К книге
Свобода приходит в полночьГлава 9 Самый сложный развод в истории
28%
Глава 9 Самый сложный развод в истории
14

Нью-Дели, июнь 1947

Ничего даже отдаленно сопоставимого по масштабам никогда прежде не предпринималось.

Не существовало ни руководств, ни прецедентов, ни ценных уроков, извлеченных из прошлого, – ничего, что могло бы помочь в организации самого сложного бракоразводного процесса в истории: предстояло разделить движимое и недвижимое имущество четырехсот миллионов человек, нажитое за многие столетия совместной жизни на общей земле.

На подготовку соглашения о разводе оставалось ровно 73 дня. Для того чтобы постоянно держать всех в тонусе, Маунтбеттен велел напечатать отрывные календари и развесить их по всем столичным учреждениям и ведомствам. В красных квадратах по центру каждого листа стояла цифра: число дней до 15 августа, как будто шел обратный отсчет до взрыва. Львиная доля ответственности за составление гигантского, невообразимого бракоразводного договора легла на плечи двух человек, которых можно считать адвокатами сторон.

Это были, как и положено, бюрократы – образцовые порождения если не самой совершенной, то как минимум самой разветвленной системы, выпестованной вековым британским владычеством в Индии.

Они жили в почти одинаковых государственных бунгало и до своих учреждений, расположенных по соседству, добирались на одинаковых довоенных “шевроле”. У них была одинаковая зарплата, c которой они одинаково прилежно делали ежемесячные отчисления в один и тот же пенсионный фонд. Один был индуистом, другой – мусульманином.

Ежедневно с июня по август, вооружившись кейсами, аккуратными стопочками перевязанных красной лентой папок, а также логикой, правилами и надежными процедурами, усвоенными от английских наставников, мусульманин Чаудхури Мухаммад Али и индус Хирубхаи Маллибхаи Патель прилежно делили скарб своих соотечественников. По иронии судьбы нарезанием Индии на куски они занимались на языке угнетателей – английском, опираясь на отчеты сотни чиновников, распределенных по дюжинам комиссий и подкомиссий. Их собственные рекомендации переправлялись на рассмотрение Совета по разделу Индии во главе с вице-королем.

Конгресс с самого начала заявил права на главную ценность – название “Индия”. Предложение назвать новый доминион Индостаном было отвергнуто: раз Пакистан желает отделиться, значит, им и переименовываться, а Индия (включая и зарезервированное за ней место в международных организациях типа ООН) останется там, где была.

Как и в большинстве бракоразводных процессов, наиболее ожесточенные сражения разыгрывались из-за денег. Прежде всего под вопросом оказалась самая крупная сумма – британский долг. Англичане, которых столько раз обвиняли в нещадной эксплуатации, в итоге своей многолетней индийской авантюры оставались должны тем, кто считался угнетенными жертвами, 5 миллиардов долларов[91]. Эта огромная цифра набежала за время войны – часть непосильной цены победы, которая разорила метрополию и послужила катализатором новых исторических процессов.

Надлежало разделить и ликвидные активы: наличные в кассах, золотые слитки в хранилищах Индийского банка – все-все-все, вплоть до засаленных рупиевых бумажек и потрепанных почтовых марок в шкатулке для мелочи из конторы районного инспектора – глинобитной хижины в поселке охотников за головами из горного племени нага.

Последняя проблема казалась нерешаемой до тех пор, пока Х. М. Пателя с Мухаммадом Али не изолировали у Сардара Пателя в спальне и не пообещали держать взаперти, пока они не договорятся. Они препирались, как пара разносчиков на лахорском базаре, и наконец ударили по рукам: Пакистан получит 17,5 % наличных из банковских касс и остатки на стерлинговых счетах, а взамен покроет 17,5 % индийского национального долга.

Заодно ответственные чиновники пришли к выводу, что движимое имущество гигантского госаппарата следует разделить пропорционально: 80 % – Индии, 20 % – Пакистану. По всему субконтиненту государственные учреждения приступили к инвентаризации стульев, столов, пишущих машинок и швабр. Некоторые итоги таких подсчетов смотрелись особенно выразительно: так, все имущество департамента сельского хозяйства и продовольствия в стране, чаще всех на планете страдающей от голода, сводилось к 425 конторским столам, 85 столам для переговоров, 85 креслам, 850 стульям, 50 вешалкам для шляп, 6 вешалкам с зеркалами, 130 книжным полкам, 4 железным сейфам, 20 настольным лампам, 170 пишущим машинкам, 120 вентиляторам, 120 настенным часам, 110 велосипедам, 600 чернильницам, 3 служебным автомобилям, 2 комплектам мягкой мебели и 40 ночным горшкам.

Раздел всего этого добра приводил к ожесточенным спорам и даже дракам. Главы департаментов старались припрятать лучшие пишущие машинки или подсунуть соперникам сломанные столы со стульями. Целые отделы превращались в крытые базары, где солидные люди – сосекретари в льняных костюмах, чьи подписи вершили судьбы сотен тысяч людей, – меняли чернильницы на графины, стойки для зонтов на крючки для шляп, 125 подушечек для булавок на один ночной горшок. Предметом торга становились тарелки, столовое серебро, портреты в официальных резиденциях. И только в одном вопросе все были согласны: содержимое винных погребов отправлялось в Индию, Пакистану же присуждалась компенсация.

Порой в имущественных спорах проявлялась поразительная мелочность, доходящая до скупердяйства. Так, в Лахоре начальник полиции Патрик Рич распределял имущество между двумя замами, индусом и мусульманином. Он поделил пополам все: краги и тюрбаны, винтовки и дубинки-латхи. Оставалось разобраться с инструментами полицейского оркестра. Рич почти справился и с ними: барабан – в Индию, труба – в Пакистан, тарелки – в Индию… и так до тех пор, пока не остался один инструмент: тромбон. Он глазам своим не мог поверить, когда увидел, как два его зама, проработавшие много лет бок о бок, подрались за право обладания этим последним тромбоном.

Днями напролет велись препирательства: кто должен платить пенсии вдовам моряков, пропавших в море? Готов ли Пакистан взять на себя заботу обо всех вдовах мусульманского вероисповедания, где бы они ни находились? Должна ли Индия платить вдовам индуистского вероисповедания, если они поселились в Пакистане? Пакистану достанется 4 913 из 18 077 миль дорог на субконтиненте и 7 112 из 26 421 миль железнодорожного полотна. Как поделить бульдозеры, тачки и лопаты департамента дорожного строительства, а также локомотивы, пассажирские и грузовые вагоны? Следует ли и в этом случае придерживаться пропорции 80 к 20, как в случае с самими дорогами?

Едва ли не самые ожесточенные схватки сопровождали раздел библиотечных книг. Сортировали тома Британской энциклопедии: одному доминиону четные, другому – нечетные. Словари разнимали надвое: от “А” до “К” – в Индию, остальное – в Пакистан. Если книга существовала в единственном экземпляре, библиотекари должны были рассудить, какой доминион будет в ней сильнее заинтересован. В попытках выяснить, какой стороне больше пригодится “Алиса в Стране чудес” или “Грозовой перевал”, ученые мужи, бывало, доходили до потасовок.

Но не все в принципе поддавалось разделу. Министерство внутренних дел вынесло лаконичный и прозорливый вердикт: “Сокращение обязанностей существующего разведывательного бюро в связи с разделением страны представляется маловероятным”, – констатировали там, и офицеры разведки упрямо отказывались уступить Пакистану хоть одну чернильницу, не говоря уже о папках с делами. На субконтиненте имелся только один станок, подходящий для печати двух неотъемлемых атрибутов государства – национальной валюты и почтовых марок. Индийцы отказывались делить его с будущими соседями. В итоге тысячам мусульман пришлось изготавливать для своей новой родины временную валюту, вручную штампуя индийские рупии надписью “Пакистан”.

При разделе имущества всплыли давние беды: на востоке Бенгалии, отходящем Пакистану, в 1947 году не хватало 70 тысяч тонн риса и 30 тысяч тонн пшеницы. Мусульмане умоляли центральное правительство отдать им 11 тысяч тонн рисовых излишков, которые западная провинция Синд уже успела отправить в Дели. Но ничего не вышло, и отнюдь не потому, что индуисты оказались такими жадными: весь рис, как и следовало ожидать в индийских реалиях, благополучно съели.

А ведь свои ультиматумы выдвигали не только бюрократы, но и экстремисты. Мусульмане требовали, чтобы Тадж-Махал разобрали на части и переправили в Пакистан, поскольку построил его могольский падишах. Индийские садху настаивали на том, что река Инд, протекающая через мусульманские районы Индии, в любом случае принадлежит им, ведь 25 веков назад именно на ее берегах были написаны священные Веды.

Ни один из доминионов не стеснялся проявлять интерес к самым пышным регалиям империи, чей гнет они так долго испытывали. Бело-золотой вице-королевский поезд, столько раз пересекавший выжженные равнины Деканского плоскогорья, достался Индии. Автомобили главнокомандующего Индийской армией и губернатора Панджаба записали за Пакистаном.

Совершенно поразительная дележка происходила в вице-королевских конюшнях: предметом дискуссии стала дюжина раззолоченных, изукрашенных, сверкающих карет с алыми сиденьями. Пожалуй, они самым ярким образом воплощали всю напыщенность и помпезность имперской власти, все ее великолепное презрение к окружающим, которое одновременно завораживало и возмущало индийских подданных короны. В этих экипажах за прошедшие годы успел с фанфарами проехаться по столице каждый вице-король, каждый сановник, каждый суверен. Самые парадные колесницы – шесть штук – были отделаны золотом, шестерка менее парадных щеголяла серебром. Раздербанивать комплекты было бы преступлением, так что решено было, что одному доминиону достанутся золотые кареты, другой удовольствуется серебряными.

Адъютант Маунтбеттена, капитан-лейтенант Питер Хауз, предложил решить вопрос о судьбе государственных карет самым плебейским способом – подкинуть монетку. При этом присутствовали новоназначенный командир пакистанской гвардии, майор Якуб Хан, и майор Гобинд Сингх, командир вице-королевской гвардии Индии. Серебряная монетка, крутясь, взлетела в воздух.

