К книге
Свобода приходит в полночьГлава 14 Величайшее переселение народов
38%
Глава 14 Величайшее переселение народов
19

Нью-Дели, сентябрь 1947

Колесо жизни словно совершило магический оборот и вернуло Луиса Маунтбеттена в предыдущую инкарнацию. Он вновь взял на себя роль верховного главнокомандующего и рьяно принялся за то, что у него всегда так хорошо выходило. Получив приглашение возглавить Комитет по чрезвычайным ситуациям, он за считанные часы преобразовал величественный дворец из красного песчаника, который Лаченс задумывал как декорацию для грандиозных имперских церемониалов, в отлаженную машину ставки главнокомандующего в разгар военных действий.

Как вспоминал потом один из его помощников, не успели Неру с Пателем выйти из кабинета, “все завертелось”. Для заседаний отвели зал, где в колониальные времена собирался Исполнительный совет. Соседние комнаты барона Исмея превратили в картографическое и разведывательное управление. Из армейского штаба затребовали самые подробные карты Панджаба. Военно-воздушным силам велено было немедленно приступить к рекогносцировке в индийской части провинции и заниматься ей от зари до зари. От пилотов требовались ежечасные рапорты о размере, скорости движения и предполагаемом маршруте каждой колонны беженцев, которая попадала в поле зрения.

Было организовано наблюдение с воздуха над железнодорожными путями. Маунтбеттен с его стремлением всегда быть в курсе событий немедленно задумал и развернул радиосеть, связавшую дворец с ключевыми точками Панджаба. Генерал-майор Пит Рис, чья Пограничная охрана в итоге была разбита на пакистанскую и индийскую часть, возглавил разведывательное управление[163].

В борьбу с кризисом должны были внести свой вклад абсолютно все, так что свою семнадцатилетнюю дочь Памелу лорд Луис приставил к Рису секретарем.

Первое заседание Комитета по чрезвычайным ситуациям Маунтбеттен начал с того, что очертил индийскому руководству ту чудовищную картину, которая вырисовывалась из карт и графиков разведывательного управления. Многие из присутствующих впервые осознали весь масштаб назревшей катастрофы. Проницательный Алан Кэмпбелл-Джонсон, пресс-атташе лорда Луиса, заметил, что реакция присутствующих индийцев сводилась к “растерянности, замешательству и ощущению полной беспомощности перед лицом неизвестности”. У Неру вид был “бесконечно печальный и обреченный”, Патель казался “встревоженным” и “закипал от ярости и бессилия”.

А Маунтбеттен тем временем разворачивался в полную силу. В последующие недели люди, собравшиеся за этим столом, обнаружат в учтивом и обворожительном джентльмене, которого они знали как последнего вице-короля, абсолютно новые стороны – прежде всего беспощадную твердость в сочетании с намерением во что бы то ни стало добиться результатов. К концу заседания машинистки уже распечатали копии первоочередных мер; остальные протоколы развезли мотокурьеры в течение часа. Первым вопросом на повестке следующего заседания поставили выполнение розданных поручений.

Многим из почтенных членов комитета, не справлявшихся с бешеным маунтбеттеновским темпом, предстояло испытать на себе его гнев. Однажды, как вспоминал Х. В. Р. Айенгар, глава управления гражданской авиации, он же первый секретарь Неру, не отправил вовремя в Панджаб самолет с неотложными медикаментами.

– Господин директор, – пророкотал Маунтбеттен, – вы немедленно покинете этот зал и отправитесь в аэропорт. Вы не будете ни спать, ни есть и не уедете оттуда, пока лично не удостоверитесь в отправке рейса и не доложите мне.

Обиженный и униженный, проштрафившийся чиновник нетвердой походкой вышел из-за стола, но лекарства в итоге были отосланы.

Уже на первом заседании потрясенные члены комитета наблюдали непривычную жесткость Маунтбеттена. Если поездная охрана не открывает огонь против нападающих, есть эффективное средство повышения дисциплины, заявил он. Надо собрать всех охранников, раненых отвести в сторону, а остальных предать трибуналу и расстрелять прямо на месте.

Но больше всего лорда Луиса тревожила ситуация в Дели.

– Если мы поддадимся в Дели, обрушится вся страна, – подытожил он.

Столица должна была получить право на приоритетное использование любых ресурсов. Армии приказали в течение 48 часов стянуть в город дополнительные соединения; свою личную гвардию генерал-губернатор отправил на дежурства, мобилизовал частный транспорт, велел собрать и сжечь разбросанные по улицам трупы. Выходные и праздники были отменены, приняты все меры, чтобы госслужащие смогли вернуться на рабочие места, а телефонная связь снова заработала как следует. И самое главное: по новому плану следовало убедить беженцев – и сикхов, и индусов – покинуть столицу и больше никого в Дели не пускать.

Пройдут долгие недели, прежде чем усилия комитета смогут как-то повлиять на катастрофу, творившуюся по всему северу Индии. Но в конце концов, как отмечал один индийский участник событий, “в эпицентре все завертелось буквально за ночь – переключилось со скорости вьючного буйвола на скорость реактивного самолета”.

В течение следующей пары месяцев охватившие весь Панджаб неслыханные беды и невзгоды превратятся в красные булавочные головки, будто цепочки муравьев, ползущие по картам в Доме правительства. За этими бездушными металлическими шариками скрывалась бездна человеческих страданий и мук, которые никакому разуму не под силу было вообразить и, кажется, никакому духу не под силу было вынести. В одной только колонне – самой длинной, какую только знала бурная история человечества, – плелось 800 тысяч беженцев. Размер этого каравана превосходил всякое воображение. Как будто весь Глазго со всеми его мужчинами, женщинами и детьми в силу какой-то чудовищной напасти снялся с места и двинулся пешком в Манчестер.

Поначалу Джинна, Неру и Лиакат Али Хан пытались сопротивляться этим потокам, которые шли вразрез со всеми их идеями и идеалами, и убеждали смертельно перепуганных людей оставаться на своих местах. Но масштаб бедствия оказался слишком велик, и в конце концов катастрофа пересилила их, заставила принять перетекание масс как плату за независимость. И тогда со всех концов Панджаба власти стали, наоборот, подхлестывать обмен населением, чтобы постараться освободить место для встречной волны, да еще уложиться до начала зимы, чтобы холода не добавили новых бед в кошмар, охвативший их некогда идиллическую провинцию.

Каждый день на картах в Доме правительства, где мужчины и женщины в отутюженных мундирах сновали взад-вперед, сосредоточенные и четкие, будто в разгар крупных учений, движение каждой колонны отмечалось перемещением очередных булавок[164]. Каждый день на рассвете самолеты-разведчики взлетали, чтобы выяснить, насколько люди успели продвинуться к спасению под покровом ночи. Под крылом у летчиков по утрам расстилалась ужасающая, непредставимая картина. Один из них, капитан ВВС Патвант Сингх, до конца жизни будет вспоминать “муравьиные полчища людей, ползущих по равнинам мимо горящих деревень, будто скот на перегоне в американских вестернах”. Другой пилот рассказывал, как пятнадцать минут летел вдоль колонны на скорости 200 миль в час, но конца ее так и не увидел. Порой все эти людские потоки неожиданно утыкались в какое-то узкое место, где немедленно разбухала густая масса людей и повозок, а из нее вытекал тоненький ручеек; спустя несколько миль у следующего препятствия он вновь сгущался в роящуюся толпу.

Днем над каждой колонной висели клубы белесой пыли, поднятой копытами тысяч буйволов и волов, и их было видно издалека, практически из-за горизонта. По ночам, падая от усталости на краю дороги, беженцы разжигали тысячи костров, чтобы приготовить себе жалкий ужин. Из-за этих огней в дымке от долго не оседавшей пыли казалось, что колонны окружены мутным красным свечением.

Но только на земле, среди обездоленных, изнемогающих существ было видно, насколько все ужасно. Глаза у всех воспалены от пыли, пыль забивает горло, ноги натерты камнями и раскаленным асфальтом; измученные голодом и жаждой, окутанные смрадным духом мочи, пота и поноса, беженцы из последних сил брели вперед – в грязных дхоти, драных сари, обвисших брюках, рваных сандалиях, порой только на одной ноге, или вовсе босиком. Пожилые женщины висели на своих сыновьях, беременные – на мужьях. Тех, кто больше не могли идти, несли на плечах; дети ехали у матерей на руках. И все это продолжалось не одну милю и не две, а сто, двести и больше – день за днем они плелись, не имея возможности подкрепиться ничем, кроме жалких лепешек и нескольких глотков воды.

