К книге
Свобода приходит в полночьГлава 20 Второе распятие
50%
Глава 20 Второе распятие
25

Нью-Дели, 30 января 1948

Последний день в жизни Мохандаса Карамчанда Ганди начался так же, как и все его дни со времен Южной Африки: c молитвы в самый глухой и темный предрассветный час. Скрестив ноги на топчане и опираясь спиной о холодную мраморную стену, он во главе маленькой и пестрой компании последователей в последний раз пропел стихи из “Божественной песни” – “Бхагавадгиты”. Утром той пятницы был черед первого и второго из восемнадцати диалогов, составляющих “Гиту”. Тонкий, негромкий голос Ганди вплетался в хор его сподвижников, выводивших знакомые куплеты:

Неизбежно умрет рожденный,

неизбежно родится умерший;

если ж все это неотвратимо —

то к чему здесь твои сожаленья?[188]

После молитвы Ману проводила Ганди в отдельную комнату, где он работал. Махатма мечтал отправиться пешком в Пакистан, но пока сил у него не хватало даже на то, чтобы самостоятельно перебраться из одной комнаты в другую. Он уселся писать за свой низкий столик[189] и попросил Ману весь день напевать ему строки гимна: “Устал иль нет, о человек, не отдыхай…”

Апте и Каркаре, как и было договорено, к семи утра вернулись Старый Дели, в привокзальную комнату отдыха номер 6. Годсе был уже на ногах.

Два часа мы сидели в комнате [вспоминал Каркаре], трепались, пили чай и кофе. Мы шутили, разговаривали, что-то обсуждали. Потом посерьезнели. Дело в том, что, хотя Натхурам и решил убить Ганди тем же вечером, мы совершенно не представляли, как ему это удастся. А значит, надо было придумать план. Мы полагали, что после взрыва бомбы 20 января и Гандиджи, и Бирла-хаус тщательно охраняют, внутрь будет не проникнуть, а всех входящих на молитвенные собрания наверняка обыскивают, чтобы не пронесли оружие. Соответственно, надо было изобрести надежный и безопасный способ протащить “Беретту” внутрь и совершить задуманное.

Некоторое время мы ломали голову, потом Натхурама осенило. Надо купить у какого-нибудь фотографа с улицы старомодную камеру на треноге, из тех, где в объектив смотрят из-под черного покрывала, и в основании камеры спрятать пистолет. Натхурам поставит свою камеру перед микрофоном Гандиджи, нырнет под покрывало, спокойно достанет оружие и из-под прикрытия сделает выстрел.

Мы пошли искать сговорчивого фотографа и обнаружили такого у вокзала, но пока мы за ним наблюдали, Апте объявил, что идея нехороша. Никто уже давно не пользуется такими камерами: любой желающий сфотографировать Гандиджи на собрании возьмет с собой маленький фотоаппарат – немецкий или американский. Надо было возвращаться в комнату отдыха и придумывать новый план.

Кто-то предложил бурку – одеяние, в котором ходят по городу мусульманские женщины. Благо их тогда много стекалось на молитвенные собрания – ведь Гандиджи был их спасителем. Вдобавок женщины обычно стояли ближе всего, и Натхурам получил бы возможность как следует прицелиться с небольшого расстояния. Мы были в восторге от этой идеи, отправились на базар, купили бурку самого большого размера, какой только удалось найти, и принесли в нашу комнату.

Но когда Натхурам ее надел, стало сразу ясно, что ничего не получится. Складки мешали ходить и путались под ногами. “Так я ни за что не вытащу пистолет. Я запутаюсь в этом платье и опозорюсь на весь мир, а Гандиджи останется жив”.

Значит, нужен был третий вариант. Мы потратили все утро на изобретение негодных способов. Оставалось всего шесть часов до назначенного покушения, а ясного плана все еще не было. Наконец Апте сказал: “А знаешь, Натхурам, иногда чем проще, тем лучше”. Он предложил одеть Натхурама в сероватый костюм полувоенного образца, который тогда был очень популярен. В него входила свободная рубаха с выпущенными полами – она отлично скроет пистолет на поясе. Поскольку мы уже были близки к отчаянию, эта идея была воспринята на ура. Так что мы вернулись на базар и купили для Натхурама такую одежду.

Потом мы снова отправились на ту улицу, где с утра видели фотографа и хотели купить камеру, и совершили страшную, непрофессиональную, сентиментальную глупость, а именно – сфотографировались все втроем.

Потом мы вернулись в комнату отдыха, чтобы напоследок обсудить дальнейшие шаги. Натхурам отправится в Бирла-хаус первым, мы с Апте – за ним. Когда наступит время действовать, мы встанем сбоку от него: если кто-то решит помешать, мы их остановим, а у Натхурама будет время как следует прицелиться. Настало время освобождать комнату – так было принято в этом заведении. Натхурам достал пистолет, тщательно зарядил в обойму семь пуль, а потом пристегнул к поясу. И мы вышли.

Мы спустились в зал ожидания вокзала, чтобы оставшиеся часы провести в этом обезличенном месте. Спустя некоторое время Натхурам сказал, что ему хочется земляных орехов, то есть арахиса. Это была совсем уж мелочь, а мы от полноты чувств были готовы ради него на все – ведь он собирался пожертвовать собой! Его нельзя было тревожить и расстраивать. Чего бы он ни пожелал, мы на все были готовы ради него.

Так что Апте отправился на поиски арахиса, но спустя некоторое время вернулся с пустыми руками: во всем Дели не найти таких орехов, быть может, подойдет кешью? Или миндаль?