– Решка! – сделал ставку Гобинд Сингх.

Монетка зазвенела по конюшенному двору. Все трое наклонились за ней. Майор-сикх издал ликующий возглас: судьбе было угодно, чтобы золотые императорские кареты транспортировали по столице лидеров новой, социалистической Индии.

Затем Хауз разделил упряжь, кучерские сапоги, парики и мундиры, которые прилагались к каждому комплекту экипажей. Он успешно разделался почти со всем добром, оставался только вице-королевский почтовый рожок, в который кучер дудел, управляя лошадьми. В хозяйстве такой рожок имелся всего один. Молодой моряк на секунду задумался. Ясное дело, если разрубить рожок пополам, больше он не издаст ни звука. Можно было, конечно, снова прибегнуть к монетке… но тут Хаузу пришла в голову другая мысль.

Он показал рожок коллегам:

– Сами видите, поделить его не получится. Тут остается только один выход. Придется мне оставить эту вещь себе.

Хауз с улыбкой сунул рожок под мышку и удалился.

В эти безумные летние недели разделить предстояло не только книги, банкноты и конторки, но и сотни тысяч человеческих существ – бесчисленную армию индийских госслужащих, от товарищей министров и управляющих железными дорогами до подметальщиков, посыльных, носильщиков и письмоводителей – всех этих бесконечных мелкотравчатых бумагомарателей, расплодившихся в госаппарате, как сорняки. Всем им был дан выбор: служить в Индии или в Пакистане. По итогам их разбивали на человеческие кучки и переправляли из одного доминиона в другой.

Еще болезненнее происходило межевание среди 1 миллиона 200 тысяч индуистов, сикхов, мусульман и англичан, составлявших главную британскую гордость – Индийскую армию.

Маунтбеттен умолял Джинну не трогать армию в течение года и оставить ее под британским главнокомандующим, который отвечал бы и за индийскую часть, и за пакистанскую, с тем чтобы гарантировать на субконтиненте мир в течение бурных недель, которые, несомненно, последуют за разделом. Джинна отказался: какой же национальный суверенитет без армии. Ему нужно было, чтобы к 15 августа Пакистан ее не только получил, но и расквартировал в пределах своих границ. Две трети личного состава отходило Индии, треть – Пакистану: как и все остальное на субконтиненте, армию предстояло расколоть, покончив с великой традицией.

Индийская армия – один звук этих слов навевал самые романтические ассоциации из прежних времен: Ганга Дин, “драгун на службе горькой”[92], дорога в Мандалай, ночные гонцы[93], белые перья[94] и Гэри Купер, ведущий своих бенгальских улан на приступ[95]. Многие поколения английских школьников, сидя взаперти в нетопленых классах с видом на богом забытые, залитые дождями пустоши, твердили про себя названия индийских полков: уланы Скиннера, Ходсона и Пробина, панджабские пограничники, сикхская легкая пехота, раджпутанские стрелки, конная разведка… все эти слова звучали музыкой в мальчишеских ушах.

Миф об армии как нельзя лучше воплотил викторианский идеал Индии: опаленные солнцем храбрецы под водительством доблестных юных командиров, стойко преданные далекой императрице, не склоняющие головы перед пуштунскими пулями, превосходные спортсмены, строгие, но справедливые отцы солдатам, мастера пить и кутить. Подвиги этих героев составляли золотой фонд британского колониального эпоса.

Рассказывали о том, как сипаи – туземные пехотинцы – во время осады Аркота[96] делились с британскими офицерами последними крупинками риса со словами, что сами они к мукам голода давно привыкли; о том, как разведчики в 1857 году во весь опор мчались в Дели со своей северо-западной границы, чтобы расправиться с мятежниками; как гуркхские стрелки захватили высоту, с которой турки обстреливали берег Галлиполи; как кавалеристы принца Альберта Виктора заодно с уланами из 2-го и 18-го полка сдержали танковый натиск Роммеля у Эль-Мекили в Западной пустыне, отвергнув предложение сдаться, и тем самым спасли весь Египет. Эта армия начиналась как сборище вооруженных частников на службе у Ост-Индской компании; командовали ими независимые наемники, которые сначала вербовали бойцов, а потом нанимались к колониальным властям. Со временем их имена обросли славой, но в действительности многие из них были жестокими, неотесанными скупердяями и заботились главным образом о том, чтобы набить карман потуже. Уильям Ходсон, давший имя славному уланскому полку, был запойным пьяницей и садистом. Он с одинаковой лихостью воевал и подделывал провиантские книги, а немалой частью своего состояния был обязан индийцам из состоятельных семей, которых записывал в младшие офицеры, чтобы затем брать у них крупные суммы в долг, не имея ни малейшего намерения возвращать. Один из таких офицеров имел неосмотрительность явиться к Ходсону на квартиру, чтобы потребовать деньги назад, да еще взял с собой маленького сына. Ходсон застрелил и офицера, и мальчика. Погиб он 11 марта 1858 года в Лакхнау, пытаясь прийти на подмогу гарнизону, осажденному повстанцами в губернаторской резиденции; восхищенные товарищи впоследствии поставили ему надгробный памятник с надписью: “Здесь покоится все, что было смертно в Уильяме Стивене Райксе Ходсоне, командире Ходсоновского уланского полка”.

После восстания сипаев армия изменилась, как и почти все в Индии. Тогда-то и начала складываться подлинная эпопея. В течение следующих 75 лет Индийской армии доставались лучшие кадры военной академии в Сандхерсте – пылкие, амбициозные юноши из не столь зажиточных буржуазных семей, мечтавшие о блестящей военной карьере, но лишенные возможности поступить в отборные британские полки, где офицерского оклада не хватало даже на гарнизонную столовую. Избалованные богатеи записывались в гвардию и на всю жизнь оставались в военном деле дилетантами, тогда как блестящие выпускники, подающие самые большие надежды, отправлялись в Индию, где жизнь была дешевле, а оклад – вполовину больше, и становились настоящими профессионалами.

Пока в Англии военные проводили долгие годы британского мира за муштрой и парадами, в Индии они дрались. На перевалах и вершинах по всей Северо-Западной пограничной провинции, в Ланди-Котале, на Хайберском перевале. То были безлюдные, дикие, почти непроходимые края: острые скалы, каменистые склоны, бесплодные долины, где сплошь и рядом было не найти ни кустика для укрытия. Летом их нещадно палило солнце, зимой заливали ледяные дожди. Противник – пуштунские племена вазиров и махсудов – при всей жестокости (раненых пленников добивали ножами) был храбр, хитер и искусен; англичане, пусть и скрепя сердце, не могли отказать своим врагам в восхищении, положенном достойному сопернику. Приграничные войны воспринимались как игра – смертельно опасная, с жестокими правилами, но все же отчасти похожая на итонские матчи. Бои состояли главным образом из мелких стычек: офицеру во главе небольшого отряда поручали стеречь какую-нибудь высоту. Тут делалась ставка на личное мужество, способность увлечь за собой солдат, изобретательность и инициативу, а еще требовались близкие, доверительные отношения с подчиненными.

Но если на боевом дежурстве в горах офицеру приходилось нелегко, то в гарнизоне ждала красивая жизнь. В Индии она обходилась не так дорого, а слуг было полно. Вдобавок армия пользовалась особыми привилегиями, так что можно было вести существование, достойное истинных джентльменов. Барон Исмей по прозвищу Мопс, будущий глава вице-королевского секретариата, вспоминал, как он прибыл в офицерский клуб своего полка – начинающий военный в небольшом чине, сильно потрепанный с дороги (ему пришлось по жаре и в пыли пересечь половину Индии). Его встречали однополчане “во всем великолепии ало-сине-золотой парадной формы”; когда они сели за стол, у каждого за спиной было по слуге в белоснежном муслине, с поясом в цвет полкового знамени и полковым гербом на тюрбане. На безукоризненной льняной скатерти стояли “две-три вазы алых роз и начищенное до блеска столовое серебро”, а на каминной полке красовался портрет шефа полка. Стены были увешаны “головами тигров, леопардов, мархуров и горных козлов”.

В те времена действующие офицеры одевались как опереточные персонажи. Например, “желтые ребята” – уланы Скиннера – носили парадную форму абрикосового оттенка. У других полков она была ало-золотая, небесно-голубая, мятно-зеленая с серебром. Раз в месяц в каждом полку устраивались торжественные званые обеды. Обычай требовал от молодого офицера, только прибывшего в полк, чтобы на первом таком вечере он напился в хлам, но на следующее утро ровно в шесть явился на утреннее построение как ни в чем не бывало. Банкеты начинались под звук фанфар, и офицеры во главе с полковником, в отполированных до зеркального блеска сапогах, сверкая золотыми позументами, появлялись в зале.

Там, за столами, которые ломились от хрусталя, серебра и букетов, они при свечах наслаждались не менее тонкой кухней, чем в лучших домах Индии. После десерта приносили графин с портвейном: разливали по часовой стрелке, начиная с полковника, сидевшего во главе стола. Нарушать эту традицию считалось дурной приметой. Полковник неизменно предлагал три тоста: за короля-императора, за вице-короля и за родной полк. В 7-м кавалерийском полку командир после каждого тоста бросал опустевший бокал за спину, где специальный сержант поджидал в неподвижном напряжении, вперившись в пространство перед собой: в его задачу входило растоптать осколки правым каблуком, вставая по стойке смирно. В офицерских клубах всегда были в запасе виски, кларет и шампанское; за них просто оставляли за них расписки. Людей, которые запивали ужин водой, полагалось бояться как огня.

Самым ценным имуществом каждого полка было серебро – набор призов, отмечавших вехи его неписаной истории. Зачастую новоназначенные офицеры начинали свою карьеру с того, что преподносили в дар клубу памятный знак с собственным именем и датой прибытия. Тут были награды за победы на полях для игры в конное поло и крикет, равно как и на полях сражений. За каждой вещью стояла своя традиция. В 7-м кавалерийском полку некий кубок получил свое прозвище после особо бурного званого вечера в 1930-е. Совсем как подвыпившие студенты, лейтенанты, чьи мочевые пузыри перестали справляться с выпитым шампанским, забрались в клубе на стол и одновременно справили нужду в серебряный сосуд. С тех пор этот предмет называли не иначе как “кубок изобилия”.

