Шрирампур, округ Ноакхали. Индия, 1 января 1947
За шесть тысяч миль от Даунинг-стрит, в дельте Ганга, к северу от Бенгальского залива, на земляном полу деревенской хижины потянулся, разминаясь, старик. Пробил полдень. Как и всякий день в этот час, он взял у помощника мокрый полотняный мешок с лечебной грязью: грязь протекала, на ткани проступали пятна. Старательно разложив мешок на животе, старик взял второй, поменьше, и водрузил себе на лысую голову.
Лежа на полу, он казался особенно маленьким и хрупким. Но внешность обманчива: сухонький семидесятисемилетний старичок со своими грязевыми припарками сделал для свержения власти англичан больше, чем кто-либо. Именно из-за него британскому премьеру пришлось отправить правнука королевы Виктории в Нью-Дели, на поиски способа дать Индии свободу.
Мохандас Карамчанд Ганди – кроткий пророк самого странного освободительного движения в мире – был мало похож на революционера. Под боком у него лежала тщательно отполированная вставная челюсть, которая использовалась исключительно во время еды, а рядом – очки в стальной оправе, сквозь которые он обычно смотрел на мир. Он был совсем крохотный – каких-то пять футов ростом, 114 фунтов веса. Ноги и руки длинные, как у подростка, когда туловище не успевает догонять конечности. Лицо – от рождения некрасивое: большая голова, уши растопырены, как ручки у сахарницы. Нос, подпертый широкими, грубыми ноздрями, торчит крючком над жидкими седыми усами. Из-за беззубых челюстей большой рот с полными губами кажется впавшим. И все же лицо Ганди излучало своеобразную красоту. Оно было удивительно живым: будто в волшебном фонаре, на нем мелькали тени настроений и искорки озорного юмора.
Братоубийственному веку Ганди предложил альтернативу – учение ненасилия, ахимсу. Именно так он и повел народ за собой: изгоняя англичан из страны путем нравственной борьбы, а не вооруженного восстания; молитвами, а не пулеметным огнем; презрительным молчанием, а не грохотом терактов.
Пока в Западной Европе раздавались разглагольствования демагогов и срывались на визг диктаторы, Ганди сеял брожение в массах самого густонаселенного государства в мире, не повышая голоса. Он призывал людей встать под свои знамена, не обещая им ни власти, ни славы; напротив, он предупреждал: “Те, кто пойдут со мной, должны быть готовы спать на голом полу, носить грубую одежду, питаться простой, не слишком аппетитной едой и даже мыть уборные”. Вместо ярких мундиров с бренчащими медалями он предлагал последователям грубую одежду из домотканого полотна. Зато эта одежда сразу бросалась в глаза и сплачивала людей не меньше, чем коричневые и черные рубашки поборников европейских тиранов.
Со своими сторонниками Ганди общался простейшим способом: он вел обширную переписку и разговаривал – с учениками, с участниками молитвенных собраний, с делегатами партии Конгресса. Он не прибегал ни к одному из приемов оболванивания масс, свойственных демагогам и доктринерам. Но его послание разошлось по всей стране, невзирая на отсутствие современных средств связи, потому что он обладал даром покорять сердца самыми элементарными действиями – и все его действия были неординарны. В стране, терзаемой регулярными неурожаями и голодом, самой результативной техникой Ганди стал пост – лишение себя пищи. Он посрамил англичан водой и пищевой содой.
Одержимая богами Индия распознала в его худосочной фигуре и гениальной интуиции настоящего Махатму – “великую душу” – и пошла за ним. Он был, несомненно, одним из самых ярких деятелей своего века. Последователи считали его святым. Английские бюрократы, чье изгнание он значительно ускорил, считали его лукавым политиканом, дутой фигурой, псевдомессией, чьи ненасильственные демонстрации всегда заканчивались насилием, а смертельные голодовки неизменно прекращались на пороге смерти. Даже добродушный Уэйвелл, вице-король, которого Маунтбеттену предстояло сменить, видел в нем достойного ненависти “зловредного, старого интригана <..> хитрого, упрямого, деспотичного и лживого”: “истинной святости в нем вряд ли наберется хоть толика”.
