– Разве это церковь? Слепили вместе два домика и радуются.
Шестнадцать лет подряд центром моей жизни была пятидесятническая церковь Елим на Блэкбёрн-роуд в Аккрингтоне. В ней не было ни скамеек, ни алтаря, ни нефа, ни пресвитерия, ни витражей, свечей или органа.
Зато были деревянные складные стулья и длинный низкий амвон (больше похожий на сцену, чем на традиционную кафедру), пианино из паба и купель.
Купель наполняли водой для таинства крещения. Подобно тому, как Иисус крестил своих последователей в реке Иордан, мы полностью окунали новообращенных в небольшой, но глубокий бассейн. Чтобы вода была теплой, накануне ее начинали медленно подогревать.
Тем, кому предстояло пройти обряд крещения, выдавались небольшие коробочки для зубных протезов и очков. Сначала туда складывали только очки, но однажды миссис Смолли открыла под водой рот, чтобы вознести хвалу Господу, и потеряла верхнюю вставную челюсть. Пастор плавать не умел, так что пришлось прихожанам нырять в купель и выуживать челюсть со дна, а мы тем временем в качестве ободрения распевали «Я сделаю вас ловцами человеков». Стало ясно: первую потерю зубного протеза можно списать на досадную случайность, но если такое произойдет снова, небрежение превратится в халатность. Поэтому с тех пор крещение проходило без вставных челюстей – если они у вас в принципе были, а у большинства они действительно были.
По поводу того, как хоронить или кремировать покойников – с зубными протезами или без, – также велись жаркие дебаты.
Как и большинство пятидесятнических объединений, церковь Елим проповедовала веру в воскрешение тел в Судный день. Миссис Уинтерсон с этим не соглашалась, но помалкивала. Дискуссионный вопрос состоял вот в чем: если вам удалили зубы (а это было обычное дело в те времена), получите ли вы их назад, когда раздастся трубный глас? Если да, то не помешают ли зубные протезы? А если нет, то что же вам, вечность без зубов маяться?
Некоторые говорили, что это неважно, потому что в загробной жизни жевать нам не придется, другие возражали, что очень даже важно, ведь всем хочется предстать пред Иисусом в самом лучшем виде…
Споры не затихали…
Миссис Уинтерсон не желала, чтобы ее тело воскресло, потому что она никогда его не любила, ни единой минутки за всю свою жизнь. И хотя она верила в конец времен, воскрешение тела казалось ей делом ненаучным. На мои вопросы она отвечала, что видела кинохроники французской студии «Пате», снятые в Хиросиме и Нагасаки, и знала всё о Роберте Оппенгеймере и проекте «Манхэттен». Она пережила войну. Ее брат служил в авиации, мой отец – в армии. Война была их жизнью, а не страницами учебника истории. По ее словам, после атомной бомбардировки верить в массу больше невозможно, остается верить только в энергию. «Пока мы живем, мы – масса. Настанет час, и мы превратимся в энергию, вот и всё».
Я долго размышляла об этом. Она подметила нечто бесконечно сложное и в то же время совершенно простое. Вычитав в книге Откровения, что «вещи мира сего прейдут», «земля и небеса скроются, свившись как свиток книжный», она уверилась в неизбежности превращения массы в энергию. Ее дядюшка, любимый брат любимой ею матери, был ученым. Она и сама была умной женщиной. Где-то между одержимостью словом Божьим и жесткими рамками поведения, откровенной депрессией и отвержением книг, знаний, жизни – она увидела, как взрывается атомная бомба, и осознала: истинная природа мира заключается в энергии, а не в массе.
Но она так и не поняла, что энергия могла быть ее истинной природой и при жизни. Что ей не обязательно было попадаться в ловушку массы.
Те, кому предстояло пройти обряд крещения, облачались в белые покрывала – одни надевали наряд с гордостью, другие стеснялись, – и пастор задавал один простой вопрос: «Принимаешь ли ты Господа Иисуса Христа как своего спасителя?»