Утро полагалось проводить за муштрой и прочими служебными обязанностями, но на весь остаток дня офицер был предоставлен сам себе. Лучшим времяпровождением считался спорт: поло, походы на кабана с копьем, стрельба, крикет, хоккей, псовая охота – все эти способы дать выход юной энергии сугубо приветствовались и по сути своей напоминали ледяные ванны в иезуитских семинариях. Ведь один вид удовольствий – любовные игрища – в этой идиллии никак не предполагался. Традиция предписывала офицерам индийской армии жениться после тридцати. Со времен восстания сипаев связи с местными женщинами не поощрялись, а посещение домов терпимости, пусть и считавшихся необходимым и вполне приемлемым прибежищем одиноких господ, расценивалось как недостойное занятие для благородных офицеров. Вместо этого рекомендовались энергичные конные прогулки. Раз в год офицеру полагался двухмесячный отпуск, но если на границе все было спокойно, его ничего не стоило продлить. В свободные дни армейская молодежь стреляла пантер и тигров в джунглях Центральной Индии, охотилась на козерогов, черных медведей и снежных барсов в предгорьях Гималаев или (на худой конец) предавалась рыбалке: быстрые реки Кашмира кишели махсиром. Исмей прохлаждался в окруженном цветущими лотосами плавучем доме на озере Шринагар, оставив коней у берега на привязи. Когда наступал жаркий сезон, он перебирался в Гульмарг, где, на высоте 2500 метров, “поле для поло было выложено настоящим английским дерном, а в клубе можно было обсудить все главные вопросы мировой политики”.

Главные вопросы мировой политики эти юные офицеры индийской армии не решили. Зато они с равной меткостью и хладнокровием разили бенгальских тигров и мятежников на границе, наслаждались казарменными балладами и виски на закате, с гордостью носили пагри на пробковых шлемах, размахивали клюшками для конного поло и были гордыми хранителями покоя величайшей империи мира.

Вторую серьезную реформу принесла Первая мировая война. С 1913 года в Сандхерст стали брать индийцев – по десять человек в год. В 1932-м в Дехрадуне открылась индийская военная академия, созданная по образцу Сандхерста. Ее выпускники были неотличимы от британских офицеров, на которых, собственно, и ориентировалась программа. В этом случае англичане преуспели: все межконфессиональные и межнациональные распри, сотрясавшие субконтинент, меркли в сравнении с тем, что у военных было общего, – преданностью полку и армии в целом.

Численность ее личного состава к 1945 году доходила до двух с половиной миллионов; Индийская армия отличилась на полях сражений Второй мировой – в Италии, Западной пустыне, Бирме. И вот теперь вооруженные силы, которые так гордились своей непричастностью к религиозным распрям, предстояло поделить именно на этом основании[97].

Орудием массового уничтожения стала размноженная на мимеографе анкета: каждый индийский офицер в начале июля получил формуляр, где надо было указать, желает он в дальнейшем служить Индии или Пакистану. В случае с индуистами и сикхами вопрос решался легко: Джинна от них отказался, так что они все как один записались в индийские вооруженные силы. Однако были еще мусульмане, чьи дома после раздела оставались на индийской территории, – для них листок вопросника знаменовал собой серьезную дилемму. Следует ли оставить землю и дома предков, а то и всю родню ради службы государству, претендовавшему на верность исключительно на религиозных основаниях? Или лучше сохранить землю, с которой они сроднились, и рискнуть карьерой, которая наверняка пострадает от антимусульманских настроений?

Одним из тех, кто оказался в подобном мучительном положении, был и подполковник Энаит Хабибулла, ветеран битвы при Эль-Аламейне. В конце концов он попросил увольнительную на выходные и отправился в Лакхнау, к родителям: отец его был ректором университета, а мать – ярой сторонницей Пакистана.

После обеда он сел за руль отцовской машины и проехался по городу – мимо домов своих предков, вельмож из княжества Ауд, мимо печально знаменитой резиденции, чьи стены с восстания 1857 года так и остались изрешечены пулями. “Вот за это отдавали жизни мои предки, – думал он. – Это и есть Индия, куда я мечтал вернуться из английской школы и из-под немецкого артобстрела в Западной пустыне. Это мой дом. Мое место здесь. Остаюсь”[98].

Для майора Якуба Хана, молодого мусульманина из личной гвардии вице-короля, это было самое серьезное решение в жизни. Он тоже отправился размышлять домой, в княжество Рампур, где власть принадлежала его дяде, навабу, а отец был премьер-министром.

Чувства переполняли юношу, пока он обходил фамильный особняк по соседству с величественным дядиным дворцом. Столько счастливых воспоминаний! Сотни гостей за рождественским ужином[99], за столом, накрытым фамильным золотом; два или даже три десятка слонов, несущих стрелков в джунгли на охоту; великолепные балы в дядюшкином дворце, где играл целый симфонический оркестр, шампанское лилось рекой, а у дверей выстраивались очереди из “роллс-ройсов”. А пикники среди джунглей, где в шелковых шатрах, на атласных подушках и роскошных коврах, сервировались отборные деликатесы! Прогуливаясь по дядиному дворцу (бассейн с подогревом, банкетный зал с портретами королевы Виктории и короля Георга V), он понимал: эта жизнь миновала, в социалистической Индии, после раздела, для нее не останется места. А что в новой жизни смогут делать такие, как он, – мусульмане из благородных семейств?

Вечером он попытался объяснить престарелой матери свое решение: бросить все и уехать в Пакистан.

– У тебя была прекрасная жизнь, – говорил он ей. – Но моя-то еще впереди. Вряд ли мусульманам в Индии уготовано большое будущее.

Та слушала, не веря своим ушам.

– Не понимаю, – сердито ответила она на урду. – Хам хава-ке парон атре хе. Мы спустились сюда на крыльях ветра. Мы жили здесь два столетия. Мы пережили восстание и осаду Дели. Твои предки сражались за эту землю с англичанами. Твоего прадеда казнили после восстания сипаев. Мы дрались без конца, и наконец у нас появился свой дом. И он здесь. Наши могилы тоже здесь. Я уже стара, мои дни сочтены. Я не разбираюсь в политике, но я мать и в данном случае думаю о себе. Боюсь, что итоге мы окажемся разлучены, – закончила она печально.

– Ну что ты, – возразил сын. – Просто представь, что мой полк расквартирован не в Дели, а в Карачи.

На следующее утро он уехал. Стоял прекрасный летний день. Его мать надела белое сари – у мусульман это цвет траура. Ее силуэт отчетливо вырисовывался на фоне дома из темного песчаника. Она попросила сына пройти под Кораном, который она держала в вытянутой руке, а потом взять у нее священную книгу и поцеловать. Они вместе прочли несколько стихов – помолились на прощание. На последних словах молитвы мать подула на сына в знак того, что ее молитвы всегда будут сопровождать его.

Садясь в семейный “паккард”, чтобы ехать на вокзал, Якуб Хан повернулся и еще раз помахал матери. Та стояла, горделиво выпрямившись, неся свое горе с достоинством, и лишь едва кивнула в ответ. За ее спиной слуги в тюрбанах высунулись из окон, чтобы попрощаться с молодым господином. За одним из окон была комната, где он жил в юности и где до сих пор хранились его принадлежности для крикета, стояли на полках фотоальбомы, кубки за победы в поло и прочие мелочи, оставшиеся с юных лет. Куда спешить, думал он. Сначала устроюсь в Пакистане, потом заберу вещи. Но, увы, Якуб Хан ошибался. Он никогда больше не увидит ни отчего дома, ни матери. Спустя несколько месяцев он обнаружит себя в снегах Кашмира, во главе пакистанского батальона, и будет вести атаку на позиции, занятые его бывшими товарищами. В числе обороняющихся окажется рота Гархвальского стрелкового полка, которой будет командовать такой же мусульманин, только, в отличие от Якуба Хана, принявший в июле 1947 года другое решение – остаться на родной земле. Опять же – в Рампуре. Фамилия его была Хан. Юнус Хан. Младший брат Якуба[100].

* * *

Самый страшный груз ответственности во всей истории с разделом Индии лег на плечи человека, которого июнь 1947 года застал корпящим в одиночестве над документами в мрачном, почти как в романах Диккенса, кабинете юридической конторы на Нью-сквер, 3, в лондонском Линкольнс-инне. С тех пор, как он с блеском окончил Оксфорд стипендиатом Колледжа всех душ, сэра Сирила Рэдклиффа окружала аура больших надежд – так же, как других людей окружает аура святости или, к примеру, распутства. Отпрыск состоятельного спортсмена, Рэдклифф предавался юридическим штудиям не менее усердно, чем отец его стрелял фазанов и рябчиков. Полноватый человек с обманчиво благожелательным выражением лица, Рэдклифф по праву считался лучшим адвокатом Англии.

Он обладал поистине энциклопедическими познаниями в самых разнообразных областях, однако про Индию как раз не знал практически ничего, никогда на эту тему не писал и не имел отношения ни к одному из запутанных юридических казусов, с Индией связанных. Он даже никогда не бывал на субконтиненте. Как ни странно, именно по этой причине 27 июня 1947 года его вызвали к лорду-канцлеру.

Маунтбеттеновский проект раздела не включал в себя важной вещи: собственно, границ. Где именно в Бенгалии и Панджабе должна пройти линия, которая отделит Индию от Пакистана? Неру с Джинной с ходу признали, что сами они об этом договориться не в состоянии, поэтому вопрос следует передоверить демаркационной комиссии во главе с каким-нибудь уважаемым британским юристом. Тут требовался человек без опыта работы на местности – иначе он с самого начала будет предубежден и начнет подыгрывать одной из сторон. Вот потому-то, сообщил лорд-канцлер, Рэдклифф со своей блистательной репутацией и не менее блистательным невежеством относительно индийских материй и оказался идеальным кандидатом.

