не бравый: голова стрижена, лицо обрезавшееся. Елена, кажется, поняла, что здесь не герои, а больные, и посерьезнела. Я тоже говорил мало и чувствовал в эту минуту и душевный покой и умудренность опытом. О том, что со мной случилось, ни словом не обмолвился.

Потом зашла Людмила. Она с минуту смотрела на мою болезненную физиономию, потом все-таки заморгала затуманенными глазами и порывисто меня обняла. Посидела на постели.

— Все хорошо. Ты живой, — сказала она.

Еще раз поцеловала меня и пошла к двери.

— Подожди, — сказал я. — Слезы вытри.

Она промокнула глаза платочком и притворила за собою дверь.

Вошел Аркадий, ухитрившись даже халат надеть щеголевато. Сидел минуты три и был в восторге от моего вида. Слегка отросший ежик вместо пышной шевелюры и худоба делают меня, по его мнению, более одухотворенным. Он почти убедил меня в том, что в жизни мы часто не видим своих героев.

В больнице хорошо думается. Спрашиваю себя, не привело ли меня сюда честолюбие. И, кажется, впервые могу сказать себе, что поступил так, не задумываясь, будет ли мне хорошо или плохо. В субботу в штаб пришел мужчина и сказал, что с ним в одной квартире живет парень, который уже три месяца не работает — шатается по базару. А на этой неделе сосед дважды видел его у здания сберкассы. Он там с утра до вечера, видно, что-то замышляет. Мы вместе с Толиком Здоровцевым пришли к дому, где расположена сберкасса. Мужчина издали показал нам на него и тотчас смешался с людьми, проходившими мимо. Человек стоял перед витриной обувного магазина близ входа в кассу и разглядывал образцы дамских туфель.

Я не верю в теорию Ломброзо, но клянусь, что на нем лежала печать чего-то такого, что заставляло насторожиться. Наверно, постоянное раздражение и грубая брань как-то закрепляются в лицевых мускулах, — не знаю определенно, но при взгляде на него я почувствовал толчок в груди. Правда, я тут же сказал себе, что пока еще не ввязался ни в какую историю и мне лично ничто не угрожает. Эта мысль успокоила меня. Мы со Здоровцевым стояли напротив сберкассы, в тихом скверике оперного театра, и когда парень поворачивался лицом в нашу сторону, мы хорошо видели его. По губам его временами скользила какая-то нетерпеливая злобная усмешка. Раза два за время ожидания он, не доходя метров трех до урны, останавливался, прицеливался и метко бросал туда окурок. Я не заметил сразу, в какой момент и откуда появился второй парень, остановившийся около него, но догадался, что он вышел из дверей сберкассы. Если бы мы не наблюдали за первым, то не поняли бы, что они знакомы.

Второй прикурил у первого, что-то коротко сказал и пошел назад к двери. Взгляды, которыми они обменялись, заставили меня подумать о том, не лучше ли мне уйти, но опять я сказал себе, что уйти я, пожалуй, всегда успею и что любопытно все-таки узнать, что они замышляют, узнать хотя бы для того, чтобы сказать об этом охраннику, стоящему в операционной комнате сберкассы.

Женщина в белой куртке невдалеке от угла дома продавала горячие чебуреки, там толпились люди, они бросали кусочки чебуреков неповоротливым голубям, ходившим у самых ног. Один голубь расклевывал кусочек чебурека поодаль, у столба. Тот, за кем мы наблюдали, поравнялся с ним и неожиданно пнул в его сторону ногой. Голубь, испуганно взмахнув крыльями и выронив из тупого клюва закраину чебурека, метнулся в сторону и опасливо сел метрах в двух от столба на мостовую.

Здоровцев взглянул на меня. Мы походили минуты две по скверику, и тут я неожиданно для самого себя сказал:

— А что, пойти посмотреть, что он там делает?

«Может, ничего такого они и не замышляют?» — хотел я добавить, но удержался.

— Кому из нас лучше пойти? — спросил Здоровцев тоном, по которому я понял, что ему хотелось бы остаться здесь.

— Конечно, я пойду, — сказал я почти весело, как нечто само собой разумеющееся.

— Смотри, а то и я могу, — сказал Здоровцев.

Чтобы не выдать место, где мы стоим, я не стал пересекать улицу прямо, а дошел до угла и пересек ее вместе с толпой на переходе, а потом уже мимо витрины обувного магазина направился к дверям сберкассы. Я проходил мимо, стараясь не смотреть в его сторону, но чувствовал парня в полуметре от себя, как животное чувствует хищника, притаившегося близ дороги. Хотелось обернуться и взглянуть, но я ускорил шаг и вошел в дверь.

Я занял очередь у окошка, где людей было побольше, и стал осторожно искать его глазами.

Он стоял перед большой таблицей выигрышей, держа в руках список лотерейных номеров, и время от времени бросал взгляд в сторону крайнего окошка слева. Очередь там двигалась медленно.

Я стал ждать. Впрочем, совсем скоро, минут через десять, не более, он зашелестел списком, сложил его и скучающе, неторопливо двинулся к двери.

У кассы, куда он последний раз взглянул, стояла средних лет женщина с тусклым выражением на непримечательном лице. Ей долго отсчитывали кредитки.

«Мало ли что, — сказал я себе, — может, он и в самом деле пришел проверить лотерейные билеты. Может, они сейчас вообще уйдут отсюда, а я останусь здесь торчать».

Как только он ушел, я тоже вышел и присоединился к Здоровцеву. И тут я увидел, что оба по-прежнему у сберкассы и что время от времени то один, то другой поворачивают головы в сторону входа.

«Посмотрю все-таки, кого они ждут».

И в это самое время оба как-то уж очень скоро повернулись спиной ко входу и с медлительностью, которая показалась мне нарочитой после быстрого и энергичного поворота, пошли мимо витрины магазина к углу дома.

«Ну, вот, я так и думал, — сказал я себе, — они уходят», — нисколько, впрочем, не веря себе.

Бросив взгляд на двери сберкассы, я увидел, даже не столько увидел, сколько почувствовал, что оттуда выходит та самая женщина, которая получала деньги. Я хорошо разглядел ее только в следующие две-три минуты, пока она шла в том же направлении, что и двое, шаг за шагом нагоняя их. Скоро оба оказались позади нее и шли теперь уже вслед за нею один подле другого.

Пока и толпа, и женщина, и они двигались в одном направлении, я внушал себе, что парни ей всего-навсего случайные попутчики, но когда они последовали за женщиной сперва к троллейбусной остановке, потом к автобусной (в троллейбус она не села, заметив, что номер маршрута не тот), потом снова вернулись на троллейбусную остановку (нужный троллейбус подошел раньше автобуса), тут я словно проснулся.

— Уедут же! Бегом?

Увы, мы со Здоровцевым опоздали всего на мгновение. Троллейбус захлопнул двери и тронулся перед самым нашим носом.

Следующий троллейбус того же маршрута подошел минуты через две. Мы сели в него, проехали до конечной, надеясь увидеть женщину и парней на какой-нибудь из остановок, но ни кассира, ни ребят не видели.

— А может, они ничего такого и не думали, а мы как шпики… — сказал Здоровцев.

— Может быть, — сказал я, а у самого в голове: «Вот завтра придем в штаб, а нам новость: убита и ограблена».

Ночью почти не спал. Может, у нее дети, думаю. Встал с желтым лицом. На лекции не пошел, решил пропустить первую пару, а в восемь был уже в милиции. К самому начальнику провели.

Выслушал он меня, позвонил дежурному по области. Тот говорит, что никакого нападения на кассира не было.

— А попытки? — спрашивает полковник.

— Попытки тоже не было, — слышу в трубке.

Посмотрел подполковник на меня как-то уж очень внимательно.

Смотри, смотри, думаю. Я уже был уверен, что им что-то помешало довести замысел до конца.

Смотрю я на него твердо и даже с дерзостью. Не хочется тебе, думаю, жир свой растрясать, а придется.

— Они, — говорю, — наверное, опять у сберкассы.

Мешочки глаз его раскрылись, складки вокруг рта дрогнули, словно от беспокойства. Вызывает двух в штатском, молодых. Хорошо запомнил фамилии. Один — Семенихин, на вид выгоревший, беловолосый, но крепкий и быстроходный, а другой — Васютин. Этот сдержанный, медлительный, фигурой крупнее.

Вызвал этих. Смотрю, сам встает.

— Поедемте.

Сели в «Волгу». По пути заехал домой, переоделся в гражданское и стал похож на пенсионера. Только сумку ему базарную в руки. Правда, лицо не пенсионное, уж очень складки у губ твердые и глаза острые. Остановились в переулке, выбрали позицию у театра. Не больше четверти часа ждали, как увидел я их: идут рядом. Подполковник всмотрелся в одного, в того самого, которого нам мужчина вчера показал.

— Так это же Копченый.

На этот раз мы обложили их расчетливо. Подполковник зашел в обувной, я и один из молодых стали около продавщицы с чебуреками, болтали, словно год не виделись, другой молодой выбрал позицию за углом, у входа в «Галантерею», а машину подогнали к садику у театра, и шофер только ждал сигнала.