Мало кто из англичан, имевших дело с Ганди, сумел оценить его, и почти никто не понял. Подобное замешательство объяснимо: сочетание духовного величия и озабоченности мелочами обескураживало. Он был вполне способен прервать серьезные государственные переговоры речью о пользе сексуального воздержания или ежедневной клизмы с солевым раствором.
Говорили, что, куда бы Ганди ни отправился, столица Индии перемещается за ним. В этот новогодний день столицей Индии была крохотная бенгальская деревушка Шрирампур, где Махатма лежал с грязевыми припарками, управляя огромным континентом безо всякого радио, электричества или водопровода, в 30 милях хода от ближайшего телефона и телеграфа.
Округ Ноакхали, где находился Шрирампур, считался одним из самых труднодоступных мест в Индии: мозаика крохотных островков среди заболоченной дельты Ганга и Брахмапутры общей площадью каких-то 40 миль, где скучилось больше двух с половиной миллионов человек, на 80 % – мусульман. В их стиснутые протоками, реками и каналами деревни приходилось добираться на паромах, приводимых в движение вручную, или по шатким веревочным, бревенчатым, бамбуковым мостам над бурной водой.
Первый день нового, 1947 года в Шрирампуре должен был, по идее, принести Ганди большую радость: ведь он был в шаге от достижения главной цели своей жизни – независимости Индии.
Однако Ганди, практически одержавший победу, пребывал в отчаянии. И в деревушке, где он устроился на ночь, на каждом шагу было видно почему. Шрирампур был одним из тех непроизносимых названий, которые фигурировали в телеграммах, ежеутренне летевших из Индии и ложившихся на стол Эттли. Распаленные фанатичными лидерами и рассказами о расправах индуистов над их единоверцами в Калькутте, местные мусульмане – равно как и остальные мусульмане Ноакхали – внезапно ополчились против немногочисленных односельчан-индусов. Они убивали, насиловали, грабили и жгли, заставляли одних соседей есть мясо священных коров, пока другие в ужасе спасались бегством через рисовые поля. От половины домов в Шрирампуре остались одни обгорелые руины. Даже хижина, где сейчас лежал Ганди, была частично уничтожена огнем.
В Ноакхали имели место отдельные вспышки, но было ясно, что подспудно тлеющие страсти готовы охватить пламенем весь субконтинент. Эти-то ужасы – вдобавок к прежним погромам в Калькутте и новым, в Бихаре на северо-западе, где теперь уже индуисты, находясь в большинстве, жестоко травили мусульманских соседей, – и заставляли Эттли так торопиться с отправкой в Нью-Дели нового вице-короля.
Из-за них же Ганди оказался в Шрирампуре. Зрелище соотечественников, которые накануне победы, обезумев, накинулись друг на друга, разрывало сердце Махатмы. Пройдя за ним весь путь к независимости, они так и не поняли сути ненасилия – великого учения, которое и привело их к успеху. Мир только что пережил холокост и оказался перед ядерной угрозой – Ганди видел здесь последнее, неопровержимое доказательство того факта, что человечество может спасти одно только ненасилие. Он отчаянно надеялся, что обновленная Индия покажет Азии и всему остальному миру достойный, бескровный выход из тупика. Но если его собственный народ отречется от учения, которое он так упорно исповедовал и которое в итоге привело к свободе, что же останется от всех надежд? Случится трагедия, и независимость обернется пирровой победой.
А ведь это была не единственная трагедия, смущавшая покой Ганди в первый день 1947 года. Разорвать Индию на части по религиозному принципу значило бы открыто пойти против всех ценностей, за которые Ганди боролся. Все в нем восставало против раздела обожаемой родины, на котором настаивали политики-мусульмане и который английское правительство было готово принять. Народности и вероисповедания в Индии, считал Ганди, неразрывно сплетены, как нити в узорах восточного ковра. Разделить Индию, не разрушив самой ее сути, так же невозможно, как разделить ковер, не нарушив узора. “Придется вам сначала разделить меня, и только потом – Индию”, – повторял он.