Отвечать полагалось: «Принимаю». В этот момент принимающий крещение вступал в воду, двое крепких мужчин поддерживали его с обеих сторон, а пастор опрокидывал его на спину и полностью окунал – символ окончания старой жизни и начала новой. Когда промокшие до нитки новообращенные выходили из воды, им возвращали вставные зубы и очки, а потом отправляли в кухню – обсыхать.
Крестильные службы имели большой успех и сопровождались ужином, на котором подавали картофельный пирог с мясным фаршем.
Младенцев в церкви Елим не крестили. Крещение предназначалось исключительно взрослым или хотя бы тем, кто вот-вот должен был вступить во взрослую жизнь, – мне, например, было тринадцать. Никто не мог пройти этот обряд в церкви Елим до тех пор, пока не примет Христа как спасителя, а главное – пока не будет в состоянии понять, что это означает. Христос заповедовал, что его последователи должны быть рождены дважды: от плоти и от духа святого – отголосок языческих и племенных церемоний инициации. Требуется обряд посвящения, осознанный переход от жизни, доставшейся вам по воле случая и обстоятельств, к жизни, которую вы выбираете сами.
Психологически гораздо комфортнее выбирать жизнь и образ жизни осознанно, чем считать ее животным даром, доставшимся тебе по прихоти природы и случая. «Второе рождение» защищает психику, пробуждая самосознание и осмысленность.
Я знаю, что этот процесс легко превращается в механическое заучивание, когда выбирать не приходится и когда искренним вопросам предпочитают ответы, какими бы бессмысленными они ни были. Однако же сам принцип сознательного выбора пути я считаю благом. Я видела много обычных работяг, как мужчин, так и женщин (включая меня саму), чья жизнь благодаря церкви стала более глубокой и содержательной. Этим людям не довелось получить образование, но изучение Библии давало пищу их уму. После работы они собирались в церкви и шумно спорили на религиозные темы. Принадлежность к чему-то большому и важному давала им ощущение единства и осмысленности бытия.
Человеку не годится жить одними естественными потребностями, это пристало лишь животным. Мы не можем просто есть, спать, охотиться и размножаться, мы во всем ищем смысл. Западный мир разделался с религией, но не с нашими религиозными порывами. Кажется, нам необходима высшая цель, жизненная задача – одних лишь денег, отдыха или социального прогресса недостаточно.
Нам еще придется отыскать новые способы наполнить жизнь смыслом, хоть и неясно, как это сделать.
А для прихожан пятидесятнической церкви Елим в Аккрингтоне жизнь была наполнена чудесами, знамениями, благоговением и практической пользой.
Движение пятидесятников зародилось в 1915 году в Монахане, в Ирландии, хотя его основатель Джордж Джеффрис был родом из Уэльса. Название Елим можно найти в стихе 27 главы 15 книги Исхода: Моисей вел несчастных, уставших и жадных до божьего знамения израильтян сквозь пустыню, и вот они «пришли в Елим, оазис, где было двенадцать источников воды и семьдесят финиковых дерев, и расположились там станом при водах».
Если курица ваша больше не несется – помолитесь над ней, и яйца воспоследуют. На пасхальных службах мы всегда благословляли кур, ведь у многих прихожан они были: наши обитали в специальном загончике на огороде, у большинства людей куры жили на задних дворах. Рутинный визит лисицы превращался в притчу о воровских замашках Сатаны. А курица, которая не желала нестись, несмотря на возносимые над нею молитвы, была подобна душе, отвратившейся от Иисуса, – гордой и бесплодной.
Если вы вывесили постиранное белье, а его намочил дождь, нужно было собрать несколько верующих и помолиться о хорошем ветре, чтобы вещи просохли. Поскольку телефонов ни у кого не было, мы часто заходили к соседям с просьбой о помощи. Миссис Уинтерсон, разумеется, никуда не ходила: она молилась в одиночестве, стоя, словно ветхозаветный пророк, а вовсе не грешник, преклоняющий колени.
Ее страдания служили ей защитным доспехом. Мало-помалу он стал второй кожей. Тогда она уже не могла его снять. Она умерла в муках и без болеутоляющих.
