К книге
Свобода приходит в полночьГлава 5 Старик и крушение мечты
20%
Глава 5 Старик и крушение мечты
10

Нью-Дели, апрель 1947

Они разговаривали один на один – в комнате не было больше никого, даже секретаря с блокнотом. Осознав, что ситуация требует безотлагательного решения, Маунтбеттен решил прибегнуть к необычной тактике. Впервые в новейшей истории судьба Индии решалась не за большим столом переговоров, а в частных консультациях. И тет-а-тет, который начинался в свежеперекрашенном вице-королевском кабинете, задуман был как первый из многих. Именно в этих разговорах предстояло выяснить, удастся ли Индии избежать ужасов гражданской войны, которые Маунтбеттен предсказывал в своей первой депеше. Собеседников будет пятеро: сам Маунтбеттен и четверо индийских руководителей.

Эти четверо провели большую часть жизни в борьбе с англичанами и спорах друг с другом. Все они были уже в возрасте, все – по профессии юристы, оттачивавшие мастерство в лондонских иннах. Для каждого из них грядущая встреча с вице-королем должна была стать главным выступлением в жизни, венцом четвертьвековой карьеры.

Маунтбеттен был убежден, что у переговоров может быть только один исход: как и многие англичане, он считал, что единство Индии – главное наследие британского владычества. С упорством, граничившим с фанатизмом, он стремился сохранить целостность государства. Поддаться на уговоры мусульман и согласиться на раздел значило бы посеять семена кровавого раздора.

Всякая попытка склонить индийское руководство к общеприемлемому решению проблемы в ходе официальной, условно публичной встречи неизбежно заканчивалась тем, что переговоры заходили в тупик. Но что, если в тишине кабинета, при встрече один на один, удастся за оставшееся недолгое время склонить их к согласию? Маунтбеттен не сомневался в своем даре убеждения, а главное – в неоспоримости и весомости своих доводов. И теперь он намеревался за считаные недели достичь того, над чем его предшественники безуспешно бились годами: заставить индийское руководство договориться о сохранении единства страны в том или ином виде.

В белой пилотке-ганди на лысеющей голове, со свежей розой в третьей петлице жилета перед ним предстал один из самых известных деятелей на индийском политическом небосклоне. Джавахарлал Неру со своей слегка кошачьей грацией был, в сущности, не менее заметной фигурой, чем новый вице-король. Чувственные черты лица, за секунды сменявшего ангельскую нежность на демоническую ярость, часто бывали тронуты налетом печали. И если Маунтбеттен всегда был спокоен и сосредоточен, то Неру не выглядел так почти никогда: настроения мелькали по его лицу, будто тени по поверхности озера.

Он был единственным из индийских политиков, с кем Маунтбеттен уже встречался – после войны, когда Неру ездил в Сингапур, где у главнокомандующего союзными силами был штаб. Невзирая на доводы советников, которые предостерегали его от общения с бунтарем, еще не отряхнувшим с подошв пыль британской тюрьмы, Маунтбеттен решил встретиться с индийцем. И они сразу понравились друг другу. В Маунтбеттене и его жене Неру увидел вновь забытую за сорок лет, практически стертую из памяти британской тюрьмой Англию университетских времен – приветливую и радушную[61]. Маунтбеттены оценили обаяние, остроумие, всестороннюю образованность Неру. К ужасу подчиненных, главнокомандующий решил прокатиться с ним по улицам Сингапура в автомобиле с открытым верхом. Зачем удостаивать вниманием бунтовщика, негодовали советники. “Удостаивать его вниманием? Да это он удостаивает меня! Когда-нибудь он станет премьер-министром Индии!” – ответил Маунтбеттен.

И вот пророчество сбылось. Как премьер переходного правительства Неру вошел в кабинет Маунтбеттена первым из четверых индийских политиков.

Для Джавахарлала Неру разговор в вице-королевском кабинете был лишь продолжением диалога с колониальными властями, который он вел практически всю жизнь. Неру был желанным гостем в самых славных имениях Англии. Он ел с золоченых тарелок в Букингемском дворце и из оловянных мисок в британских тюрьмах, общался с кембриджскими профессорами, премьер-министрами, вице-королями, самим королем – и с его тюремщиками.

Потомок аристократического рода кашмирских брахманов, не менее старинного и гордого, чем семейства, давшие Индии ее колонизаторов, Неру в шестнадцатилетнем возрасте был отправлен завершать образование в Англию. Он провел там семь невероятно счастливых лет, осваивая латинские глаголы и крикет в Хэрроу, разбираясь в естественных науках, Ницше и Чосере в Кембридже, восхищаясь тонкостью рассуждений Блэкстона[62] в судебных иннах. Изящные манеры, тонкое обаяние, постоянно растущая эрудиция способствовали его успеху, где бы он ни оказывался. Неру с легкостью вращался в британском обществе, перенимая установки и манеру выражаться, принятые в лучших светских гостиных. За семь английских лет он настолько изменился, что друзья и родня в Аллахабаде сочли, что он полностью оторвался от индийских корней.

Но вскоре юный Неру обнаружил, что некоторые вещи изменениям не поддаются. Его забаллотировали при попытке вступить в местный Британский клуб: он мог сколько угодно учиться в Хэрроу и Кембридже, но для членов клуба, сплошь английских буржуа, он все равно оставался чернокожим туземцем.

Горькая обида, нанесенная этим отказом, преследовала Неру долгие годы, и в итоге делом его жизни стала борьба за независимость Индии. Он вступил в Национальный конгресс и так усердно принялся вести агитацию, что вскоре заслужил право поступить в самую элитарную политическую школу империи – в британскую тюрьму, где провел в общей сложности девять лет. В одиночной камере и тюремном дворе, где можно было встретить немало однопартийцев, у Неру складывалось видение будущего страны. Мечтатель, воспитанный на идеалах социальной революции, он надеялся примирить на индийской земле две своих главных политических страсти: парламентскую демократию британского образца и экономический социализм Карла Маркса. Он мечтал о том, как Индия сбросит оковы бедности и суеверий и отринет капитализм; о том, как в городах потянутся к небу фабричные трубы, давая стране шанс насладиться плодами индустриальной революции, в которых ей так упорно отказывали колонизаторы.