В разоренном Шрирампуре Ганди надеялся вновь обрести веру и придумать, как предотвратить распространение заразы на весь остальной континент. “Кругом беспросветная тьма! – вскричал он, услышав о первых случаях межконфессиональной розни, когда между индусами и мусульманами разверзлась пропасть. – Истина и ненасилие, мой фундамент на протяжении без малого пятидесяти лет, более не являют тех свойств, которые я им приписывал…”
“Я здесь, чтобы найти новый метод и убедиться в состоятельности принципов, поддерживавших меня и придававших моей жизни смысл”, – признавался он ученикам.
День за днем Ганди бродил по деревне, разговаривал с местными жителями, медитировал и ждал подсказок от внутреннего голоса, который так часто выручал его в трудные времена. Как заметили его приближенные, он все больше времени проводил за странным занятием: вышагивал туда-сюда по скользким, шатким бревенчатым мосткам вокруг деревни.
1 января, сняв грязевые припарки, он созвал учеников в хижину. Внутренний голос наконец откликнулся. Подобно праведникам, которые когда-то пересекали континент босиком, совершая паломничество от святыни к святыне, он намерен отправиться в искупительное паломничество по сжигаемым ненавистью деревням Ноакхали. В знак покаяния он пойдет босиком и за последующие семь недель навестит 47 деревень, проделав путь в 116 миль. Индуист, он придет к разъяренным мусульманам и от деревни к деревне, от хижины к хижине будет прикладывать компресс собственного присутствия, восстанавливая расколотый мир.
Раз это паломничество искупления, продолжал Ганди, ему не нужны никакие спутники, кроме Бога. Он возьмет с собой лишь четверых учеников, а питаться они будут подаянием – тем, чем поделятся с ними жители деревень, куда они будут заходить. Пусть политики из Конгресса и Мусульманской лиги ведут свои бесконечные дебаты о будущем Индии, сидя в Дели. Ответы на все вопросы даст лишь село. Это будет, как он объявил, “последняя и главная проверка”. Если ему удастся “вновь зажечь светильник добрососедства” в деревнях, истерзанных злобой и кровопролитием, их примеру сможет последовать вся Индия. Он молился, чтобы здесь, в Ноакхали, удалось вновь возжечь факел ненасилия и изгнать терзающие страну призраки религиозной вражды и раскола.
Небольшой отряд вышел на рассвете. Хорошенькая 19-летняя внучка Ганди по имени Ману собрала его спартанское снаряжение: бумагу и ручку, иголку и нитку, глиняную миску с деревянной ложой, прялку и трех гуру – миниатюрных обезьянок из слоновой кости, которые “не видят зла, не слышат зла и не говорят о зле”[27]. В отдельном полотняном мешке лежали книги, по которым можно было судить о широте интересов того, кто отправлялся в поход по джунглям: “Бхагавадгита”, Коран, “Деяния и учение Иисуса” и сборник иудейских премудростей.
Маленький отряд во главе с Ганди двинулся по тропинке мимо прудов, вдоль плантации бетелевых и кокосовых пальм, вдаль по рисовым полям. Жители Шрирампура высыпали на улицу – поглазеть на 77-летнего старика с бамбуковым посохом, шагавшего за утраченной мечтой.
Когда он уже почти исчез из вида, раздался голос: Ганди напевал одно из великих стихотворений Рабиндраната Тагора, положенных на музыку. Это были его любимые строки, и когда старик уже скрылся за горизонтом, до шрирампурцев продолжал доноситься его тонкий, резкий голос:
Пусть твой призыв без отклика замрет, —
Один иди, один иди, один иди вперед![28]
Братоубийственное кровопролитие, которое Ганди надеялся остановить своим паломничеством, в течение многих веков делило с голодом почетное звание самого страшного бича субконтинента. Главный индуистский эпос, “Махабхарата”, посвящен чудовищной бойне, случившейся на поле Курукештра, к северо-западу от Дели, за 2,5 тысячи лет до Рождества Христова. Собственно, индуизм в Индию попал с ордами кочевых индоевропейских племен, нахлынувших на субконтинент с севера и вытеснивших его изначальных дравидийских обитателей. Мудрецы сочиняли священные Веды на берегах Инда за сотни лет до рождения Христа. Вера в пророка Мухаммеда укоренилась здесь значительно позже – когда отряды Чингисхана и Тамерлана пробились сквозь Хайберский перевал и потеснили индуистов с Индо-Гангской равнины. В течение двух веков пышного и безжалостного правления Великих Моголов слово Аллаха, единого и всеблагого, насаждалось огнем и мечом.