Остальных же, включая меня, уверенность в том, что Бог где-то рядом, примиряла с неуверенностью в будущем. У нас не было банковских счетов, телефонов, автомобилей, не было туалетов в доме, а нередко и ковров, не было стабильной работы и почти не было денег. Церковь была местом взаимопомощи, местом, где можно было мечтать. Прихожане, и я в том числе, не отчаивались и не падали духом. Ну и что с того, что у нас была всего одна пара туфель и не оставалось еды к четвергу? «Ищите же прежде Царства Божия, и это всё приложится вам…»
Это хороший совет, если Царство Божье – место по-настоящему значимое, место, где бытовые факты и цифры не важны, если вы любите его ради него самого…
В мире, ставшем утилитарным и механическим, Царство Божье – не место, но символ – восстает, словно вызов, который любовь бросает властному высокомерию и упоению богатством.
Вечер понедельника – собрание сестер.
Вечер вторника – изучение Библии.
Вечер среды – молитвенное собрание.
Вечер четверга – собрание братьев «Сделай сам».
Вечер пятницы – молодежная группа.
Вечер субботы – религиозное бдение (выездное).
Воскресенье – весь день.
Вечера братства «Сделай сам» были посвящены практическим делам: мелкому ремонту в церкви или помощи кому-то из братьев по дому. Субботние религиозные бдения были самым захватывающим событием недели – обыкновенно ради них мы отправлялись в другую церковь, а летом даже в евангельский палаточный поход.
В приходе был огромный шатер, так что каждое лето мы снаряжали Поход во Славу Божью. Мои родители обновили брачные клятвы во время такого похода: в шатре, установленном на клочке ничейной земли под Аккрингтонгским виадуком.
Моя мать любила Походы во Славу Божью. Едва ли она верила хотя бы в половину того, во что полагалось, и зачастую предлагала свои собственные богословские толкования. Но, думается мне, не будь того вечера в шатре Славы Божьей, когда они с отцом обрели Господа, она бы ушла из дома с маленьким чемоданчиком и никогда больше не вернулась.
Так что каждый год, завидев в поле шатер и услышав, как фисгармония играет гимн «Пребудь со мною», миссис Уинтерсон хватала меня за руку и произносила: «Я чую Иисуса!»
Запах брезента (летом на севере Англии постоянно идут дожди), запах супа для участников похода и запах отсыревших листовок со словами гимнов – вот как пах Иисус.
Если вы хотите спасать души (а кто не хочет?), шатер – это самая подходящая временная конструкция. Это метафора нашей непостоянной жизни, лишенной фундамента и открытой всем ветрам. Это заигрывание со стихией. Ветер дует, шатер вздувается, но разве кто-то чувствует себя потерянным и одиноким? Ну-ка, все дружно отвечаем! Фисгармония играет «Обрети в Иисусе друга».
Внутри шатра вы на одной волне с окружающими, пусть даже и не со всеми знакомы. Уже то, что вы вместе под брезентом, делает вас едва ли не кровными родственниками, и когда вы видите улыбающиеся лица, чуете запах супа, а стоящий рядом спрашивает, как вас зовут, – уж наверное, вы захотите спасения. Здорово всё-таки пахнет Иисус.
Шатер стал тем, чем для поколения моих родителей была война. Жизнь не обыденная, но та, в которой обычные правила не работают. Когда можно забыть о долгах и заботах. Когда у всех одна общая цель.
Я так и вижу их: отец в вязаной кофте и вязаном галстуке стоит у полога, входят люди, он всякому пожимает руку, а мать посередине прохода помогает людям рассесться.
Там есть и я – раздаю листовки со словами гимнов или запеваю хоралы – в евангельских церквях поют много хоралов: коротких, остроумных, веселых, с зажигательным ритмом, их легко запомнить. Например, «Возрадуйтесь, святые Божьи».