Калек, больных и умирающих транспортировали в гамаках, привязанных к длинным шестам, которые несли на плечах сыновья или друзья. К спинам были примотаны тюки, порой весившие больше, чем те, кто их тащил. Женщины балансировали на головах штабелями из скудных пожитков, спасенных при побеге: кухонная утварь, изображение Шивы или гуру Нанака, экземпляр Корана. Кто-то из мужчин тащил на длинном бамбуковом шесте все, что осталось от прежней жизни: с одного конца свисал младенец, с другого то, с чего предполагалось начинать новую жизнь, – лопата, деревянная мотыга, мешок зерна для посева.

Волы, быки, буйволы, верблюды, кони, пони, овцы, козы были так же несчастны, как и их изможденные владельцы, которые гнали их все дальше и дальше. Волы и буйволы вышагивали впереди, волоча за собой ковчеги этого жуткого, неправдоподобного исхода – груженные добром телеги на деревянных колесах. Пирамидами высились на них плетеные лежанки, соломенные тюфяки, вилы, плуги, мотыги, мешки с прошлогодним урожаем. Порой казалось, что это спасательные плоты, на которых владельцы пытаются выплыть после крушения всей жизни: там и сям громоздились кучи ношеной одежды; порой из-под тряпок проглядывало расшитое золотом и серебром свадебное сари; здесь же были кальяны, оставшиеся на память о прежних временах свадебные подарки, горшки и кастрюли, которых в правильном индусском хозяйстве непременно должно быть столько, чтобы цифра оканчивалась на “один” – круглые числа типа десяти считались несчастливыми. Все это волокли на санках, тонгах, в закрытых повозках, в каких мусульмане перевозили женщин, которым не пристало показываться на публике; за ними громыхали телеги для сена. В ход шло все, к чему можно было приделать колеса или полозья; все, во что можно было запрячь изнуренную конягу или исхудавшего до костей вола.

Эти несчастные индийцы и пакистанцы не просто добирались до соседней деревни – им, вырванным с корнем из привычных мест, предстоял долгий путь в один конец; надо было преодолеть сотни миль и каким-то образом избежать истощения, голода, холеры и врагов, от которых нечем было толком защититься. Индусы ли, мусульмане или сикхи – все они были безграмотными, безоружными, беспомощными крестьянами и в прежней жизни занимались исключительно обработкой своих наделов. В большинстве своем они даже не знали, кто такой вице-король, не имели отношения ни к Конгрессу, ни к Мусульманской лиге и никогда не задумывались ни о разделе Индии, ни о демаркационной линии, ни даже о свободе, ради которой теперь страдали.

И день за днем, от края горизонта до другого края, их неизменно преследовало жестокое, безжалостное солнце, усугублявшее их мучения и заставлявшее поднимать изможденные лица к пылающему небу, чтобы молить Аллаха, Шиву, гуру Нанака ниспослать дождь – ведь сезон дождей по-прежнему все никак не приходил.

Лейтенант Рам Сардар Лал, сопровождавший колонну мусульманских беженцев в мучительном пути из Индии, на всю жизнь запомнит, как “сикхи, будто стервятники, следовали за колонной и торговались с несчастными путниками за жалкий скарб, который те пытались тащить с собой. С каждой милей цена падала – до тех пор, пока несчастные в отчаянии не расставались со своим имуществом за стакан воды”.

Капитан Роберт Эткинс со своими гуркхами неделями напролет перемещался по одному маршруту: сначала возвращал сикхов в Индию, а на обратном пути сопровождал мусульман. В первые часы бедолаги радовались, что наконец пустились в путь, и были практически счастливы. Но жара, жажда, усталость и долгая дорога их постепенно доканывали, и они начинали выкидывать пожитки. Под конец у них не оставалось практически ничего. Время от времени в безжалостном небе появлялся самолет, который сбрасывал еду. Это вызывало лихорадочную толкотню, и гуркхам приходилось вмешиваться, окружая жалкие пайки штыками, чтобы их хватило на всех. Однажды пегий пес стащил лепешку-чапати – и на глазах у англичанина целая толпа бросилась в погоню, готовая растерзать похитителя, лишь бы только вернуть лепешку.

Но самое тяжкое зрелище представляли собой те, кто больше не мог идти: слишком маленькие, слишком старые, ослабшие от болезни, истощения, голода. Когда у родителей кончались силы нести детей, их оставляли вдоль дороги на верную смерть. Старики, готовые встретить свой конец, сворачивали в поля в поисках раскидистого дерева, в чьей тени они могли бы спокойно провести последние часы. В память Маргарет Бурк-Уайт врезался ребенок, который тянул мать за руку, сидя на краю дороги – не понимая, что она умерла и больше никогда не сможет его обнять. Журналист Кульдип Сингх будет долго вспоминать “старика сикха с тронутой сединой бородой”, который протягивал ему маленького внука, умоляя взять мальчика с собой в джип – “путь хоть он доживет до Индии”. Х. В. Р. Айенгар с парой лейтенантов следовал за стотысячной колонной в фургоне. Они отвечали за рождение и смерть. Если кто-то из женщин начинал рожать, ее подбирали и передавали акушерке. На время родов фургон останавливался, но на “родильную палату” вскоре находились новые претендентки, и спустя считаные часы после разрешения от бремени роженица должна была, подобрав младенца, снова пускаться в путь до Индии пешком.

За каждой колонной тянулся шлейф из человеческих останков. Обочина шоссе от Лахора до Амритсара – 45 миль – превратилась в одно большое кладбище под открытым небом. Перед тем как преодолеть эту часть маршрута, капитан Эткинс обвязывал лицо платком, обильно политым бальзамом после бритья, чтобы хоть как-то защититься от чудовищного смрада. “На каждом ярде дороги лежало по телу: жертвы убийц, жертвы холеры, – вспоминал он. – Стервятники так разжирели, что не в состоянии были взлететь, а дикие собаки настолько разожрались, что выедали у трупов одну печень”.

Как защитить эти хаотические массы людей, растянутые на долгие мили по полям и дорогам? Это была отдельная серьезнейшая проблема. Нападения можно было ожидать в любой точке. Лютее всех, как водится, оказывались сикхи. Они с визгом и улюлюканьем выскакивали из густо растущего сахарного тростника или пшеницы, выбирая в каждой колонне самое уязвимое звено или набрасываясь на отстающих. В память лейтенанта Лала врезался старик-мусульманин, который гнал в Пакистан козу – единственное, что осталось от его хозяйства. В какой-то дюжине миль от границы и новой жизни животное внезапно решило подкрепиться и метнулось к ближайшему пучку тростника. За ним ринулся и старик. Вдруг из зарослей, будто мстительный призрак, поднялся сикх, снес старику голову с плеч и забрал козу.

Порой героическим сикхским офицерам приходилось отбивать беспомощных мусульман у собственных единоверцев. Неподалеку от Фирозпура перед подполковником Гурбой Сингхом предстало жуткое зрелище: стервятники пировали на телах мусульман, павших жертвами сикхов. Он собрал два своих сикхских взвода и приказал стоять по стойке смирно на жаре и в смраде, выслушивая его отповедь: “Сикхи, которые это сделали, – позор нашего народа. Но вы! Вы позволили сделать это с людьми, которые находились под вашей защитой. Вы опозорили наш народ еще больше”.

Зачастую встречные колонны пересекались – ведь маршруты исхода у них были одни. Отравленные горечью, измученные люди порой нападали друг на друга в припадке ненависти, пополняя списки погибших новыми жертвами. Но иногда случалось удивительное: крестьяне, будь то индусы или мусульмане, начинали выкрикивать местоположение своих наделов, чтобы те, кто идет навстречу, могли их занять.

Молодого полицейского по имени Ашвани Кумар потрясла встреча двух караванов на Великом колесном пути, где-то между Амритсаром и Джалландхаром. По дороге, которую прошли македонцы Александра Великого и могольские завоеватели, колонна мусульман добиралась до Пакистана, а колонна индусов – до Индии. Они миновали друг друга в полном молчании. Картина была жутковатая: люди даже не взглянули друг на друга. Не было агрессии, не было даже угрожающих взглядов. Только какая-то корова с громким мычанием промчалась галопом, решив сменить направление. Но больше никто не проронил ни звука, раздавалось лишь скрипение деревянных колес и усталое шарканье тысяч ног. Как будто из своих глубин отчаяния беженцы инстинктивно сумели заглянуть в души встречных и увидели там такую же бездну.