Казалось, мало кто подходил для осуществления этой мечты меньше Неру: да, из уважения к партийной дисциплине он переоделся в домотканое платье, но под хлопчатобумажным кхади по-прежнему скрывался утонченный джентльмен. В стране мистиков он сохранял холодный рациональный ум. Человека, испытывавшего в Кембридже искреннее наслаждение от научных открытий, неизменно ужасала привычка соотечественников доверять прогнозам астрологов и не казать нос из дома, если те сулили неблагоприятный день. В истово религиозном обществе он оставался открытым агностиком и чурался любых упоминаний о религии. Неру презирал жрецов, садху, монахов с их бубнежом и благочестивых шейхов: все они тянули Индию назад в прошлое, усугубляли распри и облегчали задачу иностранным завоевателям.

Однако суеверные массы и их садху приняли Неру с распростертыми объятиями. Тридцать лет он ездил из конца в конец страны, произнося зажигательные речи на митингах, и индийцы тысячами стекались на его выступления, добираясь из своих трущоб на крышах и подножках трамваев, а из деревень – на повозках, запряженных буйволами, или даже пешком. Порой толпы были так велики, что многие не могли разобрать слов оратора, а кто-то, даже разобрав, оказывался не в состоянии понять, о чем речь. Но слушателям достаточно было за океаном голов разглядеть стройную фигуру выступающего и увидеть, как он жестикулирует. Им казалось, что так можно обрести даршан – духовное единение, достижимое при лицезрении великого человека[63].

Для Неру, блистательного трибуна и публициста, каждое слово было на вес золота. Ганди вскоре ввел его в ближний круг, и он сделал стремительную партийную карьеру; в частности, пост председателя Конгресса занимал трижды. Махатма ясно давал понять, что именно его видит своим преемником.

Неру считал Махатму гением. Его трезвый, практический ум не принимал ни одной из великих идей Ганди – ни гражданского неповиновения, ни Соляного марша, ни кампании “Вон из Индии!”. Но сердце велело ему следовать за Махатмой и, как впоследствии стало ясно, не обманулось.

В каком-то смысле Неру воспринимал Ганди как своего гуру, человека, который отправил его разъезжать по деревням, чтобы на собственной шкуре почувствовать боль, терзавшую простой народ, и тем самым помог ему снова стать индийцем. Каждый раз, когда оба деятеля оказывались вместе, Неру не менее получаса проводил, сидя у ног Бапуджи (“батюшки”) – то молча, то в разговорах, то в наблюдениях и размышлениях. То были минуты напряженной духовной радости. Возможно, именно в эти мгновения он ближе всего подходил к восприятию религии.

Но по сути между ними было очень мало общего. Воинствующий атеист Неру и искренне верующий Ганди, убежденный, что без веры нет жизни; вспыльчивый Неру, который плохо годился в поборники ненасилия, ценил литературу и живопись, науку и технику, и Ганди, который все это презирал, отметал и считал причиной бесчисленных бедствий рода людского.

Постепенно они стали относиться друг к другу как отец и сын – со всеми разногласиями, теплотой и подавленной виной, какие бывают в подобных отношениях. Неру всю жизнь инстинктивно стремился опереться на какую-то сильную личность, чье влияние могло бы сглаживать и разрешать конфликтные ситуации, порожденные его беспокойной натурой. Вначале эту роль играл его родной отец – добродушный, жизнерадостный адвокат, ценитель шотландского виски и бордосских вин, а после его смерти пустоту заполнил Ганди.

И Неру был ему по-прежнему всецело предан, однако между ними уже пролегла едва заметная трещина. Огромный жизненный этап подходил к концу. Сын готовился покинуть отчий дом и открыть для себя большой мир. В этом новом мире ему потребуется новый учитель, способный лучше разобраться в грядущих трудностях. Возможно, Джавахарлал Неру и сам того не понимал, переступая порог вице-королевского кабинета, но в душе его уже зияла пустота.

С момента первой встречи Неру с Маунтбеттеном в их жизни и в мире многое изменилось, но взаимная симпатия, окрасившая предыдущую встречу, тут же дала о себе знать. И неудивительно: Маунтбеттен, конечно, этого не знал, но на своем посту он оказался отчасти именно из-за Неру.

К тому же между потомком трехтысячелетнего кашмирского рода брахманов и человеком, происходившим из старейшей протестантской королевской семьи, было немало общего. Они оба любили поговорить и с удовольствием общались друг с другом. Абстрактный мыслитель Неру восхищался практичностью, быстротой мысли и решительностью Маунтбеттена, отточенной годами на командном посту. Маунтбеттена вдохновляла образованность Неру и искусность его логических построений. Он сразу понял, что единственный в Индии политик, готовый понять и разделить его желание сохранить связь между независимой Индией и Британией, – это как раз Джавахарлал Неру.

Адмирал с обычным чистосердечием признался, что на него возложена чудовищная ответственность и к решению индийской проблемы он намерен подойти с предельной трезвостью и суровостью. Оба собеседника быстро пришли к согласию относительно двух вещей: чтобы избежать кровопролития, действовать нужно со всей возможной стремительностью, а раздел Индии будет настоящей трагедией.

Затем Неру перешел к деятельности следующего политика, которому предстояло войти в этот кабинет, – паломника, практически в одиночестве прокладывавшего пусть по тропам Ноакхали и Бихара. Человек, которому он столько лет был предан, “пытается наложить бальзам на все раны по очереди, вместо того чтобы понять, откуда на теле Индии столько ран, и задуматься о лечении всего организма”.

Эти слова Неру, по которым можно было судить о противоречиях, назревающих между освободителем Индии и его ближайшими соратниками, позволили Маунтбеттену сделать важный вывод. Если он не сможет уговорить индийских политиков сохранить единство страны – значит, придется уговорить их разделить ее. Если враждебное и неуступчивое отношение Ганди к этой идее окажется препятствием, можно надеяться уговорить остальных лидеров Конгресса рискнуть расколом и принять раздел как единственное доступное решение. В таком случае Неру становится ключевой фигурой, главным союзником и опорой. Только он, думал Маунтбеттен, обладает достаточным влиянием, чтобы пойти против Махатмы.

И вот теперь Неру признался, что между Ганди и руководителями его партии наметились разногласия. Может так получиться, что Маунтбеттену придется развести их еще дальше и сыграть на этом. И он решил делать все возможное, чтобы заручиться поддержкой Неру. Успех операции “Обольщение” в случае трезвомыслящего кашмирского пандита был чуть более чем полным. В тот день было положено начало прекрасной дружбы, которой суждено было сыграть решающую роль в последующие месяцы. Провожая посетителя к выходу, Маунтбеттен увещевал его:

– Мистер Неру, надеюсь, вы найдете во мне не последнего вице-короля, призванного ликвидировать империю, но первого, кто прокладывает путь к новой Индии.

