К книге
Свобода приходит в полночьГлава 11 Пока весь мир спал
32%
Глава 11 Пока весь мир спал
16

Калькутта, 13 августа 1947

За тридцать шесть часов до назначенной даты объявления независимости Махатма Ганди оставил позади мирные кокосовые рощи Содепура и отправился на поиски чуда. Путь лежал недалекий – всего десять миль, но с тем же успехом это могло быть в нескольких световых годах от ашрама, ведь его ждал настоящий ад на земле, гибельные трущобы киплинговского Города Страшной Ночи[129] – Калькутты. Там, среди горестей и мерзостей столицы кровожадности, сладкоголосый архангел ненасилия намеревался совершить подвиг, непосильный для всей королевской рати. Творец индийской независимости намеревался вновь жертвовать ради соотечественников жизнью – на сей раз чтобы спасти их не от британского произвола, а от отравляющей сердца ненависти.

Насколько жадной до крови была Калькутта, видно было даже по местным легендам и божествам, которым здесь поклонялись: небесной покровительницей города считалась разрушительница Кали, великанша-людоедка; изображать ее было принято в окружении змей и человеческих черепов[130].

Каждый день тысячи обитателей Калькутты склонялись перед ее алтарями. Когда-то ей втайне приносили в жертву младенцев, теперь жрецы ограничивались животными, но по-прежнему обмазывались их кровью.

В августе 1947 года казалось, что город процветает: ухоженные зеленые просторы Майдана, георгианские особняки, конторы крупных торговых компаний вдоль Чоуринги-роуд. Но то был лишь тонкий слой, фальш-фасад, декорации, как в кино. За ними на многие мили простиралась гигантская клоака, где люди сбивались теснее, чем где-либо еще на планете: 400 тысяч попрошаек и нетрудоспособных инвалидов и 40 тысяч прокаженных обитали в зловонных, смердящих трущобах. Вместо дорог тут были тесные замусоренные проулки; сточные канавы по краям регулярно переполнялись отбросами, мочой и фекалиями, среди которых кишели крысы и тараканы, роились мухи и зудящие комары. Воду здесь черпали непосредственно из реки Хугли, и нередко она оказывалась отравлена трупным ядом от разложившихся утопленников. Раз в неделю местность прочесывали безжалостные заминдары, собиравшие арендную плату за каждый уголок преисподней.

Пока Индия готовилась получить независимость, в Калькутте три миллиона человек голодали – им доставалось в день меньше калорий, чем узникам гитлеровских концлагерей.

В этих трущобах махровым цветом цвели зверства всех видов и мастей. В Калькутте могли прикончить за горсть риса. После чудовищной резни Дня прямого действия в августе 1946-го религиозные и расовые фанатики – и индусы, и мусульмане – вывели насилие на новый уровень. Ни одного дня не проходило без убийств на почве ненависти. Всюду рыскали организованные бандиты-гунды, вооруженные дубинками, ножами, пистолетами и жуткими стальными вилами, известными как “тигриные когти”: ими выкалывали глаза противникам. Соседи подозревали и боялись друг друга. И пока вся Индия готовилась праздновать долгожданную свободу, здесь готовились топить беспредельные несчастья в крови, круша противников и их дома почем зря.

Около трех часов дня 13 августа человек, который неведомым способом должен был это остановить, добрался до места в довоенном драндулете “шевроле”. Машина медленно продвигалась по Белегхата-роуд, где теснились лачуги с жестяными листами вместо крыш, к низкой каменной стене под номером 151. Там, посреди участка земли, которую муссоны превратили в чавкающую грязь, возвышалась руина, достойная декораций к пьесе Теннесси Уильямса.

Просторные террасы, дорические колонны и резные балюстрады Хайдари-хауса знавали лучшие времена: то была тропическая версия палладианской утопии, перенесенная в непривычные широты каким-то британским коммерсантом. Нынешний владелец, зажиточный мусульманин, давно уступил права собственности крысам и тараканам, и они безраздельно хозяйничали в загаженных коридорах. Теперь засохшие экскременты вымели и засыпали хлоркой, а главное – починили туалет, невероятную редкость по калькуттским меркам: он-то и привлек сюда Махатму. Наконец все было готово к приему Ганди и его учеников; оставалось только отыскать путь к спасению среди вони, грязи и слякоти.

Люди, ради которых им предстояло совершить чудо, уже собрались: у входа в дом поджидала возбужденная толпа в жилетках и набедренных повязках-дхоти.

Все митингующие были индусы; у многих зарезали родню прямо на глазах, у других бесчинствующие мусульмане в День прямого действия надругались над женами и дочерьми. При виде машины они стали выкрикивать имя Мохандаса Ганди, но впервые за три десятилетия они не славили его, а проклинали.

Лица их были искажены яростью и ненавистью, они орали: “Отправляйся спасать индусов в Ноакхали!”, “Спасай индусов, а не мусульман!”, “Предатель!” Когда машина остановилась, они камнями и бутылками забросали человека, которого полмира почитало за святого.

Дверца “шевроле” медленно отворилась и наружу выбралась знакомая сутулая фигура: очки сползают на нос, левая рука сжимает покрывало, правая поднята в призыве к миру. Семидесятисемилетний старик в одиночку шел под градом камней.

Он не стал отвечать на оскорбления:

– Вы хотите причинить мне зло. Поэтому я пришел к вам.

Тут протестующие замерли. Тонкий голос, говоривший об Индии с королями и вице-королями, теперь обращался к ним и взывал к их разуму.

– Я явился, чтобы спасать всех – и индусов, и мусульман. И я собираюсь просить вас о защите. Бейте меня, если хотите, мой путь все равно уже подходит к концу, дальше идти особо некуда. Но если вы снова начнете свои безумства, я не желаю становиться этому живым свидетелем.

Индусам в Ноакхали он помогает как раз тем, что находится на Белегхата-роуд, объяснял Ганди. Предводители мусульман, на которых лежит вина за убийство стольких людей в Ноакхали, поклялись ему, что ни один индус 15 августа не пострадает. Если они нарушат свое слово, он, Ганди, объявит смертельную голодовку.

Заручившись таким обещанием, он смог отправиться в Калькутту. Взвалив на мусульманских зачинщиков резни в Ноакхали моральную ответственность за жизнь и здоровье соседей-индусов, он точно так же собирался убедить индусов в Калькутте – начиная с разъяренной оравы встречающих – взять под свое крыло соседей-мусульман. Подразумевалось, что если его мольба останется без ответа и начнется резня, первой жертвой падет он сам. Он был готов голодать до смерти, не только если мусульмане нарушат слово в Ноакхали, но и если индусы не прислушаются к нему в Калькутте.

В этом и заключалась вся суть стратегии ненасилия: он заключал контракт между враждующими сторонами с собственной жизнью в качестве гарантии.

– Как могу я – индус по рождению, индус по делам моим, индус из индусов по образу жизни, быть врагом индусов? – вопрошал он своих обозленных соотечественников.

Доводы Ганди, его скромность и простота в конце концов смутили толпу. Пообещав продолжить разговор с делегацией от протестующих, Махатма со спутниками стал устраиваться на полусгнившей вилле.

Но передышка была недолгой: на горизонте появился главный объект ненависти, Сухраварди. Толпа снова взорвалась воплями и свистом, окружила дом, в окна полетели камни, одно стекло разбилось и осколки усыпали пол комнаты, где сидел Ганди. Дальше – больше, вскоре целых окон уже не осталось, а камни все стучали по гнилым стенам, будто огромных размеров град.

Ганди с невозмутимым видом уселся, скрестив ноги, на пол посреди дома и склонился над письмами, ждавшими ответа. Но на самом деле он переживал глубочайший кризис: душным августовским днем, всего за несколько часов до финальной точки долгого пути к свободе на него набросились индийцы – в первый раз с тех пор, как в январе 1915 года он спустился на берег в Бомбее. Для Ганди, для Индии, для всего мира стук камней по стене Хайдари-хауса и бесчинства лютующей толпы звучали как вступление хора в греческой трагедии.

Карачи, 13 августа 1947

– Заговор остается в силе, сэр.

При этих словах Луис Маунтбеттен заметно напрягся, на обычно бесстрастном лице промелькнула тревога. Он отвел говорящего в сторону, под крыло самолета, где их никто не мог подслушать.

Оперативник подтвердил все то, о чем Маунтбеттену докладывали в Дели. В открытый автомобиль, который провезет их с Джинной по улицам Карачи на следующий день, в четверг, 14 августа, будет брошена бомба, а возможно, и не одна. Несмотря на все приложенные усилия, никто так и не смог поймать ни одного из фанатиков, которых РСС внедрила в город ради покушения.