Сегодня Копченый и его приятель наметили другую жертву: красивую молодую женщину в ярко-голубом пальто джерси. Они тронулись вслед за нею минут через сорок после того, как появились у сберкассы. Пересекли перекресток и пошли по Садовой.

Мы потянулись за ними. Машина шла рывками от квартала к кварталу. И вдруг в тот момент, когда женщина собралась переходить на другую улицу, Копченый подал знак приятелю, и оба стали быстрым шагом приближаться к женщине.

Мы бросились к ним почти одновременно. Я оказался между нею и типом в плаще. А подполковник и двое инспекторов схватили в кольцо Копченого. Шофер, нарушая всякие правила, рванул на нашу сторону и, взвизгнув тормозами, осадил «Волгу» у поребрика.

По тому, как мой противник держал руку, я понял, что в ней что-то зажато. Я сделал обманное движение, и он взмахнул рукою. Я отклонился и проходом в ноги швырнул его на тротуар. Я не почувствовал никакого удара. Когда он упал, я увидел, что в руке у него нож. Я с такой силой наступил ему на руку, что он вскрикнул и разжал пальцы. Другой ногою я отбросил нож на мостовую. Шофер ударил его монтировкой и навалился на него, не давая подняться.

— Не лезь, я один, — прохрипел он. — Смотри, у тебя кровь.

Я бросился к ножу и вместо того, чтобы поднять его, почему-то отбросил ногою на самую середину проезжей части.

Нас уже окружала толпа. Подполковник прикрикнул на двух, требуя помочь нам. Один, тощий, в очках, бросился к нам и стал стягивать шарфом ноги тому, которого придавил шофер.

Только теперь я почувствовал жжение в бедре и провел рукою по плащу. Пальцы нащупали края разреза и коснулись чего-то липкого. Помню, что я успел еще поднять нож, он был складной, охотничий, успел сказать женщине в голубом джерси, в испуге стоявшей поодаль, что у нее хотели отобрать деньги. Тут я почувствовал слабость. Меня на «Волге» отвезли в дежурную больницу.

17 октября. Я смотрю на поредевшие верхушки тополей и извлекаю из них самые неожиданные мысли. И в первую очередь мысли о себе.

Чтобы я что-то делал, хорошо или плохо, мне обязательно нужно быть на людях. Людское одобрение — единственное, что меня радует. Ради похвалы я готов лезть на карниз крыши пятиэтажного дома, чтобы снять праздничный плакат, или броситься в воду, чтобы спасать какого-нибудь алкоголика, которого совсем не следует спасать, ибо он вреден, как насекомое.

18 октября. Я вспомнил, как весною напротив нашего дома переходила дорогу дымчатая кошка с котенком. Они шли друг за другом след в след. И вдруг перед самым носом у них промчалась машина. Они отпрянули. Кошка мигом взобралась на дерево, котенок прижался к урне, маленький, незаметный, смертельно испуганный. Потом кошка осторожно слезла вниз, подошла к своему перепуганному зеленоглазому чаду и вновь повела его через ужасную улицу… Нас тоже переводят через опасные дороги, но мы, в отличие от котят, вырываемся, стремясь перейти дорогу самостоятельно. Мне думается, что я перешел одну из таких дорог, хотя мог бы перейти ее с меньшим риском.

19 октября. Мой сосед по палате стал, кажется, выкарабкиваться оттуда, где, по словам поэта, навеки тишь и благодать, и я приобрел собеседника. Старик, надо сказать, идейный. Не любит лохматых и тех, кто дергается на танцплощадке. Меня одобряет. Говорит, что сам был такой. Спрашивает, не играю ли я в футбол и не болельщик ли я. Узнав, что не играю и не болельщик, обрадовался, словно отыскал потерянного родственника. Говорит, что на людей затмение нашло, ломятся на стадионы и глядят, как два десятка бездельников катают мяч или бьют его головой. Головы-то надо, говорит, по назначению использовать. Люди, говорит, работу бросают, на трамваях и троллейбусах виснут, орут, выпучив глаза. Вот ты, говорит, дружинник, а что же ты смотришь? Ведь там кое у кого и бутылки. Бутылки-то перед входом отбирать надо, тогда на этот футбол иной и не пойдет. Без водки он и смотреть на всю эту беготню не станет. Ему бы только поорать, а где тебе, кроме футбола, орать и свистеть разрешают? Нигде! А одному что ж кричать? Неинтересно. Вот они и ломятся туда, валом валят.

Старик, конечно, допотопный. Все спрашивает, о чем пишу. Сказал ему, что реферат экономический. Как-никак, я же студент. Одобряет. Когда выхожу в коридор (я стал уже ходить с костылями), листки кладу в карман халата, чтобы старик случайно не прочитал.

Начал меня расспрашивать о тех, кого поймали: какие они, как выглядят, что за люди? Сказал ему, что знал. А он: «Не пойму, — говорит, — что в жизни происходит. В мое-то время совсем не то было. Я сам кражей занимался. Но что я воровал? Снаряды у немцев. Захватили мы у немцев пушку, а снарядов к ней нет. Начальство приказывает: добыть. Ну, а я, значит, командир боепитания полка. Вот я с одним солдатом во вьюгу и ползу к немцам через лог на горку. У них в школьном саду склад снарядов был. Укутались в белые уплаты, салазки тянем за собою, ножи у нас, автоматы. Подползли с одной стороны штабеля, а часовой немецкий с другой стороны, в огромных соломенных чунях, на сапоги натянул. Давай, говорю, ножом его. А напарник шепчет: «Ты что, сдурел? А если не до смерти? Ведь не уйдем». Так и не тронули. Поставил я на салазки ящики, накрыл халатом, а напарник из-за дерева за веревку тянет. Я гружу, а он фрица на мушке держит. Еле убрались. А теперь?»

Что ему сказать? Что на одном энтузиазме не проживешь? Что одному футбол нужен, а другому стопка спиртного, а третьего не в дружину тянет кого-то вылавливать, а порыбачить. Сказать так — не поймет.

А впрочем, он тоже не аналитик. Непоследовательный. Не помню уж, с чего у нас завязался разговор, только он стал хвалиться, каким комсомольцем активным был: говорит, что обыски по сундучкам делал. Удивился я, стал расспрашивать, что за обыски. Оказывается, на строительстве нашей электростанции в тридцатом работали грабари, на собственных лошадях и повозках, грунт из котлована выбирали. Вручную, конечно. Такие дремучие дикари были, если послушать старика, то смешно: бороды, в лаптях. Пообедают в столовой, и после каждого обеда почти все ложки исчезают. Тянут — и в сундучки. Жили в бараках. Ну, комсомольцы, конечно, с ложек их воспитывать начали. Зоологический инстинкт частной собственности расшатывали. Рассказал он мне это, а я его спрашиваю: «Уважаемый папаша, выходит, нынешние люди, на которых вы так брюзжите, они же ангелы по сравнению с теми, неандертальцами? Вы только сравните».

Спохватился он, недовольно взглянул на меня и рассмеялся радостным лукавым смехом. А ведь верно: неандертальцы, питекантропы, говорит. В чертей, в домовых верили. Один климовский не хотел работать в паре с копыловским, твердил, что у копыловского дурной глаз и что он наведет на лошадь порчу.

И старик смеялся снова детским смехом.

Хороший старикан. Днепрогэс строил. На границе в горах служил. В Отечественную воевал. Взял у меня адрес. Говорит, внуку своему расскажу, какие ребята есть, а то он у меня, говорит, оболтус — только пластинки гоняет да на гитаре по ночам бренчит.

«Дорогой папаша, — произнес я мысленно. — Я не герой, а нечаянно пригретый славой». Но слов этих, конечно, вслух не произнес. У меня, как у сказочного змея, две головы, которые постоянно грызутся между собой, но грызутся не до смерти.

21 октября. Сегодня так спокойно и безмятежно прошел день, что в полдник, попив жиденького больничного киселя, я глядел на голые верхушки тополей и думал, что жизнь вошла в колею, что посещения гостей кончились и что пора бы мне открыть учебник (отец предусмотрительно принес его вместе с передачей). В то самое время, когда я размышлял, приняться ли мне за учебник сейчас или отложить на часик-другой, в палату вошел тот самый подполковник. Он был одет по всей форме, с орденскими планками в три ряда и выглядел чрезвычайно внушительно. На плечи был наброшен куцый белый халат.

Отрекомендовался смешно, словно допрос с самого себя снимал:

— Фамилия Окаемов, зовут Семен Семенович.

Когда сестра вышла, продолжил:

— Вот, браток, пришел посмотреть на тебя. Прошлый раз не удалось разглядеть. Торопились.

И стал бесцеремонно разглядывать меня, как будто я был одним из тех, кого к нему приводили. Глаза острые, в мешочках, губы твердые, насмешливые.

— Ну что ж, довольно. Парень ты и в самом деле крепкий. Не ошибся я. А то я все себя тиранил: как же, мол, так вышло, что ты его послал один на один с бандитом, у которого нож, а себе-то на подмогу двух оперов взял?