Сам Рэдклифф пришел в полнейший ужас. Он с трудом мог отыскать Панджаб с Бенгалией на карте, а уж делить их – последнее, чем он хотел бы в своей жизни заниматься. В Индии он, может, и не разбирался, но достаточно хорошо представлял себе принципы судопроизводства и понимал, что спасибо ему никто не скажет. Однако сэру Сирилу, как и многим англичанам его поколения и круга, было свойственно глубочайшее чувство долга. Индию с Англией действительно очень многое связывало, и если в этот решающий момент два политика, не способные договориться между собой практически ни о чем, внезапно сошлись на его кандидатуре, ничего не попишешь – придется взвалить на себя эту чудовищную ответственность.

Спустя час заместитель министра по делам Индии принимал Рэдклиффа у себя в кабинете и раскладывал на столе карту субконтинента. Он показал Ганг и Инд, обвел пальцем зеленую равнину, где простирался Панджаб, и добрался до заснеженных вершин Гималаев. Теперь только Рэдклифф осознал весь масштаб задачи: поделить 88 миллионов человек с их жильем и пожитками, их рисовые поля и джутовые плантации, сады и пастбища, рельсы и фабрики – в общей сложности 175 тысяч квадратных миль земной поверхности, которые в предельно абстрактном виде сводились к раскрашенному листу бумаги на столе у лондонского чиновника.

Вот на таком же листе ему и предстоит провести разграничительную линию, которая отрежет провинции друг от друга не менее решительно, чем хирургический скальпель отсекает кости и мышцы при ампутации.

Перед отбытием в Нью-Дели Рэдклиффа вызвали на Даунинг-стрит, 10. Принимали его в саду. Клемент Эттли с определенной гордостью окинул взглядом человека, чьи труды ближайших недель повлияют на судьбу индийцев больше, чем усилия любого другого деятеля за три века совместной истории.

Ситуация сложилась малоприятная, признал Эттли, но одно обстоятельство искренне радует: не кому-нибудь, а именно его однокашнику по Хейлбери предстоит разделить надвое территорию, которую 88 миллионов человек считают своей родиной.

* * *

Луис Маунтбеттен едва успел насладиться своим триумфом: безусловно, он заставил враждующие стороны прийти к какому-то соглашению, но теперь предстояло решить еще более щекотливый вопрос, причем на сей раз не с горсткой юристов, поднаторевших в британском правосудии, а со стаей из 565 раззолоченных павлинов во главе с его высочеством Ядавиндрой Сингхом – с махараджами и навабами.

Эти непредсказуемые, капризные, подчас безответственные правители, составлявшие Княжескую палату под водительством махараджи Патиалы, заставили вице-короля живо вообразить себе кошмар, который преследовал Индию многими столетиями. Политикам под силу расчленить ее, но князья могли ее просто уничтожить. Они угрожали разодрать субконтинент на мелкие кусочки, разом выпустив на свободу всех демонов – все мыслимые разногласия, происходящие от языка ли, племени, веры или территории. Все это бурлило под ненадежным прикрытием государственного единства и грозило того и гляди вырваться наружу. У князей были собственные армии и военно-воздушные силы, они вполне в состоянии были перекрыть железные дороги, почтовое, телеграфное и телефонное сообщение и даже заставить пассажирские самолеты изменить маршруты. Если пойти у них на поводу и дать княжествам независимость, весь субконтинент распадется на части: остатки империи обернутся кучкой погрязших в междоусобицах территорий, на которые наверняка позарится могущественный сосед – Китай.

Тайная миссия сэра Конрада Корфилда кое в чем таки преуспела. Кабинет министров признал, что как минимум в теории прерогативы, уступленные в прошлом королю-императору, должны быть возвращены индийским государям. Корфилд обеспечил раджам спасательную лазейку и теперь ничтоже сумняшеся предлагал тем, кто повлиятельнее, ею воспользоваться.

“Никто не предупреждал и даже не намекал, что с махараджами будет еще труднее, чем с британскими землями”, – вспоминал с горечью Маунтбеттен.

По счастью, как раз ему-то проблема и была по плечу. В его пользу говорила лучшая из возможных рекомендаций: он состоял в родстве с половиной королевских домов Европы, включая и тот, что так долго опекал их самих. Собственно, легендарную Индию ему впервые показывали те самые люди, которых он теперь собирался лишить власти: именно они обеспечили самые невероятные приключения во время их незабываемого турне с принцем Уэльским. Маунтбеттен пробирался по тигриным следам сквозь их джунгли, покачиваясь на спинах их королевских слонов, пил шампанское из их серебряных кубков, закусывая восточными яствами с их золотых сервизов, и танцевал в их бальных залах под хрустальными люстрами со своей будущей женой. Мало кто в Индии мог обращаться к нему по-свойски, Дики. Но в числе редких исключений было несколько владетельных особ, с которыми он подружился как раз в том путешествии.

Однако при всех своих королевских кровях и дружеских связях Маунтбеттен был суровым реалистом и свято придерживался тех либеральных принципов, которые помогли ему сработаться с лейбористами. Отцы нынешних принцев могли быть надеждой и опорой империи, но Индия вступала в новую эру, и англичанам отныне придется искать себе новых союзников среди социалистов из Национального конгресса, чем Маунтбеттен и намеревался заняться. Попытка подчинить национальные интересы выгоде кучки переживших свой век сатрапов вряд ли добавила бы ему популярности.

“Полуголый факир”. Агентство Camera Press.

На конференцию круглого стола в Лондоне в 1931 г. “полуголый факир”, как выражался Уинстон Черчилль, прибыл одетым в свое неизменное домотканое дхоти. Спустя несколько дней в таком же костюме Ганди отправился в Букингемский дворец, на чаепитие с его величеством Георгом V.

Когда его упрекали в нарушении протокола, Махатма отвечал: “Одежды короля с лихвой хватало на двоих”

Джинна в Лондоне, 1931.Из собрания авторов книги.

90-миллионный Пакистан появился на свет после этого званого ужина, данного в лондонском отеле в 1931 г. Спустя 16 лет Мухаммад Али Джинна (на снимке – третий справа) объявил о том, что “небывалая мечта” сбылась: на индийской земле появилось независимое исламское государство

Основатель Пакистана Джинна производит смотр последних британских войск, покидающих Карачи, 14 августа 1947 г. Архив имения Броудлендс

Руководство Индии с лордом Маунтбеттеном, 3 июня 1947 г. Архив имения Броудлендс.

3 июня 1947 г. в резиденции вице-короля прошли исторические переговоры, на которых было решено все-таки разделить Индию на два независимых государства. Слева от Маунтбеттена – представители Мусульманской лиги: Джинна, Лиакат Али Хан и Абдур Раб Ништар; справа – представители Национального конгресса: Неру, Патель и Крипалани, с делегатом от сикхов Балдевом Сингхом. У стены за спиной Маунтбеттена – его советники: сэр Эрик Мьевиль (слева) и барон Исмей

Сэр Сирил Рэдклифф. Из собрания авторов книги.

Сэр Сирил Рэдклифф (в центре), уважаемый британский юрист, получил роковое задание – провести границу между Индией и Пакистаном в Панджабе и Бенгалии

Маунтбеттен на генерал-губернаторском посту. Лалит Гопал.

Индия выбрала Луиса Маунтбеттена своим первым генерал-губернатором. Здесь он в присутствии жены приносит присягу первому индийскому премьер-министру Джавахарлалу Неру

Прибытие Маунтбеттенов в Карачи. Архив имения Броудлендс.

Чета Маунтбеттенов готовится принять участие в церемониях по случаю объявления независимости Пакистана

Лучший способ помочь друзьям в этой ситуации – спасти их от них самих, от пустых надежд и мании величия, вскормленной неограниченной властью в собственных наследственных владениях. Маунтбеттена с юности преследовало мучительное видение, от которого и теперь, в 1947 году, на глаза наворачивались слезы: екатеринбургский подвал, где в 1918 году убили его дядюшку-царя вместе с сыном и дочерьми – его товарищами по детским и юношеским играм, а главное – великую княжну Марию, на которой он втайне мечтал жениться. Среди махараджей, он знал, было несколько горячих голов, вполне способных на авантюры, грозившие превратить их дворцы в такие же склепы, как тот екатеринбургский подвал, стоит им только последовать рекомендациям политического советника Корфилда.

Многие махараджи считали, что Маунтбеттен явился их спасти и вот-вот совершит чудо – сохранит их привилегированное положение в неприкосновенности. Но нет: для такого решения у него не было ни полномочий, ни желания. Предстояло убедить их всех – включая давних и любимых друзей, – что остается единственный выход: сложить оружие и тихо исчезнуть.

Он предлагал им оставить попытки добиться независимости и к 15 августа выбрать, к кому примыкать – к Индии или к Пакистану. Со своей стороны он обещал повлиять на Неру и Джинну, чтобы обеспечить им лично комфортное будущее.

Для начала Маунтбеттен изложил свой план Валлабхаи Пателю – тому члену будущего независимого правительства, кому предстояло отвечать за взаимодействие с княжествами. Если Конгресс согласится оставить за махараджами их титулы, дворцы, средства на личные расходы, неприкосновенность, имперские ордена и дипломатический иммунитет, он со своей стороны обещает уговорить их подписать Акт присоединения, отказаться от претензий на независимость и от светской власти в целом[101].

Предложение было чрезвычайно соблазнительное. Патель понимал, что в Конгрессе никто не обладает такими рычагами влияния на махараджей, как Маунтбеттен. Однако он поставил вице-королю условие:

– Должны согласиться все как один. Если вы соберете в корзину все яблоки с этого дерева, я ее беру. Если нет – ничего не получится.

– Оставьте дюжину мне, – попросил вице-король.

– Перебор. Берите двоих, – ответил Патель.

– Маловато, – не согласился Маунтбеттен.

