Я жила на бесконечно длинной улице, протянувшейся от центра города к холму.
Город расположился у восточного подножия Гамельдон-Хилл и южного подножия гряды Гаслингден. С холмов в западном, северо-западном и северном направлениях стекают три ручья, сходясь воедино неподалеку от старой церкви. Дальше поток устремляется на запад, к Гайндберну. Город вырос к югу от дороги из Клайтеро в Гаслингден в направлении нынешних Уолли-роуд, Эбби-стрит и Манчестер-роуд соответственно.
Первое упоминание Аккрингтона мы находим в земельной описи Вильгельма Завоевателя, так называемой «Книге Судного дня»: если верить тексту, это место со всех сторон окружено дубами. Почва здесь глинистая и тяжелая – дубам подходит. Земля больше пригодна для пастбищ, чем для пахоты… но подобно всем прочим районам Ланкашира, Аккрингтон разбогател на хлопке.
Джеймс Харгривс, простолюдин из Ланкашира, придумавший в 1764 году знаменитую прялку «Дженни», был крещен и венчан в Аккрингтоне, хотя родился в Освальдтуисле (произносится «Оззл-твизл»). Прялка «Дженни» заменяла восемь обычных прялок, именно с нее началось производство ткацких станков, прочно закрепившее за Ланкаширом место на мировом рынке хлопка.
Поселок Освальдтуисл располагался чуть южнее Аккрингтона по Юнион-роуд и слыл пристанищем тормозов и отморозков. Мы называли его Отстойником. Во времена моего детства там работала фабрика по производству собачьих галет, вокруг которой слонялись голодные дети бедняков в ожидании, когда на помойку вынесут мешки с браком. Если на собачью галету поплевать, а потом макнуть ее в сахарную пудру, на вкус выйдет как настоящее печенье.
В моей средней школе для девочек нас постоянно стращали: будете плохо учиться – окончите свои дни на фабрике в Отстойнике. Что не мешало ученицам победнее приносить в школу собачьи галеты. Выдавала их форма печенья – в виде косточки, поэтому в школе некоторое время существовало правило: «СОБАЧЬИ ГАЛЕТЫ ЗАПРЕЩЕНЫ».
Моя мать была снобкой и не одобряла дружбу с поедательницами собачьих галет из Освальдтуисла. По правде сказать, она в принципе не хотела, чтобы я с кем-то водилась, и часто повторяла: «Держись особняком. Много званых, но мало избранных». Казалось, что особняком нужно держаться от всех и каждого, кроме прихожан нашей церкви. В маленьком северном городке, где все друг друга знают, держаться особняком – изнурительный ежедневный труд. Но моей матери нужно было чем-то занять время.
Супермаркет «Вулвортс» она называла «гнездом порока». Проходя мимо магазина одежды «Маркс энд Спенсер», цедила: «Христопродавцы еврейские»; мимо похоронного бюро и пирожковой: «Печь у них общая»; мимо кондитерской с ее луноликими владельцами: «Жертвы инцеста». Зоомагазин держали «скотоложцы», банк – «ростовщики», бюро финансовых и юридических консультаций – «коммунисты». В яслях оставляли детей «безмужние мамаши», а парикмахерская была «рассадником тщеславия». Так мы и шли – мимо ростовщика, которому мать однажды пыталась заложить свой единственный оставшийся золотой зуб, – в закусочную под названием «Палатин», чтобы поесть гренки с фасолью.
Мама обожала гренки с фасолью в «Палатине». Это была доступная ей роскошь, и она откладывала деньги, чтобы мы могли сходить туда в базарный день.
Аккрингтонский рынок был большим и шумным. Одни ряды были крытые, в других же торговля велась под открытым небом с лотков, заваленных немытым картофелем и крупными кочанами капусты. Рядом продавалась бытовая химия прямо из бочек – никакой упаковки, бутылки для отбеливателя и ведерки для каустической соды следовало приносить с собой. С одного лотка торговали только морскими улитками, крабами и угрями, с другого – шоколадными печеньями в бумажных пакетах.