“Ну нет, – ответил Натхурам, – страсть как хочется арахиса”. Как мы могли его расстраивать, раз ему предстояло такое серьезное дело? Апте снова отправился на поиски и наконец вернулся с большим пакетом. Натхурам радостно принялся заглатывать орехи.

К тому моменту, как пакет опустел, уже пора было выходить. Мы решили сначала навестить Бирла-мандир. Мы с Апте хотели помолиться богам, получить даршан. Но Натхурама такие вещи не занимали. Он решил подождать нас в саду, недалеко от того леска, где мы устраивали тир.

Мы сняли обувь и вошли босиком, позвонив в латунный колокольчик над входом, чтобы предупредить богов о нашем появлении. Сначала мы подошли к центральному изваянию Лакшми – Нараяна[190], двойному божеству, которому поклоняются индуисты. Дальше мы переместились к алтарю Кали, богини разрушения, за даршаном. Мы молча склонили перед ней головы и сложили ладони, затем бросили несколько монеток к ногам Кали и еще несколько сунули жрецу-брахману. Взамен брахман дал нам цветочных лепестков и джалы – священной воды из Ямуны. Цветы мы сложили к ногам богини, чтобы она благословила наше начинание, и омыли глаза священной водой.

Натхурам дожидался нас в саду. Он стоял у статуи Шивы, великого индусского воина. “Ну что, получили свой даршан?” – спросил он.

“Да”, – откликнулись мы. И Натхурам сказал: “Я тоже”.

Даршан Натхурама Годсе не был связан ни с одной из фигур индуистского пантеона, собранных внутри храма, пропитанного ароматом жасмина и ладана. Его божество возвышалось на столбе над ним: стойкий и неутомимый воин, изгнавший моголов из холмов Пуны. Как раз в его честь – и во имя мечты о воинственной индуистской империи, вдохновленной его подвигами, – Годсе и готовился в скорейшем времени совершить убийство, от которого содрогнется весь мир.

Все трое немножко прошлись по саду, но наконец Апте взглянул на часы. Было 4.30.

– Натхурам, пора, – произнес он.

Натхурам посмотрел на часы Апте, потом на двух своих единомышленников, сложил ладони на груди и кивнул им.

– Намасте, – сказал он. – Кто знает, суждено ли нам встретиться снова, и если да, то как.

Каркаре смотрел ему вслед, пока он спускался по ступенькам храма и протискивался сквозь толпу в поисках извозчика. Наконец коляска-тонга нашлась, Натхурам забрался на сиденье и, не оглянувшись, двинулся в сторону Бирла-хауса, где Гандиджи вскоре должен был начать молитвенное собрание.

Махатма Ганди прожил пятницу, 30 января, в полном соответствии с теми строками, которые ему должна была напевать Ману: “Устал иль нет, о человек, не отдыхай!” Впервые после голодовки он, к невероятному облегчению близких, мог самостоятельно передвигаться. Он набрал полфунта веса – а значит, в хрупкое тело возвращались силы. Сам Ганди считал, что, раз он так быстро идет на поправку, значит, его еще ждут великие дела. После полуденного отдыха он провел дюжину встреч. Самая сложная еще не закончилась. Перед ним сидел один из старейших и вернейших соратников – молчаливый новейший могол, архитектор Национального конгресса Валлабхаи Патель. Давно назревавший конфликт между суровым реализмом Пателя и социалистическим идеализмом Неру наконец вспыхнул. На маленьком письменном столе Ганди лежало заявление Пателя об отставке из правительства Неру. Ганди и лорд Маунтбеттен обсуждали этот конфликт еще до начала голодовки. Генерал-губернатор убеждал Ганди, что Пателя отпускать не стоит.

“Вы не можете отпустить его, – предупреждал Маунтбеттен – как нельзя отпустить и Неру. Они оба нужны Индии, и им придется научиться работать вместе”. Ганди тогда согласился. Он убедил Пателя, что заявление стоит отозвать. Нужно сесть втроем – он сам, Неру и Патель, – как в прежние времена, в решающие моменты борьбы за независимость. И все обсудить.

Пока шел разговор, Абха подала ужин: козье молоко, овощной сок, апельсины. Покончив со скудной трапезой, Ганди потребовал принести прялку и, продолжая оживленный диалог с Пателем, стал крутить скрипучее деревянное колесо, с которым он ассоциировался у миллионов людей по всему миру. До последних минут жизни он сохранял верность своему главному принципу: “хлеб, полученный без труда, украден”.

Убийцы уже рыскали по саду за стенами комнаты, где Ганди вертел свою прялку. Через пять минут после Натхурама Апте и Каркаре тоже вскочили в тонгу и двинулись в Бирла-хаус.

К нашему невероятному удивлению и облегчению [вспоминал Каркаре], проникнуть в Бирла-хаус оказалось совсем не сложно. Охрану действительно усилили, но никто не обыскивал входящих и не отбирал оружие. Мы выдохнули, потому что поняли, что Натхурам уже внутри. Мы зашли в сад и увидели его в толпе. Он выглядел спокойным и бодрым. Мы, разумеется, не стали с ним заговаривать. Люди рассредоточились по лужайке, но время собрания, пять часов, приближалось, и они стали стягиваться к помосту. Мы заняли места по бокам от Натхурама, но не смотрели на него и тем более не разговаривали с ним, чтобы не выдать нашу тайну. Он был настолько погружен в себя, что даже забыл о нашем присутствии.