К досаде Маунтбеттена, на этом месте рядом с ним возникла жена: последние слова оперативника она прекрасно слышала.

– Я поеду с вами, – заявила леди Эдвина.

– Об этом не может быть и речи! – ответил ее муж. – Нет смысла взлетать на воздух сразу обоим!

Оперативник тем временем продолжал как ни в чем не бывало:

– Джинна настаивает на открытом автомобиле. Вы будете двигаться очень и очень медленно. Боюсь, что наши возможности чрезвычайно ограничены.

В угрозыске полагали, что остается только один способ избежать катастрофы:

– Уговорите Джинну отменить процессию!

Спустя восемнадцать часов после того, как разъяренная толпа закидала камнями величайшего индийского деятеля XX века, в 9 утра четверга, 14 августа, в 1800 милях от Белегхата-роуд, главный политический соперник Ганди готовился пожинать плоды своей долгой и упорной борьбы.

Мухаммад Али Джинна победил там, где скорбящий политик в полуразрушенном Хайдари-хаусе потерпел поражение. Вопреки Ганди, вопреки требованиям логики и разума, наконец, вопреки смертельной болезни, пожиравшей его легкие, Джинна рассек Индию надвое. Еще пара минут – и строгий зал заседаний в Карачи станет свидетелем рождения крупнейшего мусульманского государства в мире. Расходящиеся веером полукольца сидений заняли представители 45 миллионов человек, которых Джинна возглавил в их хиджре к независимости.

То было колоритное сборище: невозмутимые панджабцы в серых каракулевых шапках и наглухо застегнутых шервани, похожих на белоснежные подрясники; грозные пуштуны; вазиры, махсуды и афридии в лихо повязанных бежевых тюрбанах с золотой нитью, с усатыми обветренными лицами; темнокожие малорослые бенгальцы из краев, где Джинна никогда не бывал, которым он не имел оснований доверять; племенные вожди из Белуджистана; женщины из долины Инда в атласных бурках; женщины из Панджаба в златотканых туниках-камизах с широкими шароварами на завязках.

Рядом с Джинной восседал вице-король, из чьих рук Джинне пришлось вырывать свое государство. По торжественному случаю он блистал в белом морском мундире, увешанном дорогими его сердцу орденами – подходящее облачение для первой из многих за предстоящие 36 часов церемоний, которые положат конец британскому владычеству на субконтиненте. Он выглядел абсолютно невозмутимо – если не считать напряженной улыбки, – когда поднялся, чтобы передать новому доминиону наилучшие пожелания от его величества короля. Он искренне надеялся, что до такого никогда не дойдет, однако теперь торжественно провозглашал:

– Рождение Пакистана – историческое событие. История порой движется с бесконечной медлительностью ледника, а порой – мчится бурным потоком. Сегодня в этой части света наши объединенные усилия растопили лед, сдвинули преграды, и теперь нас несет полноводная река. Сейчас не время оборачиваться назад. Вперед, только вперед.

С этими словами Маунтбеттен искоса бросил взгляд на Джинну. Презрительное выражение лица, обтянутого сухой кожей, даже в этот судьбоносный момент выдавало не больше эмоций, чем древнеегипетская посмертная маска.

– Я хотел бы отдельно поблагодарить господина Джинну. Наше тесное личное общение вылилось во взаимное доверие и понимание и сулит добрые отношения в будущем.

Произнося все эти ритуальные формулировки, лорд Луис не мог не думать о том, что ради упрямца, которому они были адресованы, ему придется рисковать жизнью. Попытки убедить Джинну отменить процессию провалились с тем же треском, что и попытки убедить его отказаться от мечты о Пакистане. Отменить проезд по городу или промчаться по нему в закрытом автомобиле, с точки зрения Джинны, мог только трус. Он же никогда не унизит подобным поступком достоинство страны, служившей целью всей его жизни. Так что была не была – Маунтбеттену придется подставляться под бомбы в открытом лимузине заодно с человеком, который был ему неприятен, по случаю зарождения нации, которому он яростно противился.

– Настало время прощаться, – произнес он в заключение. – Желаю Пакистану процветания во веки веков, и пусть дружба связывает его с соседями и остальными нациями мира.

Настала очередь Джинны. В белоснежном шервани, застегнутом по самое исхудавшее горло, он выглядел будто папа римский во время аудиенции. Британия действительно по-дружески расстается с порабощенными народами, “и можно от души надеяться, что мы останемся друзьями”. Терпимость по отношению к чужой вере в исламе – традиция, насчитывающая без малого тринадцать веков, и Пакистан “не собирается от нее отступать”: есть основания полагать, что “ни соседи, ни прочие нации не упрекнут нас в недостаточном дружелюбии”.

Не успели слушатели опомниться, как речи уже подошли к концу. Два человека, антагонисты во многих отношениях, вместе вышли из массивных тиковых дверей зала заседаний. За ними уже поджидал открытый черный “роллс-ройс”, которому предстояло пронести их сквозь следующее испытание. “Эта штуковина даже выглядит как катафалк”, – подумал Маунтбеттен. На секунду его взгляд остановился на жене: ее водителю были даны строгие указания следовать за ними на значительном расстоянии, но она явно намеревалась обойти запрет.

Пока лорд Луис усаживался в машину, сохраняя непроницаемое выражение лица, в голове у него помимо воли теснились жуткие картины, никак не связанные с предстоящей процессией. То были призраки августейших кортежей прошлого, сошедшие из генеалогических таблиц, которым Маунтбеттен отдавал свободное время. На одной из ветвей родового древа он твердой рукой вписал имя двоюродного деда, царя Александра II, с примечанием: “Скончался 13 марта 1881 года”. От Александра II после покушения остались только кровавые ошметки на петербургском снегу – в его открытый экипаж бросили бомбу. Среди родственников с той стороны числился и еще один дядюшка, великий князь Сергей Александрович: его анархисты аналогичным способом подорвали в 1905-м. К другой ветви относилась двоюродная сестра Эна, которая вышла замуж за испанского короля Альфонса XIII. Шелк ее свадебного платья оказался забрызган кровью и мозгами кучера, павшего жертвой бомбиста; все эти фамильные ужасы, казалось, теснились в “роллс-ройсе” бок о бок с вице-королем.

Машина тронулась, их с Джинной взгляды встретились. Они не проронили ни слова. Джинна и всегда-то был взвинчен до предела, но теперь исходившее от него напряжение было почти осязаемым. Пока они выезжали за ворота, вслед им гремел положенный вице-королю оглушительный салют из 31 пушки. Вдоль улиц Карачи собралась внушительная толпа ликующих, торжествующих пакистанцев. По всему маршруту была выставлена военная охрана, но солдаты занимали позиции спиной к толпе, от бомбиста они не спасут.

Луису Маунтбеттену позднее казалось, что эта получасовая поездка продолжалась едва ли не сутки. Они двигались фактически со скоростью пешехода; вдоль каждой улицы люди стояли, порой по шестеро в ряду, свисали с фонарей и телефонных столбов, высовывались из окон, вскарабкивались на крыши. Не подозревая о драме, которую переживают пассажиры “роллс-ройса”, они от души, во все горло скандировали свои “зиндабады” – в честь Пакистана, Джинны, Маунтбеттена.

Не в силах что-либо изменить, они продвигались по коридору из лиц, будто их прогоняли сквозь строй, зная, что в любую секунду у ног может приземлиться граната. Каким-то образом нужно было реагировать на накал страстей в празднично настроенной толпе, так что приходилось разыгрывать гротескное представление. Маунтбеттен никогда не забудет, как он механически поднимал, опускал и снова поднимал руку в салюте, растягивал губы в улыбке и все это время напряженно вглядывался в сборище людей в поисках злобного лица, испуганных глаз – любого признака, который указал бы, в какой точке это случится.

В такую ситуацию он попадал в Индии не впервые. Во время визита принца Уэльского спецслужбы тоже раскрыли заговор: тогда террористы собирались кинуть бомбу в автомобиль наследника престола в Бхаратпуре. Покушение было назначено на 8 декабря 1921 года. В итоге в передней машине августейшей процессии ехал не принц, а замаскированный под него юный Маунтбеттен.