Неру повернулся и окинул взглядом человека, которого он сам пожелал видеть на вице-королевском троне:

– Вот теперь, – проговорил он с легкой улыбкой, – я понимаю, что имели в виду те, кто предупреждал меня об опасностях вашего обаяния.

* * *

И вновь полуголый черчиллевский факир явился в вице-королевский кабинет, чтобы “на равных вступить в переговоры с представителем короля-императора”.

“Он совсем как птичка, – думал Маунтбеттен, глядя на своего собеседника. – Кроткий и жалкий воробышек на насесте”[64].

Это была странная пара: адмирал королевских кровей, обожавший парадные мундиры, и пожилой индиец, прикрывающий наготу лишь жалким отрезом домотканого хлопка; полный энергии красавец атлетического телосложения – и тщедушный Ганди, который полностью тонул в кресле; кадровый военный и проповедник ненасилия; аристократ и человек, сознательно выбравший жизнь среди самых нищих и обездоленных людей планеты; ценитель современных технологий, всегда готовый испытать очередное электронное устройство, способное улучшить связь с миллионами солдат под его командованием, и хрупкий мессия, не доверявший технике, но умевший достучаться до аудитории как мало кто из современников.

Все эти факторы, все обстоятельства их прошлого, казалось бы, предвещали непримиримые разногласия. Однако в последующие месяцы пацифист Ганди, по словам одного из приближенных, обнаружил в душе профессионального солдата “отзвук моральных ценностей, волновавших его собственную душу”. Маунтбеттен же так привязался к Ганди, что после его смерти объявил: “Махатма Ганди войдет в историю наравне с Христом и Буддой”.

Первая встреча с Ганди была для Маунтбеттена настолько важна, что письмо с приглашением в Дели он отправил Махатме еще до официального вступления в должность. Ганди набросал ответ незамедлительно, однако, посмеиваясь, предложил помощнику “пару дней подождать и только потом бросить письмо в почтовый ящик. Нельзя, чтобы молодой человек решил, будто я только его и ждал”.

“Молодой человек” сопроводил приглашение одним из своих характерных широких жестов, неизменно бесивших его соотечественников. Он предложил отправить за Ганди в Бихар свой личный самолет. Но Ганди отказался и предпочел, как обычно, добираться до Дели в вагоне третьего класса.

Чтобы подчеркнуть важность, которую он придавал своему знакомству с Махатмой, а заодно создать особо радушную атмосферу, Маунтбеттен позвал на встречу жену. И вот теперь они вдвоем с тревогой наблюдали за легендарной фигурой в кресле напротив. Оба сразу почувствовали, что Махатма глубоко несчастен и, похоже, его по какой-то причине терзают угрызения совести. Что они могли сделать не так? Какое таинственное требование протокола не соблюли?

Маунтбеттен бросил беспокойный взгляд на леди Эдвину. “Господи, хуже начала не придумаешь!” – переживал он. Со всей возможной любезностью вице-король поинтересовался у Ганди, что его беспокоит.

Его собеседник глубоко, печально вздохнул.

– Понимаете, всю жизнь, со времен Южной Африки, я отвергал материальные блага.

Все его имущество, как он объяснил, сводилось к “Бхагавадгите”, оставшейся от тюремного заключения оловянной миске и трем обезьянкам-гуру. А также восьмишиллинговым часам “Ингерсолл”, которые он носил на веревке вокруг пояса: ведь если посвящать каждую минуту бодрствования богоугодным делам, важно всегда знать, который час.

– Представляете, их украли! – сокрушался Ганди. – Кто-то из соседей по вагону стащил их у меня по дороге в Дели!

В глазах у тщедушного собеседника Маунтбеттена стояли слезы. Вице-король догадался: дело было не в самих часах, а в непонятливости неизвестного вора. Он стащил не восьмишиллинговый хронометр, а частичку веры в человечество[65].

Наконец после долгой паузы Ганди заговорил о дилемме, стоявшей перед страной. Маунтбеттен прервал его взмахом руки:

– Мистер Ганди, для начала я хотел бы побольше узнать о вас.

Вице-король придерживался продуманной тактики. Он хотел понять, что собой представляют эти индийские политики, прежде чем они начнут предъявлять ему минимальные требования и окончательные условия. Дав им возможность расслабиться, почувствовать себя в своей тарелке, завоевав их доверие, он надеялся создать доверительную атмосферу взаимной симпатии, способную выставить его энергичную натуру в самом выгодном свете.

Махатму эта уловка только порадовала. Он любил поговорить о себе, а в чете Маунтбеттенов нашел внимательных и заинтересованных слушателей. Он принялся рассказывать о Южной Африке, о том, как служил санитаром во время Англо-бурской войны, о гражданском неповиновении и Соляном марше. Когда-то, говорил Ганди, Запад перенимал у Востока послания Заратустры, Будды, Моисея, Иисуса, Магомета, Рамы. Но за последние столетия западная культура поглотила восточную. И вот теперь Западу, терзаемому жуткими призраками вроде атомной бомбы, настала пора вновь обернуться лицом к Востоку, где можно почерпнуть учение о любви и братском взаимопонимании, проповеди которого как раз и посвятил себя Ганди.

Разговор затянулся на два с лишним часа и был отмечен простым, но по-своему выдающимся жестом, показавшим, насколько успешной оказалась тактика Маунтбеттена и как искренне откликнулся на нее Ганди.

В середине разговора все трое вышли в сад фотографироваться. Когда нужные кадры были сделаны, настала пора возвращаться в дом. И тут семидесятисемилетний Махатма, который при ходьбе обычно опирался на “свои костыли”, то есть на плечи пары юных девушек, – революционер, положивший жизнь на борьбу с британским владычеством, – ничтоже сумняшеся использовал вместо подпорки последнюю вице-королеву и двинулся обратно в кабинет вице-короля с таким видом, будто идет на свое ежевечернее молитвенное собрание.

Когда настало время для второго разговора, в Дели уже наступил жаркий сезон. Город задыхался от зноя, под палящим солнцем казалось, будто бутеи в вице-королевских садах рассыпаются искрами, а апельсиновая кожура скукоживалась и высыхала, как пергамент, стоило только ее срезать. Единственным прохладным местом в округе был кабинет Маунтбеттена. Его внимание к мелочам не исчерпывалось перекрашиванием стен: он позаботился и о том, чтобы в помещении установили лучший в Дели кондиционер, и в итоге работал при освежающей температуре 24 °C.