Рано или поздно бредущие на запад и бредущие на восток натыкались на речные преграды: на их пути лежали три из пяти великих панджабских рек – Рави, Сатледж и Биас. У воды колонны тормозили и растекались, ожидая прохода по безнадежно запруженным мостам и дамбам или места на пароме. Ждать приходилось долгими часами, порой днями. Выпускные клапаны вдоль прихотливой линии, прочерченной карандашом сэра Сирила, той жуткой осенью мосты и паромы стали для десяти миллионов индийцев и пакистанцев одновременно концом и началом, переходом от той жизни и страны, которую они оставляли позади, к неизвестности, куда они стремились.

В толпе, перебиравшейся через Сатледж по дамбе Сулеманки, затерялся и коренастый двадцатилетний юноша с широко расставленными темными глазами, жидкими усиками над полными губами и густой, иссиня-черной шевелюрой. Это был Маданлал Пахва, успевший сесть в автобус к двоюродному брату, пока отец его ждал благоприятной даты, назначенной астрологом.

Пакистанские солдаты с западной стороны моста конфисковали и автобус, и все его содержимое: мебель, одежду, золото, банкноты, изображения Шивы. Подобно многим другим, в том сентябре Маданлал оказался в новой стране без гроша: из имущества у него оставалась только одежда, которая была на нем. Спускаясь с моста в Индию, Маданлал чувствовал себя “голым, ограбленным и выкинутым на дорогу”. В гневе он поклялся, что мусульмане будут бежать из Индии так же, как бежал он, – без всего, без единой купюры на черный день.

Его разъяренное лицо было лишь одной из многих гримас отчаяния: все были похожи, потому что все страдали одинаково. Однако звездам, столь почитаемым в Индии, было угодно выделить Маданлала из толпы безликих путников, пересекавших мост. Вскоре после его рождения астрологи вычислили, что имя мальчика “будет известно на всю страну”. Его отец вспоминал: “Я даже не заметил, как рядом со мной в том декабре 1928 года остановился почтальон. Он принес телеграмму от моего отца. Накануне у меня родился сын. В девятнадцать лет я стал отцом. Я наградил почтальона за добрые вести и купил сладостей – шариков ладду – для коллег. И поспешил домой. Дома я прикоснулся к ногам отца в знак уважения, а он вложил мне в рот сахар в знак счастливого воссоединения семьи. Я взял мальчика на руки и подумал, что дам ему лучшее образование: пусть он станет инженером или врачом, пусть прославит наш род.

Я позвал ученых мужей и астрологов, чтобы выбрать ему подходящее имя. Они назначили первую букву – «М». Я решил назвать сына Маданлалом. Астрологи сверились со своими таблицами и объявили, что Маданлал вырастет в замечательного человека, а его имя однажды прославится на всю Индию.

Но кто-то сглазил меня. Спустя сорок дней после рождения Маданлала моя жена простудилась и умерла. Мальчик рос умненьким, хоть и много шалил, но чем старше он становился, тем сложнее было с ним справиться. Он начал проявлять бунтарские наклонности. В 1945 году он сбежал из дома. Я разыскивал его через всех родных и знакомых в Панджабе, но никто не мог сказать, где он. Спустя несколько месяцев я получил письмо. Он подался в Бомбей и записался во флот, а когда вернулся, вступил в РСС и начал нападать на мусульман. Я очень переживал за него. В июле 1947 года я отправился в Дели к моему другу, сардару Тарлоку Сингху: он был одним из секретарей великого ученого мужа, Неру. Я попросил его уберечь моего сына от непутевых товарищей. Он согласился. Он обещал дать мне рекомендательное письмо, чтобы Маданлал попал на лучшую должность, о какой я мог для него мечтать, – помощника младшего инспектора полиции”.

* * *

Добравшись до Индии, Маданлал узнал от родни, что отца его серьезно ранили во время нападения на поезд. Старик обнаружился в военном госпитале в Фирозпуре. Там, в огромной палате, где разило кровью и антисептиком, все беды Индии внезапно обрели для него конкретное лицо – лицо отца, “бледного, дрожащего, в бинтах с головы до ног”.

Каким-то загадочным образом во всем этом хаосе и смятении Кашмири Лал все-таки получил обещанное письмо из Дели – и теперь передал конверт своему сыну. Отправляйся в Дели, умолял старик. Начни новую жизнь, “поступи на государственную службу”.

Письмо Маданлал взял, но ни на какую государственную службу он поступать не собирался. Астрологи оказались правы. Ему не было предначертано стать одним из бесчисленных безымянных полицейских в богом забытом участке. Он прославится на всю страну.

Когда Маданлал покидал госпиталь, лицо искалеченного отца все еще стояло у него перед глазами, а в сердце стучала единственная мысль, не имевшая никакого отношения к силам порядка, зато объединявшая той осенью тысячи индийцев. Маданлал поклялся отомстить.

Жизнь Вики Нун – прекрасной англичанки, которая была замужем за сэром Ферозом Ханом Нуном, – теперь зависела от содержимого маленькой круглой жестянки с коричневой ваксой для обуви. У раджи Манди она не могла оставаться надолго: за ней гналась вся округа. Сикхские банды грозили похитить сыновей раджи, если он не выдаст им Вики.

По предложению хозяина дворца и молодого торговца цементом по имени Гаутам Сахгал, индуса, посланного ей в помощь от мужа, она приняла ванну с раствором марганцовки, чтобы кожа потемнела. Оставалось намазать лицо обувной ваксой – и тогда любой сикх примет ее за местную. На закате “роллс-ройс” раджи с задернутыми для пущей таинственности шторками выехал из ворот и помчался прочь. Но это было сделано для отвода глаз. Сама Вики – в сари, с красным пятном-тилаком на лбу и золотым кольцом в левой ноздре – покинула дворец спустя несколько минут в новеньком “додже” Гаутама. Уловка сработала. Немного выдохнув, Вики остановилась по нужде. Снаружи лило как из ведра; в темноте жестянка с ваксой выпала из складок сари и покатилась по камушкам придорожной канавы. Вики застонала: дождь хлестал по лицу, смывая ее спасительный грим. Теперь она стала то ли полосатой, как зебра, то ли просто белой, какой и родилась. В жестянке заключалась ее единственная надежда – только так она могла бы вернуться к спасительной темнолицей безвестности. Проклиная все на свете, Вики шарила среди камней и колючих кустов, пока не не вскрикнула от радости: нашла! Крепко вцепившись в коробочку с ваксой, будто в ларец с сокровищами, она поспешно вернулась в машину, где Сахгал заново вымазал ей лицо.

Недалеко от Гурдаспура машину остановили на сикхском блокпосте. Бандиты окружили “додж”. Сахгал заметил среди них торговца, которому он продавал цемент.

– В чем дело? – спросил Сахгал.

– Англичанка, жена Фероза Хана Нуна, сбежала от махараджи Манди, – ответил караульный. Все сикхи в округе пустились на поиски.

И действительно, миль двадцать назад, в горах, ему попадался дворцовый “роллс-ройс”, вспомнил Сахгал: раджа направлялся в Амритсар со своей беременной женой. Сикх заглянул в машину. Вики оставалось только молиться, чтобы вакса ее не выдала и чтобы с ней не заговорили на хинди. Караульный с интересом посмотрел на нее, выпрямился и дал знак, чтобы их пропустили. Машина покатилась дальше, к спасительному штабу индийской армии. Вики откинулась на сиденье, рассеянно постукивая по крышке жестянки, а потом обернулась к своему сопровождающему:

– А ведь мой муж никогда не сможет купить мне более драгоценное украшение, чем эта жестянка, дорогой Гаутам, – проговорила она с улыбкой[165].

Вики Нун попала в не совсем обычную историю: сикхи гнались за ней не потому, что она была англичанкой, а потому, что ее муж был большой мусульманской шишкой. Вообще бывших колонизаторов той неспокойной осенью практически не трогали. В разгар самой страшной резни, в августе и сентябре, отель Фалетти в Лахоре оставался оазисом тишины и спокойствия: каждый вечер играл оркестр, устраивались танцы, англичане в смокингах и их дамы в вечерних платьях потягивали коктейли на террасе при свете луны – всего в паре кварталов от разоренного индусского квартала.

