К книге
Свобода приходит в полночьГлава 10 Братья навек
30%
Глава 10 Братья навек
15

Лондон, июль 1947

Стук черного жезла по полу старинного зала заседаний знаменовал собой каждый существенный законодательный акт, заложенный в фундамент Британской империи. На протяжении многих веков королевский герольдмейстер приглашал таким образом делегацию палаты общин в палату лордов, где зачитывалась королевская санкция – последний документ, который требовался для претворения в жизнь очередного эдикта, действовавшего от края земли до края. Древний ритуал не изменился, но этим летним днем казалось, что стучит не посох об пол, а земля по крышке гроба – гроба Британской империи. Один из биллей, ожидавших королевской санкции в пятницу, 18 июля 1947 года, должен был навеки разорвать узы, соединявшие Британию с Индией.

Во времена наивысшего могущества империи со скамей в Вестминстере можно было призвать любых непокорных к порядку, пригрозив отправить канонерский корабль или свергнуть туземного деспота, припугнув его тонкой красной линией британских солдат[112]. Англичане последними в Европе подключились к поиску заморских владений, но они преодолели больше морей, открыли больше земель, выдержали больше сражений, растратили больше жизней, опустошили больше сундуков из казны и держали под своим управлением больше людей, чем любая иная колониальная держава. Что-то в их островной натуре оказалось самой природой предназначено для успеха в тот недолгий период истории, когда само собой подразумевалось и даже требовалось, чтобы белые европейцы “побеждали и владычили”, насаждая христианскую религию “под пальмой и сосной”[113].

И всему этому новое поколение вестминстерских избранников вынуждено было положить конец с помощью бумаги, аккуратно сложенной в папку с королевским гербом и золотой тесьмой. Она лежала на длинном столе посреди палаты лордов в одной стопке с другими такими же бумагами.

Билль о независимости Индии являл собой образец простоты и лаконичности. Для того чтобы дать целому субконтиненту независимость, депутатам потребовалось лишь двадцать пунктов, изложенных на шестнадцати машинописных страницах. Никогда прежде столь судьбоносные решения не принимались и не оформлялись с такой скоростью: законопроект был составлен и отправлен по инстанциям всего за шесть недель. Дебаты, предшествовавшие голосованию, отличались сдержанностью и достоинством. Представляя законопроект парламенту, Клемент Эттли сказал: история знает много случаев, когда “государства перед лицом угрозы вынуждены были уступать власть другим людям. Но редко когда люди, имевшие власть над другими людьми, отказывались от этого права добровольно”.

Даже Уинстон Черчилль, нехотя одобряя “ладный проектик”, сделал то, чего не делал почти никогда, – похвалил Эттли за мудрый выбор Маунтбеттена в качестве последнего вице-короля. Пожалуй, лучше всех настроения британских законодателей подытожил виконт Сэмюел: “Про британскую империю можно сказать то же, что Шекспир говорил про Кавдорского тана: «Ни разу в жизни / Он не был так хорош, как с ней прощаясь»[114]”.

И вот теперь 30 депутатов палаты общин во главе с премьер-министром Эттли явились в палату лордов, чтобы стать свидетелями последней стадии законодательного процесса.

В конце зала возвышались символы королевской власти – два золоченых парных трона на возвышении, под балдахином с вышитым гербом. Прямо перед ними находилось место лорда-канцлера – набитая шерстью подушка; на столе, за которым восседал глава палаты, были разложены законопроекты, ожидающие санкции Георга VI.

Представитель монарха – клерк короны – занял свое место у стола; напротив уселся клерк палаты. Началась церемония оглашения. Клерк палаты открыл первую папку в стопке и зачитал заголовок: “Билль о национализации Южной газовой компании”.

– Королю это угодно. Le Roy le veult, – откликнулся клерк короны на старофранцузском: именно на этом языке произносились ритуальные формулы одобрения, которые превращали законопроекты в закон.

Клерк палаты открыл следующую папку: “Билль о порте Филикстоу”.

– Королю это угодно, – откликнулся клерк короны.

Клерк палаты снова потянулся к стопке:

– “Билль о независимости Индии”, – прочел он.

– Королю это угодно, – последовал ответ.

Эттли слегка покраснел и опустил глаза. Когда последний отзвук голоса клерка замер, в палате воцарилась тишина. Вот и все. Четыре слова на старофранцузском – и индийская часть великой империи, заодно с газоперерабатывающим заводом и рыбацким портом, стала достоянием истории.

* * *

Самый элитарный клуб мира собрался на свое последнее заседание. Истекая потом под златоткаными кафтанами, орденоносными мундирами и тюрбанами в драгоценных каменьях, 75 главных махарадж и навабов Индии в сопровождении диванов (премьер-министров), представлявших всех остальных, собрались этим жарким делийским днем, чтобы из собственных уст вице-короля услышать, что готовит им судьба.

Маунтбеттен предстал перед Княжеской палатой в белом адмиральском мундире, увешанном орденами. Председатель палаты, махараджа Патиальский, препроводил его в президиум, откуда он спокойно взирал на раздосадованных участников собрания.

Вице-король приготовился собирать яблоки в подставленную Пателем корзину. Его главный противник, сэр Конрад Корфилд, уже был усажен в самолет и отправлен в досрочную отставку. Советник не одобрял принятого решения и предпочел не пытаться склонить к нему пестрое собрание правителей, которым посвятил свою жизнь, а просто покинуть Индию. Вице-король был только рад. Он-то точно знал, что более выгодного предложения махараджи не получат. А значит, предстояло загнать их всех гуртом в пателевскую корзину, невзирая на протесты и сетования.

Свою речь он произносил без бумажки, стараясь говорить искренне и от души. Суть ее сводилась к тому, что всем собравшимся нужно подписать акт о присоединении либо к Индии, либо к Пакистану. Вооруженное сопротивление бессмысленно – ничем, кроме кошмара и кровопролития, оно не кончится. “Вообразите себе мир через десять лет, – убеждал он своих слушателей, – вообразите, какое место займет в нем Индия, и постарайтесь проявить дальновидность”.

Однако ход истории представлялся собравшимся менее убедительным аргументом, чем тезис, содержавшийся в следующей части вице-королевской речи. Привычный мир разрушался на глазах, сами они оказались на грани исчезновения, но их по-прежнему страшно занимали побрякушки из цветной эмали. Подпишите акт, призывал Маунтбеттен, и тогда Патель с Конгрессом наверняка с пониманием отнесутся к столь дорогим вашим сердцам наградам и почетным титулам, которые по-прежнему готов присваивать его венценосный кузен.

В заключение вице-король предложил ответить на вопросы слушателей – и был потрясен тем, какие несусветные глупости их волновали. Он на минуту задумался, понимают ли эти люди и их министры, что на самом деле происходит. Один из участников ассамблеи поинтересовался, сохранится ли за ним исключительное право на тигриную охоту на территории княжества, если само княжество отойдет к Индии. Министр другого участника, чей государь в этот судьбоносный момент не нашел ничего лучшего, кроме как отправиться в турне по европейским казино и кабаре, утверждал, что в отсутствие сюзерена, находящегося в дальнем плавании, не уполномочен принимать подобные решения.

Маунтбеттен ненадолго задумался, потом взял в руки пресс-папье в виде стеклянного шара, которое попалось ему под руку на кафедре, покрутил стекляшку на ладони, будто древний восточный мудрец, и объявил: “Я загляну в магический кристалл и дам вам ответ”.

Затем он наморщил лоб и постарался принять как можно более загадочное выражение лица. Секунд на десять в палате воцарилось молчание, прерываемое лишь пыхтением наиболее корпулентных правителей. В конце концов, к оккультным силам в Индии – даже среди махарадж – принято было относиться со всей серьезностью.

Наконец Маунтбеттен решил, что дальше нагнетать драму уже не стоит, и произнес: “Я вижу вашего государя. Он сидит за капитанским столом и говорит… Как-как? Да, он велит вам подписывать Акт о присоединении”.

На следующий день вице-король пригласил всех князей, махарадж, навабов и прочих властителей на последний торжественный банкет. Глубоко опечаленный происходящим, Луис Маунтбеттен предложил своим ближайшим и вернейшим союзникам поднять последний тост за короля-императора.

“Вам предстоит революция, – предупредил он. – Вот-вот вы утратите самодержавную власть. И это неизбежно. Но не отворачивайтесь от той Индии, которая родится 15 августа. Ей не хватает людей, способных представлять ее интересы за рубежом”. Ей нужны будут врачи, юристы, умелые администраторы и военные, способные заменить собой британские кадры. Меж тем многие из князей имеют превосходное европейское образование, большой опыт государственного управления и ведения боевых действий. Их навыки необходимы независимой Индии. Чем перебираться на французскую Ривьеру и вести там беззаботную жизнь плейбоев, не лучше ли предложить свои услуги родине и найти для себя и себе подобных новое место в индийской жизни? Вице-король не сомневался, что они выберут правильный путь, и заключил свою речь настоятельным пожеланием: “Вступайте в союз с новой Индией!”