Две великих религии, пустивших в итоге корни на субконтиненте, были настолько непохожи друг на друга, насколько в принципе могут отличаться проявления человеческой веры в высшие силы. Ислам строится вокруг конкретной личности, Пророка, и конкретного текста, Корана. Индуизм – религия без основателя, откровений, догм, жесткого литургического канона или богослужебной иерархии. В исламе творец отделен от творения: он надзирает и повелевает свыше. Для индуиста творец и творение неразделимы, а бог представляет собой что-то вроде всепроникающего вселенского духа, чьи проявления не знают границ.
Соответственно, индуист поклоняется своему богу в любой произвольной форме – животных, растений, мудрецов, природных стихий, божественных воплощений, абсолютного начала. Бог может являть себя в змеях, лингамах, воде, огне, звездах и планетах.
У мусульман нет бога, кроме Аллаха, которого Коран запрещает изображать в любых видах и формах. Идолы и идолопоклонство богопротивны, а картины со статуями – и вовсе чистое богохульство. Мечеть должна быть строгим, торжественным пространством, допускающим единственный род украшений – абстрактные узоры, бесконечно воспроизводящие девяносто девять имен Божьих.
Для индуизма же идолопоклонство – естественная форма существования, и храм являет собой полную противоположность мечети. Скорее он напоминает духовный супермаркет – скопище змееголовых богинь, шестируких богов с огненными языками, крылатых слонов, беседующих с облаками, веселых мартышек, танцующих дев и внушительных фаллических символов.
Мусульманское богослужение – коллективное: все простираются на полу мечети в направлении Мекки и хором произносят стихи из Корана. Индуист оказывается наедине с любой из трех или даже трех с половиной миллионов божественных сущностей, с которыми положено общаться в мыслях.
В основе всего пантеона – триада: Брахма-Созидатель, Шива-Разрушитель и Вишну-Хранитель: силы добра, зла и нейтралитета, которые находятся в вечном поиске идеального равновесия, стремлении к Абсолюту – и предполагается, что верующие следуют их примеру. За ними идут всевозможные боги и богини, ответственные за смену времен года, погоду, урожай и всяческие хвори – например, Мариамман[29], богиня оспы, которой ежегодно посвящается ритуал, напоминающий еврейскую Пасху.
Но основное препятствие для взаимопонимания между индуистами и мусульманами было не метафизического, а общественно-политического свойства – заложенная в основу социума кастовая система. Веды возводят ее к Брахме-Созидателю: высшую касту – брахманов – он сотворил изо рта своего; кшатриев, воинов и правителей – из плеча; вайшьи, торговцы и дельцы, вышли из его бедра, а ремесленники-шудры – из ног. И только изгоям-неприкасаемым не досталось божественного происхождения – они попали в самый низ пирамиды.
Но истинные корни кастового деления были куда менее возвышенными, чем сказано в Ведах. Таков был дьявольский замысел арийцев, основателей индуизма, которые решили поработить темнокожие дравидийские племена, населявшие Индию до появления завоевателей. Само слово “варна”, обозначающее сословия, переводится еще и как “цвет”, да и внешний вид индийских неприкасаемых недвусмысленно намекает на истинное положение вещей[30].
Пять изначальных сословий размножились, будто раковые клетки, и превратились в пять с лишним тысяч подкаст, где одних только брахманов насчитывалось 1886 разновидностей. Для каждого занятия предусматривалась своя каста, так что общество оказалось расколото на мириады замкнутых гильдий, внутри которых люди были по рождению приговорены жить, работать, жениться и умирать. Структура была настолько дробной и жесткой, что мастер, выплавлявший железо, оказывался в разных кастах с кузнецом.
С кастовой иерархией связан и второй важный постулат индуизма – перерождение. Для индуиста тело – лишь бренная оболочка души, телесная жизнь представляет собой одно из многих воплощений души в ее странствованиях по вечности, а цепь перерождений начинается и заканчивается где-то в астральных туманностях. Карма – груз добрых и злых дел, накопившихся за каждую земную жизнь, – ложится на душу тяжким грузом. От нее зависит, каким будет следующее перерождение – выше или ниже по кастовой лестнице. Деление на касты закрепляло неравенство, объясняя его божественными установлениями. Подобно тому как христианская церковь убеждала средневековых крестьян забыть свои земные беды и сосредоточиться на загробной жизни, индуизм веками вдалбливам сирым и убогим, что их путь – кроткое смирение как лучшая гарантия удачного перерождения.