Об этом малоприятном опыте он тоже вспоминал, скользя глазами по морю мелькающих лиц. “Который? Тот, кому я сейчас машу? Или тот, что с ним рядом?” Он не переставал задаваться этим вопросом, хотя понимал, что все без толку. Вспоминал, как однажды военный секретарь губернатора Бенгалии поймал гранату и отбросил ее в сторону – но сам он, увы, не справлялся даже с крикетным мячом. Вторая навязчивая мысль была про жену: удалось ли ей подговорить водителя? Он не решался оторвать глаза от толпы и обернуться даже на секунду: его глаза беспрерывно сканировали горизонт над головами, пытаясь запеленговать отблеск металла, летящего в сторону машины.

Кортеж уже просматривался с балкона отеля на Виктория-роуд. Стоявший там молодой человек крепко сжал в кармане свой кольт 45 калибра; рука его покрылась потом. Не отрывая взгляда от радостно машущих соседей напротив, он медленно снял оружие с предохранителя. Когда машина Маунтбеттена достаточно приблизилась, Джеральд Сэвидж – тот самый молодой панджабский оперативник, известивший Дели о заговоре, – “стал молиться”. Вообще-то у него даже не было права на ношение оружия – сутки назад он уволился из панджабской полиции и уже был на пути домой в Англию.

Маунтбеттен с Джинной по-прежнему сидели в машине, старательно улыбаясь и приветствуя собравшихся. Они были настолько поглощены мыслями о грозившей им опасности, что не проронили ни слова с тех пор, как уселись в “роллс-ройс”. Тщеславие, которое критики считали самым серьезным недостатком Маунтбеттена, сейчас, когда напряжение нарастало ежесекундно, играло ему на руку. “Эти люди любят меня, я ведь дал им независимость”, – повторял он про себя. Трудно было поверить, что в собравшейся толпе кто-то желает ему смерти. Возможно, его присутствие спасет Джинну: “Они не станут убивать его, если поймут, что тогда придется убить и меня”.

Сэвидж на своем балконе перестал дышать: машина проезжала прямо под ним. Он держал руку на спусковом крючке до тех пор, пока “роллс-ройс” не оказался вне пределов досягаемости – теперь он уже ничем не смог бы помочь. Сэвидж вернулся в номер и плеснул себе щедрую порцию виски.

Внезапно все “ура” и “зиндабады” впереди процессии смолкли. Индусский район, подумал Маунтбеттен, здесь-то все и случится. Пять мучительных минут кортеж полз по главной торговой улице Карачи, Элфинстон-роуд, где его встречало оглушительное молчание. Здесь почти все лавки принадлежали индусам, и событие, которое с таким пылом и размахом отмечали соседи, их только пугало.

Но ничего не произошло. Внезапно перед ними выросли ворота губернаторской резиденции – и это было не менее радостное зрелище, чем портовый маяк после бури. Самая жуткая поездка в жизни лорда Луиса подошла к концу.

Когда автомобиль затормозил, впервые за всю непростую и неровную историю их знакомства Джинна немного выдохнул. Ледяная маска растаяла и сменилась обаятельной улыбкой. Костлявыми руками он схватил вице-короля за колено и прошептал:

– Слава Аллаху! Я довез вас живым![131]

Маунтбеттен распрямился, не веря своим ушам: “Вот это да! Поразительное нахальство!” – подумал он про себя, а вслух произнес:

– Вы меня довезли живым? Господи, да это я вас довез!

Калькутта, 14 августа 1947

Он, как обычно, был готов вовремя. Ровно в 5 часов вечера 14 августа хрупкая фигура Ганди вырисовалась в дверном проеме Хайдари-хауса. Слегка ссутулившись, обнимая девушек-“подпорок” за плечи, он просеменил мимо толпы людей, ожидавших его появления во дворе.

Ритуал, ради которого он так торопился, соблюдался незыблемо и неукоснительно, как и все прочие события рассчитанного по минутам дня Махатмы. Ленин готовил свою революцию на тайных сходках конспиративных ячеек, фашисты – на грандиозных нюрнбергских митингах, а Ганди, под стать духу своего учения, отмечал шаги Индии на пути к свободе молитвенными собраниями.

В городах и селах, в лондонских трущобах и британских тюрьмах гений человеческих взаимосвязей использовал эти собрания, чтобы держать в узде учеников; отменялись они крайне редко. Он выступал на самые разные темы: о пищевой ценности неочищенного риса, об ужасах атомной бомбы, о важности регулярного опорожнения кишечника, о красоте и величии “Бхагавадгиты”, о пользе сексуального воздержания, о преступлениях империализма, о логическом обосновании ненасилия. Эти ежедневные послания передавались из уст в уста, транслировались по радио и перепечатывались в газетах; именно они стали цементным раствором, скрепившим движение воедино, Евангелием от Мохандаса Ганди.

И вот теперь во дворе полуразрушенной виллы, среди города, задыхающегося от страха, жары и ненависти, он готовился к последнему молитвенному собранию при британской власти. Целый день Ганди принимал делегации индусов и объяснял им, как именно он предполагает связать Калькутту соглашением о ненасилии – в надежде, что, если основные принципы доктрины повторять вновь и вновь, из Хайдари-хауса его тезисы распространятся по всему городу. Раз на первое собрание явилось почти десять тысяч человек, возможно, это вполне рабочая идея.

– Завтра мы вырвемся из пут британского владычества. Но, – тут в голосе его зазвучала печаль, – уже в полночь Индия окажется рассечена надвое. Завтра наступит день торжества, но он будет и днем горя.

Независимость, объяснял он своим слушателям, ляжет на плечи каждого тяжким бременем.

– Если Калькутта готова образумиться и вернуться к братскому добрососедству, возможно, спасется и вся Индия. Но если пламя межобщинной вражды вспыхнет вновь и охватит всю страну, новорожденной свободе уже не выжить.

Человек, который обеспечил Индии независимость, говорил, что не собирается праздновать ее наступление. Он предлагал своим последователям отметить День независимости “постом и молитвой о спасении всей страны”, а еще – трудом за прялкой и ткацким станком, потому что лишь дорогое его сердцу деревянное колесо может научить, как спасти страну от катастрофы.

Когда он проезжал по улицам Карачи, ему вслед кричали “Зиндабад!” и “Ура!”, но рождение нации, обеспеченное, как Джинна потом будет хвастаться, “с помощью секретаря и пишущей машинки”, было встречено со странной прохладцей. По замечанию “Таймс”, церемонии “вызывали на удивление мало энтузиазма у публики” и сопровождались “всеобщей апатией”, как будто инстинктивное предчувствие грядущих бед притупило радость миллионов людей, которых Джинна привел в их землю обетованную.

Как ни странно, в Восточной Бенгалии, которой предстояло стать Восточным Пакистаном, а еще позже – превратиться в поля сражений войны за независимость Бангладеш, царило самое что ни на есть праздничное настроение. Будущий главный министр этого региона, Хаваджа Назимуддин, в полдень отчалил с индийской земли на крохотном пароходике, украшенном флажками Мусульманской лиги. Долгими часами суденышко пыхтело, пробиваясь по раздутым от прошедших муссонных дождей водам дельты Ганга вверх по течению, к будущей столице, Дакке.

Всякий раз, как пароходик с громким ревом подходил к какому-нибудь покосившемуся причалу в мутной дельте, навстречу ему с воплями “Пакистан зиндабад!” высыпала целая флотилия лодок, каноэ и корабликов.

“Все с горящими глазами распевали песни”, – записывал сын Назимуддина. В глаза бросалось отсутствие лишь одного важнейшего признака появления Пакистана на свет. Вдоль всего пути следования пароходика не встретилось ни одного пакистанского флага. И только в Дакке Назимуддин выяснил, в чем дело. Во всей Восточной Бенгалии ни одного флага было не найти.

В Лахоре, в сердце бурлящего Панджаба, в ужасе ждавшего известий о том, где все-таки пройдет не объявленная покамест граница, Билл Рич в своей тесной комнатушке заканчивал последние дела на посту последнего начальника британской полиции. Снаружи доносился ритмичный плеск воды: слуга поливал из ведра плетеные жалюзи кас-кас на окнах, спасавшие от чудовищной жары. Он сделал все, что мог, размышлял Рич с горечью. Он изо всех сил старался предотвратить хаос. Но всего, что он мог, оказалось недостаточно. Пленительную могольскую столицу захлестнула волна страха и ненависти. Для потомков он приложил к журналу приказов отчет о безобразиях, которым стал свидетелем, и вызвал своего мусульманского преемника.

Существовала специальная форма, подлежащая заполнению при передаче дел. Она состояла из двух строго одинаковых половинок. На своей половине Рич вывел “Мною передано” и расписался. Его преемник на своей стороне вывел “Мне вручено” и расписался. Рич отдал честь, за руку распрощался с теми офицерами, которые все еще болтались по коридорам, и в расстроенных чувствах покинул здание.