Однако это чуть не привело к катастрофе. Для Ганди, непримиримого врага технического прогресса, первое знакомство с кондиционером при резком переходе с раскаленных добела делийских улиц в прохладный кабинет едва не кончилось плачевно. Видя, что полуголого гостя начинает колотить дрожь, Маунтбеттен звонком вызвал адъютанта, который привел вице-королеву.

– Господи, да ты же доведешь гостя до воспаления легких! – воскликнула леди Эдвина.

Она мигом выключила аппарат, распахнула окно и принесла оставшийся с флотских времен свитер мужа, чтобы укутать дрожащего Ганди.

Когда Махатма наконец согрелся, Маунтбеттен повел его на террасу пить чай. Слуги внесли приборы из белого костяного фарфора с вице-королевским гербом. Ману, сопровождавшая Ганди, достала принесенные с собой скромные припасы: лимонный суп, козью простоквашу, финики. Ганди ел ложкой с отломанной ручкой, вместо нее к перемычке была суровой ниткой примотана бамбуковая палочка. Но оловянные миски по чистоте британского происхождения не уступали шеффилдскому вице-королевскому фарфору: Ганди забрал их на память из тюрьмы Еравада.

Махатма протянул Маунтбеттену порцию простокваши:

– Попробуйте, это вкусно!

Желтоватая размазня не вызвала у Маунтбеттена особого восторга.

– Кажется, раньше мне не доводилось, – пробормотал он, втайне надеясь, что удастся таким образом отвратить Ганди от дальнейших проявлений щедрости. Но Махатма не собирался так легко сдаваться.

– Все когда-нибудь случается в первый раз, – рассмеялся он. – Не пробовали раньше – так попробуйте сейчас!

Маунтбеттену ничего не оставалось, кроме как проглотить содержимое протянутой ложки. “Ну и гадость”, – подумал он.

Знакомство состоялось; пора было переходить от чаепитий на лужайке к переговорам, попортившим его предшественникам немало крови.

Англичанам с Махатмой действительно пришлось нелегко. Истина есть главенствующий принцип, считал Ганди, однако она бывает двух родов: абсолютная и относительная. Человек во плоти способен разглядеть лишь редкие проблески абсолютной истины – в своем повседневном существовании ему остается довольствоваться истиной относительной. Различие между ними Ганди любил пояснять притчей: если левую руку поместить в миску с ледяной водой, а потом – в миску с теплой, теплая вода покажется горячее. Но если затем поместить правую руку в миску с горячей водой, а дальше – в миску с теплой, теплая вода покажется холодной, хотя температура ее при этом останется неизменной. Абсолютная истина – это неизменная температура воды; но относительная истина, доступная человеческой руке, может колебаться. Как следовало из этой притчи, относительная истина не была незыблемой: она могла меняться вслед за представлениями о проблеме. Это делало позицию Махатмы более гибкой, но в британских глазах он оказывался двуличным, хитрым азиатом. Даже один из учеников как-то раз воскликнул в отчаянии: “Гандиджи! Я не понимаю! На прошлой неделе вы говорили одно, а на этой – совершенно другое!” “Просто с прошлой недели я узнал кое-что новое”, – отвечал Ганди, нимало не смущаясь.

Так что новый вице-король приступал к переговорам с трепетом. Не факт, что “чирикающий воробышек” поможет отыскать выход из кризиса, зато он наверняка способен воткнуть палки в колеса любым попыткам найти решение. Многие переговорщики споткнулись об эту непредсказуемую личность. Именно Ганди отправил Криппса в Лондон ни с чем в 1942-м. Все попытки Уэйвелла развязать индийский узел разбились об упорное нежелание Махатмы сдвигаться со своих принципиальных позиций. Его тактика поставила под угрозу выводы правительственной комиссии, на которые должен был опираться Маунтбеттен. Только накануне Ганди заявил на молитвенном собрании, что разделить Индию можно лишь через его труп: “Покуда я жив, на раздел не соглашусь ни за что”.

Если Маунтбеттену придется вопреки всему пойти на размежевание, он окажется в крайне неприятном положении и будет вынужден навязывать Махатме свою волю, терзая ему не тело, но душу.

Англия никогда не поддается на давление, но ненасилие так или иначе победило, и Англия в любом случае уйдет из Индии, сообщил он Ганди, тщательно подбирая слова для начала переговоров. И в том, как это произойдет, имеет значение только одно, ответил Махатма. “Не надо делить страну”, – умолял проповедник ненасилия, ведь в результате могут пролиться “реки крови”.

Раздел Индии – последнее, к чему он стремится, согласился вице-король. Но какие еще остаются варианты?

У Ганди был заготовлен ответ. Он так отчаянно надеялся сохранить единую Индию, что готов был пойти на соломоново решение: отдать мусульманам младенца, вместо того чтобы рубить его пополам. Пусть лучше 300 миллионов индуистов окажутся под мусульманским владычеством, пусть правительство возглавит Джинна со своей Мусульманской лигой. Пусть это правительство получит власть. Дайте Джинне всю Индию, а не только ту часть, которой он требует.

Маунтбеттен готов был хвататься за любую соломинку, лишь бы избежать раздела. В предложении Ганди было что-то льюис-кэрролловское, но ведь такое бывало и раньше, а все его прежние идеи в итоге сработали.

– Почему вы думаете, что Конгресс на это согласится? – спросил вице-король.

– Конгресс перво-наперво надеется избежать раздела и ради этого готов на все, – ответил Ганди.

А что Джинна? Как он это воспримет?

– Если вы скажете, что это придумал я, он ответит: “Вот хитрюга этот Ганди”, – рассмеялся Махатма.

Маунтбеттен немного помолчал. План Ганди не казался ему до конца реалистичным. Он был не готов на столь ранней стадии рисковать собственной репутацией, но и сбрасывать со счетов предложение, возможно, способное сохранить Индию неделимой, тоже не стоило.

– Если вы заручитесь письменным согласием Конгресса на эту сделку и обещанием приложить все усилия ради ее осуществления, я готов рассмотреть предложение всерьез.

Ганди вскочил:

– Я говорю абсолютно искренне. Если такова ваша воля, я готов обойти Индию вдоль и поперек, лишь бы всех убедить!

Спустя несколько часов, перед началом вечернего молитвенного собрания, индийский журналист брал интервью у Махатмы, который, по его свидетельству, “едва не подпрыгивал от радости”. Когда они уже подходили к месту сбора, Ганди с сияющей улыбкой повернулся к газетчику:

– Кажется, я переломил ход событий.