На рынке можно было сделать татуировку, купить золотую рыбку, подстричься за полцены. Торговцы надрывались, предлагая выгодные сделки: «Раз, два, три! Даю три по цене одного! Что говорите, хозяйка? Платите за две, берете семь? А детишек у вас сколько? Семеро? А муженек-то ваш про всех в курсе? Чего-чего? Он сам виноват? Вот везунчик! Ну вот, держите, да не забудьте помолиться за меня, как помру…»
А как они демонстрировали товар! «Эта МЕТЕ-ЕТ! А эта ПЫЛЕСО-ОСИТ! А этой можно почистить шторы сверху… и заднюю часть духовки… тут всё дело в насадках. Чего вы, хозяюшка? Насадка моя вам не глянулась?»
Когда в Аккрингтоне открыли первый супермаркет, туда никто не пошел. Может, там и было дешевле, но цены были установлены раз и навсегда. На рынке же данностей не было, нужно было яростно торговаться, чтобы совершить выгодную покупку. Участвовать в этом ежедневном, почти театральном действе было отдельным удовольствием. У каждого лотка разворачивалось свое представление. Даже если по бедности вам приходилось дожидаться конца базарного дня, чтобы купить остатки подешевле, отлично провести время на рынке вам никто не мешал. Здесь было с кем повидаться и на что поглазеть.
Я не любительница супермаркетов: терпеть не могу туда ходить, пусть даже кое-что, вроде корма для котов и мешков для мусора, только там и купишь. Моя главная претензия – магазины растеряли яркость жизни. Глухая апатия современности – это не просто скучная работа и нудное телевидение, это еще и утраченная яркая жизнь улиц: сплетни, встречи, бурлящий беспорядочный шумный день, в котором хватало места для всех, водились у вас деньги или нет. Если денег на отопление не было, можно было погреться под сводами рынка. Рано или поздно кто-то непременно угощал вас чашкой чая. Вот какова была жизнь.
Миссис Уинтерсон не желала, чтобы кто-то видел, как она торгуется, так что она поручала это дело папе, а сама шла в закусочную «Палатин». Сидя напротив меня на фоне мутной витрины, она курила и обдумывала мое будущее.
– Вот вырастешь и станешь миссионеркой.
– И куда я поеду?
– Куда подальше от Аккрингтона.
Я не знаю, почему она с такой яростью ненавидела Аккрингтон, но продолжала там жить.
Уехав из города, я одновременно и освободила ее, и предала. Она искренне желала, чтобы я обрела свободу, и при этом делала всё от нее зависящее, чтобы эта свобода мне не досталась.
Аккрингтон едва ли чем-то знаменит. В нем, конечно, есть худшая в мире футбольная команда – «Аккрингтон Стэнли» – и большая коллекция цветного стекла Тиффани, пожертвованная Джозефом Бриггсом – уроженцем Аккрингтона, которому удалось отсюда вырваться. Он нажил себе имя и богатство, работая в компании Тиффани в Нью-Йорке.
Но если Аккрингтону от Нью-Йорка перепали лишь крупицы, то Нью-Йорк от Аккрингтона получил значительно больше. В Аккрингтоне, вдобавок ко всем его странностям, производились самые твердые в мире кирпичи: в местной тяжелой глине есть примесь железной руды, придающая кирпичу характерный ярко-красный цвет и весьма высокую прочность.
Эти кирпичи стали известны под названием «Nori», потому что кто-то когда-то сказал, что они крепкие, как железо, но слово «железо» – «iron» – по ошибке оттиснули задом наперед. Так на свет появился кирпич Nori.
Тысячи таких кирпичей отправили в Нью-Йорк, чтобы заложить фундамент для Эмпайр-стейт-билдинг, небоскреба высотой 1453 фута. Теперь, стоит вам вспомнить Кинг-Конга, вы вспомните и Аккрингтон. Именно благодаря кирпичам Nori гигантская горилла могла так долго размахивать зажатой в лапах Фэй Рэй. Специальные показы «Кинг-Конга» в маленьком кинотеатре в Аккрингтоне всегда сопровождал документальный ролик о судьбе местных кирпичей. Никто из нас в Нью-Йорке не бывал, но все чувствовали причастность к успехам самого современного города в мире, где на аккрингтонских кирпичах стоит самое высокое здание на свете.