И все же из сотен колонн беженцев, которые влачились по Панджабу той осенью, страннее всего выглядели не индусские, сикхские или мусульманские, а английские. Два автобуса под охраной роты гуркхов увозили британских пенсионеров из затерянного в горах рая, где они собирались проводить свою старость. Эти люди жили вокруг Шимлы в очаровательных, увитых розами и глицинией домиках с темными балками и названиями типа “Укромный уголок”, “Конец пути” или “Монрепо” и намеревались окончить свои дни с видом на суровые горы, воплощавшие для них все ценности отечества, на службу которому они положили жизнь. Многие из них родились в Индии и считали ее своим домом. Это была белая кость империи: отставные полковники отборных войск, пожилые судьи и высокопоставленные чиновники, вершившие судьбы миллионов индийцев.

Ни им, ни их женам не было дано больше времени на сборы, чем несчастным панджабцам внизу на равнине. Ситуация в Шимле резко накалилась – и за ними выслали транспорт, чтобы доставить их в безопасный Дели. На то, чтобы сложить пожитки в чемодан, запереть бунгало и сесть в автобус, им дали ровно час.

С ними ехала Фэй Кэмпбелл-Джонсон, жена маунтбеттеновского пресс-атташе. Пассажиры в ее автобусе были в большинстве своем старше шестидесяти пяти. Как и у всех мужчин к этому возрасту, у них был слабый мочевой пузырь. Каждые два часа автобус останавливался, мужчины выбирались наружу. Глядя, как эти старики, в свое время правившие Индией, справляют нужду вдоль дороги под непроницаемыми взглядами бронзоволицей гурхкской охраны, Фэй Кэмпбелл-Джонсон не могла отделаться от одной парадоксальной, но на удивление уместной мысли: “Господи, а ведь белый человек, похоже, действительно сложил свое бремя”.

* * *

Воскресное утро двадцатидвухлетнего капитана разведки Эдварда Бера в Пешаваре, где чету Маунтбеттенов встречала стотысячная толпа пуштунов, мало чем отличалось от любых других выходных, какими издавна наслаждались английские офицеры в Индии. Он позавтракал на лужайке перед бунгало – слуга подал папайю, яичницу и кофе. Покончив с едой, Бер собирался отправиться в клуб, сыграть матч-другой в сквош, окунуться и спокойно дождаться неторопливого обеда под джин с тоником.

В городе, который веками служил северными воротами империи, на первый взгляд ничего не изменилось. Подобно многим другим юным авантюристам в Индийской армии, Бер решил не возвращаться домой сразу после раздела субконтинента, и ему выпало служить в Пакистане. Несмотря на непокорных пуштунов по соседству, в Пешаваре все было спокойно. Однако воскресенье у Бера пошло совершенно не так, как он рассчитывал. Не успел капитан покончить с папайей, как зазвонил телефон. “Катастрофа, – запыхавшимся голосом сообщил штабной лейтенант, – наши батальоны дерутся друг с другом”.

Конфликт разгорелся из-за сущей безделицы: примерно тогда, когда Бер садился за стол, сикх из какой-то части, которая все еще ждала отправки на родину, случайно выпустил заряд, пока чистил винтовку. И все бы ничего, но ему чудовищно не повезло: мимо проезжал грузовик со свежеприбывшими и еще не забывшими ужасов Панджаба мусульманами; пуля пробила брезентовый верх, пассажиры решили, что подверглись нападению, на ходу выскочили из кузова и открыли огонь.

Бер переоделся в мундир, вскочил в джип и помчался к командиру бригады, Джорджу Мортимеру Моррису. Это был заслуженный ветеран уингейтовских “Чиндитов”[166]. Моррис спокойно вытер рот после завтрака, допил кофе, нацепил фуражку бригадира с красной лентой и, даже не переодеваясь (на нем были белая рубашка и шорты), сел к Беру в джип.

Добравшись до гарнизона, они обнаружили, что мусульмане заняли длинный ряд кирпичных казарм вдоль одной из сторон плаца – и палили в сикхов, занявших точно такие же казармы с другой его стороны. Моррис моментально оценил обстановку, оперся об лобовое стекло и встал. “Везите меня прямо в центр плаца”, – скомандовал он перепуганному Беру.

Выпрямившись и излучая непоколебимую уверенность, невооруженный англичанин в теннисной форме и фуражке бригадира выехал прямо на линию огня и рявкнул: “Прекратить!” Магия Индийской армии оказалась сильнее, чем взаимная ненависть сикхов с мусульманами. Стрельба остановилась.

Но Пешавару не удастся отделаться так легко. Той осенью люди чаще гибли от слухов, чем от выстрелов, – и пока Моррис восстанавливал порядок, среди пуштунов уже пронеслась молва, что солдаты-сикхи расправляются с единоверцами. Пуштуны побросали все и повскакали в грузовики, автобусы, тонги, на коней, чтобы мчаться в город, как это было во время визита Маунтбеттена. Только на сей раз собирались не ликовать, а убивать. Чем они и занялись. 10 тысяч человек погибнет без малого за неделю из-за единственного заряда, случайно выпущенного солдатом-сикхом. За всей этой резней неминуемо последовали новые вспышки по всей приграничной области – и новые отряды беженцев двинулись по дорогам Индии в поисках спасения. Из рядового инцидента выросла очередная катастрофа устрашающих масштабов – из чего можно было заключить, что под поверхностью тлело сильнейшее пламя. Бомбей, Карачи, Лакхнау, Хайдарабад, Кашмир, Бенгалия – везде достаточно было искры, случайного выстрела, как в Пешаваре, чтобы и там вспыхнул не менее страшный пожар.

Нью-Дели, 9 сентября 1947

Все еще очень слабый после голодовки, Махатма Ганди прибыл из Калькутты в Дели 9 сентября 1947 года. Здесь он и проведет оставшиеся месяцы жизни. На сей раз Ганди уже не мог поселиться среди неприкасаемых подметальщиков в Бханги: там нашли пристанище горемыки, бежавшие из Панджаба. Валлабхаи Патель, переживавший за здоровье учителя, встретил его на вокзале и отвез в дом по адресу Альбукерк-роуд, 5: то была нарядная улица в одном из фешенебельных жилых районов столицы.

Бирла-хаус – так назывался дом – со своими высокими стенами, розовым садом, холеными газонами, мраморными полами, тиковыми дверями и сонмом расторопных слуг был полной противоположностью тем жалким хижинам, где обычно ночевал Ганди, бывая в столице. Но, уступив настояниям Неру и Пателя, человек, путешествовавший третьим классом и отрекшийся от всех мирских благ, внезапно – очередной вираж парадоксальной карьеры – согласился поселиться у миллионера во флигеле. Вилла принадлежала Гханшьяму Дасу Бирле – главе одного из двух самых влиятельных промышленных кланов страны. Интересы этого магната распространялись на текстиль, банки, каучук, страховое дело и металлургию. Одну из первых своих забастовок Ганди устроил на его текстильной фабрике, однако Бирла все равно стал верным соратником Махатмы и одним из главных спонсоров Конгресса. Теперь он выделил для Ганди четыре комнаты в своем поместье. Это будет самое шикарное пристанище Ганди с момента его возвращения из Южной Африки.

И самое последнее.

За стенами виллы индийская столица все еще бурлила. На улицах было так много неубранных трупов, что, по признанию одного полицейского, “невозможно было разобраться, где там человек, где буйвол, а где лошадь”. В морге вконец осатаневший коронер не понимал, за каким чертом полиция все еще требует заполнять формуляры на каждое из тел, переполнявших его подвал. “Зачем по всей форме устанавливать причину смерти? Разве не ясно, что с ними со всеми произошло?”

Из-за бесконечных кастовых и религиозных ограничений невозможно было найти людей на перевозку трупов. Однажды Эдвина Маунтбеттен ехала по центру с адъютантом мужа, капитан-лейтенантом Питером Хаузом. На глаза ей попался раздувшийся труп. Эдвина велела Хаузу притормозить и остановила первый попавшийся грузовик. За рулем сидел индус из высшей касты – он отказался прикасаться к телу. Нимало не смущаясь, бывшая вице-королева подобрала труп сама и вместе с Хаузом загрузила в кузов. “Отвезите в морг!” – велела она изумленному водителю.