Противоречия непросто заметить, пока не почувствуешь их на своей шкуре: чувство товарищества, простые радости, доброта, щедрость, удовольствие от того, что тебе есть чем заняться по вечерам в городишке, где заняться вообще-то абсолютно нечем, – и всё это на фоне жесткости догм, жалкой косности: ни выпивки, ни курева, ни секса не дозволялось (если вы состояли в браке, то занятия сексом следовало свести к необходимому минимуму). Кино тоже было под запретом (исключение сделали для «Десяти заповедей» с Чарлтоном Хестоном в роли Моисея), читать было позволено исключительно религиозную литературу, красиво одеваться было нельзя (мы, впрочем, и так не могли себе этого позволить), никаких танцев (разве что в церкви – что-то вроде ирландской джиги в божественном экстазе), никакой поп-музыки, никаких карточных игр, никаких походов в паб – даже за апельсиновым соком. Телевизор смотреть было можно, но только не по воскресеньям. По воскресеньям его накрывали салфеткой.
Но мне нравилось, когда в каникулы наступал сезон Походов во Славу Божью. Можно было сесть на велосипед и катить тридцать, а то и сорок миль до места, где стоял шатер. Там кто-нибудь угощал тебя колбасой или пирогом, а потом была служба, и много часов спустя те, кто приехал издалека, забирались в спальные мешки и укладывались спать на полу. Мы же возвращались на велосипедах домой.
Миссис Уинтерсон приезжала на автобусе, отдельно от всех, чтобы спокойно покурить.
Как-то раз она привезла с собой тетушку Нелли. Они обе курили, но условились держать это в секрете. Тетушка Нелли когда-то была прихожанкой методистской церкви, но передумала. Все вокруг звали ее тетушкой, хоть своей семьи у нее не было. Думаю, она с этим именем и родилась.
Тетушка Нелли снимала квартирку в каменном заводском доме в городских трущобах. Комнатка внизу, комнатка наверху. Туалет на три дома стоял во дворе. Он был очень чистый – все уличные туалеты надлежало держать в чистоте – а в этом еще и висело изображение юной королевы Елизаветы Второй в военной форме. Кто-то приписал на стене «БЛАГОСЛОВИ ЕЕ ГОСПОДЬ».
Уборная у тетушки Нелли была общая, зато кран с холодной водой на улице у нее был свой собственный, в комнате стояла угольная печка, а на ней – большой жестяной чайник и тяжеленный утюг. Мы считали, что тетушка гладит им вещи, а на ночь кладет его в постель, чтобы согреться.
Незамужняя тетушка Нелли – ноги колесом, волосы как пакля – была очень худой, как человек, который постоянно недоедает. А еще ее никто никогда не видел без пальто.
Когда наши женщины пришли, чтобы обмыть ее тело и положить его в гроб, им пришлось срезать с пальто пуговицы, иначе его было никак не снять. Они потом рассказывали, что материал больше походил на рифленое железо, чем на твид.
Тогда и выяснилось, что она носила шерстяное белье: свободного кроя лиф, шерстяные чулки и некое подобие нижней юбки из кусочков и лоскутков – должно быть, она латала ее в течение многих лет. Вокруг шеи у нее был повязан плотный мужской шелковый шарф, незаметный под пальто, и этот довольно роскошный аксессуар стал предметом домыслов: неужто у нее был кавалер?
Если и был, то, должно быть, во время войны. Ее подруга сказала, что во время войны у каждой женщины был возлюбленный, а уж женатый или нет – неважно.
Как бы то ни было, теперь на ней был шарф, нижнее белье, пальто – и ничего больше. Ни платья, ни юбки, ни блузки.
Мы подумали, может, она в последнее время так плохо себя чувствовала, что не находила сил одеваться, хоть и по-прежнему ходила в церковь и на рынок? Сколько ей было лет, никто точно не знал.
До сих пор никто из нас не поднимался на второй этаж ее дома.
В маленькой комнатке было почти пусто. Крохотное окно заклеено газетой для тепла, на дощатом полу прикорнул вязаный крючком коврик, какие делают из обрезков хлопка: шероховатые на ощупь, они лежат на полу, словно понурые собаки.
В углу стоял железный каркас кровати, на который были навалены жиденькие перины – едва ли на набивку каждой из них пустили больше одной утки.
На стуле лежала пыльная шляпа. Имелось ведро для ночных надобностей. На стене – фотография молодой тетушки Нелли в белом платье в черный горошек.