* * *

“Однако! Этот человек пытается мне угрожать!” – поражался про себя Маунтбеттен. Операция “Обольщение” внезапно застопорилась, наткнувшись на человека-скалу, который восседал напротив него, накинув домотканое дхоти на плечи на манер тоги, сверкая лысиной и корча презрительные гримасы. Человек, втиснувшийся в кресло напротив, напоминал скорее римского сенатора, нежели индийского политика.

Однако Валлабхаи Патель был как раз классическим индийским политиком: он рулил партией Конгресса твердой и безжалостной рукой, будто восточная версия воротилы из Таммани-холла[66]. По идее, из всей четверки именно он должен был бы доставлять Маунтбеттену меньше всего проблем: как и сам вице-король, он отличался прагматичным подходом и слыл жестким, но здравомыслящим переговорщиком. Однако обстановка в кабинете была такая натянутая, что еще чуть-чуть, казалось Маунтбеттену, и до источника напряженности можно будет дотронуться рукой.

Она никак не была связана с главными проблемами, стоявшими перед Индией. Дело было в простом листе бумаги – обычном протоколе заседания в возглавляемом Пателем министерстве внутренних дел. Однако в тоне и выборе слов прочитывался хорошо спланированный вызов вице-королевской власти.

Патель заслуженно слыл жестким лидером. Инстинктивно он всегда старался испытать любого нового собеседника – выяснить, насколько он поддается давлению. Лист бумаги, лежавший на столе у Маунтбеттена, был проверкой – экзаменом, который предстояло сдать, прежде чем переходить к обсуждению по-настоящему важных вопросов.

Однажды, когда Валлабхаи Патель готовился выступать перед присяжными в бомбейском суде, ему сообщили о смерти жены. Патель прочел телеграмму, сунул ее в карман и принялся репетировать речь как ни в чем не бывало.

Этот эпизод, тут же вошедший в легенды, многое говорит о личности Пателя. Как отмечал один из его компаньонов, эмоции вообще не были свойственны этому человеку. Не совсем так: Патель был эмоционален, он просто не позволял эмоциям поколебать невозмутимый фасад, обращенный к внешнему миру. Одно можно было про него сказать наверняка: этот человек полностью владел собой.

В стране, где словами разбрасывались с той же легкостью, с какой швыряется деньгами моряк, выйдя на сушу после трех месяцев плавания, из Пателя было не выжать ни звука: он цедил свои речи, будто скупец – монеты. Дочь, которая стала его постоянной спутницей после смерти матери, редко слышала от отца больше десяти фраз в день. Но когда Патель считал нужным высказаться, люди его слушали.

Патель был истинным индийцем от бугра на лысой голове до мозолей на подошвах ног. Его дом в Дели был доверху забит книгами – сплошь сочинениями индийских авторов об Индии. Он был единственным крупным политиком от сохи. Его отец, крестьянин, возделывал участок в Гуджарате, недалеко от Бомбея; сам Патель всю жизнь придерживался деревенского распорядка дня: он неизменно вставал ровно в четыре и ложился в полдесятого вечера. Первые часы после пробуждения он проводил в туалете, где читал 30 с лишним газет, выписанных со всей Индии. За всеми его делами ревностно следила единственная дочь Манибен. На протяжении двух десятилетий она заменяла ему секретаря, адъютанта, наперсника и хозяйку дома. Они были так близки, что даже спали в одной комнате.

Индийский национализм Патель тоже унаследовал от отца, который во время восстания сипаев в 1857 году дрался с англичанами на стороне местного военачальника. В детстве будущий политик проводил зимние ночи, греясь в хижине у костра из кизяка и слушая байки старого солдата, а чуть позврослев, устроился на текстильную фабрику в Ахмадабаде, где вскорости объявится и Ганди со своим первым ашрамом. Он учился по ночам и экономил каждую рупию, пока наконец в 33 года не смог оплатить себе лондонское юридическое образование.

Он никогда не сталкивался с тем городом, где блистал в гостиных Мейфэра Неру. Его Лондон сводился к судебной библиотеке. Туда и обратно он добирался пешком, десять миль в один конец, чтобы не тратить деньги на автобус. В тот же день, когда его приняли в коллегию адвокатов, он точно так же пешком дошел до порта, купил обратный билет и, раз вернувшись домой, больше никогда не покидал пределов Индии.

Патель обосновался в Ахмадабаде и открыл адвокатскую практику, применяя свои знания на благо тех самых фабрикантов, на которых когда-то ишачил. Когда Ганди впервые в его присутствии выступал в Ахмадабадском клубе, Патель даже не поднял головы от вечерней партии в бридж. Но кто-то дал ему эту речь почитать, и за печатными строками внезапно замаячило то самое видение будущего, которое отец внушал ему зимними вечерами у навозного костра.

Он встретился с Ганди и предложил свои услуги. В 1922 году Ганди решил выяснить, чего можно добиться с помощью гражданского неповиновения, и обратился к Пателю, чтобы в порядке эксперимента устроить сатьяграху в 137 деревнях округа Бардоли, где числилось 87 тысяч жителей. Уровень организации оказался настолько высок, что сатьяграха добилась успеха даже сверх ожиданий. С тех пор Патель занимал в движении за независимость не менее важное место, чем Неру, – лишь на ступеньку ниже самого Ганди. Его организаторские таланты помогли смонтировать партийный аппарат и дотянуть щупальца Конгресса до самых отдаленных уголков Индии.

К Неру, своему собрату по партии, Патель относился с неизменной недоверчивостью. Они самой природой были созданы, чтобы враждовать, а их представления о будущем Индии радикально расходились. Патель не испытывал никакой симпатии к утопическим мечтам Неру о строительстве нового общества. Картины дивного нового социалистического мира – этот “попугайский социализм” – оставляли его равнодушным. Капиталистическое общество отлично работает, остается только пересадить его на индийскую почву и заставить работать лучше, а не выбрасывать за борт ради погони за недостижимым идеалом.

“Патель, – говорил один из его помощников, – по сути выходец из промышленного города, его стихия – машины, фабрики, текстильное производство. Неру – выходец из краев, где выращивают цветы и фрукты”.