Некоторое время вице-король с будущим министром препирались, как на базаре – с той только разницей, что предметом торга служили не ковры, а судьба миллионов человек – лишь на треть меньше, чем в Соединенных Штатах. Наконец удалось сговориться на цифре шесть. Это не слишком облегчало Маунтбеттену задачу: за считаные недели, оставшиеся до 15 августа, ему предстояло, преодолевая сопротивление, стрясти с дерева еще 550 яблок.

Между тем Джавахарлал Неру сделал ему самое неожиданное предложение, какое только мог англичанин получить от индийца. Других примеров подобного рода история колониальной борьбы не знала. В том самом кабинете, где они провели столько тревожных часов, Джавахарлал Неру официально предложил последнему вице-королю – человеку, чей трон символизировал то самое иго, которое индийцы столько лет пытались сбросить, – первым занять один из главных постов в независимой Индии, должность генерал-губернатора.

На эту идею Неру навел заклятый враг, Джинна. Именно он предложил, чтобы Маунтбеттен и после 15 августа оставался чем-то вроде верховного арбитра до тех пор, пока все имущество не будет окончательно поделено и Пакистан не получит свою долю без остатка.

Маунтбеттен понимал, какая огромная честь ему оказана, однако соглашаться не торопился; не обрадовалась и его жена. За четыре месяца он добился невероятного. Теперь чета могла покинуть Индию “в зените славы”. Но впереди ждали трудные времена, и оставаться на субконтиненте значило омрачить собственные достижения их тенью. Вдобавок нормально работать не получится, если аналогичное предложение не поступит и от Джинны.

Однако мусульманский лидер, хоть и был уже при смерти, не готов был отказаться от почестей, положенных главе того самого государства, которое он выпестовал своими руками. Так что первым генерал-губернатором Пакистана он намеревался стать сам.

Как же так, удивился Маунтбеттен. Ведь согласно британскому конституционному праву, которого намеревались придерживаться оба доминиона, вся полнота власти отходила премьер-министру, а не генерал-губернатору – фигуре скорее символической, наподобие британского монарха.

Но Джинна уперся. “В Пакистане, – ответил он ледяным голосом, – генерал-губернатором стану я, а премьер-министр будет делать так, как я скажу”.

Эттли, Черчилль и венценосный кузен – все понимали, насколько великая честь оказана Маунтбеттену, и уговаривали принять ее. К ним присоединился и Джинна.

Но вице-король не готов был соглашаться, не получив благословения от еще одного деятеля. Конечно, трудно было себе представить, чтобы человек, провозгласивший доктрину ненасилия, согласился сделать первым главой независимого индийского государства потомственного военного. Вдобавок Махатма в своей характерной манере – немножко не от мира сего – уже предложил своего идеального кандидата: девушку-подметальщицу из неприкасаемых, “неподкупную, сильную духом и кристально чистую”.

Однако между Ганди и адмиралом, невзирая на тридцатилетнюю разницу в возрасте, возникла искренняя симпатия. Ганди, с его хулиганскими шуточками, совершенно покорил Маунтбеттена, который с первых шагов в Индии отбросил имперские предубеждения и отнесся к Махатме с его идеями совершенно непредвзято. С каждой встречей этот человек нравился ему все больше.

Что до Ганди, то он с готовностью, от всей души откликался на теплое к себе отношение. Однажды июльским вечером он, проведший долгие годы в британских тюрьмах, вошел в кабинет вице-короля и сам попросил Маунтбеттена принять предложение Конгресса и сделаться первым генерал-губернатором той самой Индии, которую он, Ганди, тридцать пять лет старался освободить от адмиральских соотечественников.

Его слова свидетельствовали о признании заслуг Маунтбеттена и, что не менее важно, – самой Британии. Маунтбеттен расчувствовался, глядя, как посетитель тонет в гигантском кресле: “Что же это такое, – думал он. – Мы бросали его в темницу, унижали, презирали, отвергали, – а широты его духа все еще хватает на такие поступки”. Растроганный почти до слез, Маунтбеттен поблагодарил Ганди за оказанную честь.

В ответ Махатма только слегка кивнул и продолжил. Вот это все – тут он обвел свой тонкой рукой дворец с его великолепными садами и, к недоумению вице-короля, который искренне наслаждался царской роскошью, пышными церемониями, слугами, поварами и прочими знаками своего положения, произнес: все это в независимой Индии неуместно. Великолепие обстановки слишком сильно напоминает о прошлом и оскорбительно для страдающего индийского народа. Руководители новой Индии должны вести людей за собой в том числе и личным примером. Поэтому он, Махатма, надеется, что Маунтбеттен как первый генерал-губернатор переберется в жилище попроще, где не нужны будут слуги, а лаченсовский дворец[102] отдаст под больницу.

Маунтбеттен напрягся, на лице у него проступила скептическая улыбка. Вот ведь проныра, подумал он, так недолго дойти и до предложения мыть за собой туалет. Эттли, король, Неру и Джинна заставляют его согласиться на пост, и без того вызывающий самые нехорошие предчувствия, а тут еще этот хитрый старый лис пытается сделать из него первого индийского социалиста, символическую фигуру, которая будет возглавлять пятую часть человечества из спартанского бунгало, да еще самолично подметать по утрам.

Залитый светом кабинет Маунтбеттена отличался от зловещей полутьмы лондонской юридической конторы, как небо и земля; примерно так же соотносились между собой поручение, данное сэру Сирилу Рэдклиффу в Лондоне, и задача, которую он получил от вице-короля спустя считаные часы после прибытия в Дели.

Из объяснений Маунтбеттена следовало, что по крайней мере в теории в каждой провинции ему должны помогать по четыре судьи: они сообща должны выработать рекомендации относительно демаркационной линии на подведомственной им территории. Однако на самом деле вся ответственность за принятые решения будет лежать на нем, поскольку судьи представляют противоборствующие стороны и никогда не договорятся ни о чем.

Границу надлежало проводить “с учетом того, мусульманское или немусульманское население преобладает на прилегающей территории”, однако “не упуская из вида и иных факторов”. Что это за факторы и в какой мере они должны влиять на принимаемые решения, никто ему объяснять явно не собирался, иначе Неру с Джинной опять погрязнут в бесконечной дискуссии.

Ирония ситуации состояла в том, что единственное полученное им конкретное указание исходило из абсолютно неверных предпосылок. Конечно же, Индия с Пакистаном будут дружить, так что главнокомандующий Индийской армией, фельдмаршал Клод Окинлек, разрешил Рэдклиффу не обращать внимания на соображения, которые обыкновенно волнуют государства при обустройстве границ, – а именно, на соображения обороны.

Но все это были лишь незначительные толчки. Землетрясение ждало Рэдклиффа дальше. Он понимал, что дело предстоит сложное, но надеялся получить достаточно времени и ресурсов, чтобы выполнить его наиболее взвешенным и адекватным образом.

И вот теперь Маунтбеттен сообщил, что разобраться нужно будет до 15 августа – за считаные недели. Получается, он даже не успеет повидать те края, которые ему предстоит делить. Столь чудовищная гонка, предупредил Рэдклифф, неминуемо приведет к неточностям и, чего доброго, даже к грубым ошибкам.

Маунтбеттен признал: так оно и есть. Но времени уже не оставалось. Индии придется смириться с любыми отклонениями, поскольку они неизбежны. Рэдклифф получил от Маунтбеттена только одно строгое указание, зато его надлежало выполнять неукоснительно: все должно быть готово к 15 августа.

Сэр Сирил, человек упрямый и независимый, не собирался сдаваться без борьбы. Он потребовал встречи с Неру и Джинной и обоим задал один и тот же вопрос: насколько важно подготовить демаркационную линию именно к 15 августа, пусть даже работа будет выполнена наспех и небрежно? Оба настаивали, что это абсолютно необходимо.

Пришлось Рэдклиффу покориться. Рассекать Панджаб и Бенгалию придется не хирургическим скальпелем, а топором мясника.

Панджаб, июль 1947

Всего дюжина миль отделяла вице-королевский кабинет от полей первой из двух индийских провинций, которые сэру Сирилу предстояло разъять, – Панджаба. И никогда еще всеиндийская житница не обещала дать столь щедрый урожай: на этих полях золотилась пшеница, вызревал на солнце ячмень, шелестели на ветру стебли кукурузы и сахарного тростника. Быки уже тянули по пыльным дорогам повозки на деревянных колесах, вывозившие плоды этих тучнейших на субконтиненте земель.

Деревни, куда стягивались поля, мало чем отличались друг от друга: поросшая зелеными водорослями цистерна с водой, где женщины стирали одежду, а мальчишки, помахивая хлыстами, обливали черных, покрытых коркой засохшего навоза буйволов; несколько глинобитных загонов для скота, где, по щиколотку в грязи, разбавленной лужами коровьей мочи, толклись буйволы, козы, коровы, собаки и босоногие дети; мельничные жернова, вокруг которых вышагивал по кругу горбатый зебу, размалывая зерно в толокно; стайки женщин, собирающих навозные лепешки, чтобы потом готовить еду на кострах из кизяка.

Сердце Панджаба билось в Лахоре; могольские падишахи гордились этой столицей из “Тысячи и одной ночи”, заманивали сюда лучших мастеров и осыпали город сокровищами: так появилась мечеть Бадшахи, в чьем мраморном михрабе переплетались 99 имен Аллаха, а изразцы поражали воображение даже из-под пыли времен; грандиозная крепость Акбара Великого, Шахи-кила с ее кружевными террасами и хитросплетенными узорами; мавзолей Нур-Джахан[103] – прекрасной пленницы, пленившей падишаха и ставшей его женой; гробница Анаркали, Гранатового цветка, любимой наложницы императора Акбара, который, заметив, что она улыбнулась его сыну, замуровал красавицу заживо[104], и 300 журчащих фонтанов в садах Шалимар.

Лахор – более светский и космополитичный, чем Дели, более аристократический, чем Бомбей, более древний, чем Калькутта, – славился как один из самых приятных городов Индии, а самым оживленным местом там был Молл – просторный бульвар с кофейнями, магазинами, ресторанами и театрами.

В Лахоре бары встречались чаще книжных лавок, а кабаре пользовались большей популярностью, чем мечети и храмы. Местный квартал красных фонарей считался самым изысканным во всей Индии – в общем, город слыл Парижем Востока.