Знаменитые кирпичи пригодились и на родине. Вальтер Гропиус, учредитель Баухауса, использовал Nori для единственного построенного им в Великобритании жилого дома – по адресу: Лондон, Челси, Олд-Чёрч-стрит, дом 66.
В отличие от Эмпайр-стейт-билдинг, зданием Гропиуса никто не восхищался, но все о нем, конечно, знали. Да, нам в Аккрингтоне было чем гордиться.
На доходы от фабрик и хлопкового производства были построены: крытый рынок, здание муниципалитета, больница королевы Виктории, Институт механики и позже, хотя и с привлечением сторонних средств – городская библиотека.
Кажется, сегодня уничтожить библиотеки легче легкого – достаточно убрать книги, – ведь так просто сказать, что современному человеку библиотеки и книги больше не нужны. Мы много говорим о распаде общества и всеобщем отчуждении, но разве причина не в том, что мы сами во имя собственных представлений о прогрессе уничтожаем места, которые прежде объединяли людей?
На севере Англии люди собирались в церквях, в пабах, на рынках и в общественных учреждениях, где могли продолжать учиться и проводить время за интересующими их занятиями. Теперь кое-где остались лишь пабы, а по большому счету не осталось почти ничего.
Библиотека открыла для меня дверь в новый мир. Но туда вели и другие двери, низенькие и неприметные, к которым городские власти не имели никакого отношения.
Под Аккрингтонгским виадуком располагался магазин подержанных вещей и всякого барахла – последний оставшийся в живых наследник лавок старьевщиков из прошлого века. Почти каждую неделю хозяин объезжал улицы на тележке: люди сбрасывали в нее ненужные вещи, выгодно обменивая их на нужные. Я так и не выяснила имени хозяина, но маленького джек-рассел-терьера точно звали Нип. Он забирался на тележку, лаял и охранял собранное барахло.
В магазинчик под виадуком вела захлопывающаяся стальная дверь, сделавшая бы честь любой тюрьме. Попав внутрь, вы проходили по тесному коридору, увешанному полудохлыми матрасами на конском волосе. Старьевщик развешивал их на мясных крюках, и они безжизненными тушами болтались там, а из-под стальных пружин торчали острия крючьев.
Шагните дальше – и коридор превращался в маленькую комнатку, а ваше лицо обдавало чадными испарениями. Для обогрева Старьевщик держал старую печку – она громко сопела, отчаянно разбрасывая по сторонам искры и струи газа.
В его пристанище продавались еще довоенного фасона детские коляски с колесами размером с мельничный жернов и брезентовыми чехлами на стальных рамах. Брезент был заплесневелый и рваный, иногда из-под него выглядывала фарфоровая кукольная голова, и в остекленевших глазах ее мелькали настороженность и злоба. Здесь толпились сотни стульев, большинство хромали на одну ножку, словно им довелось пережить перестрелку. У Старьевщика водились ржавые клетки для канареек и лысеющие чучела животных, вязаные пледы и сервировочные столики на колесиках. Здесь были жестяные корыта и стиральные доски, валики для отжима белья и медицинские утки.
Если вы пробирались дальше, сквозь заросли викторианских торшеров с бахромой и залежи осиротевших лоскутных одеял, если вы протискивались мимо полурассохшихся церковных скамеек и буфетов орехового дерева с вырванными дверцами, если вам удавалось проскользнуть не дыша вдоль горячих стопок свежевысушенного, но всё еще заразного постельного белья, уложенного словно надгробные плиты, среди свисающих подобно привидениям простыней, некогда принадлежавших тем, кто потерял работу, продал всё, что только можно, и ночевал теперь в спальном мешке, сквозь всё это барахло, пропитанное потом и нищетой, – тогда, если вам удавалось миновать загон детских велосипедов, у которых из трех колес осталось одно, табун лошадок-качалок без грив и груду дырявых кожаных футбольных мячей с грязной шнуровкой, – тогда вы попадали к книгам.
Годовая подшивка журнала «Балабол» за 1923 год. «Новости Голливуда», 1915 год. «Энциклопедия для мальчиков», 1911-й. «Энциклопедия для девочек»… «Астральный план», 1913-й. «Разведение коров». «Свиноводство». «Домоводство».