Его раздражало увлечение Неру международной политикой и глобальными вопросами: подлинной власти в подобных эмпиреях не добыть. Настоящей властью мог обладать только человек на его посту, в министерстве внутренних дел, где следовало обеспечить лояльность тех, кто будет отвечать за охрану порядка и информацию в независимой Индии, точно так же, как он прежде завоевал лояльность партийных кадров. Неру мог считаться преемником сколько угодно, но уверенности в своих силах это ему не прибавляло, ведь его легионы мечтали о другом Цезаре. Пателя, как и Джинну, с которым он находился в приятельских отношениях, часто недооценивали; взоры всего мира, устремленные на Ганди и Неру, не замечали их, и это была большая ошибка. Патель, по словам одного из подчиненных, был “последним из Моголов”.

Вице-король еще раз перечитал оскорбительную бумагу, передал Пателю и вежливо попросил отозвать документ. Патель категорически отказался.

Маунтбеттен внимательно посмотрел на собеседника. Ему очень важно было заручиться поддержкой этого человека – а заодно и партийного аппарата, который за ним стоял. Но если не поставить его на место прямо сейчас, ничего не выйдет.

– Отлично, – сказал вице-король. – Тогда я, пожалуй, прикажу готовить мой самолет.

– Вот как. Зачем? – поинтересовался Патель.

– Полечу домой. Я к этому посту не стремился. Все, что мне нужно было, – кто-то вроде вас, кто дал бы мне повод послать все к чертям и скинуть эту гору с плеч!

– Вы шутите! – воскликнул Патель.

– Почему же? Неужели вы думаете, что я останусь и позволю вам и иже с вами мне угрожать? Если вы думаете, что мной можно вытирать пол и помыкать, это вы зря. Так что либо вы аннулируете свой документ, либо один из нас подает в отставку. И будьте уверены: перед тем как отбыть, я объясню вашему премьеру и мистеру Джинне, из-за чего отказываюсь от поста. И катастрофа, которая за этим последует, и вся кровь, которая непременно прольется, будет исключительно на вашей совести.

Патель не верил своим ушам.

Неужели Маунтбеттен откажется от вице-королевского трона спустя какой-то месяц после вступления в должность?

– Мистер Патель, вы, видимо, плохо меня знаете, – ответил Маунтбеттен. – Либо вы аннулируете протокол прямо сейчас, либо я вызову премьер-министра и объявлю о своей отставке.

Воцарилось молчание.

– Похоже, вы и правда не бросаете слов на ветер, – вздохнул в конце концов Патель.

– Черт подери, так и есть, – был ему ответ.

Патель взял злополучный документ со стола и медленно разорвал его на части.

* * *

С потолка хижины свисала одинокая, засиженная насекомыми лампочка. Ганди, обнаженный по пояс, устроился, скрючившись, на соломенном тюфяке, брошенном на бетонном полу. Остальные сбились в кучку вокруг него и возбужденно переговаривались. Оборванцы из поселка бханги – неприкасаемых уборщиков, ответственных за чистоту на столичных улицах и в столичных туалетах, – разглядывали своего пророка через окно, и в их темных глазах светились благоговение и восторг.

Людям, столпившимся вокруг Ганди, предстояло стать лидерами новой, свободной Индии. Они оказались в этой зловонной трущобе, где сам воздух был отравлен экскрементами из уличной канализации, а лица обитателей – обезображены сотнями болезней, потому что именно здесь Ганди решил остановиться, нанося визит в столицу. Для него борьба за права неприкасаемых, далитов – самых угнетенных слоев индийского общества, которых он предпочитал называть хариджанами, детьми Божьими, – была не менее важна, чем борьба за независимость.

Неприкасаемые составляли шестую часть населения Индии. Считалось, что в их плачевной доле повинны грехи прошлых инкарнаций; тех, кто оказался фактически изгнан за пределы кастовой иерархии, легко можно было опознать по темной коже, манере безропотно пресмыкаться перед каждым встречным и жалким отрепьям. Любое соприкосновение с ними для индийца, принадлежащего к более высокой касте, считалось осквернением и требовало срочных ритуальных омовений, даже их следы на земле могли осквернить район, населенный брахманами. Неприкасаемый обязан был уступать дорогу любому встречному, занимавшему более высокую ступеньку в иерархии, чтобы не запятнать его своей тенью. В некоторых районах Индии неприкасаемым позволено было покидать свое жилье исключительно по ночам – там их называли “невидимыми”[67].

Ни один правоверный индиец не мог есть в присутствии неприкасаемого, пить воду, которую неприкасаемый набрал из колодца, и пользоваться орудиями, запятнанными его руками. Их не пускали в храмы, их детей не принимали в школы. Даже после смерти они оставались париями: неприкасаемым не дозволялось сжигать тела там же, где и остальным верующим. Вдобавок у них не было денег на дрова для погребальных костров, и их мертвых вместо языков пламени пожирали стервятники.

В некоторых регионах Индии их все еще продавали и покупали, как крепостных, вместе с землей[68]: за молодого далита давали примерно столько же, сколько за вола. В стране, стремившейся к общественному прогрессу, неприкасаемым была положена одна-единственная привилегия: когда священная корова умирала от болезни, разлагающаяся туша доставалась именно неприкасаемым, которые могли разделить остатки мяса с другими такими же отверженными.

С момента возвращения из Южной Африки Ганди подключился к борьбе за их права. Его первый ашрам едва не пришлось распустить, потому что он распахнул объятия в том числе и для далитов. Махатма делал им массаж, лечил их и даже публично произвел самое унизительное действие, какое только мог себе представить высококастовый индус: вычистил уборную неприкасаемого, тем самым продемонстрировав полное неприятие самой идеи отверженности. В 1932 году Ганди едва не умер за далитов, объявив голодовку против реформы, призванной закрепить их изгнание из общества. Перемещаясь по Индии третьим классом, как и они (если им вообще удавалось пуститься в путь), ночуя с ними в трущобах, Ганди не давал им забыть о несправедливости их положения[69].

Через несколько месяцев, а то и недель люди, собравшиеся сейчас вокруг Ганди, войдут в правительство, займут величественные кабинеты, откуда Индией прежде заправляли англичане, и станут передвигаться по столице в американских лимузинах с шоферами. Ганди нарочно заставил их совершить паломничество в одну из самых страшных трущоб, чтобы в своей характерной манере вернуть их к истокам и напомнить о реалиях страны, которой предстоит руководить.

Однако в этот вечер всех занимали главным образом политические реалии. Стояла страшная духота. Ганди спасался от жары кондиционером собственной конструкции: обматывал лысую голову тюрбаном из мокрого полотенца. Страсти, увы, полыхали не менее жаркие, чем ночь за окном.