Делийцев-мусульман, которые теперь уже почти все хотели переехать в Пакистан, собрали в нескольких импровизированных лагерях, где они в относительной безопасности могли ожидать транспорта до обещанной Джинной земли обетованной. По жестокой иронии судьбы лагеря разбили в двух памятниках тех далеких времен, когда их предки-моголы сделали Дели величайшей столицей мира, – между мавзолеем Хумаюна и Старым Фортом, Пурана-Килой. От 150 до 200 тысяч людей обретались в невообразимой грязи, не имея укрытия ни от солнца, ни от проливных муссонных дождей. Эти горемыки так боялись покидать спасительные стены, что даже не хоронили своих мертвых – просто сбрасывали их шакалам. В первое время в Старом форте было всего две водяных колонки на 25 тысяч человек. Кто-то из посетителей видел, как жители крепости испражняются в тот же пруд, где женщины моют котелки; те, кого тошнило, отправлялись туда же.

Вместо туалетов были выгребные ямы, но все церемонии индийского общества оставались в силе. Невзирая на грязь и антисанитарию, беженцы в Старом форте отказывались убирать за собой. В разгар межрелигиозных столкновений Комитет по чрезвычайным ситуациям вынужден был командировать в Пурану-Килу отряд из сотни подметальщиков-индусов под вооруженной охраной, чтобы привести в порядок отхожие места мусульман, которые по-прежнему отказывались ударять пальцем о палец[167].

Никуда не делся и еще один делийский бич – бюрократия. Когда беженцы в мавзолее Хумаюна решили вырыть дополнительные ямы, немедленно последовал выговор из городской администрации: “нарушен внешний вид газонов”. Дело, разумеется, кончилось вспышкой холеры. За двое суток в Старом форте от нее умерло 60 человек. Департамент здравоохранения, своевременно не приславший сыворотку, на всякий случай записал в причины смерти “гастроэнтерит”. Когда санитар с сывороткой все-таки явился, при нем было всего 327 доз и ни одного шприца.

И все же усилия Комитета по чрезвычайным ситуациям во главе с Маунтбеттеном, Неру и Пателем постепенно начинали сказываться. В город ввели дополнительные войска, на сутки объявили комендантский час, у населения частично изъяли оружие. Постепенно накал страстей спадал.

Пережитое в те дни еще больше сблизило Луиса Маунтбеттена и Джавахарлала Неру. Они встречались по два или три раза на дню – как утверждал тогда сам бывший вице-король, “единственно и исключительно чтобы побыть вместе, чтобы он мог отвести душу, а я – утешить его, насколько это было в моих силах”. Порой Неру присылал письма, которые начинались: “Не знаю, зачем я пишу это, но я должен с кем-то поделиться, чтобы сбросить с души камень”.

Глава индийского правительства в те дни не щадил себя. Одна из его поклонниц констатировала, что за несколько месяцев он превратился “из человека, который выглядел как тридцатитрехлетний Тайрон Пауэр, в человека, похожего на жертву, проведшую три года в Берген-Бельзене”. Х. В. Р. Айенгар, состоявший при премьере секретарем, однажды увидел, как тот заснул сидя.

– Сил больше нет, – пожаловался Неру. – Я сплю по пять часов. Боже, чего бы я не дал за возможность поспать шесть. А вы сколько спите?

– Часов по семь-восемь, – ответил секретарь.

Неру скорчил гримасу:

– В такие времена шесть часов сна – минимум. Семь – роскошь. А восемь – просто разврат.

Ганди в Бирла-хаусе только теперь с ужасом осознал масштабы делийской трагедии. Человек, который с такой решимостью отвергал саму идею Пакистана, в сердцах оставшихся в Индии мусульман занял место Джинны – место верховного покровителя. Стоило ему только ступить на делийскую землю, как в Бирла-хаус потянулись делегации мусульман. Они перечисляли все беды, которые претерпели от рук индусов и сикхов, и умоляли Ганди не покидать столицу, ведь в его присутствии, как они слепо верили, ничего плохого не произойдет. Потрясенный Махатма согласился не уезжать в Панджаб до тех пор, пока в столицу не вернется привычный мир.

Ганди никогда не был так верен своим идеалам, никогда так последовательно не придерживался своего кредо, как в последние трагические месяцы жизни. Столкнувшись с той самой катастрофой, которую он предрекал, Махатма стойко держался своих принципов, выведенных еще в Южной Африке: любовь, ненасилие, истина, вера в Бога всех людей. Его убеждения не изменились, он по-прежнему во все это верил. Изменилась сама Индия.

Проповедовать любовь и ненасилие в качестве методов борьбы с колониальной властью – одно дело. Но как говорить о любви и всепрощении с теми, у кого на глазах только что убивали их детей и насиловали их жен? С женщинами, видевшими, как их родне перерезают глотки? С людьми, впавшими в самое черное и бездонное отчаяние? Получается совсем другая история. Ганди истово верил, что только так можно вырваться из замкнутого круга ненависти. Но внять ему могли разве что святые. А со святыми в лагерях для беженцев той осенью было туго.

Не обращая внимания на собственную слабость, Ганди каждый день ездил в эти лагеря и пытался достучаться до их до предела обозленных обитателей, взывающих к мести. “Скажи же, о учитель ненасилия, как нам теперь жить? Ты предлагаешь сложить оружие, но в Панджабе мусульмане убивают индусов, не моргнув и глазом. Ты что же, хочешь, чтобы нас всех перерезали, как овец?” – “Если бы все панджабцы до единого умерли, но не убивали, весь Панджаб стал бы бессмертным”.

Своим согражданам-индусам он говорил то же, что говорил эфиопам, евреям, чехам, англичанам: “Предложите себя в добровольную ненасильственную жертву”. Но в ответ слышал лишь яростные вопли и насмешки: “Отправляйся в Панджаб, посмотри сам!” И в мусульманских лагерях его принимали не лучше, невзирая на калькуттские свершения. В одном месте ему протянули двухмесячного сироту. У Ганди слезы выступили на глазах, но единственное утешение, которое он мог предложить обездоленному мусульманину: “Если понадобится, лучше умереть с именем Бога на устах, чем сдаться”. Тогда мусульмане тоже принялись вопить и улюлюкать.

Когда он без сопровождения отправился в Старый форт, толпа мусульман окружила его машину, изрыгая проклятия. Кто-то распахнул дверцу. Ганди вышел как ни в чем не бывало. Голос у него после голодовки был такой слабый, что приходилось повторять его слова, чтобы они дошли до разъяренной толпы.

А он говорил: для него лично нет разницы – “индусы, мусульмане, христиане, сикхи – для меня все равны”. Но в награду за это послание братской любви он получил от толпы лишь разъяренный рев.

Мало что вызывало у индусов более резкую реакцию, чем его забота о мусульманских жертвах, его уверения, что боль и страдания не знают религиозных различий и раны мусульманина ноют так же, как у индуса. Благодаря калькуттскому чуду он заслужил признательность множества индийских мусульман, но многие индусы от него отвернулись.

Ганди не собирался уступать, какие бы протесты ни вызывала его верность однажды провозглашенным принципам. В своих молитвенных собраниях он неизменно смешивал в одну кучу христианские гимны с индуистскими, стихи из Корана и Библии – с “Бхагавадгитой”. И теперь, в Дели, невзирая на взрывоопасную обстановку, он продолжал читать отрывки из Корана.

Пока однажды не раздался злобный голос из толпы: “Наших матерей и сестер насиловали под эти стихи, наших людей под них убивали”. Тут вступил второй голос: “Ганди мурдабад! – Смерть Ганди!” Поднялся страшный гвалт и тарарам, Ганди пришлось прерваться. Его просто перекричали. Ни англичанам, ни бурам в Южной Африке такого не удавалось, но у его собственных соотечественников получилось. Впервые в жизни Ганди не смог довести молитвенное собрание до конца.

Для Маданлала Пахвы – молодого человека, чье имя должно было прогреметь на всю Индию, – дорога к мести началась с приемной врача в городе Гвалиоре, в 194 милях к юго-западу от Дели. Именно там была столица того раджи, что помешался на игрушечных поездах. Куполообразная лысина и беззубая улыбка хозяина кабинета, гомеопата, подозрительно напоминали Ганди. Доктор Даттатрая Парчуре славился на весь Гвалиор своим ситопалади – снадобьем из кардамона, лука, бамбуковых побегов, сахара и меда, которым он пользовал от бронхита и пневмонии.