Один хроникер писал, что студенты тут одеваются как актеры, а актеры – как жиголо; светские дамы наряжены как куртизанки, а куртизанки – как лондонские модели. Именно тут женщины вместо сари стали носить изящные шелковые “хазанчи”[105], то есть сальвар-камиз – наряд из длинной просторной рубахи до колена и широких штанов, собранных на резинке у щиколотки, как у наложниц в императорских гаремах.

Именно здесь англичане взращивали новые поколения лидеров в специально устроенных теплицах – школах, которые во всех подробностях, от готических шпилей до крикетных полей, от латыни и греческого в расписании до раздаваемых направо и налево ударов учительской трости, от форменных пиджаков до академических шапочек и гербов типа “Свет небесный укажет нам путь”[106] или “Смелость знать”, воспроизводили английские образцы, только перенесенные на жаркие панджабские равнины. Вдоль стен висели пожелтевшие групповые снимки школьных команд: один ряд темных напряженных лиц за другим – в шлемах для регби, с хоккейными клюшками или крикетными битами, гордо сжатыми в руках. Школьники из индуистских, мусульманских и сикхских семей хором распевали христианские гимны, штудировали Чосера и Теккерея, получали и раздавали тумаки во время игр и предавались прочим достойным занятиям, принятым среди тех, кто ими правил – и у кого они теперь забирали ключи от своего субконтинента.

Лахор всегда отличался веротерпимостью: 500 тысяч индусов, 100 тысяч сикхов и 600 тысяч мусульман сосуществовали вполне дружно, и межрелигиозная вражда здесь не доходила до такого накала, как в остальной Индии. В клубах “Джимхана” и “Космополитен” разные традиции порой отстояли друг от друга всего лишь на толщину шелкового сари: сикхи, мусульмане и индусы вместе танцевали румбу и фокстрот. На праздниках, раутах, балах и ужинах они свободно перемешивались между собой, а в районах роскошных пригородных вилл жили бок о бок индусы, сикхи, мусульмане, христиане и парсы.

Это был дивный мир грез – но век его в июле 1947 года стремительно подходил к концу. Фанатики из рядов Мусульманской лиги с января устраивали тайные сходки в тех районах Панджаба, где мусульман было больше, чем иноверцев. Собравшимся показывали страшные снимки, а также черепа и кости – утверждалось, что это останки жертв индуистских зверств из других провинций, – и постепенно раздували костер межобщинной розни. Время от времени на гастроли по городам и весям отправляли какого-нибудь пострадавшего с особо убедительными ранами или увечьями. Началась хорошо срежиссированная кампания: бунты и демонстрации довели до отставки индо-мусульманско-сикхское коалиционное правительство, работавшее в регионе последние десять лет. Тогда губернатор, сэр Эван Дженкинс, вынужден был взять управление в свои руки.

Первая волна беспорядков прокатилась по провинции в начале марта, когда предводитель сикхов с криком “Смерть Пакистану!” – “Пакистан мурдабад!” – срезал с флагштока флаг Лиги. Мусульмане моментально перехватили эстафету, превратив ее в кровавое побоище: в столкновениях погибло больше трех тысяч человек, в основном сикхов. Пролетая над местом катастрофы, генерал-лейтенант Фрэнк Мессерви, командующий северным военным округом, был потрясен открывшейся с воздуха картиной: в деревне за деревней тела сикхов были разложены рядами, “будто фазаны после охоты”.

В конце концов властям с грехом пополам удалось восстановить порядок, но с тех пор беспорядки тут и там вспыхивали все чаще и чаще – как раз последствия одного из них Луис Маунтбеттен застал в деревне Кахута в апреле.

Постепенно яд просочился на улицы Лахора. Сэру Сирилу Рэдклиффу, уполномоченному решить его судьбу, проведя линию на карте, дома все уши прожужжали рассказами о красотах этого города, о развлечениях рождественского сезона, охотничьих балах, конных соревнованиях и блеске светской жизни. Но в июле перед ним предстала лишь тень былого лоска. Вместо радостей и веселья он обнаружил “жару, пыльные бури, бунты и пожары”.

Уже сто тысяч горожан бежали в панике. Несмотря на чудовищную жару, лахорцы вынуждены были отказаться от давней панджабской традиции – летом спать под звездами, на открытом воздухе: спящим слишком часто стали перерезать горло. В некоторых районах молодые мусульмане прилаживали тонкую проволоку поперек улицы и резко натягивали ее, когда видели едущего в их сторону велосипедиста. Их жертвами обыкновенно становились сикхи, поскольку бороды и тюрбаны издалека выдавали их с головой.

Самая напряженная ситуация сложилась внутри семимильного периметра крепостных стен, построенных при Акбаре Великом. Форт был одним из самых густонаселенных мест на планете: 104 тысячи человек на квадратную милю, из них 300 тысяч мусульман и 100 тысяч индуистов и сикхов. Все здесь кипело и бурлило, как забродившая пена, в лабиринте проулков, базаров, лавок, храмов, мечетей и покосившихся домов. В воздухе над этой густой человеческой массой постоянно витали запахи, крики, шум базаров. Каждый свободный метр оборачивался скопищем бродячих торговцев: они раскладывали свои товары на тележках, круглых жестяных подносах и блюдах, которые носили прямо на голове; тут были пряные шарики, обжаренные в кипящем жире, пирамиды апельсинов, горы приторной халвы и помадок-бурфи. Вокруг восточных сладостей, россыпей папайи и гуавы, связок бананов и клейких горок фиников роились мухи. Дети с глазами, побелевшими от трахомы, ржавыми прессами выжимали тростниковый сок.

Каждая улочка представляла собой хитроумный лабиринт из лавок и прилавков, нависавших над мостовой наподобие птичьих клеток – приподнятых на два фута, чтобы их не заливало в сезон дождей. По каким-то неведомым законам они сбивались в кучки по гильдиям: кожевники с одной стороны, лудильщики с другой. В квартале ювелиров на подносах поблескивали россыпи золотых браслетов – именно в них в Индии привыкли вкладывать сбережения; у парфюмеров благоухали ароматические палочки и китайские флакончики с экзотическими эссенциями, которые каждый покупатель мог смешивать по вкусу; башмачники заманивали рядами остроносых, как гондолы, сафьяновых туфелек с золотым тиснением; тут были узорчатые эмалированные чаши, серебряные инкрустации по олову, золотая финифть из нитей тоньше сахарной ваты, лакированные блюда, шкатулки из розового и сандалового дерева, выложенные перламутром и слоновой костью.

В оружейных лавках торговали кинжалами и кирпанами – церемониальным оружием сикхов. Разносчиков цветов было едва видно за грудами роз и жасминовых гирлянд, которые дети нанизывали на нитки, как бусы. Торговцы чаем разливали заварку дюжины сортов, от абсолютно черного до нежно-зеленого. Продавцы тканей сидели босиком, облокотившись на рулоны материи всех цветов радуги. Здесь торговали свадебными тюрбанами с золотой отделкой и жилетами из нежного шелка и хлопка, расшитыми стеклярусом – изумрудами, рубинами и сапфирами бедняков. Тут были цирюльники, слесари, лудильщики, медники, чеканщики, производившие непрерывную какофонию своими молотками; портные, плотники, старьевщики со старыми шинами, бутылками, тряпьем и газетами; все мыслимые ремесла и товары мира складывались в беспорядочную и пеструю картину.

Мусульманки, c головы до ног закутанные в свои темные бурки, сверкали глазами из-под затянутых сеткой прорезей и, будто монахини на всенощной, скользили между конными экипажами, рикшами, велосипедистами и тяжеловесными, запряженными быками повозками, которые гудели, сигналили и водоворотами завихрялись на каждом перекрестке. На всю эту сутолоку из прикрытого резными ставнями окна своей конторы в индийском квартале Форта взирал самый богатый человек в Старом Лахоре. Едва ли не четверть всех фермеров Панджаба попались в золотые сети, которые стареющий Балаки-шах расставлял из своего окна; многие запутывались пожизненно. Балаки-шах был самым процветающим ростовщиком во всей Индии.

Но теперь смерть бродила по тесным проулкам под окнами конторы. Люди становились жертвами бессмысленных, жестоких убийств лишь потому, что на одном был сикхский тюрбан, а у другого росла мусульманская бородка клинышком. Убивали гунды – наемные головорезы; у каждой общины они были свои. Вооруженные молодчики рыскали по Старому городу в поисках жертв, неосторожно забредших в чужой квартал; они стремительно вершили расправу и тут же растворялись в переулках.

Полицейский-англичанин вспоминал о том времени: “Смерть могла ударить, как молния. Один миг – и все было кончено. Быстрее, чем ты успевал сказать «нож», посреди улицы уже лежало мертвое тело, а все прохожие исчезали за закрытыми дверями”.

По числу убитых у мусульман и немусульман была ничья. “Сегодня вперед вырвались поборники ислама, – замечал начальник полиции Джон Беннетт. – Спорим, индусы к вечеру сравняют счет?”

По субботам полицейские подавали два отчета – сводную ведомость совершенных преступлений и сводный конфиденциальный журнал политической деятельности. Беннетт никак не мог решить, куда записывать убийства на почве религиозной ненависти, и в итоге с достойной образцового бюрократа дотошностью велел включать их в оба документа.

Человек, которому предстояло решить судьбу Лахора, воспринимался как фигура настолько неоднозначная, что губернатор Панджаба отказался предоставить ему кров: Сирил Рэдклифф остановился у Фалетти – в гостинице, открытой в 1880 году неаполитанцем, который влюбился в лахорскую куртизанку. С отчаянным упорством англичанин пытался добиться от судей, в теории приданных ему в помощь, хотя бы намека на согласие хоть по какому-нибудь поводу. Но прав был Маунтбеттен: все старания оказались напрасны. Стоило только выйти из номера, как его сбивали с ног немилосердная жара и не менее немилосердные панджабцы, которые всячески пытались склонить его на свою сторону. Люди боялись, что вот-вот одним росчерком пера он лишит их всего нажитого упорными трудами. В смятении они умоляли, унижались и сулили что угодно, лишь бы граница оказалась проведена в пользу их единоверцев.