Рядом стоял шкаф, в котором обнаружились два комплекта чистых штопаных трусов и две пары чистых плотных шерстяных чулок. А еще в нем висело обернутое в упаковочную бумагу то самое черно-белое платье в горошек. Подмышками у него были нашиты накладные подушечки, чтобы уберечь ткань от пота, – так делали до появления дезодорантов. Вечером их стирали вместе с чулками.
Мы всё обыскали, но вскоре стало ясно, что искать попросту нечего. Тетушка Нелли не снимала пальто, потому что у нее не было другой одежды.
Женщины обмыли ее и обрядили в платье в горошек. Показали мне, как придают телу приличный вид. Это была не первая моя встреча с покойником, ведь я ела бутерброды с джемом, сидя подле умершей бабушки, а в шестидесятые на Севере и вовсе полагалось три дня держать дома открытый гроб, и это никого не беспокоило.
Но прикасаться к мертвому телу так странно – мне и сейчас это кажется странным, – кожа быстро меняется и будто усыхает. И всё же я бы не доверила обмывать и обряжать любимое тело постороннему человеку. Это последнее, что можно сделать для человека, и это последнее, что вы можете сделать совместно, твое и его тело, как прежде. Нет, посторонних к этому допускать нельзя…
У тетушки Нелли лишних денег не водилось. Но дважды в неделю она собирала столько соседских детей, сколько могло втиснуться в ее комнатку, и готовила луковый или картофельный суп, дети приходили с мисками, и она наполняла их варевом прямо с плиты.
Она разучивала с ними песенки и рассказывала библейские истории. Тридцать или сорок тощих голодных детишек толпились во дворе, а иногда приносили гостинцы от своих матерей – булочки или ириски – и делили на всех. У всех были вши. Дети любили тетушку Нелли, а она любила их. Свой промозглый темный домик с единственным окошком и закопченными стенами она называла Солнечным уголком.
Это был мой первый урок любви.
Я нуждалась в уроках любви. Я нуждаюсь в них до сих пор, ибо нет ничего проще и ничего сложнее, чем любовь.
Ребенок вправе ожидать от родителя безусловной любви, пусть даже в действительности это редко складывается именно так. Мне такой любви не досталось, поэтому я росла очень нервным и недоверчивым ребенком. Вдобавок немного хулиганистым, потому что никто не должен был одолеть меня в драке или увидеть, как я плачу. Дома мне было не расслабиться, не окружить себя невидимым гулким куполом, чтобы остаться наедине с собой, пусть и в присутствии других. Все эти неупокоенные мертвецы, бродившие по кухне, мыши, маскирующиеся под эктоплазму, внезапные приступы игры на пианино, то и дело возникающий револьвер, мать, горной цепью неумолимо нависающая надо мной, и кошмар отхождения ко сну – ведь если папа работал в ночную смену, а она всё-таки ложилась, это значило, что всю ночь в доме будет гореть свет, а она будет читать о Судном дне – да и сам апокалипсис вечно маячил на горизонте. Словом, дома едва ли можно было расслабиться.
Под Рождество дети обыкновенно оставляют Санта-Клаусу какой-нибудь гостинец, чтобы он порадовался, спустившись с подарками по дымоходу. Я же готовила гостинцы для четырех всадников Апокалипсиса.
– Мамочка, это будет сегодня?
– Не спрашивай, по ком звонит колокол.
Миссис Уинтерсон не умела успокаивать. Придите к ней за утешением – и вам его не видать. Я никогда не спрашивала, любит ли она меня. Она любила меня в те дни, когда была на это способна. Я искренне верю, что большего она дать не могла.
Когда в детстве на любовь нельзя положиться, свыкаешься с мыслью, что такова природа самой любви, ее неотъемлемое свойство – ненадежность. Лишь намного позже дети начинают понимать, что их родители делали что-то не так. Любовь, которая достается нам в самом начале жизни, становится эталоном.