— А меня никто не посылал. Я сам.

— То-то, что сам… А я все эти дни оправдывался перед собою: парень, мол, рабочий, один троих стоит, а когда узнал, что ты профессорский сынок, покой потерял. Ну, думаю, непростительно старому пеньку. А теперь вижу: не было ошибки. Наука тебе не повредила. Вымахал ты слава богу. Принимай вот.

Он вытащил из кармана брюк коробочку.

— От нашего управления именные часы.

— Бери, Столбов, — неожиданно произнес с торжественностью в голосе мой сосед-пенсионер. — В гражданскую такими больших военачальников награждали. За личную храбрость. Так и писали. А теперь больше казенные слова пишут. Ну-ка прочти.

Я подал ему часы.

— Так и знал, — проговорил он. — «За активную помощь в охране общественного порядка».

— Ну, это вам не роман, — сказал Окаемов. — Это награда. Тут официальность нужна.

— Ладно, Столбов. Первая награда — самая дорогая. А надпись, что ж, разное время, разные песни.

Простился Окаемов со мною за руку. Старик, а лапа как клешня твердая. Приглашал заходить в райотдел.

10 ноября. Хожу на лекции с палочкой. Волосы как на щетке сапожной — совсем не отросли, но и маленькими не назовешь. Торчат ежиком.

Да, едва не забыл. В институте я причислен к лику героев. То-то. «Здесь были мы, 10 «Б»!»

25 декабря. Закончил практику и составил отчет. Делал в СМУ все, что заставят: выписывал наряды, получал строительные материалы, подписывал путевки шоферам, ездил как экспедитор за пиломатериалом и краской.

Чтобы отчитаться в институте за практику, набрал десятка два копий в плановом отделе. По программе работал не более половины срока. Инвентаризировал и обсчитывал незавершенку, заполнял бланки отчетов, оформил в трест материал по итогам квартала.

Прораб меня здорово хвалил, характеристику мне выдали отменную. Бронзовую, как путевой лист на мусор. Не подкопаешься. Каждый пункт соответствует программе практики, и каждый подтвержден копией делового документа.

Руководитель практики месье Крупкин не подточит носа. Не сомневаюсь, что страницы моего отчета он будет просматривать на свет, выискивая в нем изъяны. Злые языки нашептали ему обо мне и Людмиле такие страсти-мордасти, что он смотрит на меня теперь взглядом василиска.

Аллах не выдаст, свинья не съест.

26 декабря. Бен хвалится, что места у них редкостные. Лесная речка, птицы, зверье. Махнем, говорит, на каникулы поохотиться? Я сказал, что подумаю. О чем мы только с ним не толковали! Говорит, что мы небокоптители, как гоголевские Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна. Предлагает организовать строительный отряд и двинуть летом на целину. У него даже план есть, кого из ребят взять. Не хватает только плотников и одного каменщика. Прорабом намечает одного третьекурсника из строительного, своего дружка. Тот раньше работал строительным мастером в СУ. Сказал ему, что я дома стула починить не могу. Как расклеится, так выбрасываем.

— Ну и что? Так ведь то дома. И для себя. А для других знаешь как будешь стараться!

4 января. У меня сессия, а я пишу. Недавно увидел в старой «Комсомолке» заголовок: «Студент, любишь ли ты сессию?» И написал же какой-то болван! Все равно, что приговоренного спросить: «Любишь ли ты веревку?» Разорвал газету на мелкие клочки.

В последний день перед экзаменом — как натянутая струна, читаешь в длину, не на качество, а на количество. Строчки скачут, не цепляясь за сознание. А перед выходом слабость, даже дурнота. Поел бы, но аппетита нет, как при болезни. Пожуешь что-нибудь и оставляешь. Не хватает сил долго сидеть за столом, пугают убегающие минуты.

В другие дни сессии легче. Стараюсь быть с Беном. Его хуторская самоуверенность поддерживает меня. Правда, заниматься у него почти невозможно: на чужую постель не сядешь, а нос к носу за столом не могу сидеть. Кажется, что за тобой подсматривают. Привык быть в комнате один. Приходится ставить стул к подоконнику. Один раз дочитывал последнюю лекцию под столом. На пол постелили новую поролоновую дорожку. Мягкая — шик и длинная — от батареи до двери. Стол высокий и накрыт скатертью. С одного края я приподнял ее, чтобы падал свет. И Бен рядом, и не видно, как он разделывается с задачами (это на меня дурно действует).

Какое оказалось счастливое место! На экзамене дали всем один и тот же вопрос и одну и ту же задачу, но списать было нельзя и переговариваться тоже. Те, кто сдал работы до двенадцати, получили четыре и пять. Остальные тройки. Я был последним из первой половины и получил «5». Задачу решил, а вопрос попался из одиннадцатой лекции, которую я читал под столом. Когда читал эту 11-ю, к Бену зашла за утюгом Ира Сливкина. Увидела, что из-под стола торчат ноги, и приподняла скатерть.

— А-а, двухэтажный университет!

Я хотел вылезть, но она опустила угол скатерти.

— Сиди, сиди, Вовочка. Из-за пятерки я бы и в погреб залезла, да Крупкин мне все равно не поставит пятерки. Я же не ходила на его лекции.

— А кто ходил? — воскликнул я, глядя в то место скатерти, которое только что было приподнято.

Тут Бен сказал:

— Взяла утюг и уходи. Я суеверный. Женщины перед экзаменом — дурная примета. Особенно такие, как ты.

— Какие?

— Красивые. Непременно из-за них «трояк» схватишь. А мне без стипендии нельзя, у меня носки худые. Не заштопаешь?

— Пожалуйста! Если Крупкин будет придираться, скажу, что Постникову Вениамину штопала носки.

Но Бен не шутил, а достал из шкафа носки и подал ей. Тут уж я не удержался. Высунул голову из-под стола, сбросил туфлю.

— Посмотри, Ирочка, может, и мои нуждаются в женском внимании?

— Профессорских не штопаю, ты и новые купишь. Для тебя носки не теорема.

10 января. Иду по площади. Недалеко от здания областной библиотеки лежит расчлененный труп елки. Ствол металлический, окрашен в зеленый цвет. К нему приварены отростки, куда вставляют настоящие большие ветки. Ствол свинчивается из трех кусков. Пока елка нарядно сверкает огнями, она хороша. Теперь вид ее жалок. Все искусственные прелести на виду.

А какую радость и елка, и Новый год доставляли когда-то! Звонок. За дверью старческий голос Деда Мороза. Мать ведет с ним переговоры через дверь, докладывает, кто хорошо себя вел, кто плохо. Потом приоткрывается дверь, и она берет пакеты с яблоками и мандаринами. Конечно, пакеты подавал отец. Он звонил заранее по телефону, и она ждала. Наташа знала, что Деда Мороза нет. Она уже ходила в школу. Но докапываться до того, как выглядел заместитель Деда Мороза, не хотела. Выносить на улицу мандарины нам не разрешалось. Отец говорил:

— Надо же думать! У других хлеба нет. Зачем давать пищу для зависти?

Зависти нужна была пища. Это я понимал. Зависть была старуха, вроде бабы Яги. На улице она могла отобрать и яблоки, и мандарины. Думаю теперь, что отцу привозил их кто-то из аспирантов с юга. Гуляя, исколесил центр в самых неожиданных срезах и был удивлен обилием вывесок на зданиях. Некоторые просто залеплены ими. Управления, институты, конторы, фирмы, объединения, стройки — Млечный Путь вывесок. Управлять людьми и технологическими процессами — самая современная специальность.

И вдруг четко обозначилась мысль, которая гнала меня более часа по морозному воздуху.

Отец умен, я тоже не считаю себя глупым, но когда дело дойдет до соперничества в остроте ума и объеме способностей, всегда отыщется Густов или Бен, у которых площадь коры вспахана поглубже и изборождена извилинами почаще, чем у нас, и на поприще науки я, как и отец, никому ничего не сможем доказать.

В управлении же другое дело. Там все зависит от энергии и размеров честолюбия, от того, какое место ты занимаешь на плече рычага. Если ты на высокой должности, то и со скромным умом можешь вершить дела, были бы настойчивость, энергия и умение окружить себя умными людьми. Если же у тебя пост невелик, то будь у тебя необъятный ум, он разойдется по мелочам, на составление шефу пустых бумаг и на ремесленные хлопоты.

Но даже малый вес на длинном рычаге тянет вдесятеро тяжелее большого веса на коротком плече. Да здравствует длинный рычаг!

Недавно в институте была встреча с большим чином из бывших наших студентов. Громовержец. Все слушали его, разинув рот. Великие реки, нетронутая тайга, стада огромных машин, грызущих мерзлоту. Удлиненный перст чина — палочка-указка — бегал по карте. Звал людей на восток. Институт выпустил несколько тысяч студентов. Многие ли из них стали чинами? Представил себе, скольких конкурентов он поверг в прах.

Возможно, без всяких интриг. В честном соперничестве. В каких лекциях об этом говорят, в каких учебниках пишут?