По вечерам Рэдклифф спасался от просителей в единственном месте, куда по-прежнему пускали одних европейцев, – в Панджабском клубе, который завсегдатаи между собой звали “кабаном”[107]. Там, с видом на идеальный газон, человек, который не знал ничего об Индии, за компанию со своим местным ассистентом потягивал вечерний виски, пока снующие кругом официанты в белом неслышно не растворялись в полумраке, и переживал, что никак не может отыскать в жарком, заходящемся ненавистью городе хоть тень былого блеска и обаяния.

Для него Лахор навсегда останется звуками и всполохами на горизонте. Когда темнело, с газонов Панджабского клуба то и дело виднелись снопы искр: загорался очередной базар, вдалеке завывали сирены, доносился боевой клич одной из враждующих фракций: сикхи скандировали “Сат Шри Акал”[108], мусульмане – “Аллаху акбар”, а фанатиков из индуистского Союза добровольных слуг родины (Раштрия сваямсевак сангх, РСС) было слышно издалека: они исступленно били в барабаны, и в напряженной ночной тишине это звучало особенно зловеще.

В 35 милях к востоку от Лахора лежал второй город Панджаба, Амритсар. Его извилистые закоулки опутывали главную сикхскую святыню – Золотой храм: белоснежный мраморный комплекс с позолоченными куполами отражался в водах искусственного озера; внутрь вел мраморный мостик, а святая святых, гурдвара, хранила оригинальный экземпляр священного писания – “Гуру Грантх Сахиба”; каждая страница была обернута шелком, а по утрам книгу осыпали свежими цветами. Подметали в этом сакральном месте исключительно вениками из павлиньих перьев.

Шесть миллионов сикхов, для которых этот храм был главной святыней, исповедовали единственную религию, рожденную непосредственно на одолеваемой богами индийской земле. Холеные длинные бороды, никогда не стриженные волосы под тюрбаном, высокий рост, атлетическое телосложение: сикхи составляли всего 2 % от населения страны, но то была самая дружная, крепкая и воинственная его часть.

Сикхизм появился, когда на неспокойных границах Панджаба столкнулись между собой две веры – единобожие ислама и многобожие индуизма. Основатель этой религии, индийский гуру, решил примирить между собой два конкурирующих учения. Он заявил: “Нет ни индуистов, ни мусульман. Бог един, и Бог – высшая истина”. При Великих Моголах сикхизм всячески укреплялся благодаря гонениям, которые, как известно, благотворно воздействуют на любую религию. Из-за жестоких преследований десятый и последний гуру, унаследовавший пост от самого основателя, превратил учение, задуманное ради примирения мусульманства с индуизмом, в воинствующий орден. Он собрал пятерых своих ближайших соратников – “пятерых излюбленных”, панч пьяре, и дал им выпить из одной чаши подслащенной воды, размешанной обоюдоострым клинком. Таким образом все они лишились прирожденной касты и сделались старейшинами нового боевого братства – хальсы, “чистых”. Каждому из пятерых гуру дал новое имя и фамилию Сингх, то есть “лев”, и заповедал всегда выделяться из толпы – с тем чтобы невозможно было отречься от веры – и быть готовым мужественно защищать эту веру, пусть даже ценой своей жизни. Вдобавок все сикхи отныне должны были соблюдать пять заповедей, или пять “к”: не стричь ни бороды, ни волос (“кеш”), в волосах носить особую деревянную расческу (“канга”), на теле – нижнее белье в виде шорт на веревочке (“качча”), чтобы ничто не стесняло движения воина, а на правом запястье – стальной браслет (“кара”), а также всегда иметь при себе кинжал (кирпан). Им воспрещалось курить и употреблять алкоголь, вступать в интимную связь с мусульманками и есть мясо животных, забитых халяльным способом, – то есть тех, кому перерезали горло. Крах империи Великих Моголов дал сикхам возможность выкроить из родного Панджаба небольшое королевство для себя. Но продержалось оно недолго: явилась британская армия в алых мундирах и покончила с сикхской независимостью. Впрочем, прежде чем окончательно ее лишиться, горделивые сикхи нанесли англичанам при Чиллианвале самое сокрушительное поражение за всю историю колонизации Индии.

К июлю 1947 года сикхов в Индии насчитывалось шесть миллионов, и пять из них по-прежнему жили в Панджабе. Они составляли всего 13 % населения, но владели 40 % земли и собирали почти две трети урожая. Из сикхов почти на треть состояли индийские вооруженные силы, а среди военных, удостоенных наград за время Первой и Второй мировых войн, сикхов оказалась почти половина[109].

Трагедия Панджаба заключалась в том, что мусульмане и сикхи отлично уживались под властью англичан, но никак не могли существовать под властью друг друга. От времен сикхского владычества у мусульман осталась память об “оскверненных мечетях, изнасилованных женщинах, разграбленных могилах; о единоверцах, убитых, задушенных, заколотых штыками, застреленных, разрубленных на куски и сожженных заживо без снисхождения к возрасту и полу”.

Что до самих сикхов, то истории их преследования при моголах составляли основу кровавого фольклора, на котором воспитывались многие поколения детей с того момента, как они достигали сознательного возраста. В Золотом храме существовал специальный музей, призванный не дать забыть унижений, ужасов и зверств, испытанных предками от рук мусульман. На огромных полотнах в подробностях были живописаны все эти истории: вот палачи распластывают несчастных сикхов, отказавшихся принять ислам, и перепиливают их пополам; вот их стирают в кровавую кашу между мельничными колесами и кромсают шестеренками, которые вдобавок утыканы острыми лезвиями; вот сикхские женщины у ворот падишахского дворца в Лахоре смотрят, как императорская гвардия насаживает их детей на копья и рубит им головы.

В марте, когда сикхи никак не отреагировали на зло, причиненное их единоверцам, и мусульмане, и политики в Дели очень удивились. Неужели от благополучной жизни они размякли и утратили былой воинственный дух?

Но и те и другие заблуждались. В начале июня, пока вице-король в Дели договаривался с политиками о том, как делить Индию, сикхское руководство устраивало тайные сходки в лахорском отеле “Недоус”. Пора было решать, что предпринять, если раздел действительно состоится. Громче всех звучал голос того самого ярого фанатика, из-за которого разразилась мартовская бойня, – того, кто срезал флаг Лиги своим кирпаном. Звали его Тара Сингх, но соратники обращались к нему “Учитель”, потому что он преподавал в начальной школе. В той (спровоцированной им самим) бойне он потерял многих членов своей семьи и теперь мог думать только о мести.

“О, сикхи! – взывал он, и речи его предвещали Панджабу страшные беды, – приготовьтесь к гибели! Точно так же гибли на наших глазах японцы и немцы. Наши земли вот-вот будут захвачены, наши женщины обесчещены. Восстаньте и вновь дайте отпор могольским захватчикам. Наша мать-земля жаждет крови! Мы утолим ее жажду нашей кровью и кровью наших врагов”.

* * *

В Нью-Дели вице-королю и его штабу каждый день приходилось принимать все новые и новые решения, большие и малые. Бесконечно обсуждался вопрос, что делать с пенсиями тех англичан, которые должны будут досрочно отправиться в отставку, когда Индия получит независимость, и что предложить тем гражданским и военным, кто решит продолжить службу по просьбе Индии либо Пакистана.

Временное правительство, состоявшее в основном из представителей Конгресса и Лиги, уже начинало разваливаться под гнетом проблем, связанных с грядущим разделом. Но ему во что бы то ни стало нужно было продержаться до 15 августа, и Маунтбеттен нашел остроумное решение: все министерские посты получил Конгресс, но каждому министру полагался товарищ из Лиги, который присматривал за ним и следил, чтобы никакие действия не нарушали интересов Пакистана. Он назначил генерала Роберта Локхарта, англичанина, ответственным за референдум, на котором Северо-Западная пограничная провинция должна была сделать выбор между Индией и Пакистаном. Раз по просьбе Конгресса шансов на независимость лишилась Бенгалия, значит, теперь, как бы Конгресс ни просил, пограничной провинции тоже будет отказано.

Самой досадной проблемой оказалась выбранная под влиянием минутного порыва дата 15 августа: целый сонм астрологов внушал индийским политикам, что это худший из возможных дней для начала новой, независимой жизни. Конфигурация звезд складывается гораздо благоприятнее накануне, 14-го. В конце концов вице-король со вздохом облегчения согласился на компромисс, предложенный индийским руководством, лишь бы снискать расположение небесных тел: Индия и Пакистан станут независимыми доминионами в полночь 14 августа 1947 года[110].

В течение тридцати лет над собраниями, маршами и демонстрациями борцов за независимость Индии реял триколор из домотканого кхади, которому теперь предстояло заменить британский флаг на индийском небосклоне. Боевое знамя Конгресса придумал лично Ганди; он даже снабдил шафранно-бело-зеленые полосы своей личной печатью: изображением скромного орудия, которое сделал символом молчаливого, ненасильственного сопротивления, – прялки.

Теперь, когда до независимости оставалось всего ничего, в рядах Конгресса стали раздаваться голоса против “игрушки Ганди” на национальном стяге. Многие активисты воспринимали прялку как дань прошлому, женский атрибут, наследие архаичной Индии, грозящей закуклиться в себе.

По их настоянию в центр флага поместили другое колесо – колесо Ашоки: тот знак, который несли на щитах воины первого индийского царя. Дхармачакра – символ вселенской власти и могущества, а заодно и божественного миропорядка, в окружении львов, олицетворяющих силу и мужество, – стала заодно и символом обновленной Индии.

Ганди был очень опечален таким решением: “Как бы высокохудожественно ни было это изображение, я отказываюсь отдавать честь знамени, несущему такое послание”.

То было лишь первое из многих огорчений, ожидавших престарелого отца нации, созданной фактически его же трудами. Обожаемая родина Ганди не только распадалась надвое, но и в оставшейся части менялась до неузнаваемости. Она была совсем не похожа на ту страну, о которой Ганди мечтал и за которую боролся.