Кашмир, июль 1947

Джип пробирался по рытвинам и ухабам вдоль реки Трика, будто каноэ по порогам. Лицо водителя – надутые губы, настороженный, недоверчивый взгляд, расплывчатые очертания подбородка (а точнее, нескольких) – превосходно отражало его характер. Это был человек слабый и безвольный, чьи извращения и оргии заслужили ему репутацию гималайского Борджии. Увы, Хари Сингх – господин, известный читателям довоенных лондонских таблоидов как “мистер А.”, – в действительности находился в несколько ином статусе: он был наследственным владыкой стратегически расположенного княжества – обширного и малонаселенного Кашмира, где с неизбежностью пересекались интересы Индии, Китая, Тибета и Пакистана.

В то утро пассажирское сиденье рядом с Хари Сингхом занимал особенно почетный гость. Луис Маунтбеттен был знаком с кашмирским правителем с тех самых пор, когда они с принцем Уэльским играли с ним в поло в Джамму. Маунтбеттен специально подстроил государственный визит в столицу княжества, Шринагар, чтобы заставить нерешительного махараджу отбросить сомнения и наконец выбрать для Кашмира будущее.

Однако кашмирское яблоко он не собирался складывать в корзинку к Пателю. По всей логике как раз это княжество должно было примкнуть к Пакистану: тут жили главным образом мусульмане, и Рахмат Али, мечтая о недостижимом исламском государстве, включил туда и Кашмир – именно он стоял за буквой “к” в “Пакистане”.

Вице-король не только сам соглашался с такой логикой, но и транслировал позицию Пателя, который от лица будущего индийского правительства признавал: с учетом преобладания мусульманского населения и географического положения Кашмиру действительно лежит прямой путь в Пакистан, и Индия отнесется к такому выбору с пониманием. Более того, Джинна заверил Маунтбеттена, что и сам Хари Сингх, несмотря на свое вероисповедание, будет принят с распростертыми объятиями и займет положенное ему по рангу почетное положение.

– Но я не хочу в Пакистан! – запротестовал Хари Сингх.

– Что ж, дело ваше, – признал Маунтбеттен, – но советую как следует подумать, ведь почти девяносто процентов подданных у вас – мусульмане. Впрочем, если вы не согласны примкнуть к Пакистану, остается Индия. В таком случае я отправлю пехотную дивизию присматривать за границами.

– Нет-нет, – возразил махараджа, – в Индию я тоже не хочу. Я желаю получить независимость.

Именно этого вице-король и надеялся избежать.

– Позвольте, – взорвался он, – какая тут может быть независимость! Вы окружены сушей со всех сторон, у вас огромная территория и крохотное население, а главное, ваши действия неминуемо приведут к раздору между Индией и Пакистаном. Ваши соседи будут друг с другом на ножах, а причиной раздора послужите вы! Ваша земля превратится в поле боя. Это неизбежно. Вы потеряете не только трон, но и жизнь, если не станете вести себя более разумно.

Махараджа вздохнул и покачал головой. Путь продолжился в угрюмом молчании до тех самых пор, пока они не добрались до лагеря, разбитого слугами в излучине реки, и не приступили к основной программе развлечений, то есть к ловле форели. Весь остаток дня Хари Сингх старательно избегал Маунтбеттена, так что вице-королю оставалось только закидывать удочку в хрустальные воды Трики. Но и там он не находил утешения: весь улов достался адъютанту.

В последующие дни Маунтбеттен повторял процедуру еще несколько раз. Наконец на третий день он почувствовал, что старый друг начинает давать слабину. Тогда на утро перед отъездом он назначил официальную встречу с участием вице-королевских ассистентов и премьер-министра Кашмира, чтобы составить протокол о намерениях.

– Ну хорошо, если вы так настаиваете, – согласился махараджа.

Однако это конкретное яблоко так и осталось висеть на дереве: на следующее утро в покои Маунтбеттена явился адъютант с докладом: с его высочеством, к величайшему прискорбию, случилось внезапное расстройство желудка, и врач не разрешает ему встать с постели, чтобы принять участие в совещании.

Все это, как Маунтбеттен прекрасно понимал, была “чушь собачья”, однако, ссылаясь на медицинские рекомендации, Хари Сингх даже не попрощался со старым другом. Эта дипломатическая резь в желудке породила проблему, которая существенно осложнила отношения между Индией и Пакистаном на ближайшие четверть века и поставила под угрозу мир во всем мире.

В остальных случаях сбор урожая в пателевскую корзину давался Маунтбеттену значительно меньшим трудом, хотя для некоторых правителей Акт о присоединении становился серьезной драмой. Один раджа из Центральной Индии, поставив свою подпись, упал и умер от разрыва сердца[115]. Правитель Дхолпура со слезами на глазах жаловался Маунтбеттену: “Мы разрываем союз, который мои предки заключили с предками вашего короля еще в 1765 году!” Махараджа Гаеквад из Бароды, чей предок скормил британскому представителю алмазную крошку, рыдал на груди у В. П. Менона. В одном крохотном княжестве государь, прежде чем поставить подпись, собирался с силами несколько дней – он не утратил веры в божественное право королей. Восемь панджабских махараджей подписали акт разом, ради чего в банкетном зале Патиалы, где сэр Бхупиндер Сингх Великолепный в свое время поражал щедростью своего гостеприимства, была устроена официальная церемония. На сей раз, по замечанию одного из гостей, “атмосфера была такая мрачная, будто все собрались на кремацию”.

Но и теперь далеко не все правители поддались на уговоры Маунтбеттена, В. П. Менона и Пателя. Один из ближайших друзей лорда Луиса, наваб Бхопальский, с горечью заметил, что “правителей зазывали, как устриц к застолью Моржа и Плотника”[116]. Владыка Удайпура попытался сколотить федерацию с соседними княжествами; то же самое проделал и владыка Гвалиора (чей отец отличался страстью к игрушечным железным дорогам). На юге махараджа Траванкора с его оживленным портом и залежами урана по настоянию премьер-министра потребовал независимости.

Чем ближе к 15 августа, тем сильнее приходилось давить на последние островки сопротивления. Там, где имелись партийные ячейки Конгресса, Патель помогал делу, устраивая демонстрации и уличные протесты. В Ориссе разъяренная толпа заблокировала махараджу во дворце и не выпускала, пока он не подписал Акт. Один из протестующих конгрессистов совершил покушение на влиятельного премьер-министра Траванкора – и потрясенный махараджа спешно телеграфировал в Дели о своем согласии примкнуть к Индии.

Самые бурные события развернулись вокруг подписи махараджи Джодхпурского, который только-только успел унаследовать трон от покойного отца. Юный правитель догадывался, что его дорогостоящие увлечения – частные самолеты, женщины и цирковые фокусы – вряд ли вызовут симпатию у социалистов из Конгресса, и потому подбил коллегу из Джайсалмера на тайную встречу с Джинной в Дели – в надежде выяснить, что ждет их индуистские по преимуществу княжества в Пакистане.

Джинна пришел в полный восторг от идеи отгрызть у Конгресса такие важные территории. Он взял со стола чистый лист бумаги и протянул махарадже Джодхпурскому: “Перечислите ваши условия, я подпишу”.

Визитеры отпросились в отель немного подумать, но там их уже поджидал В. П. Менон, которому кто-то из бесчисленных осведомителей успел нашептать об этой затее, грозившей увлечь в Пакистан и другие княжества. Менон сообщил махарадже Джодхпурскому, что вице-король ждет его во дворце прямо сейчас.

Усадив принца в приемной, Менон в панике пустился на поиски вице-короля и в конце концов обнаружил его в ванной. Пришлось умолять ничего не подозревающего Маунтбеттена без промедлений вступить в переговоры с упрямым принцем.

Возмущению покойного отца махараджи, с которым лорд Луис в течение двадцати шести лет поддерживал дружеские отношения, не было бы предела, заявил Маунтбеттен, спустившись, юному наследнику престола. Отправлять подданных в Пакистан из чисто эгоистических соображений – чистое безумие. Но если Джодхпур мирно присоединится к Индии, Маунтбеттен обещает заодно с Меноном повлиять на Пателя, чтобы он с пониманием отнесся к пристрастиям бывшего правителя.