Что до меня, то я слабо верю в честное соперничество. И я готов к штурму и не даю обещаний быть в единоборстве джентльменом.

Впрочем, в позицию выгоднее внедриться с тыла, чем с фасада. И здесь важно помнить: не имей сто рублей, а имей сто друзей, которым выгодно тебе помочь.

Явилась тщеславная мыслишка о том что уже и теперь у меня под рукой немало приятелей, по разным причинам зависимых от меня.

11 января. Перелистывая дневник, случайно остановился на разговоре со стариком в больнице. Где он? Здоров ли? Зимою, наверное, сидит дома, пережидает холода, а летом, пожалуй, ходит в парк и тоскливо слушает непонятные резкие звуки новых танцев и смотрит на голые выше колен ноги женщин. Мы кажемся ему пресными, не одолеваем по-пластунски горок, где сложены штабеля со снарядами. Милый папаша, теперь другое время, не время извержений, когда ходили по горячей лаве и думали только о том, чтобы сразить супостата, а самому остаться в живых — выжить не для того, чтобы наслаждаться жизнью, а для нового боя. Теперь дни, когда стремятся к успеху, когда при ярком солнце по золотому песочку каждая букашка стремится обогнать другую; теперь думают о комфорте, о том, чтобы занять в жизни место повиднее. Иное время, папаша! Годы великой тишины!

Сейчас все влюблены в пространство и время, мчатся на собственных «Жигулях», чтобы полежать на солнышке у теплого моря; одолевают для удовлетворения своей гордости вековые каменные вершины; пробуют свой мозг в науке; наслаждаются любовью красивых женщин; с боем пробиваются по ступенькам технологической иерархии. Годы тишины, папаша!»

Николай отложил дневник Столбова, чувствуя беспокойство от напора непроявленных мыслей. Чужая жизнь дает нам в руки свечу, и с нею мы спускаемся в подвалы собственного прошлого, чужая новогодняя прогулка по зимнему городу увлекает и нас в какую-нибудь далекую зиму, и в памяти оживают прежние радости и огорчения, дорогие сердцу мелочи, дни, окрашенные ожиданием неведомых чудес; в ответ на чужие раздумья загораются свои.

В праздники Портнову приходили особенные мысли, светлые, обещавшие бесконечный ряд счастливых дней. Особенно хорошо мечталось поздним вечером, когда елка уже погашена и никто на нее не смотрит, она стоит только для тебя. Мерцают шары, блестящие сосульки, в густых ветвях, как в лесу, резвятся животные, вырезанные из золотистого картона. И ты тоже выпускаешь наружу свои самые любимые детские думы и даешь им возможность вволю порезвиться в ночном безмолвии. О чем только не мечтаешь: о далеких странах и морях, о подвигах, о девочке Нине, у которой ловкие пальцы; ими она выписывает в тетради помрачительно красивые строчки, каких тебе никогда не написать. А еще лучше она рисует. Перед Новым годом в четвертом они вдвоем выпускали газету. Николай лобзиком выпиливал по размерам новый фанерный щиток и буквы для названия газеты, а девочка рисовала на большом листе яркие картинки: елку, звездочки, зверюшек. Мокрая краска блестела, рисунки были ослепительно сочными. И на душе было тихо и радостно. Потребовалась кисточка потоньше. Николай отрезал у себя прядь волос, но девочка попробовала и сказала, что слишком мягкие, и рисовала прежней.

А потом за нею на машине приехал отец, посмотрел на готовую газету — оставалось нарисовать зайца в правом углу — и сказал, что без зайца газета будет лучше. Николай знал, что это неправда. Ее отец торопливо приколол бумагу к щиту и стал одевать девочку, будто она была детсадовка, потом повел, не обернувшись к оставшемуся в комнате Николаю.

Девочка забыла на подоконнике пушистую муфту. Николай без одежды догнал их на улице и отдал муфту.

Когда он вернулся в класс, то почувствовал, что комната сделалась чужой и неприятной. Натянул на себя пальто из старой шинели, собрал книги в отцовскую кирзовую сумку и, стуча ботинками, быстро задеревеневшими на морозе, побежал вниз под гору.

Дома в темноте он вспоминал о том, как им было хорошо в классе вдвоем, и радость опять вернулась к нему. Он поднял из-под елки упавшую лису (она лежала мордочкой вниз) и прижал к себе, чтобы согреть. У лисы не было такой же теплой шубы, как муфта у девочки.

А спустя четыре года Николай однажды влез туда, откуда было страшно смотреть вниз, и все ради того, чтобы видела она.

После восьмого класса верхом смелости у ребят считалось лазить на перемене в развалинах разбомбленного дома. Пробегали по стене, которая раскачивалась и дышала под ногами. Наиболее отчаянные забирались на балкон, висевший на уровне четвертого этажа. Балкон лепился к узкому, словно палец, обломку стены. Когда Анатолий, сосед, влез на балкон и стал там приплясывать, балкон под его ногами начал раскачиваться, а внизу, у основания стены, затрещали кирпичи. Всем показалось, что обломок стены стал рушиться. Анатолий сделался белым как полотно, вцепился руками в косяк балконной двери и в ужасе замер. Пальцевидный обломок стены скоро перестал качаться и принял прежнее положение относительной устойчивости.

Нужно было осторожно, но быстро пробежать назад десять метров по дышащей стене, не глядя вниз, под ноги, на глыбы рухнувшей кровли и пики ржавой арматуры.

Ниже спуск был уже несложным: по широкому карнизу стены, по остаткам лестницы, по пожарной стремянке.

Но с Анатолием случился нервный шок. Он стоял, вцепившись в косяк, и не мог сделать ни шагу.

Внизу столпились перепуганные девчонки. Не будь среди них ее, все кончилось бы вмешательством завхоза, у которого в гараже хранились длинные лестницы для вывешивания плакатов. Но она стояла внизу, и Николай не мог упустить случая, какого, может быть, уже никогда больше не представилось бы.

Он понял: для спуска нужно найти другую дорогу. Если Анатолий побежит по стене, он сорвется.

Пальцевидный обломок стены под балконом пронизывала двутавровая балка. На ней когда-то держалось перекрытие этажа. Другой конец балки прежде опирался на противоположную стену, но был выворочен взрывом из гнезда, погнут и свободно торчал над лестничной площадкой у внутренней стены.

Если бы к свободному концу балки можно было привязать длинную веревку, Анатолий мог бы спуститься по ней вниз на лестничную площадку третьего этажа. А от площадки до самой земли шли целехонькие ступени лестницы. Весь вопрос был в том, где взять веревку и как ее зацепить за конец балки.

Соседний огород был обнесен толстой, в палец, проволокой. Она, пожалуй, могла подойти. Николай снял ее, сделал на одном конце прочную петлю, несколько раз перекрутил проволоку, чтобы петля не разошлась. Стоя на лестничной площадке третьего этажа, Николай накинул петлю на конец балки. Он никогда не лазил на балкон, но теперь туда надо было лезть.

Пришлось преодолеть и пожарную стремянку, и два марша лестницы, и оконный карниз, и страшную дышащую стену, пока он не оказался рядом с Толиком в проеме балконной двери.

Теперь нужно было заставить Толика проползти восемь метров по голому швеллеру от балкона до того места, где висела спасительная проволока. Главное — властность. Нужно было не дать ему сообразить, что новая дорога страшнее старой. Строго взял за руку.

— Нечего стоять. Садись на балку и ползи за мной. Не смотри вниз, а смотри мне в спину. Дрейфишь? Тогда я уйду, а ты загорай тут.

Они ползли, обхватив швеллер ногами и шмурыгая по нему задом. Одно перемещение — двадцать сантиметров. Еще одно — еще двадцать сантиметров…

Была пронзительная острота и ясность чувств, ощущение собственной отдаленности ото всего, что было не ими.

Снятую проволоку они пробили потом к кольям новыми гвоздями, которые принес Толик из дома. Могли бы и не прибивать. В доме жил продавец по прозвищу Пульман. Но все-таки прибили…

Теперь Толик летает над теплыми морями. Письма идут от него на Бархатный бугор целый месяц.

Он еще в седьмом заявил, что будет летчиком. Тогда они все собирались стать Кузнецовыми и Кожедубами. В старом дзоте у них была волшебная пещера, где хранились сокровища: книжка «Это было под Ровно», ржавый автомат с патронами и немецкая каска. Все это они откопали в лесу на месте боев. Автомат отчистили от ржавчины и стреляли в немецкую каску. Когда на нее повесили немецкий крест на нитке, найденный в блиндаже, Анатолий сказал:

— Не буду стрелять.

— Ну и не стреляй. Фашистов пожалел.

Николай стрелял в этот крест, как в живого немца, который изранил его отца.

В землянке жила собака Банзай. Собака была не пограничная, но все-таки геройская. На Бархатном бугре среди прочих дворняг держала верх. Снаряжение они выбросили после того, как Сергею Черешневу оторвало два пальца на левой руке.

А еще у отца Анатолия, дяди Жени, был «газик». Для Николая он был больше, чем машина. Он был другом его детства.