Ганди нужна была Индия, способная показать Азии и всему миру наглядный пример общества, устроенного в соответствии с его идеалами. Критики уверяли, что это не идеалы, а навязчивые идеи чокнутого старикашки. Сторонники Махатмы, напротив, были уверены, что он – как единственный человек, сохранивший разум, – бросает обезумевшему миру спасательный круг.

Ганди спорил с теми, кто видел будущее Индии в следовании западным моделям индустриального и технологического развития. Спасение Индии, уверял он, в том, чтобы “забыть все выученное за последние полвека”. Он отвергал почти все привившиеся на индийской почве западные идеалы. Человеческие ценности не должны зависеть от науки, а устройство общества – от технологий. Наконец, цивилизация есть не бесконечное умножение человеческих желаний, а их сознательное ограничение, с тем чтобы справедливо поделить немногое жизненно важное на всех.

Индустриализация по западному образцу, перед которой преклонялись многие его сторонники, помогла сосредоточить власть в руках немногих за счет остальных – сомнительное достижение, с точки зрения бедняков Запада, и угроза для всех наций развивающегося мира.

Индия, по Ганди, держалась на своих 600 тысячах деревень – из этой многогранной реальности и складывалась та страна, которую он так хорошо знал и любил; Индия, не испорченная технологиями, но населенная духами; отмеряющая течение лет по религиозным праздникам, течение десятилетий – по неурожаям, а столетий – по зловещим призракам голода, мора и прочих бед.

Он хотел, чтобы каждая из таких деревень сделалась самодостаточной, научилась в необходимых количествах производить еду, одежду, молоко, фрукты, зелень, давать образование детям и облегчение страждущим. “Лишней плошки риса хватило бы, чтобы спасти Азию от многих войн”, – утверждал Махатма. И постоянно искал, чем бы накормить голодных крестьян. Экспериментировал с соевыми бобами, арахисом, косточками от манго. Ругал шлифованный рис – ведь так отсеиваются отруби, богатые витамином B.

Он надеялся закрыть текстильные фабрики, но внедрить прялки в каждый дом, чтобы обеспечить работой тех, кому ее не хватало, и удержать людей в деревнях.

Его экономическая программа сводилась к следующему тезису: “Старые, привычные орудия, плуг и прялка, дали нам мудрость и благополучие. Мы должны вернуться к былой простоте”. Если бы люди изобрели такой трактор, который дает молоко, масло гхи и навоз, вот тогда бы он рекомендовал крестьянам заменить коров на трактор.

Индустриальное общество, где властвуют машины, его ужасало: крестьян утянет из деревни в гиблые городские трущобы, их связь с общиной, привычной средой, родней и верой предков окажется разорвана – и все ради безликого, безрадостного существования при промышленном производстве, извергающем груды никому, в сущности, не нужных товаров.

Ганди не был, как порой утверждалось, проповедником бедности. Затяжная нищета, по его убеждению, приводит лишь к моральному разложению и отвратительному насилию – как, впрочем, и чрезмерное изобилие материальных благ. Люди с полными шкафами, забитыми холодильниками, машинами в гаражах и радиоприемниками в каждой комнате точно так же могут быть не уверены в себе и лишены моральных ориентиров. Ганди мечтал о золотой середине между унизительной бедностью и безоглядным потреблением.

А еще он стремился к обществу всеобщего, внеклассового равенства, потому что социальный и экономический дисбаланс порождает насилие. Любой труд – что физический, что умственный, – по Ганди, должен вознаграждаться одинаково. Право голоса в своем государстве человек должен получать не на имущественных, а на трудовых основаниях. Чтобы заслужить право избирать, каждый – без исключения, считая мудрецов и святых – обязан трудиться на благо государства. И если тот, кто копает канавы, свое право заслужил автоматически, то законники и миллионеры должны его еще доказать, заработав мозоли на руках.

Ганди считал, что руководитель обязан подавать личный пример своим последователям. Когда он предлагал вице-королю перебраться из изысканной роскоши дворца в простое бунгало без слуг, он не лукавил и не занимался пустой болтовней. Напротив, он всегда считал, что лучший способ побороть привилегии – отказаться от них самому.

И действительно, в XX веке ни один из поборников радикальных перемен – ни Ленин, ни Сталин, ни Мао – не жил в таком полном соответствии с собственными идеалами[111].

Ганди свел к абсолютному минимуму даже количество пищи, которое он позволял себе съедать за день, просто чтобы не расходовать понапрасну ресурсы изголодавшейся земли.

Безусловно, в его проповедях не обошлось без конфузов и противоречий. Например, машинный век он осуждал с помощью одного из самых современных технических орудий – микрофона, а на его первый ашрам 50 тысяч рупий в год жертвовал крупный промышленник Ганшьям Дас Бирла, чьи текстильные фабрики наглядно иллюстрировали весь кошмар индустриального производства.

И вот теперь, накануне независимости, его последовательный идеализм оказывался помехой и для социалистов-фабианцев типа Неру, и для ярых капиталистов типа Пателя, ведь все они верили в машины, промышленность, технологии и прочие плоды цивилизации, привнесенные в Индию с Запада. Они мечтали как можно скорее приступить к строительству ненавистных для Ганди гигантских заводов и фабрик, а будущее Индии расписать в виде пятилетних планов. Даже Неру, который был ему как сын, писал, что следовать идеалам Ганди – значит вернуться в прошлое, ввергнуть Индию в автаркию самого худшего толка, отдаться во власть деревенской жизни. Однако Махатма, к их вящему огорчению, продолжал во всеуслышание проповедовать принципы, обязательные, как он считал, для руководителей новой Индии.

Министры, по его мнению, должны носить исключительно домотканую одежду, кхади, жить в простых домах, справляться сами, без слуг, не иметь автомобилей, искоренять кастовое неравенство, проводить не менее часа в день за работой, то есть за прялкой или в огороде, самостоятельно выращивать фрукты и овощи, чтобы помочь стране справиться с продовольственным кризисом, избегать “иностранной мебели – диванов, столов и кресел” и передвигаться без охраны. Но главное, “ни один руководитель независимой Индии не должен останавливаться перед тем, чтобы на личном примере показать, как важно убирать за собой в туалете”.

Его речи – наивные, но неопровержимо мудрые – обнажали мучительную дилемму, изначально присущую идеалам Ганди. То был блистательный сценарий, разыгранный неумелыми актерами. Спустя полстолетия после его смерти главной язвой, разъедающей индийскую политику, стали коррупция и продажность тех самых министров от Конгресса, которые, как верил Ганди, должны следовать по его стопам.

* * *

Но в июле 1947 года Ганди больше всего заботило не будущее Индии, а кровавые междоусобицы, терзавшие субконтинент в настоящем. Прихватив с собой Неру, он отправился к сикхам и индусам, бежавшим из Западного Панджаба.

Это была очень тяжелая встреча. 32 тысячи человек, которые спаслись из потрясшей вице-короля Кахуты и сотен других таких же сел, осели в пыли, под немилосердным солнцем в 120 милях от Дели.

Они орали от ярости и выли от горя; океан людских бед поглотил машину, на которой приехал Ганди; они размахивали руками, жестикулировали, причитали; лица их были искажены злобой и ненавистью, а потемневшие глаза молили хоть о каком-то утешении в бездонном отчаянии. Мухи вились над ними плотным роем и копошились в открытых ранах. Ноги несчастных вздымали облака пыли, оседавшей в ноздрях, пересохших глотках и на всем вокруг. Беженцы со всех сторон наступали на Ганди и Неру вонючей, потной, немытой стеной несчастья.

Ганди провел весь день, вместе с ними пытаясь навести в импровизированном лагере хоть какой-то порядок. Он показывал, как рыть выгребные ямы, объяснял, как соблюдать гигиену, организовал медпункт и старался по мере сил помогать больным и страждущим.

Ближе к вечеру нужно было возвращаться в Дели. Его семидесятисемилетнее тело было измучено тяготами этого дня, а дух опечален таким количеством горя. Ганди прикорнул на заднем сиденье, положив мозолистые, натруженные ноги на колени того самого ученика, который всего два месяца назад от него отвернулся.

Неру сидел, глядя прямо перед собой, а его обычно выразительное лицо застыло, как маска. Он долго хранил молчание – возможно, размышлял, какое будущее увиденное сегодня сулит для той Индии, бразды правления которой ему вот-вот предстоит получить. Потом медленно и нежно, будто пытаясь пальцами загладить причиненную им же самим боль, начал растирать натруженные ноги спящего человека, за которым следовал большую часть жизни.

Ганди проснулся на закате. Автомобиль мчался вдоль бескрайних полей сахарного тростника, пшеницы, риса – плоские, как ладонь, они простирались вплоть до самого горизонта, такого далекого, что с тем же успехом он мог быть на краю земли. Над равниной стелилась легкая дымка, а сквозь нее пробивались последние багровые лучи заходящего солнца. То был час коровьей пыли – древний и незабываемый, как и вся Индия. Из тысяч, десятков тысяч глинобитных домишек, рассеянных по Панджабской равнине, поднимался дым костров. У огня – сидя на корточках, закутавшись в поблеклые сари, с браслетами на голых руках – женщины суетились над лепешками-чапати и гороховым супом чанне, подбрасывая в огонь плоские коровьи лепешки – важнейший из многих даров священных животных. Под покровом индийской ночи дым от бесчисленных кизячных костров поднимался к небу и окутывал все вокруг своим смрадом – запахом пота Матери-Индии.

В темноте Ганди остановил машину и вышел на обочину, чтобы совершить вечернюю молитву. Его сгорбленная, сморщенная фигура сливалась в одно целое с огромной унылой равниной, а мелии и фикусы обнимали его своими ветвями. На заднем сиденье Неру закрыл глаза, прижал пальцы к векам и так вслушивался в тонкий, прерывистый голос убитого горем человека, который молил бога “Гиты” избавить его обожаемую Индию от той судьбы, которую он теперь предвидел с окончательной ясностью.

Предыдущая главаГлава 14 из 50Следующая глава