Маунтбеттен оставил Менона получать подпись на предварительном соглашении и вышел из кабинета. Тогда махараджа вытащил из кармана перьевую ручку, изготовленную в его собственной мастерской. Поставив росчерк, он открутил колпачок, под которым обнаружился пистолет 22-го калибра, и прицелился Менону в голову. “Я не собираюсь поддаваться на ваши угрозы!” – вскричал принц. Маунтбеттен примчался на шум и конфисковал оружие[117].

Спустя три дня Менон доставил официальный Акт о присоединении в Джодхпур. Махараджа поставил подпись скрепя сердце, после чего решил утопить горе в выпивке, а Менона сделал своим невольным собутыльником. До конца дня он вливал в злосчастного чиновника виски, затем перешел к шампанскому и решил закатить настоящий пир с жарким, дичью, оркестром и танцовщицами. Для благочестивого вегетарианца Менона все это было страшным мучением, но худшее, как оказалось, ждало его впереди. Махараджа разгневался на музыкантов, которые, по его мнению, играли слишком громко, в ярости швырнул тюрбан об пол, прогнал девиц и заявил, что он лично доставит Менона в Дели на своем самолете. Резко взлетев, он направился в аэропорт Дели, по пути подвергая своего жестоко страдающего пассажира всем мыслимым воздушным трюкам. Менон выполз из самолета совершенно зеленый, едва сдерживая рвотные позывы, но в руках он сжимал документ, добавлявший в корзину Пателя еще одно яблоко.

Несмотря на увертки горстки упрямцев, к 15 августа вице-король выполнил данное Пателю обещание. Корзина была полна. Пять княжеств отошло в Пакистан, остальных собрали Менон с Маунтбеттеном – за всего тремя оговорками.

Правда, это были существенные оговорки. Под влиянием группки мусульманских фанатиков, опасавшихся утраты всех привилегий в индуистской стране, низам Хайдарабада, властитель крупнейшего и самого густонаселенного государства внутри Индии, отверг все предложения Маунтбеттена. Несмотря на отчаянные усилия, приложенные к тому, чтобы сблизить его с Индией, он пытался убедить Великобританию признать его княжество независимым доминионом. Из дворца скаредного правителя непрестанно доносились сетования на то, что “исконный союзник” его покинул, а “узы преданности”, связывавшие его с королем-императором, разорваны. Не мог склониться ни к одному из двух лагерей и Кашмир.

Третий и последний строптивец сопротивлялся по несколько иным причинам. Агент Лиги убедил наваба Джунагадха, что правительство независимой Индии первым делом отравит всех его собак, так что глава княжества решил либо объявить независимость, либо примкнуть к мусульманам, хотя его крохотное государство, населенное индусами, ни с какой стороны не граничило с Пакистаном.

* * *

– Господа, это мистер Сэвидж из панджабского уголовного розыска, и у него есть для вас интересное сообщение, – объявил Маунтбеттен паре недоумевающих индийских политиков, сидевших у него в кабинете. Дело происходило 5 августа.

О чем бы ни шла речь, внимание Мухаммада Али Джинны и Лиаката Али Хана было гарантировано, ведь Сэвидж представлял самую могущественную британскую спецслужбу в Индии с агентами среди всех политических сил в стране.

Сэвидж нервно откашлялся и приступил к рассказу. Информация, которую он собирался изложить, была получена в ходе допроса нескольких заключенных следственного изолятора, устроенного во временно опустевшем крыле лахорского сумасшедшего дома. Уровень секретности был таков, что Сэвиджу пришлось запомнить показания наизусть: везти их в Дели в письменном виде было слишком рискованно.

Группа сикхских экстремистов спелась с фанатиками из РСС[118] – Союза добровольных слуг родины. Руководит этой группой Тара Сингх – тот самый учитель начальных классов, который на тайной сходке в Лахоре призвал своих соратников утопить Индию в крови. Индуисты и сикхи договорились объединить ресурсы и планировать террористические операции сообща.

Хорошо организованные и обученные сикхи, умеющие обращаться со взрывчаткой, должны были подорвать тщательно охраняемые литерные поезда, перевозящие из Дели в столицу нового государства Карачи ключевых сотрудников госаппарата и стратегически важные запасы. Тара Сингх уже обзавелся радиотелеграфной установкой с оператором, который транслировал боевым бригадам сикхов сведения о составах, их расписании и маршрутах.

РСС досталось второе задание: индусы, в отличие от сикхов, легко могли выдать себя за мусульман, так что неустановленному числу членов организации предстояло проникнуть в Карачи; каждый такой боевик имел при себе по осколочной гранате Миллса. Никто из участников вылазки не знал про остальных, так что арест одного или даже нескольких из них не мог помешать выполнению плана.

14 августа все агенты РСС расположатся вдоль маршрута, по которому проследует торжественная процессия во главе с Джинной: от Конституционной ассамблеи Пакистана до официальной резиденции нового генерал-губернатора. Одного молодого серба хватило, чтобы ввергнуть мир в Первую мировую войну; и точно так же достаточно будет одного индийского фанатика, чтобы расправиться с основателем Пакистана, кинув бомбу в его открытый автомобиль. Как рассчитывали в РСС, переполох, вызванный этим чудовищным убийством, погрузит весь субконтинент в кровопролитную гражданскую войну, а поскольку за индуистами в любом случае остается численное превосходство, победа и неоспоримый контроль над территорией им обеспечены.

Лицо предполагаемой жертвы покушения побелело. Лиакат Али Хан потребовал, чтобы Маунтбеттен немедленно задержал все сикхское руководство. Вице-король, не менее потрясенный, пытался понять, как лучше поступить. Арест сикхских главарей, вероятно, приведет к той самой гражданской войне, к которой стремились в РСС.

Маунтбеттен повернулся к Сэвиджу:

– А что, если предложить губернатору арестовать сикхских зачинщиков?

“Кошмарная идея”, – подумал юный офицер. Насколько ему было известно, все эти люди находились в стенах Золотого храма в Амритсаре. Приказ арестовать их там не выполнят ни сикхские, ни индусские полицейские, а полицейских-мусульман отправлять на такое задание просто немыслимо.

– Сэр, – ответил он, – к сожалению, в Панджабе верных нам сил осталось не так много, для операции подобного рода их не хватит. C прискорбием вынужден сообщить, что такой приказ невыполним.

Вице-король задумался, а потом объявил, что обратится за рекомендациями к губернатору Панджаба, сэру Эвану Дженкинсу, и к тем, кому предстоит управлять индийской и пакистанской частями провинции после 15 августа. Лиакат Али Хан привстал в кресле:

– Вы хотите, чтобы Каид-и-Азама[119] убили!

– Если вы действительно так думаете, я готов сесть в машину вместе с ним, пусть меня тоже убьют. А арестовывать тех, кто стоит во главе пяти миллионов сикхов, без согласования с губернаторами – не готов, – сказал лорд Луис.

Тем же вечером, с соблюдением всех мыслимых мер предосторожности, Сэвидж вернулся в Лахор. Его портфель был набит туалетной бумагой, а настоящее письмо от Маунтбеттена к Дженкинсу он вез в кальсонах. Дженкинса удалось поймать на приеме, в саду отеля “Фалетти”. Человек, лучше всех европейцев знавший Панджаб, от письма Маунтбеттена совершенно поник. “Что же делать? – отчаивался сэр Дженкинс. – Как их остановить?”

Спустя пять дней, ночью с 11 на 12 августа, сикхи под руководством Тары Сингха успешно справились с первой волной терактов. Два заряда гелигнита на полосе отчуждения железной дороги уничтожили литерный состав, направлявшийся в Пакистан, в пяти милях к востоку от станции Гиддарбаха, в округе Фирозпур.

* * *

Тем временем на краю вице-королевского парка в беленом бунгало с зелеными ставнями сэр Сирил Рэдклифф приступил к нанесению демаркационных линий на топографическую карту. Поскольку все заинтересованные стороны его нещадно торопили, сэру Рэдклиффу ничего не оставалось, кроме как забаррикадироваться у себя в домике и приступить к вивисекции. Не имея возможности лично познакомиться с огромными территориями, которые предстояло разделить, он вынужден был проецировать плоды своих действий на бурлящие жизнью регионы по картам, демографическим таблицам и статистическим сводкам.

Каждый день ему приходилось отрезать куски от ирригационной системы, пронизывающей Панджаб, как кровеносные сосуды – кисть руки, но разобраться, к чему эти действия приведут на местности, было невозможно. Рэдклифф понимал, что вода в Панджабе – главная сила и тот, кто распоряжается водой, распоряжается жизнью и смертью. Но он лишен был возможности лично проинспектировать хоть один водоотвод, шлюз, резервуар и понять, во что выльются изгибы проводимой им линии.