Это мне нравилось – жизнь выглядела такой простой, – вы решали, кого хотите завести: домашний скот, поместье, жену или пчел, – а книги предлагали вам подробную инструкцию. Приятная уверенность…
И среди всех этих книг, словно неопалимая купина, стояли полные собрания сочинений Диккенса, сестер Бронте, сэра Вальтера Скотта. Они недорого стоили, и я приходила сюда после работы, протискивалась сквозь лабиринт комнатушек и покупала – зная, что лавка Старьевщика будет открыта допоздна, а сам он будет слушать старые оперные записи, сидя возле одной из радиол с бакелитовыми ручками, и рука его будет сонно сползать на черную вращающуюся поверхность виниловой пластинки…
Что жизнь мне, если рядом нет тебя?
Что мне осталось, если милая мертва?
Зачем мне жить, коль нет тебя со мной?
Что жизнь мне без тебя, моя любовь?
О Эвридика, Эвридика!
Так пела Кэтлин Ферриер – обладательница прекрасного контральто, родившаяся в Блэкбёрне, километрах в восьми от Аккрингтона. Телефонистка, которая выиграла конкурс песенных талантов и добилась славы Марии Каллас.
Миссис Уинтерсон слышала выступление Кэтлин в муниципалитете Блэкбёрна и любила наигрывать ее песни на пианино, а порой напевала в своей манере ту самую знаменитую арию из «Орфея» Глюка: «Что жизнь мне, если рядом нет тебя?»
Нам было не до смерти. Война, грядущий апокалипсис и последующая вечная жизнь – смерть на их фоне выглядела просто нелепо. Смерть/жизнь. Какая разница, если ты заботился о душе?
– Папа, скольких человек ты убил?
– Трудно сказать. Двадцать. Шестерых заколол штыком. Патронов нам не выдавали, только офицерам. Скомандовали: «Патронов не будет, пристегнуть штыки!»
Высадка союзных войск в Нормандии. Папа выжил. Его друзья – нет.
Во время предыдущей войны, Первой мировой, лорд Китченер решил, что из группы приятелей получатся более надежные солдаты, чем из одиночек. Аккрингтон смог мобилизовать семьсот двадцать человек – батальон «друзей из Аккрингтона», – их отправили во Францию, в Серр. Их тренировки проходили на холме в конце моей улицы, ребята планировали вернуться домой героями. 1 июля 1916 года в сражении на Сомме они оказались в первых рядах, а когда немецкие пулеметы принялись выкашивать одного за другим, не дрогнули и не отступили ни на шаг. Пятьсот восемьдесят шесть из них были убиты или ранены.
Мы сидели со Старьевщиком у радиолы. Он показал мне стихотворение о мертвом солдате: его написал Уилфред Оуэн, молодой поэт, погибший в 1918 году. Теперь мне известны начальные строки, а тогда я их не знала, в мою память врезался только конец: «…В глазах его холодный звездный блеск / Бесцветный, древний / Свет иных небес».
Я часто оказывалась на улице по ночам – когда возвращалась домой или когда меня выгоняли на крыльцо – и подолгу смотрела на звезды, размышляя, так ли выглядит небо в других местах, не в Аккрингтоне.
В глазах моей матери мерцал холодный звездный блеск. Она обитала под иным небом.
Порой она так и не ложилась спать. Дожидалась, пока откроется магазинчик на углу, и готовила заварной крем. Такие утра предвещали неладное. Я знала, что, когда вернусь в этот день из школы, мне никто не откроет: папа будет на работе, а она разыграет очередное Исчезновение. Поэтому обходила дом по переулку и перелезала через забор, проверяя, оставила ли она открытой заднюю дверь. Обычно во время Исчезновений так и было: задняя дверь открыта, заварной крем стоит на столе под полотенцем, а рядом немного денег, чтобы пойти в магазин и купить пирогов.
Единственная проблема заключалась в запертой передней двери: на обратном пути приходилось снова перелезать через забор с пирогами наперевес и надеяться, что они это переживут. С картошкой и луком для меня, с мясом и луком для вернувшегося с работы отца.
В магазинчике на углу всегда знали, что она Исчезла.
– Да вернется ваша Конни завтра, никуда не денется. Она всегда возвращается.
Так и было. Она всегда возвращалась. Я никогда не спрашивала, куда она уходила, и до сих пор не знаю. И заварной крем больше не ем.