Я не знала, что любовь может быть постоянной. Не знала, что на любовь другого человека можно положиться. Миссис Уинтерсон поклонялась ветхозаветному Богу, но, быть может, любви не пристало уподобляться божеству, которое требует абсолютной покорности от своих «чад» и при этом готово без лишних раздумий их утопить (Ноев ковчег), убить тех, кто его раздражает (Моисей), или позволить Сатане разрушить жизнь самого безобидного из них (Иов).
Бог меняется и совершенствуется благодаря взаимодействию с людьми – это так, но миссис Уинтерсон к взаимодействию склонности не имела, людей не любила – а потому никогда не менялась и к улучшениям не стремилась. Она одним ударом сбивала меня с ног, а потом пекла кекс, чтобы наладить отношения. И очень часто на следующий вечер после того, как она выгоняла меня на крыльцо и запирала за мной дверь, мы спускались к закусочной, покупали там рыбу с жареной картошкой, садились на лавочку и ели прямо с газеты, глазея на прохожих.
Большую часть собственной жизни я поступала так же, потому что лишь такая любовь была мне знакома.
Добавьте к этому мою непокорность и горячность – и любовь станет довольно опасной затеей. Меня никогда не тянуло к наркотикам, меня затягивало в любовь – любовь безумную, отчаянную, скорее вредоносную, чем целительную, скорее болезненную, чем здоровую. Я затевала ссоры, махала кулаками, а на следующий день пыталась всё наладить. Я, не говоря ни слова, уходила, и мне было наплевать.
Любовь полна жизни. Я не была согласна на бледную ее версию. Любовь исполнена силы. Я не была согласна на выхолощенную ее разновидность. Я никогда не уклонялась от грандиозности любви, но в то же время понятия не имела, что любовь может быть такой же надежной, как солнце. Восходить, словно солнце, каждый день.
Тетушка Нелли выражала свою любовь через суп. Ей не нужны были благодарности, она не стремилась «творить добро». По вторникам и четвергам она кормила любовью всех детишек, которых только могла найти, и даже если бы в ее дверь постучали четыре всадника Апокалипсиса, только что в щепки разнесшие туалет во дворе, им бы тоже налили суп.
Я иногда проходила мимо ее крошечного домика, но никогда не задумывалась о том, что она делала. И только позже, много позже, пытаясь научиться любить, я задумалась о важности банального постоянства. Возможно, будь у меня собственные дети, я бы дошла до этого быстрее, а может, искалечила бы их так же, как искалечили меня.
Учиться любить никогда не поздно.
Но страшно.
В церкви мы слышали о любви каждый день, и однажды после молитвенного собрания меня поцеловала девочка постарше. Впервые в жизни меня заметили и меня желали. Мне было пятнадцать лет.
В ответ я влюбилась – а что еще мне оставалось?
Как любая парочка подростков, мы вели себя в духе Ромео и Джульетты: глядели друг на друга, тайно встречались, обменивались записочками в школе, обсуждали, как сбежим вместе и откроем книжный магазин. Я оставалась у нее на ночь, потому что ее мама работала в ночные смены. В один из вечеров она даже пришла на Уотер-стрит, чтобы заночевать у меня, что было очень необычно, ведь миссис Уинтерсон терпеть не могла гостей.
Но Хелен пришла, ночью мы забрались в одну постель. Уснули. В комнату зашла моя мать с фонариком. Я помню, как проснулась от света в лицо. Она переводила луч фонарика, яркого, как автомобильные фары, с лица Хелен на мое. Свет скользнул вниз по узкой кровати и вырвался в окно, словно сигнал.
Это и был сигнал. Он возвещал конец света.
Миссис Уинтерсон увлекалась эсхатологией. Она всерьез ожидала Судного дня и готовилась к нему. Дома мы всегда пребывали на грани нервного срыва. Решения пересмотру не подлежали. Отменить случившееся было нельзя. Когда она поймала меня на краже денег, то сказала: «Я больше никогда не буду тебе доверять». И с тех пор действительно не доверяла. Когда она узнала, что я веду дневник, то изрекла: «У меня никогда не было секретов от моей матери… но я же тебе не мать, правда?» И это стало правдой. Когда я захотела научиться играть на ее пианино, она заявила: «Я продам его раньше, чем ты вернешься из школы». И выполнила свое обещание.