Он не мог пройтись вдоль рисовых и джутовых полей, которые рассекал его карандаш. Не мог попасть ни в одно из сотен сел, оказавшихся на границе, и оценить ее воздействие на беззащитных крестьян, которых того и гляди отрежет от их полей, колодцев, дорог. Не мог утолить человеческую боль, неминуемую при переносе линии с карты на подлежащие дележу земли. Целые общины будут оторваны от своих полей, фабрики – от товарных складов, электростанции – от сетей, и все потому, что индийское руководство настаивало на лихорадочной спешке: Рэдклиффу приходилось прокладывать в среднем 30 миль границы в день, и его скудные орудия труда тут не очень спасали.

Оказалось практически нереально отыскать топографическую карту нужного масштаба, чтобы взять ее за основу. Те карты, которые удалось найти, зачастую были крайне неточными. Пять главных рек Панджаба, как выяснилось, то и дело угуливали на десяток миль в сторону от русла, отведенного им хвалеными картографами королевских инженерных войск. Демографические таблицы, на которые опиралась работа, врали сплошь и рядом: то та, то другая сторона искажала их в свою пользу.

С Бенгалией было проще. Рэдклифф долго размышлял, что делать с Калькуттой. Вообще говоря, в требованиях Джинны имелся свой резон: джут должен беспрепятственно попадать с полей на фабрики, а с фабрик – в порт. Но в итоге выбор был сделан на основе религиозной принадлежности, а не экономической целесообразности. Стоило только принять это решение, как остальная работа потекла как по маслу. Но граница была “лишь карандашной линией на карте”, а все горе, которое она причиняла, оставалось за кадром. В месиве болот, топей и низин практически невозможно было отталкиваться от ориентиров, необходимых картографу для разметки границ – рек, холмистых гряд или горных хребтов.

Разобраться с Панджабом оказалось бесконечно сложнее. В Лахоре всех вероисповеданий было примерно поровну, все искренне и издавна привязались к городу и теперь отчаянно пытались урвать его себе. Амритсар со своим Золотым храмом мог, с точки зрения сикхов, находиться только в Индии, однако был узким клином втиснут между мусульманскими округами. А посередке расстилалось пестрое лоскутное одеяло, по которому общины распределялись прихотливым и практически случайным образом. Отталкиваться от населения? Тогда повсюду возникнут бесконечные анклавы, и обеспечить к ним надежный доступ нереально. Или следовать за географией? Тогда граница будет понятнее, прямее, без вкраплений чуждых вероисповеданий, но повлечет за собой неисчислимые беды для тех, кто останется в роли меньшинств среди враждебного большинства.

Больше всего в эти страшные летние недели Рэдклифф страдал от жары – жестокой, изматывающей жары. Все три комнаты в его жилище были завалены картами, бумагами и отчетами, отпечатанными, как водилось в Индии, на тонкой рисовой бумаге.

Пока он, засучив рукава, корпел над документами, бумаги прилипали к потным локтям, оставляя на влажной коже особого рода стигматы: серые, смазанные тени слов, за каждым из которых маячили надежды и отчаянные мольбы тысяч человеческих существ.

Единственным источником свежести были деревянные лопасти подвешенного под потолком вентилятора. Время от времени из-за непредсказуемых скачков напряжения вентилятор сходил с ума и начинал вертеться как бешеный, заполняя помещение порывами ветра – и тогда бумаги, будто осенние листья, кружились по дому, и комнатная буря гнала перед собой злосчастные панджабские села.

Рэдклифф с самого начала знал: как бы он ни старался, плоды его трудов немедленно после оглашения приведут к жестокой бойне. Практически ежедневно он получал доклады из панджабских сел – тех самых, чья судьба решалась при проведении границы. Люди там поколениями жили бок о бок, но теперь внезапно обратились друг против друга и впали в кровавый раж.

Он почти ни с кем не общался. Всякий раз, как он выбирался на прием или ужин, его немедленно брали в кольцо и засыпали требованиями. Единственным способом перевести дух оставалась ходьба. Ближе к вечеру он гулял по хребту, где в 1857 году британские силы сосредотачивались, чтобы выбить мятежников из Дели.

К полуночи, падая от усталости, сэр Сирил выбирался подышать жарким воздухом под эвкалиптами у себя в саду. Иногда его сопровождал ассистент из Индийской гражданской службы. Обычно, мучимый невыразимой тревогой, Рэдклифф вышагивал по дорожкам в печальной тишине. Порой завязывался диалог, но из соображений приличия Рэдклифф не делился ни с кем своим страшным бременем, а его помощник был слишком хорошо воспитан, чтобы допытываться. В итоге в жаркой индийской ночи они обсуждали свою alma mater – Оксфорд.

Так, фрагмент за фрагментом, от простого к сложному, Рэдклифф прочерчивал по карте Индии свою границу, терзаемый одной кошмарной мыслью: “Я взялся за эту чудовищную работу и стараюсь делать ее как можно лучше и как можно быстрее, но результат все равно не изменится: стоит мне только закончить, как они перебьют друг друга”.

В Панджабе уже началось. Дороги и поезда бывшей образцовой провинции сделались небезопасны. Банды сикхов рыскали, как банды апашей, атакуя мусульманские деревни и городские кварталы. Они расправлялись со своими жертвами с особой жестокостью: отрезали половые органы мужчинам и засовывали их в рот самим этим несчастным или убитым женщинам. Однажды вечером в Лахоре велосипедист пронесся по переулку мимо кофейни, где заседал мусульманский криминальный авторитет, и швырнул на террасу большую латунную крынку от молока. Крынка покатилась по полу, посетители бросились врассыпную, но взрыва не последовало. Тогда официант поднял крышку. Сикхские авторитеты из Амритсара передали соперникам дар: крынка была набита обрезанными членами.

В Лахоре убийства и поджоги происходили настолько беспорядочно и хаотично, что один британский полицейский чин сравнивал их с “самоубийством целого города”. Главпочтамт оказался забит тысячами открыток с изображениями зверств и резни, адресованных сикхам и индусам. Они подписывались следующим текстом: “Это происходит с нашими братьями и сестрами, когда мусульмане приходят к власти. Бегите, пока дикари не добрались и до вас”. Из таких операций состояла психологическая война, с помощью которой Мусульманская лига сеяла панику среди индусов и сикхов.

В богатых районах, некогда самых космополитичных во всей Индии, мусульмане стали рисовать на воротах своих вилл зеленые полумесяцы, чтобы уберечься от воинственных толп единоверцев. На Лоуренс-роуд один коммерсант-парс, чьих единоверцев всеобщее помешательство не затронуло, оставил у себя на дверях надпись, вполне подходящую на роль эпитафии дружбе народов в Лахоре: “Мусульмане, сикхи и индуисты – братья, но, братья мои, этот дом принадлежит парсу”. Полиция, которая в Панджабе набиралась главным образом из мусульман, в происходящее практически не вмешивалась, и на борьбу с повсеместным насилием оказалась брошена горстка британских офицеров. “На чувствах нарастали мозоли, мы приучались стрелять и только потом задавать вопросы”, – вспоминал Патрик Фармер, которому за предыдущие 15 лет в Панджабе довелось спустить курок всего один раз.

Другой полицейский, Билл Рич, рассказывал, как он проезжал по базарным улицам, где не горело ни одного окна, но на горизонте мелькало зарево от далеких пожаров, а c темных крыш доносилась негромкая перекличка: “Берегись! – Берегись! – Берегись!” – будто вой шакалов в ночи.

Однажды во время операции по изъятию оружия в одном из самых убогих кварталов-махалля в Старом городе тот самый офицер, что предупредил о готовящемся убийстве Джинны, Джеральд Севидж, распахнул хлипкую дверь и с трудом разглядел на плетеном топчане-чарпое в углу темной, неосвещенной комнатушки старика, умирающего от оспы: тело иссохло, лица за нарывами и гноем было почти не различить, все кругом пропитано жуткой вонью, как от гнилой тряпки. Неожиданно столкнувшись с прежней вековечной бедой Индии, Севидж застонал и захлопнул дверь.

Преданные Индии, привыкшие гордиться своей службой, по-патерналистски уверенные, что только им под силу сохранять в Панджабе порядок, эти люди ожесточались и исполнялись горечи по мере того, как провинцию захлестывали все новые и новые волны насилия. Они винили свое начальство, сикхов, Лигу, но главное – горделивого адмирала в вице-королевском дворце и губительную спешку, с какой он старался ликвидировать британское правление в Индии.