Но знаменит он был не только этим. И Маданлал явился к нему не с больными легкими. Подлинной страстью Парчуре была политика. Он возглавлял отделение РСС – индийских ультранационалистов – в Гвалиоре.

У этого фанатичного борца с мусульманами была частная армия из тысячи человек, которые, как он потом будет хвастаться, выгонят из страны 60 тысяч мусульман. Большая часть гонораров за консультации – они стоили 6 анн, – равно как и большая часть собранных им пожертвований шла на приобретение дубинок, ножей, “тигровых когтей” и огнестрельного оружия для его небольшой армии. Он постоянно искал новых рекрутов, и коренастый беженец с его ненавистью к мусульманам и опытом работы в РСС показался идеальной кандидатурой. Взамен Парчуре посулил шанс на ту самую месть, которую юноша так жаждал осуществить. За службу гомеопат обещал Мадалалу жилье, еду и всех мусульман, до каких удастся дотянуться.

Маданлал согласился. Следующий месяц он провел в составе личного “спецназа” доктора: они вырезали беспомощных мусульман, бежавших из Бхопала в Дели, точно так же, как поступили сами мусульмане с поездом, где его отец ехал из Пакистана. “Мы ждали на перроне. Останавливали состав. Садились в него. И убивали”, – вспоминал он позднее.

Они действовали так неприкрыто, что навлекли на свои головы гнев Дели. Сам Ганди осудил их на молитвенном собрании. В конце концов махараджа, индуист, порекомендовал Парчуре умерить пыл своих людей.

Маданлал разозлился и перебрался в Бомбей. Жизнь профессионального скитальца начинала ему нравиться. Но на сей раз он решил, что пора брать руководство на себя. Он зарегистрировался в лагере беженцев и завербовал там 50 юных сторонников. А потом приступил к делу.

“Каждый день мы ездили в город, в мусульманский квартал. Мы заходили в лучшую гостиницу, заказывали кучу еды – я такого раньше даже никогда не пробовал. А когда нас просили заплатить, мы объясняли, что денег нет, мы беженцы. Если им это не нравилось, мы начинали бить и крушить все кругом. Иногда мы ловили мусульман на улице, колотили и забирали деньги. Или отбирали у мусульманских разносчиков подносы и продавали все сами. К вечеру мои орлы возвращались в лагерь, отчитывались и сдавали награбленное, а я делил добычу на всех. Прекрасная была жизнь, я постепенно богател”.

Вскоре Маданлалу пришлось доказывать свое право на роль предводителя более серьезными делами, чем мелкие кражи. Наступил праздник Ид аль-Фитр, завершающий Рамадан; Маданлал взял с собой пару приверженцев и три ручных гранаты и отправился за 132 мили в город Ахмаднагар. Там они швырнули свои гранаты в проходящую мусульманскую процессию. Когда раздался взрыв, Маданлал бросился прочь по незнакомым переулкам в поисках убежища, где можно было бы отсидеться пару часов. И вдруг на балконе дряхлой гостиницы под вывеской “Пансион Декан” заметил знакомый оранжевый флаг со свастикой – знамя РСС. Он ринулся туда.

– Спрячьте меня! – взмолился Маданлал, врываясь в контору управляющего. – Я кинул бомбу в мусульманскую процессию!

За столом в конторе сидел глава местного отделения РСС, тридцатисемилетний владелец пансиона – полный человек по имени Вишну Каркаре. Он вскочил и воздел руки к небесам в знак благодарности, а потом открыл братские объятия юному бомбисту. Теперь у Маданлала были товарищи по мести.

Нью-Дели, 2 октября 1947

Независимая Индия вместе со всем остальным миром отмечала семьдесят восьмой день рождения величайшего из живущих индийских деятелей. Покои Ганди в Бирла-хаусе были завалены тысячами телеграмм, писем, открыток: друзья со всех концов света окружили Махатму любовью и благодарностью. Индусские, сикхские и мусульманские старейшины, беженцы и политики нескончаемой процессией тянулись в дом, складывая к его ногам цветы, фрукты, сладости. Неру, Патель, леди Маунтбеттен, министры, корреспонденты, дипломаты своим участием превратили этот день в национальный праздник.

Но настроение в покоях Ганди царило далеко не праздничное.

Каждый из посетителей отметил физическую слабость стареющего учителя, а главное – глубочайшую печаль, омрачавшую его обычно столь бодрый настрой. Человек, который однажды поклялся дожить до ста двадцати пяти, потому что именно столько времени нужно воину ненасилия, чтобы выполнить свое предназначение, решил отметить новый год жизни молитвой, постом и работой за своей любимой прялкой. Он хотел, чтобы его день стал праздником этого простого орудия и воплощенных в нем добродетелей – добродетелей, которые независимая Индия в своей дикой злобе и жестокости начала забывать.

Почему все шлют поздравления, спросил он на молитвенном собрании. “Соболезнования были бы уместнее”.

“Молитесь, чтобы нынешние распри утихли – или чтобы Бог забрал меня к себе. Я не хочу, чтобы следующий день рождения застал меня в Индии, охваченной пламенем”.

“Мы отправились к нему в эйфории, а вернулись с тяжелым сердцем”, – записала в дневнике дочь Валлабхаи Пателя.

Радио независимой Индии в тот вечер передавало для Ганди специальную программу. Но он даже не стал слушать – предпочел одиночество и прялку: в ее жужжании ему слышалась тихая, печальная музыка человечности.

Панджаб, сентябрь – октябрь 1947

Чаша горя, принесенного разделом Индии, как и любым другим конфликтом испокон веков, не была бы испита до дна без сексуальных зверств. Почти все катастрофические события, сотрясавшие злополучную провинцию, сопровождались настоящей вакханалией: десятки тысяч девушек и женщин выдергивали из колонн, вытаскивали из переполненных поездов, выкрадывали из деревень; похищения приняли невиданные в современной истории масштабы.

Если жертвы были из числа сикхов или индусов, над ними совершали религиозный обряд – насильственное обращение в ислам, без которого они не могли войти в дом или в гарем похитителя. Санташу Нандлал, шестнадцатилетнюю дочь стряпчего из Мианвали в Пакистане, доставили в дом деревенского старосты.

“Несколько раз меня ударили, а потом принесли говядину и заставили есть, – вспоминала девушка. – Это было отвратительно! Я в жизни не брала в рот мяса. А они смеялись! Я заплакала. Явился мулла, прочел несколько стихов из Корана и заставил меня повторять за ним”.

Там же она получила новое имя – Алла Ракхи, “Спасенная Богом”. Бог спас эту девочку, и ее тут же выставили на аукцион. В итоге она досталась местному дровосеку. “Он был не злой, – рассказывала она с благодарностью спустя четверть века после всех своих мучений. – Он больше не заставлял меня есть мясо”.

Десятый гуру отдельно запретил своей пастве вступать в сексуальную связь с мусульманками – как раз чтобы избежать такого поворота событий, как в Панджабе. Результат получился прямо противоположный: среди сикхов возникла легенда о невероятной искусности мусульманок в постельных утехах. На фоне всего происходившего в Панджабе сикхи забыли о наставлениях гуру и дали волю своим фантазиям. В безумном исступлении они набрасывались на мусульманок при малейшей возможности, и в конце концов в их частях провинции расцвела самая настоящая торговля похищенными девушками.

Бута Сингх, пятидесятипятилетний сикх, ветеран маунтбеттеновской Бирманской кампании, однажды сентябрьским днем работал у себя в поле, когда раздался отчаянный вопль. Он обернулся и увидел юную девушку, убегавшую от его единоверца. Девушка кинулась к Буте Сингху, умоляя ее спасти.

Он преградил похитителю дорогу. Понять, что произошло, было нетрудно: сикх похитил мусульманку из проходящей мимо колонны беженцев. Непредвиденное вторжение исторических событий в его владения Бута Сингх использовал, чтобы избавиться от тяготившего его одиночества. В силу врожденной стеснительности он не был женат: сначала у семьи не было возможности купить ему невесту, ну а потом робость взяла свое.

– Сколько? – спросил Сингх у похитителя девушки.

– Полторы тысячи, – ответил тот.