Но лежа в кровати и делая вид, что не замечаю света фонарика, притворяясь спящей, а потом снова погружаясь в запах Хелен, я смогла поверить, что ничего страшного не произошло, – и это было действительно так. До поры до времени.
Я не знала, что она позволила Хелен остаться, потому что искала улики. Она перехватила одно из наших писем. Она уже видела, что мы держимся за руки. Она заметила, как мы друг на друга смотрим. Ее разум был порочен, она и представить себе не могла чистое и свободное чувство, которым мы были охвачены.
На следующее утро она ничего не сказала. Молчала еще некоторое время. Она едва заговаривала со мной, впрочем, она и прежде часто замыкалась в себе… Дома было тихо и спокойно, как перед бомбежкой.
А потом началось.
Шла обычная воскресная служба. Я немного на нее опоздала и заметила, что все на меня посматривают. Мы пели и молились, а потом пастор перешел к новостям: выяснилось, что две прихожанки отвратительно согрешили. Он зачитал отрывок из Послания к Римлянам 1:26: «…женщины их заменили естественное употребление противоестественным…»
Не успел он начать, как я уже всё поняла. Хелен залилась слезами и выскочила из церкви. Мне было велено идти с пастором. Он был терпелив. Он был молод. Думаю, он не хотел шумных разбирательств. Но разбирательств жаждала миссис Уинтерсон, и на ее стороне была старая гвардия. Было решено устроить сеанс изгнания бесов.
Никто поверить не мог, что столь благочестивая девушка, как я, могла заняться сексом, да еще и с другой женщиной. Не может быть! Наверняка мною завладел демон.
Я ответила, что никакого демона не было. Сказала, что люблю Хелен.
Мое упрямство только ухудшило ситуацию. Я понятия не имела, что во мне сидит бес, тогда как Хелен мгновенно распознала своего и сказала: «Да, да, да!» Я ужасно на нее разозлилась. Неужели любовь совсем ничего не стоит, раз от нее так легко отказаться?
Ответ был положительный. Но они напрасно забыли, с чего началась моя маленькая жизнь: я была готова к тому, что от меня откажутся. Любовь рассыпалась на части вскоре после моего рождения и сейчас снова трещала по швам. Но я не хотела верить, что любовь – такая хлипкая штука. Поэтому, когда Хелен разжала руки, я вцепилась в нее еще крепче.
Отец не желал участвовать в изгнании бесов, но даже не попытался его предотвратить. Он ушел на внеочередную смену, а мать впустила в дом церковных старейшин, чтобы те провели молебен и службу отречения. Они должны были молиться, я – отрекаться. Они свою часть выполнили. А я – нет.
Выскочив из человеческого тела, бес может поджечь занавески или вселиться в собаку: та начнет пускать пену из пасти, и ее придется удавить. Были известны случаи, когда бесы вселялись в предметы мебели. Один бес обитал в радиоле: всякий раз, когда ее бедная хозяйка пыталась настроиться на волну «Хвалебная песнь», она только и слышала, что одержимый трескучий гогот. Пришлось отослать радиолампы в церковь, чтобы их благословили, и, когда лампы вернули на место, бес исчез. Возможно, дело было в плохой пайке, но об этом предпочли не упоминать.
Бесы напускали гниль на продукты, таились в зеркалах, стаями обитали в Гнездах Порока – питейных заведениях и букмекерских конторах. Им нравились лавки мясников. Их притягивала кровь…
Пока меня три дня держали в гостиной с наглухо зашторенными окнами в холоде и голоде, никакого беса я в себе по-прежнему не видела. Но после того, как надо мной трое суток посменно читали молитвы, не давая поспать дольше пары часов кряду, я смогла поверить, что сердце мое вмещает весь ад целиком.
Под конец этой пытки, поскольку я всё еще упрямилась, один старейшина начал меня избивать. Разве я не понимаю, что извращаю замысел божий о нормальных сексуальных отношениях?