Когда списанную машину привезли на буксире к дому Анатолия, ребята смеялись, глядя на нее. Она была ржавая, с побитыми стеклами. В просторном сарае, выдолбленном в горе, ее разобрали. Жалкие внутренности были разбросаны на полу, на верстаке, на листах фанеры.

По воскресеньям Николай часами стоял в гараже, глядя, как ловкие руки дяди Жени вытачивают, паяют, варят, шлифуют, примеряют, подгоняют. Работа продолжалась полгода, а может быть, и дольше. Наступил день, когда опробовали двигатель. Он тарахтел буйно и радостно. Его пробовали на самых высоких оборотах. Он ревел, стараясь доказать, что готов хоть сейчас мчаться вдаль.

— Застучал, дурачок? То-то, — сказал дядя Женя.

Если «газик» выезжал за город, дядя Женя давал Анатолию и Николаю по очереди крутить баранку.

Когда отец умер и Николай решил идти работать, он уже знал, что работать будет шофером.

А мечтать на праздники любил и после того, как повзрослел. Иногда ночью или вечером под чурюканье сверчка (он в те годы жил в их доме) Николай думал о том, что вот встанет утром после праздника, после флагов, музыки, нарядной одежды, улыбок, шаров, после хорошего настроения у всех, и пойдет жизнь по-новому: богато, красиво. Все будут счастливы и веселы.

Но взрослые, видимо, не прочли тех книг о счастливой жизни, которые прочитал Портнов, и после праздников жизнь менялась малозаметно. В ларьке на буграх толстый продавец по прозвищу Пульман еще долго обвешивал женщин и ребятишек. Николай решил, что его надо казнить. Потом подумал, что его лучше вывезти на необитаемый остров. Как в книгах. Но таких островов уже нигде не было. И Пульман продолжал здравствовать.

Недавно они встретились на улице.

— Здорово, Коля. Или тебя теперь уже нельзя так? — глядя на его форму, сказал он. — В милиции, значит, служишь? Это хорошо, У меня вон голубей поворовали. И с концами. Так и не нашли.

— Где же вы теперь работаете? — спросил Портнов.

— Завхозом на турбазе. В сезон. А зимой отдыхаю, технику свою в порядок привожу: «Жигули», лодку. Тоже хлопот требуют. Ну, а как твоя работенка? Денежная?

Взглянув на лицо Портнова, догадался, что сказал не совсем складное, и стал рассказывать о том, как плавал на своей лодке по Волге до самой Астрахани.

— Есть ли на Ахтубе необитаемые острова? — спросил Портнов.

— Что ты, какие же там острова?! Одни пятачки.

Детские мечты остались у ворот гаража. Нужно было сохранять ребят, думать о машине и пробеге, писать конспекты и курсовые. Возвращаясь вечером с лекций, старался не проходить мимо парка, не слышать музыку. Случалось, днем смотрел с бугра на речушку, на луг, на старицы с сонными карасиками, на рощицу, залитую солнцем; всему этому он был уже чужой, там бегали другие ребята, мяли колокольчики на лугу, пробивали тропинки в густой траве, лежали на песке, где он недавно лежал.

Один раз у выхода из парка (очень устал после занятий, не хотелось делать крюк) Николай столкнулся с недоступного вида девицей, которую, впрочем, никто не сопровождал, скользнул по ней взглядом, и что-то из далеких школьных дней почудилось ему. Обернулся и еще раз взглянул. Она тоже обернулась. Они смотрели друг на друга. Это была та, которая когда-то умела рисовать ослепительно сочные рисунки. Он знал, что некрасив, и не собирался обременять ее своим вниманием; просто их разговор ни на минуту не прерывался, пока они не оказались у ее подъезда. Сидя на лавочке, проболтали почти час, и она не заметила, что Николай дурно одет и некрасив.

«Ну и пусть, что некрасив, — думал он, легко взбегая наверх к дому по каменным ступенькам, — зато надежен, и всякому доставит удовольствие поговорить со мной, не опасаясь ни подвоха, ни задней мысли».

Однажды она пришла к нему на бугор, он одним духом взгромоздил ее на нижний сук дуба и, стащив туфли, щекотал подошвы в паутине капрона. Маленькая Ольга бросилась спасать ее, притащила табурет, но он легко поставил смеющуюся гостью на траву и повел показывать свои палаты…

Сейчас она озабочена тем, что Николай изменился, улыбается с запасом, не на полную возможность. Просто у него окончился сказочный период жизни, он созрел, все семечки в нем стали спелые, черные, он понял, что служба его — не радостное проникновение в людские тайны, а безжалостная схватка, без шума, холодным оружием. Он еще может отступить, отойти в сторонку, выпустить циклопа. Тот получит пенсию за шесть месяцев и явится в райотдел.

— Распишитесь вот здесь, — скажет ему Портнов и положит перед ним на стол конверты с паспортом и орденом.

А Кирюшатов, Тягниряднов и минские будут смотреть.

А потом невинно пострадавший потребует удовлетворения. И ни у кого не будет в руках автомата, все свершится вежливо и неслышно. Годы великой тишины!..

Лейтенант вернулся за стол. Дневник надо было дочитывать.

«12 января. Бен нисколько не обиделся, когда узнал, что руководить организацией строительного отряда поручено не ему, а мне.

«Это еще лучше. — сказал он. — Ты парень авторитетный, тебя все знают. Тебе будут верить, вывеска — это очень важно».

В штабе по формированию отрада пять человек. Бен — самый деятельный. Во время зимних каникул он поедет на целину и все разузнает. Экзамены решили сдать досрочно, чтобы до его отъезда недельку походить на лыжах и побродить с ружьем по лесу. Выбрали Харитоновский кордон рядом с его хутором. Там у него знакомый лесник, у которого не просто собака, нет, у него выжлец. Одно это слово пробуждает во мне азарт охотника.

23 января. Мы с Беном спихнули сессию досрочно, оба на стипендию, одновременно с иногородними, которые уже разъезжаются по своим Задонскам, Арзамасам, Мелитополям. Итак, я на середине четвертого курса, или в точке, более удаленной от начала, нежели от конца моей учебной траектории.

Отец разрешил мне взять его двустволку. По пути в охотничий магазин я неожиданно заглянул в райотдел милиции. Это рядом. Встретил меня Окаемов радушно. Мужик он, как я понял, хитрющий. Поговорить нам, собственно, не удалось, да и особенно не о чем было. Каждую минуту звонки, каждую минуту кто-то входит, докладывает, ждет распоряжений. Никогда бы не мог подумать, что в районе часто случается что-то такое, что требует вмешательства милиции.

Просто не верится, что людские аномалии могут вызвать к жизни целую профессию и что находятся люди, готовые посвятить ей жизнь.

Окаемов отрекомендовал мне быстроглазого мужчину, фигурой смахивающего на моего бывшего тренера. Подвижный, словно на шарнирах, лицо совсем не милицейское, кругленькое, с черными бровями, как с открытки в киоске «Союзпечать».

— Капитан Голубничий.

— Столбов.

Мы протянули друг другу руки. Улыбается этот красавчик только в половину искренности, а другую приберегает, словно говорит: еще успеется. Впрочем, заметив, что подполковник со мною обходится по-отечески, красавчик стал улыбаться натуральнее. Он с откровенным любопытством наблюдал за мною, не утруждая себя подыскиванием повода оставаться в кабинете.

Когда сказал подполковнику, что собираюсь с другом поохотиться, Окаемов был настолько любезен, что предложил свою машину, чтобы подбросить меня и Бена по Загородному шоссе до поворота на кордон — это сорок километров. Подполковник сказал, что и сам когда-то охотился, но отяжелел, да и занят.

— А вы погоняйте их, погоняйте. Зайчишка рад теперь без памяти, когда его убивают. На каждого зайца три охотника. Загоняли. Неделями не дают прилечь.

Насчет машины просил позвонить ему на работу или домой вечером, накануне отъезда. Я поблагодарил. Обещание он, конечно, не сдержит. Но мы делали вид, что разговор у нас вполне деловой. Нечто вроде японской вежливости.

20 января. Рассказал Бену, что нам была обещана машина, но что лучше, пожалуй, не напоминать человеку об этом обещании.

— Почему же? А ну-ка давай номер.

И позвонил. Мне был слышен в трубке голос Окаемова. Потом Бен назвал номер дома и улицу, где я живу. Обмен любезностями — и трубка повешена.

— Ну вот. Машина будет ровно в восемь утра. «Газик». А ты разные интеллигентские опасения высказывал. И знаешь, что он еще добавил? Он сказал: «Объясните шоферу, куда и в какое время за вами приехать после охоты».

Начинаю думать, что в милиции работают люди слова.

21 января. То, что говорил мне Бен об этих местах, ничто в сравнении с тем, что я здесь увидел. Такие лесные дебри, такие поляны, такие пни с боярскими шапками снега, что просто прелесть. И, конечно, следы невиданных зверей.

Матушка Бена очень приветлива и довольно развита. Не знай я от Бена, что она в прошлом трактористка, никогда бы не поверил. У нее много книг. Она с любопытством слушала наш с Беном разговор и глядела на нас не только по-матерински ласково, но и серьезно. Мне очень хотелось казаться лучше, но она так мило и проницательно улыбалась, что я почувствовал себя мальчишкой. Ее взгляд словно говорил: «Вот оно, племя молодое. Очень любопытно».