В Аккрингтоне было так много угловых магазинчиков. Люди выделяли под них первый этаж дома, а жили наверху. Здесь было всё: булочные, пирожковые, овощные лавки и даже лавки, торговавшие сладостями из жестяных банок.
Лучшим магазином сладостей заправляли две женщины. Может, они были любовницами, а может, и нет. Одна была совсем молоденькой, а та, что постарше, всегда носила шерстяную балаклаву – пусть не такую, которая полностью закрывает лицо, но всё же балаклаву. А еще у нее были усики. В те времена, впрочем, у многих женщин они были. Я не знала никого, кто бы брился, мне и в голову не приходило удалять волосы на теле, пока этаким оборотнем я не заявилась в Оксфорд.
Я подозреваю, что мать смотрела фильм «Убийство сестры Джордж» 1968 года, в котором Берил Рид играет шумную и наглую буч-лесбиянку, изводящую придирками свою юную любовницу-блондинку по прозвищу Малышка. Сюжет этой великолепной ленты никого не оставляет равнодушным, но он едва ли мог сделать миссис У. сторонницей прав лесбиянок и геев.
Она любила ходить в кино, хотя церковь этого не одобряла, да и денег лишних у нее не водилось. Всякий раз, когда мы проходили мимо кинотеатра «Одеон», она внимательно рассматривала афиши. Подозреваю, что некоторые периоды Исчезновений она проводила в «Одеоне».
Как бы то ни было, настал день, когда мне запретили ходить в лавку сладостей. Это был тяжелый удар, потому что там меня всегда угощали мармеладными человечками. Когда я пристала к миссис Уинтерсон с вопросами, она ответила, что хозяйки магазина погрязли в противоестественных страстях. «Наверное, – подумала я тогда, – они подмешивают в сладости какую-то химию».
Еще одной запретной радостью для меня были забегаловки, торговавшие спиртным на вынос, откуда женщины в платках тащили авоськи с бутылками стаута.
Несмотря на запрет, миссис У. покупала там сигареты и нередко отправляла за ними меня: «Скажешь, что для отца».
Все бутылки из-под алкоголя в те времена были залоговой тарой, и я вскоре сообразила, что сданные экземпляры хранились в ящиках за магазином. Совсем нетрудно было стащить оттуда парочку и снова сдать.
В забегаловках толпились как мужчины, так и женщины, – и все они сквернословили, обсуждали секс и ставки на собачьих бегах, что вкупе с запретом и легкими деньгами превращало мои походы туда в очень увлекательное мероприятие.
Вспоминая об этом сейчас, я не могу понять, почему мне было можно ходить в забегаловку за сигаретами, но нельзя брать лишний леденец у пары женщин, которые были счастливы вместе, пусть даже одна из них всё время и ходила в балаклаве?
Думаю, миссис Уинтерсон боялась счастья. Предполагалось, что счастливыми вас сделает Иисус, но он не справлялся с этой задачей, а если вы еще и ждали апокалипсиса, который никак не наступал, разочарование умножалось.
Она считала, что счастье – это что-то плохое, неправильное, греховное. Или глупое. Несчастье, казалось, шло для нее в комплекте с добродетелью.
Но были и исключения. Церковные походы, «Роял Альберт», а еще – Рождество. Она обожала Рождество.
В Аккрингтоне у здания рынка ставили огромную елку, и Армия спасения почти весь декабрь исполняла под ней рождественские гимны.
На Рождество процветал взаимный обмен. Мы приносили брюссельскую капусту с собственного огорода, завернутые в газеты яблоки для соуса и самую лучшую вишневую настойку (удовольствие, доступное только раз в год) – ее мы делали из вишни сорта морель, которая росла во дворе, и полгода хранили в недрах буфета где-то на полпути к Нарнии.
Мы меняли наши припасы на копченых угрей, хрустевших, как толченое стекло, и на пудинг, сваренный в полотенце – единственно верный способ приготовления пудинга с сухофруктами, – твердый, словно пушечное ядро, и пятнистый, как гигантское птичье яйцо. Мы нарезали пудинг на крепкие ломти, заливали его вишневой настойкой и поджигали. Папа выключал свет, а мама несла его в гостиную.