Даже сама природа, казалось, вознамерилась расстроить их планы на последние часы в Панджабе, лишив всякой надежды на избавление. День за днем они, отчаиваясь, вглядывались в небеса в поисках хотя бы отдаленного намека на муссонные облака, но их не было и следа. Ливни могли бы загасить огонь, бушующий в городах Панджаба, и охладить пыл тех, кого жара доводила до исступления. В полиции всегда считалось, что муссон – лучшее орудие правопорядка, но над этим орудием они были не властны.

В Амритсаре дела обстояли еще хуже. В его базарах и закоулках убийства стали не менее обыденным делом, чем публичное справление нужды. У местных жителей из числа индусов появился изуверский прием: они подходили к ничего не подозревающему мусульманину и плескали ему в лицо азотной или серной кислотой. Поджигатели орудовали повсюду. В конце концов пришлось ввести в город войска и на двое суток объявить комендантский час – но даже такие суровые меры принесли лишь временное облегчение. Однажды, когда поджигатели особенно разошлись, начальник местной полиции Ральф Дин от безысходности прибег к мере, не предусмотренной в методичках по подавлению волнений среди населения. Он приказал полицейскому оркестру дать концерт на главной площади. В центре охваченного огнем города, с трудом заглушая инструментами треск пламени, они исполняли музыку Гилберта и Салливана, как будто умильные мелодии из “Возлюбленной матроса” способны были вернуть обезумевшим разум.

Маунтбеттен отрядил 5 тысяч спецназовцев для поддержания порядка в Панджабе после 15 августа. Их набирали из армейских частей – предпочтительно из гуркхов и иже с ними, то есть из полков, где в силу железной дисциплины или национальной принадлежности солдат можно было рассчитывать хотя бы на относительный иммунитет к межрелигиозным распрям. Командовать новым подразделением – Панджабской пограничной охраной – было поручено англичанину, точнее, валлийцу – генерал-майору Томасу Уинфорду Рису по прозвищу Пит, чьи эффективные действия во главе 19-й Индийской дивизии произвели благоприятное впечатление на вице-короля в Бирме. У него в распоряжении было в два раза больше людей, чем требовалось по предварительным расчетам губернатора. Однако когда разразилась настоящая буря, все эти войска смело, как прибрежные хижины во время цунами. Беда в том, что никто – ни Неру, ни Джинна, ни многомудрый губернатор Панджаба, ни сам вице-король – не предвидел масштабов катастрофы, и этот их провал вызовет недоумение историков и волну яростной критики в адрес последнего представителя Британской империи в Индии.

И Неру, и Джинна были людьми веротерпимыми и лишенными ханжеских предрассудков – но они ошибались, меряя всех по себе, и недооценивали степень возбуждения и ожесточения масс. Оба искренне верили, что раздел Индии успокоит страсти, а не плеснет масла в огонь. Они полагали, что все будут вести себя так же разумно, как и они сами. Увы, оба оказались трагически неправы. Однако, пребывая в эйфории по поводу грядущей независимости, они приняли желаемое за действительное и транслировали эту картину мира человеку, который в индийских реалиях был все-таки относительным новичком, – вице-королю.

Правда, в их случае недостаток прозорливости могли бы искупить хваленые британские спецслужбы или государственные органы, на которые колониальные власти опирались все предыдущее столетие. Но и они оказались неспособны предугадать развитие событий. В итоге Индия – настороженная, но не встревоженная по-настоящему – мчалась прямым ходом в бездну.

По иронии судьбы в индийской верхушке катастрофу предвидел только один человек – тот, кто так старался избежать раздела. Ганди настолько влился в народную жизнь, настолько привык разделять с людьми их повседневные беды и горести, что чуял умонастроения в стране с поразительной остротой. Последователи сравнивали его с пророком из древней индийской легенды, что холодной зимней ночью грелся у огня и вдруг начал дрожать от холода. “Выгляни на улицу, там где-то мерзнет бедняк”, – велел он ученику. Ученик сделал, как ему было сказано, и действительно увидел такого человека. Вот так же и Ганди ощущал малейшие движения индийской души.

Однажды, пока вице-король сколачивал в Панджабе пограничную охрану, на Ганди накинулась мусульманка – ее возмутило, что Махатма не поддерживает раздел страны:

– Если два брата живут в одном доме и хотят разделить хозяйство надвое, вы же не станете возражать?

– Ах, если бы, – откликнулся Ганди, – если бы мы могли разойтись как братья! Но мы не сможем. Это будет чудовищное кровопролитие. Мы разорвем друг друга в клочья в утробе матери.

Главным кошмаром Маунтбеттена был не Панджаб. Его пугала Калькутта. Отправлять туда армию было бессмысленно. Если волнения начнутся в ее зловонных, перенаселенных трущобах и переполненных базарах, никакие войска не справятся. Не говоря уже о том, что при создании пограничной охраны Панджаба были задействованы все силы, на которые можно было бы положиться в случае религиозного конфликта. “Если бы беспорядки разразились в Калькутте, пролилось бы столько крови, что Панджаб показался бы сущим пустяком”, – размышлял Маунтбеттен спустя много лет.

Следовало изобрести какой-то иной способ поддержать в городе спокойствие. Идея, на которой он в конце концов остановился, казалась скорее отчаянной авантюрой, но опасность была так велика, а ресурсы так ограниченны, что ситуацию могло спасти только чудо. Для того чтобы обезопасить самый обездоленный и неприглядный город в мире от братоубийства, он решил задействовать “жалкого воробышка”, Махатму Ганди.

Самому Ганди лорд Луис изложил свой план в конце июля. Пограничная охрана сможет выдержать натиск в Панджабе, но если волнения перекинутся на Калькутту, “пиши пропало”.

– Я тут бессилен. В городе расквартирована армейская бригада, но я даже не предлагаю отправить подкрепление: если Калькутта вспыхнет, она так и сгорит.

– Да, друг мой, – откликнулся Ганди, – таковы плоды вашего плана раздела.

Возможно, признал Маунтбеттен. Но никто, включая самого Ганди, не смог предложить внятной альтернативы. Теперь же делу можно помочь. Есть шанс, что Ганди – со своим влиянием и своими идеалами ненасилия – добьется в Калькутте того, что армии не под силу. Есть шанс, что его присутствие поможет сохранить мир. Ганди станет единственным подкреплением, на которое смогут рассчитывать изнуренные войска.

– Поезжайте в Калькутту, – уговаривал Маунтбеттен. – Станьте единоличной пограничной охраной.

Однако Ганди ни в какую Калькутту не собирался. Он уже решил, что день независимости Индии проведет в молитве, посте и за прялкой бок о бок с перепуганными индусами из Ноакхали, ради защиты которых он рисковал жизнью во время новогоднего паломничества. Но Маунтбеттен был не единственным, кто пытался заманить его в объятые ужасом трущобы Калькутты.

Второй человек был самым неожиданным политическим союзником Махатмы, какого только можно было себе представить. Даже если нарочно задаться целью найти полную противоположность идеалам престарелого аскета Ганди, не удалось бы подобрать лучшую кандидатуру, чем сорокасемилетний Шахид Сухраварди. Это был продажный, коррумпированный политик во всей красе – один из тех, кого Ганди предавал анафеме, когда описывал министров нового типа для новой Индии. Его политическая философия была проста: раз дорвавшись до власти, нет смысла с ней расставаться. Сухраварди добивался своего, натравливая на противников личную армию громил, нанятую за государственный счет, и выколачивая из несогласных всякое желание высказываться.

Во время страшного бенгальского голода 1942 года Сухраварди перехватил и продал на черном рынке тонны пшеницы, предназначенной для бедствующих в Калькутте, и заработал многие миллионы. Он носил шелковые костюмы и двухцветные штиблеты из крокодильей кожи. Личный цирюльник каждое утро напомаживал его волосы цвета воронова крыла. И если Ганди потратил сорок лет, чтобы под корень извести последние остатки плотских страстей, Сухраварди свои желания холил и лелеял: он, кажется, поставил перед собой амбициозную цель переспать с каждой танцовщицей и куртизанкой Калькутты. Если Ганди брал в руки стакан с шипучей жидкостью, это была вода с питьевой содой; у Сухраварди это могло оказаться только шампанское. Махатма довольствовался соевым пюре и простоквашей, диета же Сухраварди состояла из филе-миньонов, экзотических карри и пирожных; в результате сам он состоял из наслаивающихся друг на друга колец жира.

Но главное, руки у него были по локоть в крови. Именно он объявил всенародные гуляния, отвлек внимание полиции и тем самым подготовил почву для убийств, сотрясших Калькутту в День прямого действия, назначенный Джинной в августе 1946 года. Теперь калькуттские индусы грозили отомстить, и именно поэтому Сухраварди обратился к Ганди за помощью.