Я отвечала, что моя мать не спит в одной постели с моим отцом. Это считается нормальными сексуальными отношениями?
Он силой опустил меня на колени, чтобы я раскаялась в произнесенном, и я заметила, как встопорщились в промежности его брюки. Он попытался меня поцеловать. Бормотал, что это будет лучше, чем с девочкой, куда лучше. Засунул язык мне в рот. Я его укусила. Кровь. Море крови. И темнота.
Я очнулась в собственной постели в маленькой спальне, которую мать отгородила для меня, получив субсидию на устройство уборной. Мне нравилась моя спаленка, но в безопасности я себя в ней не чувствовала. Разум работал быстро и ясно. Должно быть, его обострил голод. Я точно знала, как следует поступить. Я сделаю всё, что они захотят, но только для виду. Внутри я буду выращивать другую личность, которую им ни за что не разглядеть. Так же, как после сожжения книг.
Я поднялась. Нашла еду и съела ее. Мать дала мне аспирин.
Я попросила прощения. Она ответила: «Яблочко от яблони недалеко падает».
– Ты имеешь в виду мою маму?
– Ей было шестнадцать, когда она стала путаться с мужчинами.
– Откуда ты знаешь?
Она не ответила. А потом сказала:
– Ты не выйдешь из этого дома, пока не пообещаешь больше никогда не видеться с этой девушкой.
– Я обещаю больше никогда не видеться с этой девушкой, – повторила я.
Тем же вечером я отправилась прямиком к Хелен. Свет в ее доме не горел. Я постучала в дверь. Тишина. Я подождала, и через некоторое время она вышла через заднюю дверь. Облокотилась на беленую стену. На меня она не смотрела.
– Тебя били? – спросила она.
– Да. А тебя?
– Нет… Я им всё рассказала… Что мы с тобой делали…
– Но это не их дело.
– Мне пришлось им рассказать.
– Поцелуй меня.
– Не могу.
– Поцелуй меня.
– Не приходи больше. Пожалуйста, больше не приходи.
Я вернулась домой кружным путем, чтобы никто случайно не увидел, что я ходила к Хелен. Закусочная работала, а у меня хватало денег. Я взяла порцию жареной картошки и присела на ограду.
Вот оно как… Не Хитклифф и Кэти из «Грозового перевала», не Ромео с Джульеттой, не любовь, что расстилается через весь мир, словно дорога, от края до края. Мне казалось, что мы можем отправиться куда угодно. Казалось, мы будем словно карта и глобус, маршрут и компас. Казалось, что мы были друг для друга целым миром. Мне казалось…
Мы были не любовницами, а самой любовью.
Я так и сказала миссис Уинтерсон – не тогда, позже. Она поняла. Ей было очень неприятно это слышать. Именно поэтому я ей сказала.
Но в ту ночь был только Аккрингтон: уличные фонари, жареная картошка, автобусы и медленное возвращение домой. Автобусы в Аккрингтоне выкрашены красным, синим и золотым – в цвета ополчения Восточного Ланкашира. Это цвета «друзей из Аккрингтона», батальона добровольцев, известных своей немногочисленностью, отвагой и обреченностью, – их выкосили в битве на Сомме. Брызговики автобусов в Аккрингтоне до сих пор красят в черный, в знак траура по этим парням.
Мы должны помнить. Мы не можем забыть.
– Ты мне напишешь?
– Я тебя не знаю. Мне нельзя. Пожалуйста, не приходи сюда.
Я не знаю точно, как сложилась дальнейшая судьба Хелен. Вроде бы она уехала учиться богословию и вышла замуж за отставного военного, ушедшего в миссионеры. Я встретила их позже – однажды. Она выглядела чопорно и нервно. Он смахивал на живодера и был не слишком привлекателен. С другой стороны, что еще я могла бы сказать о ее муже?
После изгнания бесов я замкнулась в молчаливой тоске. Выносила палатку на газон и спала там. Я не хотела находиться рядом с моей так называемой семьей. Отец ходил мрачный. Мать в полном раздрае. Жизнь шла своим чередом, но мы в ней ощущали себя беженцами.