Мусульманам, для которых религия – своего рода братство в вере, вся эта система казалась адской дичью. При Великих Моголах ислам заманил в свои радушные братские объятия миллионы новообращенных. Само собой, большинство из них были неприкасаемыми: их прельщала надежда быть принятыми среди новых единоверцев прямо в этой жизни, а не после очередной далекой реинкарнации.
Когда в начале XVIII века империя Великих Моголов стала распадаться, по всей Индии воспрял воинствующий индуизм, и субконтинент захлестнула волна мусульманских погромов. Иноземные завоеватели принудили измученную братоубийственными распрями страну к британскому миру, но недоверие и подозрительность никуда не делись. Индусы не забыли, что мусульмане в большинстве происходят из неприкасаемых, отступивших от веры в надежде выбраться из нищеты. При мусульманах высококастовые индусы даже не притрагивались к еде; мусульманин на индусской кухне осквернил бы ее одним своим присутствием. От любого соприкосновения с мусульманином брахман бежал бы в ужасе и спасался бы многочасовыми очистительными ритуалами.
В деревнях Ноакхали, где ждали Ганди, индусы веками жили вперемешку с мусульманами – точно так же, как в тысячах других деревень на севере Индии – в Бихаре, в Соединенных провинциях[31], в Панджабе. Правда, у всех были свои кварталы. Границу между ними обозначала улица или тропинка, которую часто называли Срединным путем[32]: на одной стороне никогда не селились мусульмане, на другой – индусы. Все жители общались между собой, бывали друг у друга на праздниках, делились нехитрыми орудиями труда. Но на этом взаимопонимание заканчивалось. Смешанные браки не практиковались. Индусы и мусульмане черпали воду из разных колодцев, и высококастовый индус скорее удавился бы, чем отпил бы воды из мусульманского источника, пусть даже расположенного в считаных метрах от его собственного родника. В Панджабе деревенские дети-индусы осваивали грамоту у местного пандита, или ученого брахмана, который учил их писать соломинками по грязи. Их мусульманские сверстники из той же деревни занимались с шейхом в мечети и заучивали коран на чужом языке – урду. И даже народные снадобья из коровьей мочи и трав, которыми спасались от одних и тех же хворей, готовились по разным системам натуральной медицины.
Ко всем описанным различиям в общественном положении и вероисповедании добавлялся еще более коварный водораздел – экономический. Индусы гораздо проворнее мусульман осваивали возможности, которые предоставляли британская система образования и западная мысль в целом, и хотя общаться англичанам было удобнее с мусульманами, административными вопросами в итоге занимались индусы[33]. Они становились коммерсантами, финансистами, чиновниками, специалистами. Заодно с парсами – потомками зороастрийцев-огнепоклонников из древней Персии – они прибрали к рукам страховое и банковское дело, крупный бизнес и немногие промышленные предприятия. В городах и городках они составляли костяк делового сообщества. Ростовщиками почти везде были именно индусы – отчасти потому, что у них хорошо получалось, отчасти потому, что ислам запрещает давать и брать деньги под проценты.
Мусульманские аристократы – главным образом потомки могольских завоевателей – оставались землевладельцами и военными. Простым мусульманам в силу глубоко укоренившегося устройства общества редко когда удавалось с помощью веры в Пророка избежать судьбы, которую уготовала их предкам вера в Шиву. Как правило, это были безземельные крестьяне: в деревне они батрачили и на индусов, и на собственных единоверцев, а в городе шли работягами или ремесленниками в услужение к тамошним индусам.
Экономическое неравенство обостряло общественные и религиозные противоречия, и в результате то и дело вспыхивала междоусобная резня, как в Шрирампуре. У каждой стороны на такой случай были припасены излюбленные методы провокаций. Индусы обычно прибегали к музыке. Строгости исламского богослужения ее не допускали: для мусульман смешивать мелодии с молитвами – святотатство. Так что лучшим способом подразнить верующих было подрядить оркестр выступить рядом с мечетью во время пятничных молитв.