Мы наметили убить Ганди сразу после того, как он усядется на помосте лицом к собравшимся, и для этого расположились не в самой гуще толпы, а на ее кромке, справа от помоста. Соответственно, стрелять предстояло где-то с 35 футов. Прикидывая расстояние, я гадал, справится ли Натхурам – ведь он не самый опытный и не самый меткий стрелок. А вдруг он занервничает и промажет? Я исподволь глянул на Натхурама. Он стоял прямо передо мной и по крайней мере внешне был абсолютно спокоен, погружен в себя. Я проверил время. Гандиджи опаздывал, и я стал гадать, что могло случиться. Я начал волноваться.

Ману и Абха тоже волновались. Было уже десять минут шестого.

Кроткий диктатор, который распоряжался их жизнью, ненавидел опаздывать, особенно когда дело касалось молитвенных собраний. Но, судя по тону, они с Пателем говорили о таких серьезных вещах, что ни одна из девушек не осмелилась прервать беседу и напомнить о времени. Наконец Ману удалось поймать его взгляд, и она показала на часы.

Ганди взглянул на свой старый хронометр “Ингерсолл” и вскочил с места: “Отпусти меня! – сказал он Пателю. – Мне пора на встречу с Богом”.

Он вышел из рабочего кабинета в сад, и крохотный кортеж, который всегда сопровождал Ганди на молитву, выстроился в последний раз. Двух человек не хватало: доктор Сушила Наяр, которая всегда шла впереди учителя, еще не вернулась из Пакистана. Полицейского, которого заболевший Д. В. Мехра поставил на свое место, тоже не было: его вызвали на срочное совещание по поводу мер безопасности, связанных с назначенной на следующий день всеобщей забастовкой работников коммунальных служб.

Ману, как обычно, взяла плевательницу, очки и блокнот с текстом выступления. Они с Абхой встали рядом, чтобы Ганди мог опереться на свои привычные “костыли”. Приобняв обеих за плечи, Ганди двинулся в свой последний путь.

Поскольку уже было поздно, он решил не идти по бугенвиллеевой аллее, а срезать через газон. Всю дорогу он ругал девушек: как они могли допустить опоздание? “У меня есть вы – мои часы! – говорил он. – Почему я должен смотреть на часы сам? Я не люблю опаздывать, а на молитвенных собраниях непростительна даже минутная задержка!”

Он все еще бурчал, когда они дошли до четырех известняковых ступенек, ведущих к лужайке, где проходили молитвенные собрания: там уже теснилась ожидающая паства. Заходящее солнце на мгновение высветило знакомую темную лысину последними лучами. Ганди убрал руки с плеч девушек, сложил ладони в приветственном жесте и стал сам подниматься по ступеням. Стоило ему дойти до верха, как по толпе позади Каркаре рябью пронеслось: “Бапуджи! Бапуджи!”

Я обернулся [вспоминал Каркаре]. Натхурам тоже скосил глаза вправо. Внезапно люди расступились – и мы увидели, как прямо на нас по этому спонтанно возникшему коридору идет Гандиджи. Натхурам держал руки в карманах. Одну руку – свободную – он вынул. Рука с пистолетом оставалась в кармане. Он передернул затвор и мгновенно сообразил: лучшего момента для выстрела не представится. Он понял, что сама судьба играет ему на руку – так было гораздо больше шансов попасть, чем если бы Гандиджи сидел на помосте. Нужно было сделать всего два шага к краю людского коридора. Два шага. Три секунды. Дальше будет просто – обычные механические движения. Труднее всего собрать волю, чтобы начать действовать – сделать шаг, после которого убийство окажется неминуемым.

Ману заметила, как он – “крепко сложенный молодой человек” – делает этот шаг. Из задних рядов он выбрался на самый край коридора в толпе, сквозь которую двигался их кортеж.

Каркаре не сводил глаз с Натхурама. “Он вытащил пистолет из кармана и положил между ладонями. Он решил поклониться Ганди за все, что тот совершил на благо родины. Когда Ганди был всего в трех шагах от нас, Натхурам вышел вперед. Пистолет он держал между ладонями. Он поклонился низко, в пояс, и сказал: «Намасте, Гандиджи!» Ману решила, что он собирается целовать Ганди ноги. Она хотела было ласково отстранить его: «Брат, – тихо произнесла она, – Бапу и так уже опаздывает на целых десять минут»”.

В этот момент левая рука Натхурама взметнулась вперед и резко оттолкнула ее. В правой руке была черная “Беретта”. Натхурам трижды нажал на курок. Три резких выстрела сотрясли лужайку, где проходили собрания. Натхурам Годсе не дал промаха. Все три выстрела попали прямо в грудь миниатюрного, хрупкого человека, шагавшего ему навстречу.

Ману пыталась нашарить в траве плевательницу и блокнот, которые Натхурам выбил у нее из рук, когда раздались выстрелы. Она подняла глаза. Ее обожаемый Бапу – с обнаженной грудью, сложив руки в приветственном жесте, – казалось, все еще пытался сделать шаг в сторону помоста. Она увидела, как красные пятна расползаются по белоснежному кхади. “Хе Рам! Господи!” – выдохнул Ганди и безжизненным мешком осел рядом с ней на землю. Руки его замерли в последнем приветствии – он от всей души приветствовал своего убийцу. В складках окровавленного дхоти блестели восьмишиллинговые часы “Ингерсолл”, чья утрата так удручала его десять месяцев назад. Они показывали семнадцать минут шестого.