В тридцати пяти милях на восток, в Амритсаре, его коллега Ральф Дин днем 14 августа участвовал в аналогичном ритуале. Он извлек из сейфа секретный журнал, где перечислялись все информаторы, получавшие от амритсарской полиции невеликую сумму в 1000 рупий в месяц. Среди них был один из членов местного комитета Конгресса и один из тех, кто готовил амрит, сладкую облатку, у сикхов в Золотом храме, но Дин без тени сомнения передал весь список своему преемнику-сикху. “Ни один кадровый полицейский, каковы бы ни были его политические и религиозные убеждения, не способен намеренно слить информатора”.

В Карачи измученный Джинна провел остаток дня, рыская по комнатам огромного дома, который с полуночи должен был стать его официальной резиденцией. Ничто не укрывалось от его проницательного взора. Сверяясь с описью имущества, он к вящей досаде обнаружил, что куда-то запропастилось снаряжение для крокета. И тогда юный адъютант получил первый приказ: отыскать недостающие молотки и воротца и вернуть в резиденцию. Человек, который первым осмелился вслух заговорить о невероятной мечте – о появлении Пакистана, – провел 14 августа в одиночестве в своем кембриджском домике на Хамберстоун-роуд, 3. Для Рахмата Али никаких парадов на улицах Карачи не устраивали, благодарные толпы не выкрикивали его имя. Его мечту присвоил другой человек – тот самый, кто с такой легкостью отмел ее, когда Рахмат Али впервые обратился к нему за поддержкой. В день, когда его великий идеал претворялся в жизнь, Рахмат Али был погружен в сочинение нового трактата – на сей раз Джинна попал под огонь критики за то, что согласился на раздел Панджаба. Напрасный труд! Благодарный народ выделит миллион долларов на мемориал Мухаммаду Али Джинне в Лахоре, но человек, чьи идеи послужили отцу нации вдохновением, будет похоронен в Ньюмаркете, в безымянной могиле.

Нью-Дели, 14 августа 1947

Они выехали на закате. Перед их машиной, будто несуразный журавль, вышагивал музыкант с индийской флейтой-нагасварамом, указывая путь по людным улицам Нью-Дели. Каждые сто метров флейтист останавливался, садился на корточки и извлекал из своего инструмента странный, жутковатый звук, который, дрожа, растворялся в сумерках. Два святых праведника в машине сидели, глядя прямо перед собой с небесным безразличием к окружающему миру. То были саньясины, достигшие наивысшей степени просветления, доступной брахману: согласно индуистским верованиям, познавшим ее за одну жизнь даруется больше духовных благословений, чем обычный человек может надеяться получить за десять миллионов реинкарнаций.

Обнаженные торсы, вымазанные пеплом лица и колтуны нестриженых черных волос, рассыпанных по плечам, выдавали в них представителей Древней Индии, Индии иных времен. При каждом было по три предмета, которыми разрешалось владеть саньясину, раз и навсегда отрекшемуся от мирских благ: бамбуковый посох длиной в семь колен, калабас с водой и антилопья шкура[132]. Всякий раз, когда в окна старого “форда”, в котором вез их таксист, заглядывала фигура в сари, они отводили глаза: правила требовали, чтобы они не только избегали женщин, но даже и не смотрели на них. Каждое утро они должны были покрывать себя пеплом в знак бренности человеческого тела, жить на подаяние, питаться раз в день и ни в коем случае не сидя, а также регулярно поглощать панчагавью – смесь из пяти главных даров коровы: молока, йогурта, гхи, мочи и навоза.

Один из двоих держал на коленях массивный серебряный поднос с аккуратно сложенной белой с золотом шелковой ризой – божественным нарядом, питамбарой. У второго был пятифутовый скипетр, фляжка священной воды из реки Кавери, мешочек со священным пеплом и мешочек вареного риса, который дали им на заре в храме танцующего бога Натараджи в Мадрасе.

Так процессия двигалась по улицам столицы, пока не добралась до простого бунгало № 17 по Йорк-роуд. На его ступенях делегаты от Индии тайн и суеверий встретились с пророком новой Индии, страны науки и социализма. Некогда святые старцы вручали символы власти древним царям – и вот теперь саньясины явились на Йорк-роуд, чтобы преподнести старинные атрибуты человеку, которому предстояло возглавить новую индийскую нацию[133].

Они оросили Джавахарлала Неру святой водой, посыпали ему лоб священным пеплом, возложили ему на руки скипетр и облачили его в божественный наряд. Для Неру, содрогавшегося при любом упоминании религии, ритуал был не просто утомителен – в нем заключалось все, что он презирал в своей стране. Однако он вытерпел его с почти радостным смирением: как будто гордый рационалист осознал, что титанический труд, который ему предстоит, требует любой доступной поддержки – пусть даже и такой, какую он привык с презрением отметать.

В военных и флотских гарнизонах, официальных резиденциях и государственных учреждениях, в калькуттском Форт-Уильяме, где Клайв положил начало всей истории, и в мадрасском форте Сент-Джордж, в вице-королевском летнем дворце в Шимле, в Кашмире, Нагаленде, Сиккиме и джунглях Ассама тысячи британских флагов в последний раз спускались с флагштоков. Впрочем, они не изгонялись навсегда с индийского горизонта, где почти три столетия знаменовали собой колониальное владычество. Маунтбеттен четко дал понять, что официального спуска британского флага не будет, а Неру согласился, что, раз это оскорбляет чувства, такой церемонии проводить не следует.

Поэтому флаги просто приспустили на закате 14 августа, а на заре 15 августа подняли вместо них индийские; британские же знамена тихо и беззвучно ушли в историю.

На вершине Хайберского перевала капитан Кеннет Данс из Хайберских стрелков, единственный оставшийся на этой легендарной высоте англичанин, прислушивался к пронзительному бою колокола в вечерней тишине. Прозвонило семь. Гарнизонные колокола имелись в каждом индийском полку, ведь до 1939 года мало кто из сипаев мог позволить себе часы, а определять по ним время не умел почти никто. Когда замер последний отзвук последнего удара, Данс забрался в караульное помещение на крыше форта Ланди-Котал. Горнист с серебряным горном уже готовился проиграть ретираду. Под их ногами расстилалась дорога, которая вилась от внушительных стен форта вниз к Джамруду: отсюда завоеватели вторгались на индийские равнины на протяжении пятидесяти веков. Каждый поворот этой дороги, каждый охристый утес хранил память о славных боях армии, где служил Данс; на каждом шагу кто-то из его соотечественников пал, сражаясь за этот самый перевал.

Горнист замер и поднял свой инструмент. Данс почувствовал горечь: кончалась эпоха, англичане навеки покидали Хайберский перевал, и в знак этого он опустил флаг под печальные звуки горна. Оставалось только снять знамя с фала и аккуратно сложить, дабы “благополучно вернуть в Англию, откуда оно прибыло”. На прощание он оставил в дар полку латунную рынду, которую нашел в Бомбее у продавца такелажа на замену историческому колоколу. На ней было выгравировано: “Дар капитана Кеннета Данса Хайберским стрелкам. 14 августа 1947”.

В сотнях миль к востоку состоялась другая церемония. Действие происходило на башне Британской резиденции в Лакхнау – в единственном месте империи, где флаг никогда не опускался. На ее стенах все еще сохранялись следы пуль; там вообще ничего не изменилось с того дня в 1857 году, когда последняя тысяча защитников резиденции вышла навстречу армейской колонне, явившейся на прорыв 87-дневной блокады. Башня в Лакхнау считалась в империи святыней, символом британской доблести, способности сносить невзгоды – или, как уверяли циники, британской гордыни, как раз и ставшей первопричиной всех бед.

В 10 часов вечера 14 августа комендант башни, прапорщик Дж. Р. Айрленд, в первый и последний раз опустил “Юнион Джека”. Настал черед группы саперов: они заняли позиции на крыше башни, где “всегда над нами развивалось знамя Англии”[134]. Один из них снес пустой металлический флагшток с пьедестала, другой расколол пьедестал, который крепился к кирпичам башни, и заделал дыру цементом. Здесь не будет развеваться флаг никакой другой нации.

На Йорк-роуд Джавахарлал Неру только закончил смывать с лица пепел саньясинов и уселся ужинать, когда в кабинете у него зазвонил телефон. Дочь Индира[135] и присутствовавшая за ужином Падмая Найду[136] слышали, как он пытается прорваться сквозь помехи на линии.