Мусульмане обычно использовали для провокаций один из тех обтянутых серой кожей скелетов, что слонялись по городам и весям всей страны и служили объектом самого странного индуистского культа – почитания священной коровы.
Коровий культ восходит к библейским временам, когда судьба индоевропейских племен скотоводов, перебиравшихся на субконтинент, зависела от благополучия их стад. Раввины древней Иудеи запретили пастве прикасаться к мясу свиньи, спасая людей от губительного трихинеллеза, а древнеиндийские садху объявили корову священным животным, чтобы даже в голодные годы уберечь стада, которые обеспечивали выживание всего народа.
В итоге к 1947 году Индия обладала самым большим в мире – и самым бесполезным – поголовьем крупного рогатого скота: 200 миллионов, по корове на каждую пару жителей субконтинента. Коров насчитывалось больше, чем – на тот момент – людей в Соединенных Штатах. 40 или 50 миллионов волов запрягали в повозки и плуги, а остальная скотина – числом сто с лишним миллионов – не приносила решительно никакой пользы, только бродила неприкаянной по полям, деревням и городам Индии. День за днем неутомимые коровьи челюсти перемалывали еду в количествах достаточных, чтобы досыта накормить 10 миллионов индийцев, существовавших на грани голода. Казалось бы, совершенно естественно ради собственного выживания пожертвовать бессмысленной тварью. Но суеверие настолько укоренилось, что, даже умирая от голода, индийцы щадили коров, и те продолжали влачить свое никчемное существование. Даже Ганди уверял, что, защищая коров, мы защищаем Божий промысел.
Для мусульман сама мысль о том, что человек может опуститься до почитания бессловесной твари, казалась отвратительной. Они испытывали извращенное удовольствие, прогоняя жалобно мычащие стада к бойне мимо индуистского храма. Многие тысячи людей погибли заодно с животными в беспорядках, неизбежно следовавших за такими диверсиями.
Англичане умудрялись поддерживать между сторонами хрупкое равновесие, а заодно использовали их противостояние в собственных целях – так было проще управлять. Борьба за независимость изначально занимала исключительно интеллектуальную элиту, внутри которой индуисты и мусульмане способны были отринуть былую рознь, чтобы вместе отстаивать общее будущее. И это согласие, парадоксальным образом, нарушил именно Ганди.
В истово религиозной стране борьба за независимость неминуемо должна была принять форму священной войны. Ее и затеял Ганди: самый терпимый человек на свете, абсолютно лишенный каких бы то ни было религиозных предрассудков. Он отчаянно стремился подключить мусульман к своей кампании на каждом ее этапе, но искреняя, глубокая вера была неотъемлемой частью его натуры. И деятельность Индийского национального конгресса поневоле приняла религиозный оттенок, к которому мусульмане не могли не относиться с настороженностью.
Их подозрения только укрепились, когда узколобые члены Конгресса на местах стали отказываться делить с соперниками немногие доступные при британском правлении выборные должности. Постепенно в мусульманских умах возник и окреп призрак независимой Индии, где индуистское большинство сметет и задавит противников, приговорит к безгласному существованию бесправного меньшинства в стране, которой некогда управляли их могольские предки.
Выходом могло бы стать создание отдельного исламского государства. Идея независимой нации индийских мусульман впервые была изложена на четырех с половиной страницах машинописи в невзрачном кембриджском коттедже по адресу Хамберстон-роуд, 3. Их авторство принадлежало сорокалетнему магистранту, индийскому мусульманину по имени Рахмат Али; текст был датирован 28 января 1933 года. Предположение, будто Индия является единой нацией, – “нелепая выдумка”, утверждал Али. Он призывал создать исламское государство из северо-западных, преимущественно мусульманских краев: Панджаба, Кашмира, Синда, Белуджистана, Северо-Западной пограничной провинции. Али даже придумал для своей нации имя: названия провинций сложились у него в аббревиатуру “Пакистан” – “земля чистых”. Завершалось рассуждение пламенной, хоть и не вполне уместной метафорой: “Мы не станем распинать себя на кресте индуистского национализма”. Мусульманская лига, выражавшая чаяния националистически настроенных собратьев по вере, подхватила идею Рахмата Али – и постепенно эта идея овладела массами, в немалой степени из-за шовинизма лидеров Конгресса, которые были в основном индуистами и не намеревались уступать ни пяди своим врагам-иноверцам.