Луису Маунтбеттену сообщили об убийстве Ганди, когда он возвращался в резиденцию после конной прогулки. Первым делом у него возник вопрос, которым в следующие часы будут задаваться миллионы:

– Кто это сделал?

– Мы не знаем, сэр, – отозвался вестовой адъютант.

Маунтбеттен помчался переодеваться. Спустя несколько минут он уже выбегал из дома. Пресс-атташе, Алана Кэмпбелл-Джонсона, встреченного по пути, генерал-губернатор прихватил с собой.

К тому моменту, когда они добрались до Бирла-хауса, имение уже заполонила толпа. Пока они продирались сквозь толчею к крылу, где жил Ганди, какой-то человек с исступленным, искаженным в истерике лицом заорал:

– Это дело рук мусульманина!

Все внезапно смолкли. Маунтбеттен повернулся к кричащему.

– Идиот! – проговорил он как можно громче. – Разве ты не слышал? Это был индус!

– Откуда вы знаете, что это был индус? – удивился Кэмпбелл-Джонсон, когда они наконец добрались до дома.

– А я и не знаю, – ответил Маунтбеттен. – Но если убийца окажется мусульманином, Индии придется пережить невиданную в истории человечества бойню.

Тревогу Маунтбеттена разделяли тысячи других людей. Директор Всеиндийского радио был в таком ужасе при мысли о катастрофе, которая поглотит Индию, если убийца Ганди окажется мусульманином, что решил под свою ответственность не прерывать эфир сообщениями о сенсации века, а продолжать придерживаться установленной сетки вещания. Тем временем полицейские и армейские штабы по своим экстренным каналам поднимали по тревоге все войска в стране. Из Бирла-хауса полиция срочно телеграфировала главное: стрелял Натхурам Годсе, индус из касты брахманов. Ровно в шесть часов вечера по радио было передано сообщение, в котором каждое слово пришлось тщательно взвешивать: так страна узнала о гибели кроткого вождя, который добился ее свободы.

Сообщение гласило: “Махатма Ганди был убит сегодня, в пять часов двадцать минут вечера, в Нью-Дели. Его убийца – индуистского вероисповедания”.

Бойни удалось избежать[191]. Теперь Индии оставалось только горевать.

Из сада, где Махатму Ганди убили, тело перенесли в дом и уложили на соломенный тюфяк, где он спал, рядом с прялкой, которую он крутил всего за несколько минут до гибели. Абха накрыла окровавленный дхоти шерстяной шалью. Кто-то сложил рядом его скудные пожитки: деревянные шлепанцы, сандалии, в которых он был в момент покушения, трех обезьянок, “Гиту”, часы “Ингерсолл”, тщательно отполированную плевательницу и оловянную миску из тюрьмы Еравада.

К тому моменту, как в комнату попал Луис Маунтбеттен, она была уже забита скорбящими. Неру, в слезах, с посеревшим лицом сидел у стены на полу. Патель, будто громом пораженный, замер в позе каменного истукана Будды и, не отрываясь, смотрел на тело человека, с которым он разговаривал меньше часа назад.

Слышался тихий шепот: женщины вокруг импровизированного гроба Ганди читали “Гиту”. Оранжевые отблески дюжины масляных ламп окутывали тело Махатмы печальным и нежным светом. В воздухе стоял аромат благовоний. Ману, беззвучно рыдая, положила голову любимого Бапу себе на колени. Пальцы, которые еще накануне вечером делали масляный массаж, теперь растерянно гладили безжизненную голову, одарившую человечество множеством удивительных идей.

“Жалкий воробышек”, как показалось Маунтбеттену, еще больше сжался: то было тело ребенка, занимавшее совсем немного места даже на отведенном ему кусочке пола. Кто-то снял металлические очки, с которыми Ганди практически сросся, и в дрожащем мерцании ламп Маунтбеттен поначалу не узнал его. Лицо Махатмы выражало поразительную безмятежность. При жизни Маунтбеттен никогда не видел его таким спокойным и умиротворенным, как теперь, после смерти. Кто-то вручил лорду Луису чашу с розовыми лепестками. С глубокой печалью он осыпал ими распростертое тело: последняя почесть, которую последний вице-король Индии воздавал человеку, уничтожившему империю его прабабки. И пока лепестки падали, Луис Маунтбеттен внезапно подумал – и спустя несколько часов поделился своей мыслью с близким другом: “Махатма Ганди войдет в историю наравне с Буддой и Иисусом Христом”.

Сквозь ряды скорбящих Маунтбеттен протиснулся к Неру и Пателю и обнял их обоих за плечи: “Вы оба прекрасно знаете, как сильно я любил Гандиджи. И вот что я вам скажу. В нашу последнюю встречу он очень переживал, что вы, два его ближайших друга и соратника – люди, которых он больше всего на свете любил и ценил, – отдаляетесь друг от друга. Он говорил мне: «Теперь они слушают вас охотнее, чем меня. Постарайтесь примирить их между собой». Таково было его предсмертное желание. Если память о нем значит для вас так много, как свидетельствует ваше горе, вы должны обняться и забыть о ваших расхождениях”.

Было видно, что эти слова подействовали на обоих политиков, оплакивающих своего учителя, и они упали друг другу в объятия.

Маунтбеттен понял: главное, чем он может сейчас пригодиться стране, сделавшей его своим первым генерал-губернатором, – обратить всю свою энергию на организацию церемонии, о которой ошеломленные болью и горем близкие еще не успели задуматься: похорон Ганди.