Утром мы уплетали рассыпчатую горячую картошку с хрустящими солеными огурцами и мягким деревенским хлебом, выпеченным в русской печи на капустной подстилке. Печь на хуторе осталась одна, хлеб все покупают в ларьке.

Поохотились мы, если судить по трофею, недурно. Пошли на зайца, а убили лису, точнее лиса. Шерсть на спине не столько рыжая, сколько сероватая; подпушек белый, хвост сероватый, зато бока огненно-рыжие. После выстрела Бена, когда я увидел у нее на боку красное большое пятно и слипшуюся от крови шерсть, увидел жалкий угасающий взгляд, мне сделалось дурно. Но я старался не показывать вида, разговаривал нарочито весело и оживленно, словно это убийство доставило мне удовольствие. Бену же хоть бы что. Чувств никаких не изведав, он стал добивать жертву прикладом. Я отошел. Хорошо, что не я ее убил. А мог бы. Мой выстрел взрыл снег совсем рядом с нею.

— Зачем ты ее добиваешь? Ей жить минуту.

— Минуту? Ты еще не знаешь. Вот видишь? — Откинул воротник телогрейки. На шее было два белых шрама. — Связал ей переднеи и задние лапы и перекинул через плечо, как патронташ. Вроде мертвая. А она как тяпнет. Это тебе не заяц. Гадина.

Бен так много и радостно говорил по дороге о том, как загнал лису в глубокий снег и как целился, а я так хмуро и упорно молчал, что он наконец спохватился и перевел разговор на недавнюю экзаменационную сессию, но я продолжал хмуриться, и он, не зная, как сгладить неловкость, предложил мне забрать шкуру. Я хотел было согласиться, но подумал, что мне потом придется либо всем говорить неправду о том, что лису убил я, либо каждому объяснять, что лису убил товарищ, и этим постоянно наносить уколы своему самолюбию, и отказался. Бену же так и объяснил.

— Вот это растолковал! — весело воскликнул он.

И дружба между нами была восстановлена.

23 января. А зайца я все-таки убил. Не знаю, доволен ли был заяц тем, что отмучился, а я очень доволен хорошим выстрелом. Такой симпатичный зайчик, просто не нахожу слов.

На сантиметр перед самыми ушами взял. Он закружился, запылил. Подхожу — лежит. Глаза открытые.

Когда папаша вручал мне ружье, мать с таким ужасом взирала на это, что можно было подумать, будто оружие дают ребенку.

В усмешке отца тоже было что-то двусмысленное, и вот, пожалуйста, такой симпатичный зайчик. Полная реабилитация. Добивать мне не пришлось. За это я его еще больше полюбил. Первым делом покажу Людмиле.

7 февраля. Бен и его дружок из строительного вернулись с целины. Ездили за счет института. Подыскивали объект. Спрашиваю:

— Ну как, будет ли что-нибудь?

Бен:

— Разве так спрашивают? Надо было спросить: «Договор привез?» И я бы ответил: «Привез. Вот он!»

Бен извлек из кармана отпечатанный на машинке документ с подписями и фиолетовым оттиском печати, по окружности которой я прочитал: «Хлебоприемный пункт».

— Где это?

— Недалеко от Целинограда.

— Сколько от него километров?

— Четыреста — пятьсот.

— А может, шестьсот? И что мы должны построить?

— Восемь одноквартирных домов, зерносклад и автовесы.

— За какой срок?

— За два месяца.

— Ты в своем уме?

— Двадцатого августа уже хлеб привезут ссыпать.

— И ты подписал?

Бен посмотрел на меня, прищурившись: «Сдрейфил?»

Ну что ж, за авторитет нужно расплачиваться. А впрочем, у меня такое чувство, что с Беном не пропадешь.

20 февраля. Ветхому Сорокину показалось, что Ирина Сливкина обнимается со студентом, и он выставил ее в коридор и заявил, присвистывая челюстью, чтобы она на его лекции вообще не появлялась. Сорокин — проректор по учебной части. То, что он сказал, равносильно исключению. Заставил Андрюшу Крупкина стряпать материал о ее плохом поведении в общежитии, а я Андрюше круто насыпал соли на хвост. Проверка его кончилась ничем. Я был в комиссии от комсомола. Сливкина стала слушать курс в другом потоке, только и всего. Стоило ей узнать результаты проверки, как слезы ее высохли и к ней вернулась прежняя игривость. Игривость эта, мне кажется, разбавлена в ней большой дозой благодарности ко мне. Впрочем, личные отношения с ней, пусть самые искренние, были бы сейчас преждевременны.

Мы сидели в пустой аудитории на втором этаже. Я взял ее руку в свою и, глядя в недавно просохшие от слез глаза, сказал об этом. Она поняла.

Когда уйдет Сорокин, ему будут благодарны сразу шесть человек: один завкафедрой, один доцент, один старший преподаватель, один преподаватель, один ассистент и один лаборант. Начнется восхождение каждого-из них на очередную ступень.

Представляю себе: Сорокин — и на пенсии! Теперь только и слышно: «Виктор Викентьевич, Виктор Викентьевич…»

Или: «Слушаю, профессор».

Сидит на конференциях, заседаниях, защитах.

— Это кто?

— Вы не знаете? Ну как же! Это же профессор Сорокин, Виктор Викентьевич, у него заслуги.

Как же ему решиться уйти на пенсию? Это что же будет? Никто уже не будет знать, что он профессор. Он будет уже заурядный старик, простой старик, какие ходят с сумкой в магазин!

28 марта. Густов подкармливает Бена Постникова. Приплачивает ему по хоздоговору к стипендии 50 рублей. Бен получил за квартал сразу полторы сотни и купил себе костюм за сто рублей и матери платье.

Как он рассматривал платье в своей комнате и всем показывал: мерил на Сливкину, она одного роста с его матушкой.

Удивительно, что такие мелочи могут доставлять этим людям удовольствие. Я даже завидую, что они могут довольствоваться столь малым для своей радости. Казалось, его назначили директором промышленного комплекса.

29 марта. Днем тает, вечером подмораживает, и под ногами приятная хрустящая корочка. Я иду по вечернему, сверкающему огнями проспекту в благодушно-приподнятом настроении.

Афанасий Петрович Густов и ершистый Алеша Замахов защитили кандидатские. Отныне им будут платить по триста двадцать рублей, и они получат возможность отдаться накоплению денежных знаков, каковые будут хранить в сберегательной кассе. Если, конечно, захотят, ибо тот и другой вряд ли способны вести собственное хозяйство рентабельно. Было бы превосходно, если бы они стали на стезю меркантилизма. Но папаня опасается, что они по-прежнему будут мутить на кафедре воду. Не с подсадочкой ли под него был принят Густов?

А какие оппоненты у них были! Панкратов расстарался. Но суть не в этом. Афанасий Петрович, миновав трясину средней науки, сразу перепрыгнул на полянку большой. На этот раз его блесна не зацепилась за корягу.

Отец на банкете сидел рядом с соискателями и мило им улыбался. А в какой науке обретается сам папаня: в большой или средней?

Из ресторана я вышел вместе с Алешей Замаховым.

— После всех этих ресторанных деликатесов мне хотелось бы примитивного горячего кофе, — сказал я.

— Пойдем, — сказал он.

В квартире у него ничего лишнего. Все необходимо и ловко. Кровати нет, есть диван-кровать; кресла нет, есть кресло-кровать. Телевизора нет. Был старой марки, но недавно сдан в магазин за двадцать рублей. Нового Замахов еще не выбрал, и по указанной причине его жена и сынишка пошли смотреть к соседям восьмую серию детектива. С банкета жена ушла раньше супруга, предоставив ему возможность лобызаться с кем необходимо. Да и Серега, по словам отца, вострый парень и требовал присмотра.

Ну что ж, мы не прочь провести полчаса и по-холостяцки. За гардиной, на широком подоконнике, сохли свернувшиеся в трубку фотографии.

— Можешь посмотреть, — сказал он.

Это были снимки самых недоступных мест Союза, и на каждом из них с рюкзаком за спиной и ледорубом в руке, один или в группе других, был запечатлен нахальный Замахов. Особенно эффектным показался мне парный снимок. Замахов и супруга в штормовках стояли на самом краю теснины. Их, видимо, сняли с противоположной стороны пропасти.

Может быть, и не ахти какая высокая гора, зато фотография впечатляет. Алеша теперь будет совать их на кафедре и факультете под нос каждому. Знай наших.

Замахов сварил кофе, принес начатую бутылку коньяку.

Я отложил в сторону покоренные вершины.

— Сегодняшняя горка была потрудней, и вы ее недурно перевалили.

Захохотал:

— У Замахова иначе и быть не могло. Гений из троечников. Бетон. Ты еще подожди. И докторскую напишу. С Афанасием Петровичем не пропадешь. Чувствует россыпи идей. Только бери, Алешка!