Он помчался за Махатмой в ашрам Содепур, поймал его как раз накануне отъезда в Ноакхали и взмолился, чтобы Ганди остался в Калькутте. Только Махатма может спасти калькуттских мусульман, уверял Сухраварди, только он сможет потушить тлеющий в городе огонь ненависти. “Ведь вы, учитель, всегда говорили, что принадлежите не только индусам, но и мусульманам”.

Одним из удивительных свойств Ганди была способность видеть в своих врагах лучшее и апеллировать к этим качествам, искусно играя на слабостях противника. Он почувствовал, что Сухраварди переживает за своих единоверцев абсолютно искренне.

Если оставаться в Калькутте, то на двух условиях, ответил Ганди. Во-первых, Сухраварди должен будет добиться от мусульман Ноакхали торжественной клятвы, что они станут беречь своих соседей-индуистов. Если хоть один из них пострадает, ему, Ганди, придется начать смертельную голодовку. То был типичный для Махатмы маневр: навязать людям чудовищную моральную ответственность за свою жизнь.

Когда Сухраварди выполнил первое условие, Ганди выставил второе. Он предлагал самый нелепый союз, какой только можно себе представить. Так и быть, он останется, если сам Сухраварди, безоружный и беззащитный, будет дневать и ночевать вместе с ним в самой жуткой калькуттской трущобе. Тогда эта странная парочка сможет отвечать за мир в городе.

“Я застрял здесь, – сообщил Ганди в Дели на следующий день после того, как Сухраварди согласился на все условия. – Я очень сильно рискую… Будущее обнаружит себя само. Смотрите в оба”.

Последние листки с маунтбеттеновского календаря облетели, как лепестки артишока. Для перегруженного работой вице-короля и его подчиненных финальные дни британского владычества в Индии оказались “абсолютно сумасшедшими”, и каждый календарный лист приносил свои проблемы. Следовало организовать референдум, по которому Северо-Западная пограничная провинция отходила Пакистану. Второй референдум предстоял в Силхете, у подножья знаменитых чайных плантаций Ассама. Плюс к тому надо было позаботиться обо всех приличествующих случаю торжественных мероприятиях. Руководство Конгресса настаивало, что “независимость следует отмечать с помпой”, в лучших имперских традициях. Час социалистической суровости и серости пробьет позже.

Конгресс приказал, чтобы 15 августа все бойни в стране закрылись, а все кинотеатры, напротив, бесплатно крутили кино. В Дели каждому школьнику в этот день полагалась конфетка и памятная медаль. Но далеко не все шло гладко. В Лахоре было объявлено: “Ввиду неблагополучной ситуации проведение подлинно праздничной программы не представляется возможным”. Руководство правого движения “Хинду Махасабха” (“Всеиндийская ассамблея”), которое яро противилось разделу субконтинента, сочло, что “тут нечему радоваться, 15 августа нечего отмечать”. Своим участникам они предлагали в борьбе вернуть единство “изувеченной родине”.

Планирование торжеств по поводу независимости Пакистана приостановилось из-за деталей протокола: гордец Джинна хотел оказаться выше вице-короля по старшинству, хотя технически его доминион становился независимым только в полночь. У него ничего не вышло.

И это было не последнее разочарование, уготованное мусульманскому лидеру. Одна из лошадей, приученных к той самой карете, которую он выиграл в “орла и решку”, охромела; для торжественного проезда по улицам Карачи пришлось удовольствоваться предложенным вице-королем открытым “роллс-ройсом”. Джинна лично составил расписание церемоний, которыми он собирался отметить рождение Пакистана. Началом должен был послужить торжественный банкет в его резиденции 13 августа, в четверг. Последовали неловкие обсуждения за кадром, но в конце концов один из адъютантов набрался храбрости напомнить будущему главе крупнейшей исламской нации, что четверг, 13 августа, приходится на последнюю неделю священного месяца Рамадана, когда правоверные магометане постятся от рассвета до заката.

* * *

Пока вице-король с главами двух новых доминионов утверждал мириад последних деталей, три с половиной столетия британской колониальной власти завершались под звон льда в тысячах бокалов, навеянные парами джина душещипательные разговоры и пустые клятвы, присущие прощальным коктейльным вечеринкам. В частных гостиных и клубах, за обедами, чаепитиями и ужинами по всему субконтиненту прощались с эпохой.

Английские коммерсанты – потомки тех самых людей, что изначально привели британцев в эти края – в основном оставались на своих местах. Но для 60 тысяч служащих – военных, чиновников, полицейских инспекторов, железнодорожных инженеров, лесников, телеграфистов – настало время возвращаться на остров, который они привыкли называть домом. Для многих это знаменовало собой резкую и болезненную перемену: практически в одночасье (и до срока) обитатели просторных государственных особняков с дюжинами слуг превращались в пенсионеров, едва сводящих концы с концами из-за инфляции, которым светили разве что хибарки в глуши. Большинство из них будет очень скучать по вольготной жизни, по клубам и играм, по слугам и охоте, особенно по контрасту со спартанской обстановкой социалистической Англии, куда они возвращались. Годами англичане в колонии шутили, что лучший вид на Индию – с кормы парохода, отплывающего из Бомбея домой. Но теперь многие из них осознали, что этот вид – самое печальное в их жизни зрелище.

Сборы в сотнях бунгало были в самом разгаре: кружевные салфетки, свадебные сервизы, тигровые шкуры и сопровождающие их истории, усатые портреты сгинувших дядюшек-кавалеристов, пробковые шлемы, депрессивная мебель темного дерева, приплывшая в контейнере из Лондона сорок лет назад, – все это паковалось и отправлялось в обратный путь.

Люди, чьей главной провинностью в Индии, по словам Черчилля, была излишняя отчужденность, уезжая, стали проявлять непривычную общительность. Как будто косвенно признавая новый порядок, который наступит после их отъезда, сари, сюртуки-шервани и вещи из хлопчатобумажного кхади мелькали среди деловых костюмов и дамских платьев в клубах и гостиных по всей Индии – там, где их прежде было не встретить. Эти сборища отличались поразительным дружелюбием. Удивительным образом колонизаторы покидали колонизованных полюбовно и уважительно.

Делийский базар в Старом городе, Чандни-Чоук, кишел отъезжающими чиновниками, которые меняли патефоны, холодильники и даже автомобили на персидские ковры, бивни, безделушки из слоновой кости, серебряные и золотые украшения и даже чучела диких зверей из джунглей, которых они не смогли подстрелить сами. Они оставляли по себе печальное наследие: надгробия и памятники будут брошены, как выражался Оскар Уайльд, “на кладбищах чужого края”, “под стенами Дели” и “там, где Ганг скользит без цели / Семью струями в океан”[120].

Пресловутые чужие края переставали иметь прямое отношение к Англии, но британские могилы оставались британской заботой – ведь “немыслимо оставить наших павших в чужих руках”, а потому уход за кладбищами препоручался британскому дипломатическому представительству[121]. Архиепископ Кентерберийский объявил по всей Англии сбор средств на их содержание[122].

Останки 950 мужчин, женщин и детей, зверски уничтоженных Нана Сахибом[123] в разгар восстания сипаев, решено было перенести из колодца в Канпуре, куда их скинули мятежники, в церковь Всех Святых. Надпись на могиле гласит: “Посвящается вечной памяти большого числа христиан, главным образом женщин и детей, которые на этом самом месте были зверски убиты повстанцами под руководством Наны Дхонду Панта из Битхура, а затем сброшены в колодец внизу, умирающие вместе с мертвыми”. 15 августа надпись прикрыли, чтобы не оскорблять чувства индийцев.

Прощание англичан с субконтинентом сопровождалось почти трогательными в своей британскости жестами. Не желая обрекать тренированных поло-пони на жалкое существование между оглоблями наемной двуколки-тонги, многие офицеры предпочитали прикончить своих лошадей выстрелом из служебного револьвера. Сотню гончих, которых держали при Кветтаском командно-штабном колледже, пустили в расход по приказу последнего британского начальника училища, полковника Джорджа Ноэля Смита, который не смог найти для собак подходящего нового пристанища[124]. Убивать этих “милейших товарищей по многим часам забав” оказалось “едва ли не самой трудной задачей за всю карьеру”, как вспоминал сам полковник. И даже вице-королевский штаб при всей своей загруженности нашел время обсудить судьбу национальной федерации собаководов в независимой Индии.

Маунтбеттен строго-настрого наказал оставить на месте все государственное имущество – суровые портреты Клайва, Гастингса и Уэлсли, массивные статуи его прабабки Виктории, печати, столовое серебро, знамена, мундиры и прочий имперский реквизит: пускай Индия с Пакистаном что хотят, то с ними и делают.