Когда Неру вернулся за стол, обе женщины ахнули: на нем не было лица, он сжимал голову руками и не мог произнести ни слова – и лишь спустя долгое время сумел встряхнуться и поднять глаза. В них стояли слезы. Звонили из Лахора: в индусских и сикхских кварталах Старого города перерезали водопровод. Люди изнывали от чудовищной летней жары, но если кто-то из женщин или детей выбирался за пределы своей общины, чтобы попросить ведро воды у соседей, с ними немедленно расправлялись банды мусульман. Во многих местах города уже начались пожары.

Сокрушенный Неру едва мог говорить: “Как же мне сегодня выступать? Как притвориться, что сердце переполнено радостью свободы, когда я знаю, что наш прекрасный Лахор в огне?”

Картину, которая стояла перед глазами у Джавахарлала Неру, воочию наблюдал двадцатилетний Роберт Эткинс, британский капитан гуркхского полка: проезжая в джипе по многоарочному железнодорожному мосту, ведущему в Лахор, он насчитал полдюжины гигантских гейзеров, рассыпавших искры в ночном небе над городом. Так же, подумал молодой офицер, выглядел Лондон после массированной бомбардировки и великого пожара 1940 года.

За Эткинсом следовали 200 стрелков из 2-го батальона 8-го гуркхского полка – авангард колонны из 200 грузовиков и 50 джипов, откомандированных в Лахор. Эткинс со своими людьми из Пограничной охраны выступил на заре и с тех пор ни на секунду не останавливался. Увы, из 55 тысяч солдат, которые должны были составить Пограничную охрану, ко дню независимости к месту службы прибыло лишь 10 тысяч.

Для ночлега Эткинсу и его людям был отведен парк вокруг спортивного клуба. Добираясь до места, он не встретил на улицах ни единой живой души. На пути отряда царила зловещая тишина, нарушаемся лишь ревом далеких пожаров.

Этот юный командир родился в Пуне, в военном гарнизоне, и всю жизнь мечтал только об одном – не посрамить отца, полковника в отставке, тоже служившего в Индийской армии.

Вглядываясь в жуткую ночь, Эткинс внезапно вспомнил последний вечер, который провел с отцом много лет назад. Дело было в Мадрасском клубе, они играли в бильярд и спорили о политике. Навостряя кий, полковник предрек: “Индию ждет чудовищное кровопролитие”. “Отец действительно знал, о чем говорил”, – подумал Эткинс-младший.

Нью-Дели, полночь 14 августа 1947

Костер в саду председателя Индийской конституционной ассамблеи, доктора Раджендры Прасада, не был делом рук поджигателей: то был священный огонь, разожженный и благословленный жрецом согласно ведическим ритуалам; брахман сидел у костра, продолжая напевать свои мантры. Мать-земля, дарующая жизнь вода и огонь, одновременно разрушитель и источник энергии, составляют триаду-тримурти, лежащую в основе индуизма. Последнее ее звено – непременное дополнение к любому индуистскому ритуалу или семейному сборищу; бесстрастный инквизитор, проводящий испытание огнем; почти божественная сила, возвращающая человека к тому самому пеплу, из которого он зародился.

– О Огонь, ты – лик всех божеств и всех ученых мужей. Ты способен проникнуть в самые сокровенные глубины человеческого сердца и открыть истину, – бормотал жрец.

И пока он выводил свои атональные песнопения, ученые мужи и жены, которым предстояло стать первым правительством независимой Индии, один за другим подходили к костру. Второй жрец брызгал на каждого водой, а дальше поджидала женщина с побеленным медным сосудом, прикрытым пальмовым листом. Она обмакивала в сосуд правый указательный палец и оставляла у каждого из министров на лбу ярко-красную точку. То был древний индуистский символ третьего глаза – способности различать истинную суть за кажимостью, защита от сглаза и злых умыслов. И только после этого, должным образом подготовленные к своему тяжкому бремени, будущие члены правительства по одному заходили в украшенный флагами зал Конституционной ассамблеи.

Последние бумаги подписаны, последняя депеша отправлена. Настала пора навеки расстаться с вице-королевскими монограммами и печатями, со всеми атрибутами одного из самых высоких постов на планете. Маунтбеттен размышлял у себя в кабинете в одиночестве: “Мне осталось совсем немного времени в качестве одного из самых могущественных людей на свете”.

Тут он вспомнил рассказ Герберта Уэллса под названием “Человек, который умел творить чудеса”, где герой получил способность совершать любое волшебство по собственному желанию. “У меня в распоряжении еще пара минут на посту, где чудеса возможны. Дело за чудом. Но каким?”

Внезапно он выпрямился: “Придумал! Я дарую бегуме Палампурской право называться ее высочеством!” Тут вице-король в радостном возбуждении стал нажимать на кнопки звонков, вызывая помощников и адъютантов.

Маунтбеттен подружился с навабом Палампурским во время визита принца Уэльского. В 1945-м, когда лорд Луис навещал князя и его очаровательную австралийскую супругу-бегуму уже на посту верховного главнокомандующего, палампурский резидент, сэр Уильям Крофт, явился к нему с прошением: супруга наваба приняла ислам, переоделась в сари, приняла местные обычаи и достигла невероятных успехов на почве благотворительности, но наваб был безутешен: ей не был положен титул “высочества”, поскольку она не родилась в Индии.

По возвращении в Дели Маунтбеттен лично изложил дело вице-королю, лорду Уэйвеллу, но это не помогло. Лондон не готов был одобрить меру, которая грозила запустить цепную реакцию: чего доброго, все навабы, князья и махараджи начнут жениться на европейках и подрывать основы касты властей предержащих.

Как только нужные сотрудники собрались, Маунтбеттен объявил, что намерен объявить бегуму Палампурскую ее высочеством.

– Но вы же не имеете права? – возразил один из адъютантов.

– Кто сказал? Вице-король я или нет?

Он послал за бумагой, продиктовал секретарю несколько приличествующих случаю пышных фраз и “милостию Божию” возвел бегуму Палампурскую в ранг высочества. Документ в окончательной версии лег ему на стол в 11.58. С довольной улыбкой лорд Маунтбеттен взял ручку и поставил росчерк. На этом завершилась его деятельность на посту вице-короля Индии[137].

Тем временем его личный вице-королевский штандарт – “Юнион Джек” со Звездой Индии – пополз вниз по дворцовому флагштоку[138].

С незапамятных времен, еще до того, как память о людских делах и легендах начали высекать в камне, трубный звук раковины возвещал на побережьях Индии о заре нового дня. И вот теперь человек в домотканой одежде стоял на краю галереи, в верхнем ярусе переполненного зала Конституционной ассамблеи в Нью-Дели, готовясь возвестить зарю новой эры для многомиллионного народа. Под локтем он держал спиральную раковину-шанкху, которая переливалась пурпурным и розовым. В каком-то смысле это тоже был горнист – горнист армии Конгресса. В своих белых шапочках и белых рубахах навыпуск эти люди роились по улицам и дорогам Индии, во всеуслышание требуя свободы, как сонм привидений, подтачивающих основания империи.

Ниже, на трибуне спикера, стоял Джавахарлал Неру со свежесрезанной розой в петлице жилета – таким аксессуаром он завершал свой неизменно элегантный наряд всю жизнь, за исключением девяти лет, проведенных в британской тюрьме. Со стен вокруг него десятилетиями смотрели парадные портреты вице-королей, но теперь в золоченых рамах красовались зелено-бело-шафрановые знамена.

На скамьях перед Неру теснились делегаты той нации, которой предстояло родиться нынешней ночью, – в сари и кхади, княжеских облачениях и фраках. Они представляли расы и религии, языки и культуры, составлявшие самое пестрое и многоликое государство на планете. То была земля величайших духовных откровений и самой унизительной нищеты; земля, богатая прежде всего парадоксами, где плодородные поля встречались реже плодовитых людей; земля, одержимая богами и терзаемая стихиями; земля былых достижений и небывалых сложностей. В будущем ее ждали испытания, несопоставимые по масштабу с трудностями любой другой Конституционной ассамблеи. Притом Индия оставалась и извечным символом, не имевшим себе равных в культурной панораме человечества.

Депутаты в зале были уполномочены говорить от лица 275 миллионов индуистов (из которых 70 миллионов составляли неприкасаемые), 35 миллионов мусульман, 7 миллионов христиан, 6 миллионов сикхов, 100 тысяч парсов и 24 тысяч евреев, чьи предки рассеялись по планете после разрушения Соломонова храма.