Бута Сингх даже не стал торговаться. Он зашел в дом и вернулся с пачкой засаленных купюр. За эти деньги он получил девушку на тридцать восемь лет младше себя – ей было всего семнадцать. Звали ее Зейнаб, а ее родители были мелкие крестьяне из Раджастхана. Для одинокого пожилого сикха она стала любимой игрушкой – то ли дочерью, то ли любовницей, но безусловно чудом, внезапно озарившим его жизнь. Вся любовь, неизрасходованная за долгие годы, выплеснулась на Зейнаб. Каждый день Бута Сингх ездил на базар за подарками и привозил то сари, то душистое мыло, то вышитые туфельки.

Зейнаб, которая после похищения успела пережить побои и изнасилование, не ожидала подобной нежности и заботы. Постепенно она прониклась благодарностью и привязалась к Буте Сингху, чья жизнь теперь целиком и полностью вращалась вокруг нее. Она выходила с ним в поле днем, доила его буйволиц на восходе и на закате, спала с ним по ночам. В 16 милях от их домишка толпы несчастных продолжали брести вверх и вниз по Великому колесному пути, но 12 акров Буты Сингха как будто откололись от этой переполненной ненавистью льдины.

Той же осенью, еще до зари, как велит сикхская традиция, на дорожке, ведущей к дому Буты Сингха, раздались звуки флейты. Хозяин дома, верхом на коне в бархатной упряжи с золотыми украшениями, в окружении музыкантов и соседей подъехал к собственному крыльцу, чтобы взять в жены маленькую мусульманку, которую купил за пачку ветхих купюр.

За ним в дом вошел гуру со священной книгой; внутри, трепеща, поджидала невеста в новом, подаренном женихом сари. Сияющий от счастья Бута Сингх в свежем алом тюрбане сел на пол рядом с Зейнаб. Священник произнес проповедь об обязанностях супружеской жизни и стал читать вслух из писания, а собравшиеся ему вторили.

Когда он умолк, Бута Сингх встал и взял вышитый кушак за один конец, а Зейнаб схватилась за другой. Им предстояло совершить лаван: скрепить свой союз, четырежды обойдя вокруг священной книги. Когда четвертый мистический круг был завершен, они стали мужем и женой – а за дверью над их полями как раз взошло солнце.

Спустя несколько недель та самая осень, которая принесла остальным панджабцам столько горя, ужаса и страданий, одарила Буту Сингха последним даром: жена сообщила, что ждет наследника; на склоне лет он давно забыл и мечтать о подобном счастье. Казалось, будто Провидение взяло пожилого сикха и его юную жену-мусульманку под свое крыло. Увы, это только казалось. Неожиданной паре предстояло пройти много жестоких испытаний и стать для миллионов индийцев и пакистанцев символом трагедии раздела.

Извилистные линии булавочных головок на картах в Доме правительства постепенно продвигались к местам назначения – к лагерям беженцев. И для индийского, и для пакистанского руководства наплыв миллионов бездомных означал кризис огромного масштаба, с каким не сталкивалось ни одно государство в мире. Изнуренные массы ждали чуда. Они добились свободы и считали ее панацеей, с помощью которой государство сможет исцелить все их беды.

В лагере под Джаландхаром индийский журналист Д. Ф. Карака встретил растерянного пожилого сикха, бродившего с пачкой листов, вырванных из школьной тетради. На них письмоводитель составил список имущества, утраченного этим человеком в Пакистане: корова, дом, кровать, кастрюли, сковородки. Напротив каждого пункта сикх приписал его стоимость, на общую сумму в 4500 рупий. Теперь осталось только подать заявку – и правительство должно все компенсировать, сказал сикх Караке.

– Какое правительство? – спросил журналист.

– Ну как же? Мое правительство! – ответил старик и в своей трогательной беспомощности добавил: – Пожалуйста, сахиб, подскажите, где мне найти мое правительство?

Богатым доставалось не меньше, чем бедным. Один офицер-сикх в Амритсаре устроил у себя в гараже частный лагерь беженцев, куда поселил полдюжины своих друзей и знакомых. Еще пару месяцев назад назад эти люди жили в Лахоре и были миллионерами. Теперь у них ничего не осталось. Другой офицер вспоминал безутешно рыдающего пассажира в одном из составов с беженцами, которые он сопровождал в Дели. Этот человек был превосходно одет, но утверждал, что у него ничего больше нет за душой, он полностью разорен.

– Вам не на что жить? – участливо поинтересовался офицер.

– Пятьсот тысяч рупий – вот все, что у меня есть, – ответил его новый знакомый.

– Но это целое состояние! – удивился военный.

О нет, последовал ответ, “я намерен пожертвовать все до последней пайсы на убийство Ганди с Неру”. Наплыв беженцев порождал титанические проблемы. Требовалось запасти и распределить миллионы одеял, палаток, лекарственных доз. Все эти люди должны были что-то есть, чтобы не умереть, и уже одно это составляло почти непосильную задачу. Лагеря немедленно переполнились, и условия в них сделались невыносимыми. Над каждым, будто утренний туман над озером, висел тяжелый дух смерти, разложения, немощи.

“Вонь свободы”, – сетовал один сикхский полковник, отправляясь в такой лагерь под Амритсаром. Еще в одном месте индийский журналист обратил внимание на юношу, бдевшего в изголовье умирающей матери – не ради облегчения ее страданий в последние часы, а ради одеяла, которое следовало урвать, едва она испустит дух.

Ни одного делийского политика, за исключением Ганди, обитатели лагерей не знали так хорошо и не любили так преданно, как англичанку в отутюженной форме скорой помощи Святого Иоанна. Недели, предшествовавшие разделу Индии, по праву принадлежали ее мужу, но недели испытаний стали временем Эдвины Маунтбеттен. Той осенью она работала с таким воодушевлением и упорством, каким ее супруг мог только позавидовать. Как будто убогая нищета лагерей, уход за больными и утешение умирающих могли искупить излишества бурной юности. Способность к состраданию в сочетании с врожденным умением себя поставить, преданность делу, блестящие организаторские способности и опыт – все это сделало Эдвину Маунтбеттен надеждой и опорой для тысяч индийцев.

В 6 утра она неизменно была уже на посту, урвав каких-то пять часов сна. День напролет объезжала лагеря беженцев и больницы – инспектировала, присматривалась, оценивала, критиковала, поправляла. И делалось это отнюдь не для проформы. Она прекрасно знала, сколько колонок с водой требуется на тысячу человек, как организовать прививки, чтобы никто их не пропускал, как обеспечить гигиену и санитарию.

Х. В. Р. Айенгар вспоминал, как однажды она явилась на заседание Комитета по чрезвычайным ситуациям в 6 часов вечера, после целого двенадцатичасового дня, проведенного в разъездах по лагерям на жаре. Ее ассистент без сил упал в кресло в вестибюле и отключился, Эдвина же “выглядела, как всегда, безупречно: спокойная, собранная, прагматичная, она излагала свои замечания и рекомендации по целому ряду вопросов”.

Она ненавидела летать и отвратительно чувствовала себя в воздухе. Но если это позволяло сэкономить время, она перемещалась на самолете и только каждый раз перед посадкой красила губы, чтобы скрыть следы рвоты. Если дело было срочное, она не стеснялась требовать, чтобы бравые пилоты в нарушение всех инструкций взлетали в полной темноте. “Худшее, что ей можно было сказать: «Ваше превосходительство, пожалуй, вам не стоит этого делать». Тогда она делала это незамедлительно”, – вспоминал адъютант ее мужа, капитан-лейтенант Хауз.

Ни одно зрелище не было для нее слишком отвратительным, ни одна лачуга – слишком грязной, ни одна работа – слишком унизительной, ни один индиец – слишком больным, чтобы к нему приблизиться. Хауз будет долго потом вспоминать, как она сидела по щиколотку в грязи у изголовья человека, умиравшего от холеры – один из самых неприглядных видов смерти, – и спокойно, ни разу не дрогнув, обтирала ему горячечный лоб.

Эти страшные недели принесли не только массу ужасов, но и массу примеров героизма. Правда, герои по большей части оставались неизвестными, а их подвиги – не просто невоспетыми, но чаще всего забытыми. Пожалуй, многие согласились бы с Ашвани Кумаром, полицейским-индусом из Амритсара: “Был только один способ не сойти с ума в этом аду: стараться спасать по живой душе в день”. Сам юный офицер рьяно принялся за исполнение этого плана, и ему даже сопутствовал успех. Случалось, что сикхи месяцами прятали у себя друзей-мусульман или вырывали их у разъяренной толпы; так же поступали порой и индусы – один такой коммивояжер, не назвавший даже своего имени, отбил двадцатидвухлетнего железнодорожного служащего Ахмеда Анвара у погромщиков с криком “Он христианин!”. В подобной роли выступали и мусульмане: капитан стрелкового полка пограничников погиб, защищая колонну сикхов от собственных единоверцев.