Как утверждал глава его секретариата барон Исмей, Британия надеялась, что Индия “будет с гордостью вспоминать о двух сотнях лет, которые нас связывали. Возможно, дополнительные напоминания покажутся излишними, но пусть решают сами”.

Несмотря на приказ вице-короля, далеко не все сокровища империи оказались брошены на произвол судьбы. Порой офицеры прикарманивали что-нибудь из полкового серебра, а в Бомбее пара младших таможенных инспекторов была вызвана к отбывающему начальнику, Виктору Мэтьюсу. “Пускай мы ликвидируем империю, но это сокровище индийцам не достанется”. Тут он показал на стоявший за столом железный сундук, ключ от которого всегда носил с собой.

Один из подчиненных, Джон Уорд Орр, робко приподнял крышку, гадая, что же там может скрываться: какая-то бесценная скульптура? Усыпанный каменьями Будда? Но внутри обнаружились аккуратные стопки книг. Он открыл первую попавшуюся и тут же понял, что за сокровище им досталось. Сундук представлял собой поразительный продукт бюрократического гения: в страну, где стены храмов были сплошь покрыты самыми откровенными эротическими изображениями, какие только выходили из-под человеческих рук, ревностные офицеры британской таможни не пропускали никаких скабрезностей, ни тени порнографии. Орр пролистал альбом под названием “39 поз любви”.

Его банальные рекомендации напоминали изощренные услады, которым предавались индуистские божества на рельефах комплекса Кхаджурахо, не более, чем вальс в исполнении грузной пожилой дамы походил на балетные па солисток дягилевской труппы.

Мэтьюс торжественно передал ключ от сундука старшему из двух своих адъютантов, Уильяму Уитчеру, и объявил, что теперь его сердце спокойно: он может покинуть Индию, зная, что величайшее сокровище таможни остается в британских руках[125].

Бомбей, август 1947

Он был, как всегда, один. В полной тишине Мухаммад Али Джинна дошел по залитому лучами рассветного солнца мусульманскому кладбищу в Бомбее до могилы, отмеченной простым камнем. Там он сделал то, что вслед за ним – и из-за него – будут делать миллионы мусульман по всей Индии. Прежде чем отправиться в пакистанскую землю обетованную, Джинна в последний раз возложил цветы на могилу, которую больше никогда не увидит.

Джинна был незаурядной личностью, но мало что в его жизни было так поразительно – и так мало на первый взгляд вязалось с его характером, – как страстная и глубокая любовь, связывавшая аскетичного мусульманского лидера с женщиной, которая покоилась в этой могиле. Их любовь и их брак противоречили едва ли не всем установлениям индийского общества тех времен. Вообще говоря, этой женщине было не место на мусульманском кладбище: жена главного проповедника мусульманского национализма не родилась в магометанской вере. Раттанбаи Джинна происходила из семьи парсов – зороастрийцев-огнепоклонников, попавших в Индию из Древней Персии. Тела своих мертвецов они оставляли на башнях, на съедение стервятникам.

Джинна встретил и полюбил Ратти, семнадцатилетнюю дочь своих близких друзей-миллионеров, в отеле “Эверест” в Дарджилинге. К тому моменту ему исполнился сорок один год, и он считался закоренелым холостяком[126]. Ратти тоже увлеклась. Разгневанный отец девушки добился судебного постановления, прямым текстом запрещавшего его бывшему другу как-либо контактировать с его дочерью, но в день, когда ей исполнилось восемнадцать, Ратти закрыла за собой дверь отцовского особняка и отправилась к Джинне. С собой она взяла только сари, которое было на ней, и пару комнатных собачек под мышкой.

Они прожили вместе десять лет. Ратти Джинна сделалась невероятной красавицей. В городе, чьи женщины славились своими чарами на весь мир, о ней ходили легенды. Она любила щеголять стройной фигурой в полупрозрачных сари и облегающих платьях, шокировавших чопорный бомбейский свет. Это была настоящая светская львица, охотница до развлечений, и одновременно – пламенная и острая на язык индийская националистка[127].

Разница в возрасте и темпераменте неминуемо сказывалась. Экспансивная, резкая Ратти порой ставила Джинну в неловкое положение и мешала его карьере. Он обожал свою непредсказуемую, беспечную жену, но порой с трудом мог с ней общаться. История оборвалась в 1928 году, когда женщина, которую он так сильно любил, но так плохо понимал, взяла и ушла. А через год, в феврале 1929-го, она умерла от передозировки морфия, прописанного ей от хронического колита. Джинна тяжело переживал свое публичное унижение после ее ухода, но теперь был совершенно сражен горем. Бросая первую горсть земли в могилу, к которой он теперь принес букет, мусульманский лидер плакал как ребенок.

С тех пор Каид-и-Азам больше не позволял себе проявлять чувства на публике. Одинокий и ожесточенный, он посвятил остаток жизни пробуждению другого рода чувств среди индийских мусульман.

Нью-Дели, август 1947

От образцового британского джентльмена оставался только монокль, по-прежнему яростно сверкавший в правом глазу. Безупречно скроенные льняные костюмы исчезли без следа. Мухаммад Али Джинна летел домой в Карачи в наряде, которым почти не пользовался с тех пор, как полвека назад отправился учиться юриспруденции в Лондон: скроенный по фигуре длинный сюртук-шервани, облегающие брюки-чуридары и туфли без задников.

Его новоиспеченный адъютант – юный военно-морской офицер по имени Саид Ахсан, который до вчерашнего дня состоял при вице-короле, – вслед за Джинной поднялся по трапу серебристого “Дугласа”, выделенного Маунтбеттеном по такому историческому случаю. На последней ступеньке основатель Пакистана обернулся назад: там проступали в дымке очертания города, где он без устали боролся ради возникновения исламского государства. “А ведь я вижу Дели в последний раз”, – проговорил он себе под нос.

Столичный дом по адресу Аурангзеб-роуд, 10, где он мечтал об этом полете под гигантской серебряной картой Индии (границы будущего государства мечты были обозначены зеленым), накануне продали. По иронии судьбы его новым владельцем стал процветающий промышленник-индус по имени Рамкришна Далмия. Первым делом он спустил зелено-белое знамя Мусульманской лиги и поднял новый флаг – Священное знамя коровы. Дому предстояло стать штаб-квартирой движения против убийства коров[128].

Усилие, которое потребовалось, чтобы зайти в самолет, подкосило Джинну: как вспоминал Саид Ахсан, будущий глава Пакистана, задыхаясь, “почти упал” на свое место. Там он и сидел, бесстрастно глядя вперед, пока британский пилот заводил мотор и рулил по взлетной полосе. Когда “Дуглас” взлетел, Джинна пробормотал, ни к кому конкретно не обращаясь: “Ну вот и все”.

Весь полет он провел молча, маниакально погруженный в газеты. Одну за другой он брал их из стопки слева от сиденья, прочитывал, аккуратно складывал и отправлял в стопку справа. Ни тени эмоций не мелькало на его лице, пока он пробегал глазами бесконечные панегирики самому себе. Ни разу за все время в пути он не открыл рта и не выдал своих чувств по поводу происходящего.

На подлете к Карачи адъютант увидел, как под ними “бескрайняя холмистая пустыня оборачивается белым людским морем” и солнечный свет, отражаясь, подчеркивает белизну одежд.

Сестра Джинны в волнении схватила его за руку:

– Джинн, смотри, смотри!

Тот, не меняясь в лице, перевел глаза к иллюминатору и так же бесстрастно окинул взглядом огромную массу людей, от чьего имени он боролся за Пакистан.

– Действительно, – произнес мусульманский лидер. – Много народа.

Путешествие его настолько утомило, что после посадки не сразу получилось встать с места. Один из адъютантов предложил руку, чтобы вывести Джинну из самолета, но Каид-и-Азам, наконец возвращаясь домой, не собирался ни на кого опираться.

Невероятным усилием своей неукротимой воли он поднялся, выпрямился, твердой походкой спустился по трапу и прошествовал к машине под истерические вопли толпы.

Вдоль всей дороги от аэродрома до города бурлило скопище людей в белом, из недр которого, подобно завываниям ветра в барханах, доносились торжествующие голоса. Сонмы собравшихся скандировали: “Пакистан зиндабад! – Да здравствует Пакистан!” Крики умолкли только однажды – когда кортеж проносился по индусскому району.

– Им действительно не о чем ликовать, – заметил Джинна.

Так же бесстрастно, не меняясь в лице, Джинна промчался по кварталу мелких лавочников, где в трехэтажном доме из песчаника под Рождество 1876 года появился на свет он сам.