Гений из троечников на банкете явно перебрал.

— Ты парень тоже башковитый. Если Замахов бетон, то и ты не глина. В дружине ты показал себя оп-ти-маль-но! У тебя перспективы — во! — Он распахнул руки. — Так что давай, Столбов, еще по одной. Здесь не банкет, никто в рот не смотрит! Подожди, браток, рыбка осталась. Не всю в ресторан отволокли.

Он принес из холодильника тарелку с аппетитно нарезанной семгой. Я лукаво взглянул на него.

— Не от Якова ли Григорьевича?

— Это не жулик ли из «Хладопрома»? Твой знакомый?.. Кгм! Ходил я туда. Пусть ему окуневый плавник поперек горла станет… Приятель с Амура прислал. Вместе по Сихотэ-Алиню ходили.

Я не умею владеть собой. Непроизвольно порозовел от неловкости, хотя тушеваться, собственно, не было оснований. Я не такой псих, как Замахов, чтобы считать презренными бытовые связи. Папанька — не чета Замаховым, а когда у нас дома сдавал экзамен сын управляющего базой «Росторгодежда», фатер, нимало не стесняясь, после того, как поставил ему оценку, попросил студента приобрести нам два поролоновых японских пальто и две пыжиковые шапки. И не постеснялся проверить, правильно ли студент записал в блокнот наши размеры.

Эти добротные вещи были у нас через неделю. Я так полюбил их, что никакого угрызения совести они во мне не вызывают, точно так же, как не вызывают угрызения совести икра и красная рыба, которые у нас бывают по праздникам, и которые приобретаются, хоть и не бесплатно, но не без посредства особых отношений с Яковом Григорьевичем, которого облаял Замахов.

Для психов, подобных Замахову, этот виноград хорош, да зелен. Впрочем, заглянул я к Алешке не без пользы. Замыслы у густовцев наполеоновские. Не рано ли пташечка запела?

Афанасия Петровича в институте может постигнуть та же судьба, что и на заводе. Два десятилетия пролетели, а только дошел до зама. И статьи в научные журналы писал, и на конференциях умно выступал, и на заводе тяглом был, а когда директор ушел на пенсию, на его место назначили молодого главного инженера. Припомнили Густову острый язык и неумение помолчать, когда следует.

Впрочем, последнее время он что-то слишком весело барабанит по клавишам, будто нащупал жилу. То ходил хмурый, сам не свой, все ему мешало. Даже синица перед окном в парке. «Ты не знаешь, Володя, почему она не занята вопросами экономики и не добывает себе корм, а все пилит и пилит?» Теперь Густов повеселел, нежно лелеет какую-то идею, сейчас ему все мило и интересно. Я довел до сведения Столбова-старшего об этом периоде творческого оживления.

«Снабженцы лезут в учителя жизни», — сказал отец.

3 апреля. Отец Людмилы, отставник, в госпитале. Квартира под ее присмотром.

— Сегодня ты слишком холоден, — проговорила она, лежа на моей руке и глядя в потолок. — Уж не вон тот ли предмет тебя расстроил?

— Какой?

— Блестящий. В пепельнице.

Я встал и в костюме Адама подошел к телефонному столику, где в керамической пепельнице лежала запонка. Моя запонка.

— Узнаешь?

— Узнаю.

— А не вспомнишь ли, где ты ее потерял?

— Убей, не помню.

— У меня в саду.

— И ты нашла и требуешь награды?

— Нашел мой отец и отдал моему супругу, уверенный, что запонку потерял муж. А муж посмотрел на меня долго-долго и сказал: «Отдай Володе Столбову. Запонка ценная. Из-за границы. Он очень обрадуется».

— Когда же ее нашли?

— Неделю назад. Восемь месяцев пролежала у стены под кроватью. Там, у отца всякий хлам, стал подметать и…

— И что же ты?

— Я положила ее в сумочку и продолжала мыть посуду.

Я почувствовал озноб.

— Давай отсюда к чертям уедем. Защищусь и…

— «Увезу тебя я в тундру»? Ты же ветреный… Не нервничай, подожди одеваться.

Несмотря на ее уговоры, я стал натягивать рубашку».

Скрепленные листы кончились. Осталось с десяток неподклеенных. Лейтенант внимательно осмотрел корешок. Не меньше трети страниц из тетради было вырвано. Почти все записи за последние три года. Те, что остались, разрозненные, Портнов собрал в столе Владимира среди бумаг.

Лейтенант сердито хлопнул тетрадью по столу и уставился в окно, за которым беззвучно бежала механическая жизнь. Бортжурнал сожгли. Видимо, была причина. Продолжение придется дописывать на казенной бумаге.

Он встал, прошелся по комнате. К разрозненным листкам не хотелось прикасаться, но пересилил себя, вернулся за стол.

«12 января. Завершаю кандидатскую. Родитель зело навостряет меня. Сидим раз ночью, анализируем накладные, заявки, отчеты, наряды — целый бумажный курган, сторож в коридоре у телефона дремлет, за стеной гудит механический цех, и мне нисколько не скучно. Чувствую, что мы эту Лысую гору документов угрызем. Заводское начальство заинтересовалось нами, подкинуло нам пенсионера и толстенную, как шкаф, женщину-плановичку. Учуяло поживу от дармовой работы. А мы вкапываемся во все: сколько и по какой цене было завезено материала, сколько времени он лежал на складе, ожидая применения в цехе, сколько при сем было испорчено и совсем исчезло, какая часть пошла в отходы, какая в дело, как долго валялись детали, ожидая сборки и комплектации, как организована упаковка, отгрузка и перевозка готовой продукции, какова доля отдельных видов расходов в себестоимости, в какую сторону она меняется и по каким причинам.

Кое-какую гадость мы выплеснули им на стол.

Рядом с батей чувствую силушку. И комар лошадь свалит, если волк пособит. Папанька утверждает, что я здорово жужжал. Вместе с пенсионером и толстухой составили тьму таблиц. Методика, разумеется, была папанькина, но когда мы врубились в пласты бумаг, я подправил методику. Сделал ее короче и изящней.

Пенсионер — это погибший в неизвестности членкор. С помощью «Феликса» я высчитал, что если в час у человека, по утверждению ученых, отмирает тысяча нервных клеток, то на дату составления нами анализа под лысым черепом старика не должно было оставаться ни одной.

Между тем выяснилось, что они там есть, причем в количестве, достаточном, чтобы задуматься, а много ли клеток у тебя самого и каково их качество.

Такие памятные часы! Идешь ночью опустевшей улицей, под ногами похрустывает корочка, грудь вздымается, настроение таково, что готов по веревке лезть на Большую Медведицу, чтобы снисходительно похлопать, ее по загривку.

Отец тоже весел.

— Так, значит, сын, у жука лак-ки?

— Как же без них, — говорю. — Четыре штуки.

И мы смеемся.

13 февраля. Боже мой, какое событие! Защитился Андрей Мартынович Крупкин! Мозолистым задом он доказал, что и заяц может зажигать спички, нужно только отвлечься от всех прочих заячьих забот и потренироваться в течение десяти лет.

В другом месте ничего подобного не встретишь. Если ты не певец, диплом тебе не поможет. Ты не запоешь. А в институте совсем по-другому. Ты можешь быть однокопытным, а тебе выдадут свидетельство, что ты лев. И ты будешь получать оклад льва.

Крупкину, например, выдали из жалости. Нельзя было не оценить его усилий. Да и человек он безвредный. Никому не мешает. Больше того, если Андрея Мартыновича попросить о каком-нибудь одолжении, он разобьется в лепешку, а сделает. Ну, как его не признать львом?

После акта признания он преобразился. Походка стала тверже, взгляд уверенней, голос веселее. Лишь изредка в его очах мелькнет испуг: а не отберут ли диплом назад, не скажут ли, что это ошибка, не заставят ли хоть разик прорычать по-львиному?

Не бойся, Андрей Мартынович, не заставят. Если всех заставлять, то ведь многие лишатся львиных дипломов и окладов. Так что тебе ничто не угрожает. Он панически боится густовцев, стал все меньше писать бумаг за отца, увиливает от этого бремени под всякими предлогами. Поэт мероприятий и рецензий, он стал уклоняться от работы, где может показать себя во всем блеске.

Столбов П. И. сделал свое дело, помог Андрюше написать диссертацию, организовать оппонентов и отзывы, Столбов может уходить. Подозреваю, что период похолодания в отношениях между Андрюшей Крупкиным и отцом со временем перейдет в эпоху оледенения, а виной тому будет моя персона.

Иногда представляю себе, как Андрюша чмокает Людмилу своим мягким ртом, как обнимает ее своими поролоновыми руками, какой он весь бескостный, словно надутая резиновая лягушка, и вскакиваю от бешенства, готовый раздавить эту рептилию каблуком. И тут же прихожу в себя.

«А вы, собственно, кем приходитесь Людмиле Александровне? О чем речь? На что обижаться?»

Недели две не встречался с нею. Она мне стала сниться ночами, я ворочался, комкая простыню. И тем памятнее была наша встреча в квартире ее отца. Сплошное безумство любви.