С согласия Неру и Пателя Маунтбеттен предложил забальзамировать тело Ганди, чтобы специальный погребальный поезд провез его останки по всей Индии, дав миллионам людей, которым он служил с безмерной любовью, возможность получить последний даршан со своим Махатмой. Но Пьярелал Наяр, скромный секретарь Ганди, заставил их отказаться от этой идеи. Как он объяснил, Махатма в недвусмысленных выражениях изъявил свою волю: он желал, чтобы его останки, согласно индуистской традиции, были кремированы в течение 24 часов после смерти.

– Вы же понимаете, – сказал Маунтбеттен Неру и Пателю, – что в таком случае завтра мы получим в Дели толпы, каких Индия еще не видывала. Во всей стране есть только одна сила, способная в таких условиях организовать и провести похороны: это армия.

Оба индийских политика ужаснулись. Как можно доверить людям, сделавшим насилие своей профессией, провожать Ганди в его последний путь?

Ганди уважал военную дисциплину, уверил их Маунтбеттен, и не стал бы возражать против участия вооруженных сил. Неру с Пателем нехотя кивнули. Народ сможет проводить апостола ненасилия в последний путь, но это будет организовано как военная операция.

Маунтбеттен отдал все необходимые распоряжения и повернулся к Неру:

– Вам нужно будет обратиться к нации. Народ будет ждать от вас каких-то слов, вы должны дать людям надежду.

– Но я не смогу! – ахнул Неру. – Я абсолютно сокрушен. Я не готов. Я не знаю, что говорить!

– Не тревожьтесь, – ответил Маунтбеттен. – Бог внушит вам нужные слова.

Внезапно, самопроизвольно Индия откликнулась на известие о смерти Ганди самым подобающим образом. Когда-то Ганди начал путь к независимости с хартала – общенационального дня траура. И вот теперь страна отозвалась на его гибель самым настоящим, скорбным харталом.

Над бескрайними равнинами и полями, скученными трущобами и кишащими жизнью джунглями воздух сделался хрустально чист. Исчезло марево, которое окутывало индийские ночи, – дымка от сотен миллионов навозных костров в очагах. В знак траура по Махатме огонь не зажигали.

Бомбей превратился в город-призрак. Рыдания стояли везде – от элегантных вилл Малабарского холма до трущоб Парела. Величественный калькуттский Майдан практически опустел, а по улицам бродил босоногий садху с вымазанным сажей лицом и причитал: “Махатмы больше нет! И где найти другого!”[192]

В Пакистане миллионы женщин разломали украшения, как было принято в знак траура. В Лахоре, где теперь, за редчайшими исключениями, оставались одни мусульмане, толпы заполонили редакции газет, требуя новостей. Кое-где происходили и беспорядки. Беленый сарай в Пуне, где печаталась “Хинду Раштра”, пришлось оцепить полицейским кордоном. Тысячи ринулись на штурм Саваркар-Садана в Бомбее. Разъяренные люди врывались в отделения “Хинду Махасабхи” и РСС по всей стране.

Ранджит Лал, крестьянин из Чаттарпура под Дели (тот, что возвращался с празднования Дня независимости пешком, потому что извозчики заломили слишком большую цену), узнал новости благодаря достижению прогресса, обретенному после независимости, – радиоприемнику, выделенному министерством сельского хозяйства. При вести о смерти Ганди вся деревня снялась с места. Жители Чаттарпура и сотен других деревень, будто тени в ночи, пустились в долгий путь в столицу: они возвращались туда, где праздновали свободу, чтобы оплакать зодчего индийской независимости, – провозвестники того человеческого наплыва, которого Маунтбеттен ожидал на рассвете.

Тело Ганди, усыпанное розовыми и жасминовыми лепестками, на досках вынесли на открытый балкон второго этажа Бирла-хауса. В его изголовье зажгли лампады, которые символизировали пять стихий – огонь, воду, воздух, землю и свет, объединяющий все начала. В таком виде его останки мог видеть каждый, кто приходил проститься с усопшим Махатмой.

Люди стояли часами. Когда-то, следуя за Ганди, они мужественно выдерживали палочные удары британских полицейских; теперь они мужественно выстаивали целый вечер, чтобы хоть одним глазком глянуть на усопшего Махатму. Они наводнили сад, где Ганди застрелили, и срывали травинки на память об освободителе Индии. И непрерывно текли многотысячные толпы мимо балкона: прожекторы высвечивали светлые дхоти и платья из кхади, как будто ветераны армии призраков явились оплакивать своего павшего командира.

На другом конце Дели убитый горем человек обнаружил в глубинах своей скорби слова, которые уже и не чаял найти. У Джавахарлала Неру слезы стояли в глазах, когда он подошел к микрофону Всеиндийского радио. Как и в День независимости, он говорил экспромтом, но каждая фраза была идеально отточена и навсегда врезалась в память.

“Свет нашей жизни погас, повсюду мрак, – произносил Неру. – Нашего любимого вождя, нашего Бапу, как мы его называли, больше нет… Свет погас, сказал я, однако я ошибался. Ибо свет, озарявший нашу страну, был не простым светом”. Он предсказывал, что спустя тысячи лет “мир будет все еще видеть этот свет, и он будет давать утешение бесчисленным сердцам; ведь этот свет был больше, чем сиюминутное настоящее, – он воплощал собой жизнь и вечные истины, он напоминал нам об истинном пути, уберегал от ошибок и вел нашу древнюю страну к свободе”.

Свет, чье исчезновение оплакивал Неру, принадлежал не только Индии, но и всей планете. Соболезнования текли в Нью-Дели из каждого уголка потрясенного мира.