Только у дверей генерал-губернаторской резиденции, принадлежавшей теперь ему, из-за бесстрастной маски проступила тень эмоций, которые бурлили у Джинны внутри. Остановившись передохнуть наверху лестничного марша, он обернулся к адъютанту: глаза его сверкали, и на секунду что-то подобное улыбке скользнуло по лицу.

– А знаете, я и не думал, что доживу до Пакистана, – хриплым голосом прошептал он Саиду Ахсану.

* * *

До великого события, ради которого Луис Маунтбеттен был послан в Индию, оставалось всего ничего: еще 36 часов – и трехсотлетнее британское владычество завершится. Финал наступал значительно скорее, чем кто-либо мог предвидеть – не исключая и самого вице-короля в тот момент, когда его “Авро-Йорк” поднимался в воздух в утреннем тумане авиабазы Нортхолт.

Теперь, когда конец был уже не за горами, Маунтбеттена занимало одно: он хотел, чтобы завершающие аккорды империи прогремели грандиозным фейерверком, чтобы ее прощание было исполнено доброй воли и всепонимания настолько, чтобы заложить фундамент новых отношений между Британией и государствами, возникшими из бывшей индийской империи.

Маунтбеттен понимал, что есть вещь, способная в одно мгновение испортить атмосферу, созданную им с таким тщанием, – демаркационная линия, над которой трудился сэр Сирил Рэдклифф в своем бунгало за зелеными ставнями. И Маунтбеттен настаивал на том, чтобы никакие подробности этого плана не утекли до провозглашения независимости.

Он понимал, что такое решение вызовет массу осложнений. И Индия, и Пакистан появятся на свет, не зная до конца ни сколько у них граждан, ни где пролегают их важнейшие границы. Тысячи людей в сотнях сел Панджаба и Бенгалии должны будут провести 15 августа в мучительной неизвестности, не понимая, к какому доминиону отойдет их дом и стоит ли им праздновать. Целые районы останутся без администрации и служб правопорядка. Но даже в такой ситуации Маунтбеттен намерен был сохранить демаркационную линию в тайне до следующих дней. Как бы Рэдклифф ни рассудил, было ясно, что возмутятся обе стороны. “Пусть лучше индийцы проведут свой День независимости в радости, а горестные последствия переживут потом”, – рассудил лорд Луис.

“Я пришел к выводу, что мы должны утаить точную демаркационную линию от руководителей обоих государств до тех пор, пока 15 августа не минует; в противном случае вся работа, которую мы проделали ради сохранения индо-британских отношений после передачи власти, окажется напрасной”, – докладывал он в Лондон.

Утром 13 августа ассистент Рэдклиффа доставил вице-королю финальную версию документа в двух запечатанных конвертах из манильской бумаги. Оба немедленно заперли на ключ в одной из зеленых кожаных шкатулок, где хранились важные вице-королевские бумаги. Шкатулки поставили лорду Луису на стол как раз перед тем, как он отправился в Карачи на церемонию объявления независимости Пакистана. Целых 72 часа, пока вся Индия весело плясала, конверты таились в кабинете у вице-короля, будто напасти в ящике Пандоры, который, вместе со всеми отрезвляющими известиями, заключенными внутри, еще только предстояло отомкнуть.

В казармах, гарнизонах, на защитных рубежах индусы, сикхи, мусульмане – бойцы великой армии, которую располовинили вместе со всем субконтинентом, – напоследок отдавали дань уважения друг другу. Кавалеристы из сикхских и дограсских эскадронов уланского полка Пробина – одного из старейших и славнейших в индийской истории – закатили грандиозный банкет в честь эскадрона мусульман. Столы, расставленные прямо на плацу, ломились от ароматного риса, карри, кебабов и пудингов по традиционному полковому рецепту – с рисом, карамелью, корицей и миндалем. Под конец пира сикхи, мусульмане и индусы взялись за руки и сплясали последнюю бхангру – бешеные прыжки и вращения завершили самый эмоциональный вечер в истории полка.

В тех землях, которые отходили Пакистану, мусульманские войска отдавали такие же почести своим товарищам – сикхам и индусам, отбывавшим в Индию. В Равалпинди 3-й кавалерийский полк закатил грандиозную баракхану, то есть банкет на счастье. Каждый офицер из числа сикхов и индуистов произнес по прочувствованной речи, со слезами на глазах прощаясь с полковником Мухаммадом Идриссом, который провел их через самые жестокие сражения Второй мировой. “Где бы вы ни были, мы навек останемся братьями, ведь мы вместе проливали кровь”, – пообещал Идрисс в ответной речи.

Под конец он отменил телеграфное распоряжение генштаба будущей Армии Пакистана, согласно которому все военнослужащие, отбывая, обязаны были сдать оружие. “Эти люди – солдаты. Они явились сюда при оружии и с ним же отправятся дальше”.

Кавалеристы-сикхи и индусы оказались обязаны полковнику Идриссу жизнью: спустя час после выезда из Равалпинди их транспорт был атакован пакистанскими национальными гвардейцами, и если бы оружия при них не было, они бы все погибли.

Самая трогательная прощальная церемония состоялась на лужайке под окнами святая святых английской колониальной власти – бального зала Императорского спортивного клуба в Дели. Гравированные приглашения на “Прощание со Старыми Товарищами в Честь Офицеров Вооруженных Сил Доминиона Пакистан” адресовались “Офицерам Вооруженных Сил Доминиона Индии”.

Один из индийских гостей вспоминал, что вечер был исполнен “невыразимой печали и ощущения нереальности происходящего”. По газону под праздничными фонариками фланировали мужчины – все как на подбор с аккуратными усами и портупеями, в британских мундирах, увешанных наградами за службу британским властям с риском для жизни, а в полутемном бальном зале всеми цветами радуги переливались сари их жен.

В основном все кучковались в баре, где можно было выпивать и напоследок обмениваться старыми байками – об офицерских клубах и пустынях, о бирманских джунглях и вылазках против своих же земляков на северо-западной границе, о тяготах и радостях целой жизни, проведенной бок о бок, в борьбе с одним врагом в одних и тех же мундирах.

Никто из тех, кто предавался тут ностальгии, не мог вообразить трагедии, где им вскоре суждено будет оказаться в главных ролях. Покамест они, обхватив друг друга за плечи, громогласно обменивались обещаниями: “Идем на кабанов в сентябре!”, “Не забудь, матч-реванш в Лахоре!”, “Мы должны таки добыть того козерога в Кашмире!”

Когда настала пора расходиться, бригадир Кариаппа, индус из 1-го батальона 7-го Раджпутского полка, поднялся на эстраду и потребовал тишины. “Мы здесь, чтобы сказать «до свидания» – и только «до свидания», потому что мы еще обязательно встретимся, и дружба, которая нас связывает, останется неизменной. Нас так давно объединила судьба, что разделить нас невозможно”. Он вкратце изложил основные вехи их общей истории и наконец заключил: “Мы были братьями и навеки ими останемся. И никогда не забудем грандиозные годы, проведенные вместе”.

Договорив, бригадир-индус отступил в глубину эстрады, достал тяжелый серебряный кубок, прикрытый тканью, и протянул его старшему из присутствующих командиров-мусульман – бригадиру Аге Разе: то был прощальный дар от офицеров-индусов мусульманским братьям по оружию. Раза сорвал покрывало и поднял кубок над головой, предъявляя его собравшимся. На нем мастер из Старого Дели изобразил двух сипаев, индуса и мусульманина, стоящих бок о бок, нацелив винтовки на общего врага.

Раза поблагодарил Кариаппу от лица всех мусульман, и оркестр заиграл “Старое доброе время”. Подчиняясь внезапному порыву, офицеры взялись за руки, встали в круг – индуисты и мусульмане вперемежку – и, покачиваясь в такт, хором подхватили мелодию, заполняя жаркую и влажную делийскую ночь шотландским заунывным напевом.

За последним куплетом наступила тишина. А потом индийские офицеры со своими бокалами вышли из дверей бального зала и образовали на лужайке живой коридор, ведущий вниз, к спящей столице. Их пакистанские товарищи спускались по одному, и индийские офицеры в последний раз, молча поднимали в их честь бокалы.

Они действительно еще встретятся, как и было обещано, но гораздо скорее и при гораздо более трагических обстоятельствах, чем кто-либо из них мог вообразить в тот вечер. И произойдет это не в лахорском поло-клубе, а на полях сражений в Кашмире. Винтовки серебряных сипаев с кубка, который бригадир Ага Раза получил на прощание, будут нацелены не на общего врага, а друг на друга.

Предыдущая главаГлава 15 из 50Следующая глава