Мало кто из собравшихся мог переговариваться с соседями на их родном наречии: в стране, где насчитывалось 15 официальных языков и 845 диалектов, для этого требовался английский. Депутаты из Панджаба читали на урду, справа налево; их соседи из Объединенных провинций читали на хинди, слева направо. Тамильское письмо, которое практиковали в Мадрасе, во многих случаях читалось сверху вниз, а некоторые диалекты требовалось расшифровывать, как надписи с фараоновых стел. У них различались даже жесты: если темнолицый мадрасец с юга кивал головой, он имел в виду “да”. У бледнолицего северянина тот же жест означал “нет”.

Одних прокаженных в Индии хватило бы, чтобы заселить территорию размером со Швейцарию; жрецов и священнослужителей насчитывалось не меньше, чем бельгийцев в Бельгии, а нищих – не меньше, чем голландцев в Голландии. Здесь проживало 11 миллионов святых праведников и 20 миллионов представителей аборигенных племен, причем некоторые, вроде нагов из Нагаленда, все еще охотились за человеческими головами. 10 миллионов индийцев не имели постоянного места жительства и скитались по стране, зарабатывая наследственными ремеслами: заклинатели змей, прорицатели, цыгане, жонглеры, фокусники, лозоискатели, канатоходцы и торговцы лечебными снадобьями бродили из села в село. В обычный день рождалось по 38 тысяч младенцев, из них четверть не доживала до пяти лет. 10 миллионов индийцев ежегодно умирали от недоедания, истощения и болезней – в том числе от оспы, которую в остальном мире успели благополучно побороть.

Концентрация духовности на субконтиненте зашкаливала: здесь родилось сразу две великих мировых религии – буддизм и индуизм, и очень велико было влияние ислама; здесь попадались боги самых разных видов и мастей, а их почитание принимало удивительные формы – от йоги и самой мощной медитации, на какую только способен человеческий дух, до кровопролитных жертв и разнузданных сексуальных оргий, происходивших в потайных лесных храмах. Среди трех миллионов божеств индуистского пантеона можно было отыскать помощника на любой мифический или практический случай. Тут были божества танца, поэзии и песни, а также смерти, мора и разрушения. Манасе Деви приносили в жертву коз в надежде избежать эпидемии холеры, а Индра Дева, как считалось, мог наделить верующих способностью предаваться телесным утехам не хуже персонажей с храмовых фасадов. Воля богов проявлялсь в баньянах, в 136 миллионах мартышек, фигурирующих в индийской мифологии, в 200 миллионах священных коров; богов почитали под видом змей, в особенности кобр, которые ежегодно убивали не меньше 20 тысяч правоверных. Наконец, в Индии процветала древняя персидская секта огнепоклонников, зороастризм, а заодно и джайнизм, чьи адепты в стране с самой низкой в мире продолжительностью жизни верили, что любое творение священно, а человек не должен употреблять в пищу не только мясо, но и большую часть овощей, а по улицам разгуливали в тонкой марлевой маске, чтобы ненароком не вдохнуть ни в чем не повинное насекомое.

Богачи в этой стране были по-настоящему богаты, но 300 миллионов крестьян выживали с большим трудом; почва на их полях могла бы стать самой плодородной на свете, но в действительности была предельно истощена. 83 % населения Индии не умели читать и писать, а среднедушевой доход равнялся где-то 5 центам. В столичных городах четверть жителей ели, спали, справляли нужду, прелюбодействовали и умирали прямо на улице. В год в Индии выпадало в среднем 114 сантиметров осадков, но во времени и пространстве они распределялись чудовищно неравномерно.

В основном они выливались в форме ливней в сезон муссонов, причем около трети их без толку уходило в море. В регионе, сопоставимом по площади с Германией, – около 300 тысяч квадратных километров – дождь не шел вообще, а в других местах лило так нещадно, что соляные пласты выходили на поверхность земли и выращивать там что-либо удавалось лишь с большим трудом. В Индии действовало сразу три крупнейших промышленных империи мирового уровня – они принадлежали семействам Бирла, Тата и Далмия, – но остальная экономика оставалась по преимуществу феодальной, и всю выгоду извлекали крупные землевладельцы и капиталисты.

Колонизаторы никак не пытались развивать промышленность, так что экспортировала Индия в основном сырье: джут, чай, хлопок, табак. Оборудование, напротив, завозилось импортное. Потребление электричества на душу населения находилось на смехотворно низком уровне – в двести раз меньше, чем в США. Индия располагала примерно десятой долей всех мировых запасов железной руды, однако производила не более миллиона тонн стали в год. При 3800 милях береговой линии рыболовный промысел находился на таком примитивном уровне, что на человека приходился едва ли фунт рыбы в год.

Могло бы показаться, что в качестве единственного наследства англичане оставляют замершим в наэлектризованном ожидании депутатам одни проблемы. Но никто не собирался отчаиваться: напротив, по отношению к прежним властителям преобладала доброжелательность и трогательная в своей наивности уверенность, что теперь, когда с колонизаторами покончено, найти выход станет не в пример проще.

Человеку, на чьи плечи все это должно было лечь самым тяжким бременем, Джавахарлалу Неру, не удалось найти ни времени, ни сил, чтобы написать речь. Поэтому в своем прочувствованном выступлении он импровизировал.

– Много лет назад мы встретились с судьбой, и вот пришло время выполнить свою клятву, хоть и не до конца и не в полной, но весьма значительной мере. Когда часы пробьют полночь и весь мир будет погружен в сон, Индия пробудится к жизни и свободе[139], – произнес он.

Красноречивые фразы срывались с губ одна за другой, но момент триумфа был безнадежно испорчен. “Я с трудом понимал, что говорю, – признавался он позже сестре. – Слова как-то сыпались изо рта, но перед глазами стояло только жуткое видение горящего Лахора”.

Тем временем выступление продолжалось:

– Наступает момент, редкий в истории, когда мы переходим от старого к новому, когда завершается эпоха, и душа нации, долго подавляемая, обретает голос.

На заре истории пустилась Индия в свой нескончаемый путь по непроторенным дорогам столетий – свидетелей ее устремлений и величия, ее успехов и неудач. И в добрые, и в тяжелые времена она никогда не теряла этот путь из виду и не забывала идеалы, вселявшие в нее силы. Сегодня наступает конец тяжелым временам, и Индия вновь обретает себя.

– Сейчас, – подытожил Неру – не время для мелочной и разрушительной критики, не время для злобы или обвинений. Мы должны построить величественный дом свободной Индии, где все ее дети смогут жить.

Когда пробило полночь, по знаку премьера они все поднялись с мест и торжественно поклялись служить Индии и ее народу. На улице в полуночном небе раздался раскат грома и хлынул ливень. Тысячи простых индийцев, собравшихся вокруг ассамблеи, моментально промокли до нитки. Но они никуда не ушли, а так и стояли под дождем – с велосипедами, в белых шапочках, бесформенных домотканых туниках, белых рубашках и широких штанах, в сари и деловых костюмах. Дождь слегка умерил их пыл, и они притихли, проникаясь судьбоносностью момента.

В зале стрелки часов над головой у спикера подползли к римской цифре XII. Склонив головы, депутаты погрузились в молчаливые размышления, ожидая, пока пробьют часы. И вот наконец дюжина ударов: конец дня, конец эпохи. Ни одна фигура не шелохнулась.

Но когда отзвучало эхо последнего удара, с галерки донесся пронзительный звук раковины, зов столетий индийской истории. Для индийских политиков это был сигнал рождения нации. Весь остальной мир решил, что эпохе проиграли ретираду.

А началась эта эпоха одним прекрасным летним днем 1492 года, когда Христофор Колумб отплыл из маленького испанского порта на поиски Индии, но, преодолев бескрайние зеленые воды, по случайности обнаружил вместо нее Америку. Четыре с половиной столетия человеческой истории прошли под знаком этого открытия и его последствий, и суть их состояла в экономической, религиозной, физической эксплуатации небелого населения белыми, западными христианами. Ацтеки, инки, суахили, египтяне, иракцы, готтентоты, алжирцы, бирманцы, филиппинцы, марокканцы, вьетнамцы – череда людей, наций, цивилизаций, за 450 лет испытавших на себе все прелести колониализма, казалась практически бесконечной. Их истребляли и обирали, учили и крестили, культурно обогащали и унижали, эксплуатировали и стимулировали. Так или иначе, их бесповоротно меняли.