Весть о кончине Ганди взволновала Лондон, как ни одно событие после конца войны. Вечерние газеты разлетелись в мгновение ока: лондонцы передавали их друг другу, чтобы прочитать об убийстве непостижимого персонажа, который явился к ним пятнадцать лет назад, замотанный в простыню, с козой на веревочке, чтобы потребовать у короля главный бриллиант в короне Британской империи. Его величество Георг VI, глава правительства Клемент Эттли, давний враг Ганди Уинстон Черчилль, Стаффорд Криппс, архиепископ Кентерберийский – все они и тысячи других слали слова соболезнования. Но никто не выразил чувства нации так емко, как ирландский драматург, с которым Ганди встречался в Лондоне в 1931 году, Джордж Бернард Шоу. Это убийство, сказал он, “показывает, как опасно быть хорошим человеком”.

В Париже премьер-министр Жорж Бидо утверждал: “Каждый, кто верил в братство всех людей, будет оплакивать гибель Ганди”. Первый политический противник будущего Махатмы, фельдмаршал Ян Смэтс из Южной Африки, сказал просто: “Не стало великого человека среди нас”. Папа римский Пий XII в Ватикане воздавал дань уважения “апостолу мира и другу христианства”. В Китае и Индонезии были потрясены кончиной человека, который предвозвестил независимость Азии. Президент Гарри Трумэн в Вашингтоне объявил: “Весь мир горюет вместе с Индией”.

Сестра Джавахарлала Неру, госпожа В. Л. Пандит[193], открыла книгу соболезнований в недавно учрежденном посольстве Индии в Москве. Ни один сотрудник сталинского министерства иностранных дел в ней не расписался.

“Перед лицом смерти отступают разногласия, – гласило послание от главного политического противника Ганди, Мухаммада Али Джинны. – Он был одним из величайших деятелей, каких индуизм только произвел на свет”. Один из помощников, участвовавший в составлении текста, заметил, что масштаб Ганди значительно превосходит общину его единоверцев, но Джинна отмахнулся. Еще недавно Ганди рисковал жизнью ради мусульман – и ради того, чтобы спасти государство Джинны от банкротства, – но Каид-и-Азам был, как и всегда, непреклонен. “Нет. Он был именно этим – великим индусом”.

Но самое яркое свидетельство любви и благодарности оставили сами индийцы. То была первая страница газеты “Хиндустан Стандард”. Она была почти пуста, за исключением черной каемки по краю и одного-единственного абзаца в центре, напечатанного жирным крупным шрифтом: “Гандиджи принял гибель от собственного народа, ради спасения которого он жил. Второе распятие в истории человечества разыгралось в пятницу – в тот же день, когда Иисус отправился на смерть тысячу девятьсот пятнадцать лет назад. Отче, прости нас”.

После полуночи тело Ганди снесли вниз с балкона Бирла-хауса. На несколько часов он принадлежал только горстке людей, разделявших с ним его суровую жизнь: Ману и Абхе, секретарю Пьярелалу, сыновьям Девадасу и Рамдасу и считаным соратникам, которые были с ним в минуты триумфа и в горечи поражений последнего года.

Согласно строгим предписаниям индуизма Ману и Абха вымазали мраморный пол Бирла-хауса коровьим навозом, чтобы туда можно было перенести усопшего. Когда сын вместе с секретарями завершил омовение тела, его обернули в пелену из домотканого хлопка и уложили на полу на досках. Жрец-брахман умастил ему грудь сандаловой пастой и шафраном. Ману нанесла алую метку-тилак ему на лоб, а потом они с Абхой выложили “Хе Рам” из лавровых листьев вокруг его головы и “Ом” из розовых лепестков у него в ногах. Было полчетвертого утра – тот самый час, когда Ганди обычно вставал на утреннюю молитву. Близкие Махатмы, тоскуя, в слезах расселись вокруг и тихо запели погребальный гимн: “Покройся прахом, ведь в прах ты возвращаешься. Омойся и облачись в чистые одежды. Оттуда, куда идешь ты, нет возврата”.

Перед тем как вернуть тело своего обожаемого Бапу заждавшемуся миру, они сделали для него последнее, что могли: хорошо помня, как Ганди ненавидел венки, которые принято надевать на умерших, Девадас обернул вокруг шеи отца то, что Мохандас Карамчанд Ганди унесет с собой в могилу, – моток домотканой хлопчатой нити, отрезанный от той пряжи, которую произвели последние обороты его обожаемой прялки накануне вечером.

Застывший в успокоении смерти, Махатма Ганди в самый последний раз явил себя своему народу – и то был финальный, исполненный драматизма даршан. На рассвете его тело, усыпанное розовыми и жасминовыми лепестками, снова подняли на всеобщее обозрение на балкон Бирла-хауса. С первыми лучами солнца скорбящие вновь потянулись к нему; толпы, движимые неодолимым желанием в последний раз увидеть своего Махатму, заполонили сад; все новые и новые волны любви и отчаяния набегали на беленые стены дома.

Когда пробило одиннадцать, ученики бережно перенесли тело на досках с балкона на катафалк, которому предстояло провезти Ганди через всю погруженную в скорбь столицу к конечной точке его земного пути – погребальному костру, сложенному под стенами Старого Дели, на берегу Ямуны. Это был транспортер для оружия марки “Додж”, но из почтения к памяти человека, так упорно боровшегося с пагубным влиянием машинного века, мотор во время последнего путешествия Ганди решили не заводить. К бамперу привязали четыре веревки, за которые тянули 250 сограждан Махатмы – моряков, солдат, летчиков.