Уверяя Маунтбеттена, что Конгресс готов пойти на что угодно, лишь бы сохранить страну единой и неделимой, Ганди ошибался. Он не учел стремительно расширяющейся пропасти между стареющим Махатмой и его окружением – людьми, из которых он сам же и вырастил руководство Конгресса.

В течение четверти века эти люди преданно шли за ним. Они выбрасывали европейские костюмы, чтобы переодеться в кхади, и непривычными пальцами учились вертеть прялку. Ради него они стойко переносили удары полицейских дубинок и заключение в британских тюрьмах. Отметая сомнения, они поддерживали его самые невероятные начинания и в конце концов дожили до самого невероятного триумфа: еще немного, и ненасилие окончательно освободит Индию от англичан.

Они следовали за ним по разным причинам, но прежде всего – потому, что восхищались его удивительным даром проникать Индии прямо в душу и собирать под флагами Конгресса огромные толпы. Все возможные разногласия между ними затмевала общая борьба против колониальной власти. Но в спорах, вспыхнувших жаркой делийской ночью, проявлялись все более глубокие разногласия. Взять хотя бы идею предложить Джинне пост премьер-министра. Ганди уверял, что, если они не поддержат такое решение, новый вице-король окажется в тупике, откуда есть только один выход – раздел Индии. Обойдя деревни вначале в Ноакхали, а потом в Бихаре, приложившись, будто бальзам, к ранам своего народа, Ганди гораздо лучше, чем остальные политики в своем Дели, понимал, какой трагедией это станет для страны. Селения и болота Ноакхали показали, до чего, стоит только дать ей волю, может дойти ненависть одной общины к другой. Раздел Индии, уверял Ганди, даст волю страстям, а не усмирит их. Он умолял своих соратников согласиться на его предложение и воспользоваться самым последним шансом сохранить страну и спасти ее от катастрофы.

Однако ни Неру, ни Патель на уговоры не поддавались. Власть, отданная Джинне, то есть врагу, была для них слишком дорогой ценой за единство Индии. Они не были уверены, что раздел непременно приведет к вспышке насилия, которую предрекал Ганди. С тяжелым сердцем Махатма вынужден будет сообщить вице-королю, что уговорить однопартийцев не удалось. Настоящий раскол был еще впереди, но уже становилось очевидно, что Ганди вот-вот разойдется со своими воспитанниками в разные стороны. Борьба Ганди вот-вот должна была привести к победе – но заканчивалась она точно так же, как начиналась, в покое души его.

* * *

В этот апрельский день нужды в кондиционере не было: от сурового и сдержанного главы Мусульманской лиги веяло таким холодом, что дополнительно понижать температуру в кабинете уже не требовалось. Мухаммад Али Джинна держался презрительно и леденяще вежливо с первой минуты встречи.

Ключевую фигуру в индийском квартете – человека, от которого зависела судьба субконтинента, – вице-король принимал самым последним. Четверть века спустя в голосе Луиса Маунтбеттена, когда он об этом рассказывал, все еще чувствовалась нескрываемая душевная боль: “Я даже не понимал, насколько безнадежно обстоят дела, пока не познакомился с Мухаммадом Али Джинной”. Встреча началась с неловкой шутки. Поскольку протокол подразумевал фотографию с вице-королевской четой, Джинна, в силу предельной расчетливости и дотошности избегавший любых импульсивных, не распланированных действий, заблаговременно припас галантный комплимент для леди Эдвины, которая, как он предполагал, на снимке будет располагаться в центре, между ним и своим супругом.

Увы несчастному! Место посередине оказалось отведено не Эдвине, а ему самому! Но он привык действовать по программе, как компьютер, и раз комплимент был отрепетирован, значит, его следовало преподнести. “Лилия между тернами!” – просиял лидер Мусульманской лиги.

Разговор в кабинете Джинна начал с перечисления условий, на которые он готов был согласиться. Как и при первой встрече с Ганди, Маунтбеттен жестом остановил его: “Мистер Джинна, я пока не готов обсуждать условия соглашения. Давайте для начала получше узнаем друг друга”.

Вице-король обратил на лидера мусульман все свое легендарное искрометное обаяние: операция “Обольщение” запустилась в полную силу. Джинна замер. Этого сдержанного, замкнутого человека ужасала сама идея делиться подробностями собственной биографии с посторонним.

Маунтбеттен держался стойко, хотя пришлось задействовать все отпущенные ему резервы шарма и общительности. На протяжении долгих минут, которые тянулись как часы, в ответ ему удавалось получить разве что односложное мычание. Наконец к исходу второго часа Джинна начал оттаивать. Когда встреча завершилась, вице-король признался своему пресс-атташе Алану Кэмпбелл-Джонсону: “Бр-р-р, большая часть встречи ушла на то, чтобы его хоть немного разморозить”.

Человек, который войдет в историю как отец-основатель Пакистана, впервые узнал о существовании этой идеи в лондонском Уолдорф-отеле весной 1933 года. Тот самый магистрант, автор статьи об исламском государстве Рахмат Али, на собственные деньги закатил пир с устрицами и не слишком-то халяльным шабли в надежде убедить Джинну – на тот момент уже главного мусульманского политика Индии – поддержать движение, но встретил резкий отпор: “Пакистан – несбыточная мечта”, – заявил ему гость.

Деятель, которого незадачливый магистрант надеялся превратить в лидера исламского сепаратистского движения, начал политическую карьеру с проповеди единения между индусами и мусульманами. Семья его была из тех же мест, что и семья Ганди, – с полуострова Катхиявар, и если бы Джинна-дед по каким-то своим загадочным причинам не перешел в ислам, будущие враги принадлежали бы к одной касте. Как и Ганди, Джинна учился в Лондоне, обедал в иннах и вступил в коллегию адвокатов. Однако, в отличие от Ганди, он вернулся из Лондона совершеннейшим англичанином.

Он носил монокль и льняные костюмы безупречного кроя, которые менял по три-четыре раза в день, чтобы даже во влажном бомбейском климате складки оставались идеально отутюженными. Он любил устрицы, икру и шампанское, ценил бренди и хороший кларет. Человек безукоризненной честности и финансовой чистоплотности, он свято верил в разумность законов и разумность их применения. Как утверждал один из его приближенных, он был “последним из викторианцев, парламентарием в духе Гладстона и Дизраэли”.