И вот теперь изголодавшиеся массы погруженного в молитву субконтинента добились независимости от величайшей империи, возникшей за эти столетия, – империи, по протяженности, населенности и значимости оставившей далеко позади Рим, Вавилон, Грецию и Карфаген. Стоило только темнокожим рукам вырвать у англичан их главное достояние, как стало ясно, что остальным колониальным империям долго уже не продержаться. И пусть правители пытаются отгородиться от неумолимого течения истории словами или оружием – их сопротивление, сколь угодно кровавое, обречено. Получив независимость, Индия решительно и бесповоротно покончила с этой главой мировой истории. Трубный глас шанкхи в Конституционной ассамблее возвестил всему человечеству о начале новой эры.

Под стенами ассамблеи дождь прекратился, и народ возликовал. Стоило Неру показаться на улице, как тысячи людей ринулись вперед, грозя задавить его и остальных министров в объятиях. Между премьер-министром и толпой был лишь один ряд полицейского оцепления. Неру взирал на попытки правоохранителей восстановить порядок с довольной улыбкой.

– Представьте, – сказал он стоявшему рядом помощнику, – десять лет назад в Лондоне я поспорил с тогдашним вице-королем, Линлитгоу. Я настолько разозлился, что кричал ему: “Будь я проклят, если мы не получим независимость в течение десяти лет!” А он отвечал: “Нет, не получите! Индия не будет независимой ни при при моей жизни, ни при вашей, господин Неру!”

* * *

Грандиозная и греховная империя рухнула. За стенами делийской Конституционной ассамблеи, на просторах двух новых государств, огромные перемены, которые сулил звук шанкхи, для начала вылились в тысячи маленьких дел. Полицейский в Бомбее приколотил табличку “Закрыто” ко входу в цитадель белой расы – Бомбейский яхт-клуб. Отныне это место, где три поколения пукка-сахибов[140] и мемсахиб попивали виски в безопасной дали от местного населения, станет столовой для курсантов Индийской военно-морской академии.

В Калькутте энтузиасты сорвали с центральной улицы табличку “Клайв-стрит” и переименовали ее в Субхас-роуд – в честь индийского националиста, который во время Второй мировой ратовал за японцев, а не за англичан[141]. В Шимле с наступлением полуночи сотни индийцев в сари и дхоти с радостными воплями выскочили на Молл, где прежде не разрешалось появляться в национальной одежде. У Фирпо в Бомбее, у Фалетти в Лахоре и в легендарном бомбейском “Тадже” сотни клиентов в традиционных нарядах заняли столики и эстрады, где прежде царили декольте и смокинги[142].

В Дели отмечали с праздничной иллюминацией. Обычно суровая, работящая столица сияла огнями. На Коннот-плейс в новом городе и в закоулках старого все было украшено зелеными, белыми и оранжевыми фонариками. Храмы, мечети и сикхские гурдвары были обвешаны лампочками. Светился Красный форт, построенный при Великих Моголах, и новейший храм в Нью-Дели, Бирла-мандир[143], на котором было столько иллюминации, что один из прохожих сравнил его с галлюцинацией Людвига Баварского. В поселок подметальщиков-бханги, где любил останавливаться Ганди, независимость принесла дар, которого эти люди были лишены многими поколениями, – свет. Городская администрация прислала свечи и масляные лампы, и теперь они зажглись во тьме хижин, отмечая новые свободы. На велосипедах, повозках-тонгах и машинах люди гурьбой двинулись в центр Дели (по дороге шествовал даже слон в парадной бархатной попоне). Они пели, кричали и фланировали, не помня себя от радости и страшно довольные собой. Рестораны и кафе на Коннот-плейс были набиты битком. Кажется, здесь собрались все до единого представители многотысячной армии столичных бюрократов.

Индийцы отмечали независимость в баре отеля “Империал”, святая святых прежних хозяев Дели. Сразу после полуночи кто-то забрался на барную стойку и предложил хором исполнить новый гимн Индии, написанный национальным гением, Рабиндранатом Тагором. Все страшно обрадовались, но к началу припева выяснилось, что почти никто не помнит слов.

В прославленном отеле “Мейденс” красавица в сари танцевала у столиков и губной помадой рисовала каждому гостю красную метку-талак на лбу.

Под древесной сенью в небольшом парке рядом с Коннот-плейс журналист по имени Картар Сингх Дуггал отметил независимость по-своему, на глубоко личный манер: под этим предлогом он впервые осмелился поцеловать Айшу Минхадж, хорошенькую студентку-медичку, с которой познакомился всего несколькими днями раньше. С того поцелуя ведет отсчет история любви – она окажется долгой и прекрасной, хоть и начнется в самый неудачный момент. Отношения этой пары будут развиваться вопреки страстям, охватившим весь север Индии. Ведь Картар Сингх был сикхом, а Айша Минхадж – мусульманкой.

На радостное возбуждение Ночи независимости в некоторых частях столицы уже наползали черные тучи грядущих бед. Приверженцы ислама передавали из уст в уста новый слоган фанатиков из Мусульманской лиги – “Мы получили Пакистан по праву – мы возьмем Индостан силой”. В то утро мулла одной из мечетей в Старом городе напомнил прихожанам, что мусульмане веками заправляли в Дели и “иншалла – если на то будет воля Аллаха” – будут заправлять и впредь. Тем временем беженцы из Панджаба, индусы и сикхи, распиханные по обустроенным наспех лагерям на окраинах, грозили поджечь мусульманские кварталы вместо фейерверков, чтобы отметить независимость как следует.

В. П. Менон – тот самый блестящий государственный деятель, что переписал соглашение о разделе Индии и убедил большинство князей войти в ее состав, – встретил полночь дома со своей дочерью-подростком. Когда до них донеслись трубные звуки раковины и счастливые голоса, девочка подпрыгнула с радостным воплем. Отец оставался в своем кресле, и никакого ликования не было на его лице. “Весь ужас только начинается”, – вздохнул он.

Впрочем, для миллионов жителей субконтинента с полуночи 14 апреля начался праздник длиной в сутки. В форте Ланди-Котал на Хайберском перевале горела дюжина костров, а на них жарились целые бараньи туши. Офицеры и солдаты Хайберского стрелкового полка братались на пиру с пуштунами, против которых столько лет воевали. Командир полка поднес своему адъютанту и почетному гостю, капитану Кеннету Дансу, главное лакомство – баранью печенку, завернутую в сочащиеся жиром кишки. В полночь пуштуны похватали винтовки и начали палить в ночное небо с воплями: “Хайбер наш! Хайбер наш!”

В Канпуре, где все еще свежа была память о чудовищной резне времен восстания сипаев, англичане с индийцами обнимались на улицах. В Ахмадабаде – текстильной столице, где Ганди основал свой первый ашрам, – молодой школьный учитель, получивший в 1942 году тюремный срок за попытку вывесить индийский флаг, торжественно поднял зелено-бело-шафранное знамя над зданием муниципалитета.

В Лакхнау на торжественную церемонию поднятия флага в резиденции позвали множество гостей. На их приглашениях значилось: “Форма одежды: национальная. Приветствуется дхоти”. Раджешвар Даял, отдавший четырнадцать лет жизни Индийской гражданской службе, был озадачен: у него отродясь не водилось дхоти. При англичанах такой парадный случай явно потребовал бы фрака. Да и сам прием сильно отличался от церемонных британских раутов: как только открылись ворота, длинный стол, ломившийся от сладостей, исчез под напором публики в сари и отставших от родителей детей. Глядя, как индийский флаг ползет вверх по флагштоку, Даял задумался: а ведь за четырнадцать лет, проведенных на Индийской гражданской службе, он не обзавелся ни единым другом-англичанином. У него были только коллеги, что, пожалуй, многое говорит о том, как англичане управляли его родной страной.

В Мадрасе, Бангалоре, Патне – в тысячах городов, городков и деревень – люди в полночь приходили в храмы, чтобы усыпать статуи богов розовыми лепестками, умоляя высшие силы благословить новое государство. Лучший кондитер Варанаси заработал немалую сумму на “тортах независимости” в цветах национального флага, с апельсиново-молочно-фисташковой глазурью.

Но пышнее и громче всего Ночь независимости отмечалась в порту Бомбея. Там, на мостовых, в прошлом щедро политых кровью в процессе разгона демонстраций, в городе, неразрывно связанном с борьбой за независимость, чьи улицы повидали столько маршей, харталов и забастовок, все просто с ума посходили от радости. От помпезных особняков на Марина-драйв до трущоб фабричного Пареля, от вилл Малабарского холма до бурлящего Чор-базара, Воровского рынка, Бомбей был весь залит светом. “Полночь превратилась в полдень. То был новый Дивали, новый Ид, Новый год; все гуляния страны праздников слились воедино в празднике независимости”, – писала местная газета.