19 февраля. Пришел к Лавровым и минут десять ждал, пока Аркадий отыщет мне книжку. Дернуло меня сесть напротив произведения древнего искусства, архангельской иконки. Первое впечатление — ничего себе святой. Страдалец. А заиграло солнце — выжига. Мне даже показалось, что он подмаргивал мне.

Хотелось сорвать его со стены и растоптать подлый лик.

8 марта. Женский праздник. Сижу в своем закутке. Тоска — выть хочется. Подпер голову руками. Подошла мать. Нарядная, надушенная, с золотыми серьгами в ушах, подарок папаньки по случаю Международного женского. Погладила меня, как в детстве, мягкой рукой, прижала голову к себе. Показалось мне, что она лучше меня понимает, чем я себя, и я… признался ей в моей связи с Людмилой, сказал, что ничего не могу с собой поделать. Не один год мучаюсь, жизнь испортил и Людмиле, и себе.

— Смотри, сыночек. Она милая женщина. Уважительная. Она мне нравится. Да и разница между вами всего два года.

Дорогая мамочка, как я тебе благодарен!

10 марта. На улице совсем тепло. Хожу в легком плаще. Вечером решил пройтись по проспекту, чтобы дать голове немного отдохнуть от таблиц. В коридоре меня остановил телефонный звонок.

Кто бы это мог быть, думаю? Оказывается, подполковник Окаемов. Его наградили орденом, и он решил узнать, нет ли у меня охоты зайти к нему по этому случаю. Сказал, что живет совсем недалеко, за домом Управления дороги. Я не возражал.

Внутренний вид его трехкомнатного жилища был вполне современным. Водопровод, газ, ванная, неизменный полированный гарнитур, стебли цветов, свисающие с плошек, телевизор с большим экраном, ковры. За столом нас было четверо: подполковник, его любимчик — быстроглазый капитан, дочка подполковника, свежая и румяная, как пирожок, и я.

Хозяйка сослалась на то, что ей скоро уходить на процедуры, и появилась в комнате раза три, чтобы только принести что-нибудь или убрать. Выпили за орден. Потом стали болтать без претензий на глубокомыслие. Хозяин толковал с Голубничим (фамилия капитана). Говорил с ним покровительственно, дружески. Я базарил с девчонкой, подливал ей в рюмку портвейн.

Говорит старик в грубоватой манере и хочет казаться рубахой-парнем, но его взгляд слишком, внимателен и тверд, чтобы можно было поверить камуфляжу. Впрочем, старик довольно самокритичен. Он советовал своему любимцу не копировать его, говорил, что человек с головой, не в пример ему, Окаемову, время от времени должен показываться на втором этаже, сиречь у начальство его там должны физически воспринимать, видеть и слышать.

— У них ведь там, голуба душа, сплошные бумаги: планы, мероприятия, отчеты, доклады, сводки коллегии. Пока ты исправно тянешь лямку, о тебе век не вспомнят. Как я о своем сердце. Пока не забарахлило, я ни разу не вспомнил, что оно у меня есть.

— А сами-то вы, Семен Семенович, не такой уж охотник быть на виду. Орденок-то запоздал, — заметил капитан, не упустив случая польстить шефу.

Налили по очередной.

— Да этот орденок мне дороже других. Сыскной орденок. Уж очень мне хотелось его получить, когда помоложе был. Да и теперь будто чем-то молодым на меня пахнуло.

Старик говорил о службе, которая добра не помнит, и от мирного ордена по всей площади его души разошлись частые круги. Увидел он себя молодым, открытым, ненавидящим подонков, отнявших у него молодость, досуг, общение с друзьями. Не будь их, жизнь его была бы хороша, и он долез бы до самой макушки в каком-нибудь другом деле. Не могло быть иначе, прикинул: нечеловеческая энергия ушла по мелочам и легла бумажным прахом на полки милицейского архива; кажется ему, что в другом деле он сдвинул бы горы.

В проворном капитане старик, пожалуй, видит того, кем не сумел стать сам, и хочет выпестовать востроглазого по своему идеалу, да сомнения набегают: уж очень нетерпелив красавчик насчет карьеры.

И все-таки хвалил Костю за то, что он хоть и бегает, как пожарник, а от жизни не отстает, бывает на заводах, читает.

— Не отставай, милок, отсталых пристреливают.

И рассказал, как попал во время окружения в плен и как их немцы гнали по Германии при своем отступлении.

Пленные волокли фуру со скарбом, а фольксштурмовец с автоматом покрикивал:

— Имма рын! Им-ма рын!

(Может, не так расслышал, не ручаюсь.) А тех, кто отставал, пристреливал. Окаемов сбежал во время бомбежки. Спрятался в водосток в насыпи, выглянул, а фура уже далеко.

— Оттого и говорю ему: не отставай, Костя. Грамотных у нас мешок осминный. Только заставляй работать.

Чем больше я слушал его, тем водянистее казался мне кое-кто из наших институтских. Свое хозяйство старик, как видно, умеет держать в руках. Да и управлять привык. Корешки глубо-о-око пустил! Даже преемника себе выбрал.

Спрашиваю, страшно ли было на фронте.

— Там, голуба душа, и страшнее и проще. Там враг виден, бежишь на него с автоматом вместе с другими и давно решил для себя, что тебя убьют, как и других, кого каждый день убивают. А в тихой жизни враг-то внутри тебя, нужно быть жестоким с самим собой, а люди мы слабые, предлоги и лазейки ищем, чтобы не бежать с автоматом на самого себя. Увидит иной из сосунков, как ты на службе балансируешь, и уже в супостаты готов тебя зачислить. Еще молодой, зеленый, не знает, почем фунт лиха. Позавидуешь такому вояке, Не ведает он ни страха, ни потайных мыслей, весь на виду. А все отчего? Нет у него ни поста, ни авторитета, яко наг, яко благ, терять нечего и жалеть не о чем. Вот она, смелость, откуда. А на фронте — там яснее.

Показалось мне, что не так уж безоблачно бытие Семена Семеновича. Не токмо у моего папаньки, но и в казенном доме у подполковника завелись «супостаты».

— Скучноваты тебе наши балясы? Погоняйте вон пластинки. А то артистов на открытках посмотрите, два альбома набрала. Об институте потолкуйте. Она у меня собирается в этом году с завода в студенты податься. А мы тут…

«Ага, вот зачем меня позвали. Пышечка хочет в науку. Ну что ж, придется ей помочь. Умные люди должны обмениваться услугами. Не для компанства, а ради приятства. Профессору Столбову, в конце концов, можно сказать, что ее родитель спас мне жизнь, а то и вовсе обойтись без помощи отца, попросив за нее кого-нибудь, кто бывает у нас. У пышечки толстоваты икры. Когда идет, они касаются друг друга капроном и производят легкий скрип.

12 марта. «Лицо коллектива характеризуется не тем, какие особи в нем преобладают численно, а какие держат верх» (А. П. Густов). Держать верх, разумеется, хочет он, доцент Густов.

13 марта. Вспомнил давнюю рыбную ловлю, храп Андрюши Крупкина в палатке и спросил Людмилу, продолжает ли он храпеть и теперь. «Ужас! — сказала она. — Прямо истязает храпом, встаю с головной болью, но радуюсь. Целый день можно ненавидеть его за это». Из великого множества моих незаменимых друзей, которые смотрят на меня двусмысленным взглядом святого из коллекции Аркадия Васильевича, одной Людмиле ничего от меня не надо. Единственный человек, кому можно излить душу, единственное утешение! Если она меня бросит, я останусь один на один со своими знакомыми. «Брось ты это репетиторство», — сказала она. Обещал. Не знаю, проживу ли я без лести и поклонения.

15 марта.

— Нам есть что сказать друг другу, поэтому помолчим, — произнес Павел Петрович Шелковников.

Аркаша вскинулся.

— Вы, как бы это сказать… Считаете нас единомышленниками?

Хозяин посмотрел на него взглядом оценщика-товароведа.

— А у вас на этот счет другое мнение? — спросил он Лаврова. — Напрасно. Знание вашей математики вы получили бесплатно. А теперь вы продаете его за деньги. Это я для разъяснения позиций… Не в упрек. Другой возьмет больше и будет готовить хуже. Сквозь туман, Аркадий Васильевич, нужно уметь видеть.

Сам Павел Петрович видел сквозь помянутый туман, что Лавров после оскорбления не бросит репетиторства, не доведя его до конца. Тогда он не получит ни копейки. Осталось два занятия.

По совету Павла Петровича я решил предпринять одну акцию. Логика у него железная. Взираю на его возвышенный профиль и убеждаюсь: лукавейший экземпляр эволюции углеродистых соединений! Таня в интимной обстановке шепнула мне, что знает, каким образом открыть его хранилища: стоит лишь намекнуть ему на некоторые детали его трудовой деятельности. Дочерняя любовь со взломом. Впрочем, ради меня. Казначейскими билетами она мечтает устлать наше семейное гнездышко. Открывая дверцу в садок, она не осведомилась, захочу ли я туда влезать».

Предыдущая главаГлава 16 из 22Следующая глава