Отблески пламени освещали ее лицо. Свет тлеющего в камине угля выхватывал из темноты меня и папу. Мы были счастливы.
Каждый год 21 декабря мать надевала пальто и шляпу и уходила – она не говорила куда, – пока мы с папой тянули сделанные мной бумажные гирлянды от углов гостиной к потолочной лампе. Мама возвращалась, будто бы окруженная каким-то вихрем, хотя, может быть, это была ее личная атмосфера. Она приносила гуся – тот не помещался в сумке и торчал наружу, а голова болталась из стороны в сторону, неприкаянная, словно сон, который не вспомнить. Она вручала мне гуся и грезы, я ощипывала перья и складывала в ведерко. Перья мы позже использовали, чтобы набить прохудившиеся подушки и перины, а на густом гусином жире, вытопленном из птицы, всю зиму жарили картошку. Кроме миссис У., у которой была больная щитовидка, все вокруг были тощими, как хорьки. Так что гусиный жир нас очень выручал.
Раз в году, на Рождество, моя мать выходила в свет одетая так, словно мир не был одной лишь юдолью слез.
Она наряжалась и приходила на мой школьный концерт – в шубе своей покойной матери и полушляпке из черных перьев. И шляпка, и шуба появились на свет где-то около сорокового года, но, хотя на дворе стояли уже семидесятые, мама выглядела в них щегольски: у нее была хорошая осанка, а поскольку Север до восьмидесятых годов отставал на пару десятилетий, никто ничего не замечал.
Концерты были с претензией: первая часть состояла из устрашающих произведений, вроде «Реквиема» Форе или гайдновского «Хорала святого Антония», требовавших от хора и оркестра полной самоотдачи. При этом солиста, а то и двух обычно приглашали из манчестерского оркестра Халле.
Наша учительница музыки играла в этом оркестре на виолончели. Это была одна из тех энергичных женщин, наполовину сумасшедших, наполовину гениальных, что угодили в ловушку своего поколения, родившись не в то время. Она хотела, чтобы ее ученицы были с музыкой на ты: умели и петь, и играть, и никогда не шли на компромиссы.
Мы боялись ее до дрожи. На школьных мероприятиях она непременно исполняла Рахманинова, и ее темные волосы нависали над «Стейнвеем», а ногти всегда были покрыты красным лаком.
Гимном Аккрингтонской средней школы для девочек была песня «Давайте восхвалим известных мужей» – ужасный выбор для девчачьей школы, тем не менее именно он сделал меня феминисткой. Название заставляло задуматься: где же были известные женщины – да и в принципе женщины – и почему мы не восхваляем их? Я поклялась, что непременно прославлюсь, а затем вернусь в школу, и тогда уже восхвалять будут меня.
Дерзкий план, поскольку ученицей я была ужасной – невнимательной и хулиганистой – и из года в год получала стабильно низкие оценки. Мне было трудно сосредоточиться, и я понимала далеко не всё из того, чему меня учили.
Одно мне давалось легко – слова. Я читала намного, неизмеримо больше, чем все остальные, и понимала, как устроен текст, – точно так же, как некоторые мальчики понимают, как устроен двигатель.
Но на дворе стояло Рождество, школа сияла огнями, миссис Уинтерсон надела шубу и шляпку, а папа вымылся и побрился, и я шла между ними, и всё было как будто в порядке.
– Это твоя мама? – спросил кто-то.
– По большей части да, – ответила я.
Годы спустя, отучившись первый семестр в Оксфорде, я вернулась в Аккрингтон. Шел снег, я поднималась от вокзала по бесконечно длинной улице, пересчитывая фонарные столбы. Около двухсотого дома по Уотер-стрит я сначала услышала, а потом и увидела ее: одетая в черное, она сидела спиной к выходившему на улицу окну – застывшая, очень большая, – и играла на новом электронном органе «Посреди зимы студеной» с джазовыми риффами и тарелками.
Я посмотрела на нее сквозь окно. Между нами всегда стояла преграда, прозрачная, но ощутимая, – но разве не сказано в Библии: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло»?
Вот сидит моя мать. Не моя мать.
Я позвонила в дверь. Она посмотрела через плечо.
– Заходи, заходи. Открыто.