Менее радостной атмосферой отличались ужины и банкеты в других частях Индии – в бывших независимых княжествах. Дни махарадж были сочтены, и для многих из них, так и не смирившихся с утратой былых почестей и всего окружавшего их сызмальства великолепия, 15 августа стало днем траура. В своем ярко освещенном банкетном зале низам Хайдарабадский давал прощальный банкет британским администраторам, которым предстояло уйти в прошлое вместе с ним. Бесчисленные отпрыски низама были невероятно оживлены, а дамы явились в самых нарядных платьях, однако в целом вечер был мрачен, как поминки. Под конец – незадолго до полуночи – старый сквалыга, одетый в рваные линялые брюки, встал, чтобы произнести последний тост за короля-императора. Его гость-англичанин, Джон Пейтон, вгляделся в трагическое лицо низама. “Как обидно, – подумал он. – Двести лет истории заканчиваются одним жалким жестом”.

Для многих в Индии ночь, о которой они вместе с остальными соотечественниками столько мечтали, обернулась сущим кошмаром. У подполковника Дж. Т. Сатаравалы, парса из Пограничной охраны, она всегда будет ассоциироваться с самым жутким зрелищем, какое встретилось этому закаленному солдату за долгие годы службы: то были зверски изувеченные тела семьи индусов в горящем доме посреди Кветты, в Белуджистане. Бок о бок с ними, точно так же изувеченные, лежали тела их соседей-мусульман, отважно предложивших индусам кров. Сушила Наяр – врач, командированная Ганди на запад Панджаба, в лагерь для беженцев, всю свою жизнь боролась, приближая полуночные события 14 августа, но теперь не испытывала никакой радости, никакого чувства выполненного долга, а только переживала за тысячи своих подопечных: они непрерывно вслушивались в окружающую ночь, опасаясь, что из темноты на расправу нагрянут полчища мусульман.

Лахор, который должен был стать средоточием веселья, превратился в выжженную землю. Капитан Роберт Эткинс из гуркхского полка, доставивший своих людей в город к закату, обнаружил, что его предполагаемый лагерь осажден перепуганными индусами. Похватав детей, матрасы и в лучшем случае пару чемоданов, они примчались сюда, чтобы умолять англичан о защите. В Старом городе оставалось еще сто тысяч индусов и сикхов – без воды, в окружении горящих домов и рыскающих шаек мусульман, готовых наброситься на любого, кто высунет нос из своего квартала. Одна такая шайка подожгла самую знаменитую в городе гурдвару у ворот Шаха Алама, а потом радостно улюлюкала, когда оттуда донеслись вопли несчастных сикхов, горевших заживо.

А вот Калькутта, где ожидалась вспышка насилия, переживала поразительные метаморфозы. Все началось с робкой, неуверенной смешанной процессии, которая незадолго до заката заявилась к штаб-квартире Ганди в Хайдари-хаусе. После этого атмосфера в городе стала менее накаленной. В страшных дебрях вокруг Наркельданга-роуд и центрального вокзала головорезы из индусских и мусульманских банд зачехлили свои кинжалы, чтобы развесить индийские флаги на балконах и фонарных столбах. Шейхи распахнули двери мечетей для почитателей Кали, а те пригласили мусульман в свои храмы, чтобы они могли созерцать фантасмагорический лик богини-разрушительницы.

Люди, которые еще сутки назад готовились резать друг другу глотки, теперь пожимали руки, встречаясь на улице. Дети и женщины раздавали бывшим врагам сладости – так поступали и среди индусов, и среди мусульман. Бенгальскому автору Кумару Босу атмосфера в Калькутте напомнила рождественский эпизод из романа Ремарка “На Западном фронте без перемен”, когда немцы и французы вылезли из окопов и ненадолго забыли о том, что они враги.

Пока вся Индия праздновала, во дворце, служившем средоточием британской колониальной власти, происходила революция. Слуги носились взад-вперед по коридорам, запихивая подальше или вовсе ликвидируя любую символику, которая могла бы показаться оскорбительной гражданам независимой Индии. Маунтбеттен распорядился, чтобы в здании, переименованном теперь в генерал-губернаторскую резиденцию, ни один индийский посетитель не сталкивался с бестактными напоминаниями о недавнем прошлом.

Несколько слуг были откомандированы заменять гербовую бумагу и конверты: везде, где значилось “Вице-королевский дворец”, теперь должно было стоять “Резиденция генерал-губернатора”. Огромный герб в парадном зале завесили. Неизменной осталась только личная монограмма самого бывшего вице-короля: на сигарных кольцах, спичках, брикетах мыла и масла стояли буквы “М” и “Б” под геральдической короной виконта.

Тем временем прибыла делегация индийских политиков из Конституционной ассамблеи. Ее председатель Раджендра Прасад официально предложил бывшему вице-королю занять пост первого генерал-губернатора независимой Индии. Это была уже вторая почесть за вечер: к тому моменту успела прийти телеграмма, сообщавшая, что за индийские заслуги кузен Георг произвел его из виконтов в графы.

Маунтбеттен принял предложение Прасада и дал клятву служить Индии как истинный индиец. Тогда Неру передал ему конверт со списком людей, которые, получив его официальное одобрение, составят первое правительство независимой Индии.

Лорд Луис взял графин, налил всем гостям по рюмке портвейна и произнес тост:

– За Индию!

Неру отпил немного и тоже поднял бокал:

– За его величество Георга Шестого!

Затем делегация отбыла, а Маунтбеттен, прежде чем отойти ко сну, вскрыл полученный от Неру конверт и расхохотался. В суете этого эпохального вечера Неру не успел записать имена членов кабинета. В конверте лежал чистый лист бумаги.

На напоминающем гигантскую темную пещеру Лахорском вокзале группка англичан готовилась погрузиться в Бомбейский экспресс, уже стоявший под парами. Это был арьергард, массовка в той армии британских администраторов, полицейских и солдат, что превратили Панджаб в жемчужину британской короны и витрину британских достижений на субконтиненте. Теперь они возвращались домой, передав в чужие руки сооруженные ими самими и их предшественниками каналы, шоссе, железные дороги и мосты.

Вблизи состава они заметили небольшой отряд железнодорожников, флегматично поливавших перрон из шланга. Всего несколько часов назад здесь произошла чудовищная расправа над беженцами-индусами. Билл Рич – тот англичанин, что передавал днем дела в лахорской полиции, – обратил внимание на багажную тележку, которую катило по платформе сразу несколько носильщиков. О ужас: вместо баулов в направлении тормозного вагона везли гору трупов. Ему и самому пришлось переступить через неподвижное тело, чтобы подняться по лесенке в купе. И поразило его не само изувеченное тело, а собственная реакция – полное безразличие. Настолько он зачерствел среди ужасов Панджаба.

Ральф Дин – тот начальник амритсарской полиции, что велел оркестру играть Гилберта и Салливана на главной городской площади, – уныло смотрел в окно своего купе, пока состав отъезжал от города, за который он нес ответственность столько лет. На горизонте виднелись отблески пламени, пожирающего деревни, которые он обязан был защищать. На фоне ярких всполохов вырисовывались темные фигурки сикхов: они грабили и разносили дома и исполняли дикие пляски вокруг костров. Его охватила “невыразимая тоска”.

“Мы могли бы достойным образом передать дела. Вместо этого мы оставляем после себя сплошной хаос”. Ближе к Дели к поезду прицепили вагон-ресторан. Там, среди свежеотглаженных скатертей и начищенного серебра, бывшему главе амритсарской полиции показалось, что Панджаб остался где-то на другой планете. Он еще не знал, что спустя три месяца превратится в коммивояжера и будет торговать пластиковой посудой в Уэлин-Гарден-Сити.

На полуразрушенной вилле на Белегхата-роуд царила тишина. У ворот несли стражу волонтеры – вперемежку индусы и мусульмане. Внутри было абсолютно темно: не горела ни одна лампочка, не мелькало даже зажженной свечи. Ничто – даже события этой знаменательной ночи – не должно было нарушать заведенный распорядок. В просторной комнате, которая служила общей спальней, мужчины и женщины вытянулись на соломенных подстилках. На одной из них можно было различить знакомую тщедушную фигуру с лысой головой; рядом были аккуратно сложены деревянные башмаки, “Бхагавадгита”, вставные челюсти и стальные очки. Когда часы пробили двенадцать и Индия волшебным образом очнулась навстречу жизни и свободе, Мохандас Карамчанд Ганди крепко спал.

Предыдущая главаГлава 16 из 50Следующая глава