Заплаканный Джавахарлал Неру и убитый горем Валлабхаи Патель вместе с Ману и Абху совершили последний ритуальный жест: возложили на тело Ганди крест-накрест два льняных полотнища, красное и белое, в знак того, что покойный прожил полную земную жизнь и теперь радостно переходит в вечность. А сверху они накрыли крохотную фигурку самым подходящим саваном, какого только мог удостоиться проповедник бедности при кремации, – шафранно-бело-зеленым национальным флагом независимой Индии.

За организацию похорон отвечал генерал-лейтенант Рой Бучер, британский главнокомандующий Индийской армии. По иронии судьбы он собирался провожать Мохандаса Ганди в последний путь уже во второй раз: в 1942 году именно ему бы пришлось хоронить Махатму в тюрьме Еравада, если бы хрупкий упрямец не отказался умирать после 21 дня голодовки.

Бучер окинул последним взглядом траурную процессию. По его сигналу катафалк медленно тронулся в сторону людского моря, плескавшегося за воротами Бирла-хауса. Четыре броневика и эскадрон генерал-губернаторской гвардии открывали шествие. То была последняя дань уважения лорда Маунтбеттена “жалкому воробышку”, которого он изначально презирал, но которого в итоге искренне полюбил. Впервые в истории вице-королевские войска отдавали подобные почести индийцу.

Министры и кули, махараджи и подметальщики, губернаторы и мусульманки с закрытыми лицами – люди всех каст, классов, вер, рас и оттенков кожи, объединенные общим горем, шли за гробом, сливаясь в потоке таком пестром, какой только и мог провожать Ганди.

Все пять миль, которые кортежу предстояло преодолеть до берегов Ямуны, уже были усыпаны ковром из розовых лепестков и бархатцев. Каждый квадратный метр по пути его следования был до отказа заполнен людьми: они свисали с деревьев и подоконников, толпились на крышах, залезали на фонари и телефонные столбы, забирались на статуи. Где-то в этом сонме скорбящих, в районе парадной эспланады Кингсвей, затерялся и Ранджит Лал – крестьянин, вышедший из своей деревни при первых известиях о смерти Ганди, теперь висел, уцепившись за фонарный столб. И пока кортеж медленно тянулся мимо, Ранджит Лал впервые в жизни увидел легендарное лицо, окруженное ложем из цветов. На глаза его навернулись слезы. Одна мысль переполняла благодарностью все его существо, пока Ганди везли мимо: “Это он дал мне свободу”.

С балюстрады под куполом в дворцовом в зале собраний пресс-атташе лорда Маунтбеттена, Алан Кэмпбелл-Джонсон, наблюдал, как процессия еле-еле ползет по величественной имперской аллее, а вокруг автомобиля роится все больше и больше людей. Там – на аллее, заложенной ради триумфов империи, – Ганди “после смерти удостоился таких почестей, о каких не мог мечтать ни один наместник императора”.

Пять часов – по часу на каждую милю – процессия тянулась к берегам Ямуны и погребальному костру среди стечения бесчисленных скорбящих. Там, на широком лугу вокруг сложенных бревен, поджидало еще не менее миллиона человек. Глядя на это невероятное скопление народа, Маргарет Бурк-Уайт поняла, что наблюдает сквозь видоискатель своей “Лейки” “самую грандиозную толпу на планете”.

В самом сердце этой бурлящей человеческой массы, на небольшой прогалине, под защитой вытянутого тонкой цепочкой караула ВВС поджидала сотня официальных лиц. Стройный силуэт Луиса Маунтбеттена в белой флотской фуражке возвышался над всеми – он стоял у самого подножья погребального костра.

Когда наконец тело Ганди начали на руках передавать к костру, толпу охватила внезапная неконтролируемая истерия, и все резко подались вперед. “Ну и скандал поднимется в Лондоне, когда выяснится, что лорд Маунтбеттен с женой, дочерьми и адъютантами кремирован заодно с Ганди”, – подумал один из этих адъютантов, майор Мартин Гиллиат.

Осознав эту угрозу, Маунтбеттен вежливо убедил всех остальных членов делегации отойти от сложенных для костра бревен ярдов на двадцать и сесть прямо на землю, хотя множество ног уже превратило ее в грязное месиво. Он первым показал пример, усевшись в грязи в своем безупречном синем мундире, вместе с женой и дочерью.

Наконец носилки с телом Ганди добрались до загородки, за которой был сложен костер. Сыновья бережно возложили его на пирамиду из сандаловых бревен – головой на север, ногами на юг, как и велит древний индуистский ритуал. Было уже четыре часа: следовало поторопиться, чтобы застать последние лучи солнца – согласно традиции, они напоследок должны коснуться лица покойного и благословить его, пока пламя пожирает тело.

Рамдас, второй сын Ганди, который должен был проводить церемонию в отсутствие старшего брата Харилала, взобрался на сложенные в пирамиду дрова. Вместе со своим младшим братом Девадасом он полил древесину смесью из гхи (очищенного масла), кокосового масла, камфоры и ладана.

Маунтбеттен с глубокой печалью взирал на останки человека, которого за какой-то год успел так близко узнать. “Казалось, будто он мирно спит, но спустя несколько секунд он прямо у нас на глазах исчезнет в пламени”, – вспоминал потом лорд Луис.