Событие, послужившее катализатором и превратившее противостояние индусов и мусульман в кровавую вражду, произошло 16 августа 1946 года, всего за пять месяцев до того, как Ганди пустился в свое искупительное паломничество. Местом действия стала Калькутта – второй по величине город британской Индии, заслуживший репутацию столицы насилия и дикости. Многие поколения англичан считали Калькутту с ее Черной дырой[34] воплощением индийской жестокости. Как заметил один местный житель, родиться неприкасаемым в калькуттских трущобах – вот где настоящий ад. Эти трущобы славились самой высокой в мире плотностью населения, самыми зловонными лужами нечистот и самыми нищими индусскими и мусульманскими кварталами, перемешанными безо всякой системы.
16 августа на рассвете орава мусульман, охваченная квазирелигиозным экстазом, вырвалась из своей части трущоб, размахивая дубинками, железными прутьями, лопатами и прочими орудиями, способными проломить человеческий череп. Они откликнулись на призыв Мусульманской лиги, объявившей 16 августа Днем прямого действия в надежде доказать Конгрессу и англичанам, что мусульмане готовы “при необходимости добиваться Пакистана самостоятельно с помощью прямых действий”.
Они яростно набрасывались на любого индуса, попавшегося на их пути, избивали до полусмерти и бросали умирать в сточные канавы. В небо со всех сторон потянулись столбы черного дыма: горели индусские базары.
Некоторое время спустя из индуистских кварталов выбежали толпы мстителей, готовые разделаться с любым встречным мусульманином. Ни разу за всю свою бурную и кровавую историю Калькутта не переживала столь страшных, исполненных чудовищной злобы суток. Подобно мокрым бревнам, десятки раздувшихся трупов плыли по течению Хугли к морю. Еще больше трупов, как правило, изуродованных до неузнаваемости, валялось на улицах города. Слабые и беззащитные, как водится, страдали больше всего. Был перекресток, где толпа индусов напала на мусульманских возниц-кули. Так они и лежали, забитые до смерти, но все еще запряженные в свои повозки. К тому моменту, когда бойню удалось остановить, в Калькутте хозяйничали стервятники. Мерзкими серыми стаями они носились над городом, время от времени ныряя вниз: их пир составляли 6 тысяч погибших.
Великая калькуттская резня, как назвали позже эти события, изменила течение индийской истории. За ней потянулись массовые беспорядки в Ноакхали – куда приехал Ганди, – в Бихаре и на другой стороне субконтинента, в Бомбее.
То, чем мусульмане грозили годами – если им не дадут собственное государство, всю Индию захлестнет волна насилия, – внезапно сбылось самым кошмарным образом. Жуткий призрак гражданской войны замаячил у Ганди перед глазами; в джунгли Ноакхали он забрался, подгоняемый прежде всего ужасом.
Для другого деятеля – хладнокровного, блестящего адвоката, который в течение четверти века был главным соперником Ганди со стороны мусульман, – трагедия обернулась орудием, способным расколоть Индию.
История – если только не в версии его собственных последователей – так и не присудит Мухаммаду Али Джинне место, которого он заслуживал. Однако в первый день 1947 года именно в его руках, а не в руках Ганди или кого бы то ни было еще лежал ключ к будущему Индии. Именно с этим суровым и непримиримым мусульманским мессией, готовым вести людей за собой в чужую землю обетованную, предстояло иметь дело правнуку королевы Виктории.
В августе 1946 года, в шатре на окраинах Бомбея, он обрисовал своим сторонникам идею Дня прямого действия. Если Конгресс хочет войны, значит, мусульмане “примут это предложение, не дрогнув”.
Бледные губы сложились в мрачную улыбку, в пронзительном взгляде вспыхнула глубоко спрятанная страсть. В тот день Джинна бросил вызов и Конгрессу, и англичанам.
“Мы либо разделим Индию, либо уничтожим”, – поклялся он.