Однако постепенно среди хаоса начали проступать очертания порядка.

В обеих армиях наладилась дисциплина, были разработаны четкие инструкции по эффективной защите железнодорожных составов и пеших колонн. Комитет по чрезвычайным ситуациям – Неру потом назовет его “лучшей в истории школой государственного управления” – постепенно взял под контроль ситуацию в Панджабе. Миллионы беженцев продолжали брести по равнинам, но погромы, от которых они спасались, начали сходить на нет, о чем оповестила лаконичная строка в донесении разведки: “Случаи выбрасывания мусульман из вагонов через окно наблюдаются значительно реже”.

Однако злосчастных переселенцев ждало последнее испытание: наконец полили дожди. Небеса, к которым среди августовской и сентябрьской немилосердной жары обращались миллионы страждущих, наконец разверзлись и выплеснули на землю давно назревавший дождь с такой яростью, с какой Индии не приходилось иметь дела почти полвека. Как будто весь пантеон панджабских богов напоследок, придя в дикую ярость, запустил в негодных людишек своими проклятиями. Пять панджабских рек, давших провинции название и питавших ее столько веков, превратились в бурные потоки и окончательно доконали сорванное с насиженных мест население.

Реки мчались вниз со склонов Гималаев, разбухая от тающих снегов, и на равнины врывались уже стеной воды высотой с дом. Русла, иссохшие до жалких ручейков под лучами безжалостного солнца, теперь моментально становились полноводными; потоки бурлили, пенились и выходили из берегов. Отделение Пакистана и общий кавардак нарушили систему оповещений о паводках, налаженную в свое время при англичанах. Внезапно, практически без предупреждения горные воды хлынули в центр Панджаба 24 сентября, с адским, апокалиптическим грохотом сметая все на своем пути и смывая десятки тысяч изнуренных беженцев, устроивших привал на берегу.

Крестьянин Абдурахман Али вместе с сотнями своих односельчан остановился на ночь на берегу почти полностью пересохшего Биаса. До пакистанской границы, а значит, и до благополучного конца пути оставалось жалких 50 миль, и в лагере царило радостное оживление; все уже готовились вздохнуть с облегчением. Едва ли пара десятков из них переживет внезапный разлив Биаса той ночью.

Али поставил свою повозку на берегу, немного на возвышении. Среди ночи он проснулся от жутких воплей и грохота стремительно несущейся воды и успел вместе с семьей залезть на телегу. Вода продолжала прибывать: сначала она дошла до ступиц колеса, потом до самой рамы, потом поднялась им по колено и, наконец, по грудь – и только тогда постепенно успокоилась. Двое суток Али с семьей так и простояли на затопленной телеге, без еды, стуча зубами от холода. Поток нес мимо них обломки чужих телег, раздутые туши животных и трупы их друзей и соседей.

Простоявшие многие десятилетия мосты не выдерживали напора: бешеные реки выдирали со дна быки и заливали пролеты. На глазах у полковника Индийской армии Ашвани Дубея ушел под воды Биаса железнодорожный мост в окрестностях Амритсара. Река сметала всех без разбору: волов, телеги, владельцев волов и телег, несла их дальше по течению и колотила об уцелевшие фермы с такой страшной силой, что телеги ломались, будто коробки спичек, а люди погибали вместе с животными. Маргарет Бурк-Уайт из журнала “Лайф” спасалась с берегов Рави по пояс в воде и выжила только благодаря индийскому офицеру, успевшему ее предупредить в последнюю минуту. Когда вода наконец спала, она вернулась на полянку между железнодорожной насыпью и рекой, где в тот вечер раскинули лагерь четыре тысячи мусульман. Выжило из них не больше тысячи. Лужайка “напоминала поле битвы: повсюду перевернутые телеги, домашняя утварь и крестьянские орудия разбросаны в грязи среди обломков”.

В память сикха-полицейского Гурчарана Сингха навеки врезалась заключительная картина этой агонии. В нежном утреннем свете он увидел, как воды отступают и открывают взгляду дерево бодхи, увешанное останками беженцев; чуть выше застрял в ветвях солдат-гуркх, который должен был их охранять, а на самой верхушке восседали методично пожирающие всех без разбора стервятники.

* * *

Никто так и не узнает, сколько народу погибло за те страшные недели: хаос был настолько всеобъемлющим, а коллапс государственного аппарата, пусть и недолгий, – настолько тотальным, что точные подсчеты вести не было никакой возможности. Количество тех, кого оставили умирать на обочине, сбросили в колодцы или сожгли вместе с домами в городах и деревнях, не поддавалось исчислению. Самые радикальные оценки числа жертв доходят до одного или даже двух миллионов. Главный индийский специалист по этой резне, Г. Д. Кхосла, считает, что при разделе Индии полегло не менее 500 тысяч человек[168]. Ведущие британские историки – Пендерел Мун[169], который тогда служил в Пакистане, и Х. В. Ходсон[170], утверждали, что жертв было от 200 до 250 тысяч. Сэр Чандулал Триведи, первый губернатор индийского Панджаба, как и большая часть региональной администрации, придерживался цифры в 225 тысяч.

Но как минимум беженцев посчитать удалось. Всю осень и бóльшую часть зимы они текли через Вагах, мимо водозаборных сооружений Сулеманки и дамбы Баллоки: 500 тысяч в одну неделю, 750 тысяч – в следующую, до тех пор, пока цифра не дошла до 10,5 миллиона. Еще один миллион пересек границу в Бенгалии, в значительно более спокойной обстановке. Панджабский кошмар, разумеется, вызвал волну критики в адрес последнего вице-короля и политического руководства новой Индии. Уинстон Черчилль, давний противник индийских свобод, с плохо скрываемым удовлетворением прошелся насчет народов, которые многими поколениями жили мирно под крылом “общей для всех, толерантной и непредвзятой Британской короны”, а без нее немедленно набросились друг на друга “со свирепостью каннибалов”.

В начале октября Клемент Эттли спросил барона Исмея, не сделала ли Британия “неверный выбор и не слишком ли торопила события”. Но тут как раз была полная ясность. Индийское руководство не просто поддержало решение Маунтбеттена действовать со всей возможной поспешностью – оно изо всех сил, единогласно склоняло вице-короля к такой политике. Джинна только и делал, что твердил про скорость как решающий фактор всей сделки. Валлабхаи Патель ясно дал понять, что Конгресс согласится на членство в Содружестве, исключительно если вся полнота власти будет передана Индии безотлагательно. Неру постоянно повторял: малейшая отсрочка – и Индия окажется на грани гражданской войны. Даже Ганди, который был против раздела, торопил Маунтбеттена и требовал, чтобы англичане уходили поскорее. Предшественник Маунтбеттена, лорд Уэйвелл, точно так же склонен был спешить, даже если ценой спешки станет эвакуация англичан из каждой провинции: именно такой сценарий предполагала его операция “Дурдом”.

Сам лорд Маунтбеттен до конца своих дней был убежден, что любой иной курс в ситуации 1947 года был чреват гражданской войной небывалых масштабов, с которой у Великобритании не хватило бы ни воли, ни ресурсов справиться.

Резня, сопровождавшая раздел Панджаба, оказалась значительно страшнее, чем могли предположить вице-король и его советники. 55-тысячная Пограничная охрана, созданная ради поддержания порядка в регионе, была сметена неслыханными масштабами бедствия. Но все ужасы так или иначе ограничивались одной провинцией и затрагивали лишь десятую часть населения субконтинента. Любая иная политика могла закончиться тем, что панджабский кошмар распространился бы на всю Индию.

Миллионам жертв раздела предстояли долгие трудные месяцы: им надо было устраиваться на новых местах и укореняться в новом обществе. Они заплатили страшную цену за общую свободу, и это оставит свой горький отпечаток, который не изгладится десятилетиями. Той осенью резче всех высказались беженцы, голодавшие в одном из панджабских лагерей. Они орали вслед британскому офицеру: “Верните нам империю!”

Предыдущая главаГлава 19 из 50Следующая глава