Рамдас Ганди пять раз обошел костер, совершая мистический обряд, пока жрецы в шафрановых одеяниях распевали свои мантры. Потом кто-то передал ему факел с тлеющими угольями, зажженными от негасимого огня в Храме мертвых[194]. Рамдас поднял факел над головой и поднес его к погребальному костру отца. И когда первые, еще робкие языки пламени стали лизать сандаловые поленья, дрожащий голос завел древнюю ведическую молитву, во исполнение которой уже разгорался огонь:

Веди меня от лжи к истине,

Веди меня от тьмы к свету,

Веди меня от смерти к бессмертию.

Как только над костром стал виться дымок, несметная толпа, простиравшаяся вплоть до самой кромки реки, резко подалась вперед. Памела Маунтбеттен обернулась и увидела, как у нее за спиной десятки женщин, истерически рыдая, рвут на себе волосы, раздирают сари и пытаются прорваться сквозь ряды потрясенной охраны, чтобы совершить древний ритуал сати и сгореть на погребальном костре, как безутешные вдовы. Лишь предусмотрительность ее отца, который усадил их всех прямо на грязную землю, спасла высокопоставленных участников похорон от массового и непреднамеренного самосожжения.

Подпитываемое маслом пламя внезапно ярко вспыхнуло, испустив в небо целый сноп искр; c громким треском запылали сандаловые поленья. Крохотная темная фигурка навеки исчезла за оранжевой завесью огня. Холодный зимний ветер с Ямуны раздул пламя еще сильнее, и от костра повалил густой маслянистый дым – он уходил прямо в небо, обагренное заходящим солнцем, и миллионы голосов слились в горестном стоне, сотрясшем берега реки: “Махатма Ганди амар хо гайа” – “Махатма Ганди стал бессмертным”.

Всю ночь, пока погребальный костер догорал, скорбящие вереницами тянулись мимо дымящихся останков великого человека. Последним среди них, никем не узнанный и не признанный, был тот, кому по правилам полагалось бы зажигать этот костер, – изуродованный пьянством и туберкулезом старший сын Ганди, Харилал.

Лицо было искажено горем и у того, кто всю ночь бдел у тлеющих углей – последних останков человека, к которому он испытывал столько любви и восхищения. Костер испепелил целую эпоху в жизни Джавахарлала Неру, и теперь он остался сиротой. При первых лучах зари он положил маленький букет роз на теплый пепел. “Бапуджи, любимый отец, эти цветы для тебя, – проговорил он. – Сегодня я еще могу принести их к твоему пеплу. А куда мне нести их завтра – и кому?”

Как того требуют индуистские обычаи, на двенадцатый день после кремации прах Махатмы Ганди был погружен в воды реки, текущей к морю. Для этого избрали одну из главных индуистских святынь – сангам под Аллахабадом, место слияния мутных вод великой матери-Ганги с чистоводной Ямуной и мифической Сарасвати[195]. Там, где встречаются три великие реки, пронизывающие всю индийскую историю, там, где течения унесли с собой останки столь многих из бесчисленных миллионов людей, чьи радости и горести Ганди считал своими, ему теперь предстояло слиться с собирательной душой своего народа, будто капле воды – с бескрайним морем.

Медная урна с его пеплом была доставлена из Дели в Аллахабад поездом, состоявшим исключительно из вагонов третьего класса. Все 368 километров состав двигался сквозь плотный коридор из миллионов индийцев, пришедших сказать последнее “прости” своему Махатме. На вокзале в Аллахабаде урну перенесли в грузовик, который провез ее сквозь гигантские толпы к краю воды, где ее перенесли на увитый цветами армейский вездеход – и он уже вывез прах на середину течения.

Неру, Патель, сыновья Девадас и Рамдас, Ману, Абха и прочие близкие заняли места рядом с урной, а с берега за их продвижением следила миллионная публика.

Торжественный момент был уже близок, когда ведические песнопения и звяканье колокольчиков прервал тоскливый звук индийской флейты, чьи завывания разнеслись над толпой. Сотни тысяч скорбящих, с лицами, измазанными пеплом и сандаловой пастой, вошли в реку, чтобы испытать мистическое причастие. Люди стали спускать на воду кокосовые скорлупки с цветами, фруктами, сладостями, молоком и срезанными локонами – и ладонями черпать из реки ее священную воду, ритуальный бальзам, которого надо было непременно испить три глотка.

Когда грузовик-амфибия добрался до места слияния трех рек, Рамдас Ганди смешал прах своего отца с молоком священной коровы и стал медленно вращать урну, пока остальные пассажиры исполняли последний гимн: “О священная душа, да сопутствуют тебе солнце, воздух и огонь, да исцелят тебя воды всех рек и океанов, да служат они тебе во веки веков в твоих благих делах”.

С последними нотами Рамдас перегнулся через борт и медленно вылил содержимое урны в воду. Течение подхватило сероватое молочное пятно с темными вкраплениями пепла и понесло прочь, вдоль корпуса амфибии. Все ее пассажиры по очереди наклонялись и посыпали розовыми лепестками разводы на воде – все, что осталось от бесконечно любимого ими человека. Неумолимое течение уносило и пятно, и лепестки из вида, к далекому горизонту. Прах Ганди отправился в последнее паломничество, положенное благочестивому индуисту: в долгий путь к морю и к тому таинственному мгновению, когда вечная мать-Ганга вручит останки бескрайнему вечному океану и они, “воспаря над наважденьем”[196], сольются с Махатом, великим духом, с Богом небесной “Гиты”.

Предыдущая главаГлава 25 из 50Следующая глава