Сделав блистательную адвокатскую карьеру, Джинна естественным образом заинтересовался политикой и целое десятилетие посвятил тому, чтобы сплотить индуистов и мусульман в Конгрессе против британских колонизаторов. Однако с приходом к власти Ганди он в Конгрессе разочаровался. Джинна со своими отутюженными костюмами не собирался загреметь в мерзкую английскую тюрьму в полуголом виде, одетый в домотканый дхоти с дурацкой белой шапочкой. Гражданское неповиновение – удел “неучей и невежд”, заявил он Махатме.

Поворотный момент в его карьере наступил после выборов 1937 года, когда Конгресс отказался уступить Лиге положенные победившей партии должности в регионах с существенной долей мусульманского населения. Джинна был чудовищно самолюбив и счел этот отказ личным оскорблением. Он убедился, что в конгрессистской Индии ни он сам, ни его движение справедливости не дождутся. Так проповедник межрелигиозного братства превратился в пламенного борца за тот самый Пакистан, от которого четырьмя годами ранее он сам отмахивался как от “несбыточной мечты”.

Более неправдоподобную кандидатуру на роль вдохновителя мусульманских масс трудно вообразить. Единственное, что было в Джинне от мусульманина, – это вероисповедание его родителей. Он выпивал, ел свинину, фанатично брился каждое утро и столь же фанатично избегал мечетей по пятницам. Ни для Бога, ни для Корана не находилось места в его картине мира. Его заклятый враг Ганди мог прочесть наизусть больше стихов из священной книги мусульман, чем он сам. Доверие огромной доли индийских мусульман он умудрился завоевать, зная на привычном для них урду какую-то пару фраз.

Простых людей Джинна откровенно презирал. Он не выносил грязи, жары и толп. Ганди ездил по стране в загаженных вагонах третьего класса, чтобы быть со своим народом. Джинна покупал билеты в первый класс, чтобы держаться от народа подальше. Его соперник возводил неприхотливость в абсолют, Джинна же обожал шик и блеск.

Больше всего ему нравилось совершать турне по мусульманским городам Индии в великодержавном стиле: во главе торжественных процессий с участием убранных в серебро слонов, усыпанных цветами церемониальных платформ, триумфальных арок и оркестра, во всю мочь наяривающего “Боже, храни короля” – единственную мелодию, по мнению Джинны, знакомую всем присутствующим.

Жизнь его представляла собой образец порядка и дисциплины. Даже флоксы и петунии в саду тянулись от входа в дом ровными, аккуратными рядами, и хозяин останавливался полюбоваться на них лишь для того, чтобы сверить четкость линий, а вовсе не ради красоты самих цветов. Он читал исключительно юридические трактаты и газеты. На последних этот странный человек был почти помешан. Прессу слали ему со всех концов света. Он делал вырезки, оставляя заметки на полях, и старательно вклеивал их в альбомы, которые потом стопками пылились по шкафам в кабинете.

К своим соперникам-индуистам Джинна не испытывал ничего, кроме презрения. Неру он называл “Питером Пэном” и “литературным деятелем”, годным разве что для преподавания английской словесности, а вовсе не для политики, или “спесивым брахманом, который прикрывает свою индусскую хитрость тонкой вуалью западного образования”. Ганди в его версии был “хитрой лисой” и “индусским фундаменталистом”. Однажды во время переговоров у Джинны в особняке случился перерыв, и Махатма прилег со своим грязевым компрессом прямо на драгоценном персидском ковре – это зрелище Джинна не мог ни забыть, ни простить.

Среди мусульман у Джинны не было друзей – только последователи; младшие компаньоны, но не ученики. С семьей, за исключением сестры[70], он не общался и жил наедине со своей мечтой о Пакистане. Джинна был высокий – почти шесть футов ростом, – но весил при этом не больше 120 фунтов. Кожа так сильно обтягивала скулы, что, казалось, под ней просвечивают кости. У него были густые седые волосы и желтые гнилые зубы, что особенно удивительно для человека, проведшего семнадцать лет бок о бок с дантистом. Казалось, за его суровостью и бесстрастностью стоит железное здоровье и грозная сила спартанца – но ничего подобного: это был хрупкий, болезненный человек; по словам лечащего врача, он три года держался на “силе воли, виски и сигаретах”.

Первый из этих факторов и был главным ключом к характеру и достижениям Джинны. Соперники обвиняли его во многих грехах, друзьям он причинил немало обид, но никто – ни друг, ни враг – не мог бы упрекнуть Мухаммада Али Джинну в недостаточной силе воли.

За первые две недели апреля 1947 года Маунтбеттен встречался с Джинной шесть раз. Именно эти консультации, в общей сложности занявшие не больше десяти часов, в итоге определили дальнейшую судьбу Индии. Вице-король приступал к ним, вооружившись “невероятно самонадеянной уверенностью в собственном умении склонять окружающих к правильному выбору – не столько в силу настойчивости, сколько в силу способности ловко преподнести факты в самом выгодном свете”. Позднее он будет признаваться, что испробовал “все уловки, какие только мог вообразить, и сыграл на всех струнах, какие только мог затронуть”, но напрасно: Джинна был непоколебим и требовал раздела. Никакие аргументы на него не действовали: он уперся и намерен был осуществить свою несбыточную мечту о Пакистане.

Джинна вел переговоры с позиции силы по двум причинам: во-первых, в Мусульманской лиге он пользовался неограниченной властью. Возможно, его подчиненные и были бы готовы к компромиссам, но до тех пор, пока Мухаммад Али Джинна был жив, они не смели поднять голос. А во-вторых, память о резне, случившейся в Калькутте всего год назад, была еще свежа.

С самого начала они с Маунтбеттеном согласились в одном: действовать надо безотлагательно. Время для промежуточных решений прошло, заявил Джинна. Оставалось только одно средство – срочная “хирургическая операция”. Иначе Индии не выжить.

Маунтбеттен не был уверен, что раздел страны не вызовет еще более страшное кровопролитие, но Джинна поспешил его успокоить: как только “хирургическая операция” будет произведена, все бури улягутся, и две части расколовшейся пополам страны будут жить дальше в мире и гармонии. Джинна сравнил ситуацию со случаем из своей адвокатской практики – судебной тяжбой между двумя братьями, недовольными завещанием отца: спустя два года после вердикта они снова были не разлей вода. Так же случится и с Индией, пообещал Джинна.

У индийских мусульман, утверждал их лидер, есть “своя особая культура, свое наследие, язык и литература, искусство и архитектура, система законов и ценностей, обычаи и календарь, история и традиция”.

“Индия никогда толком не была единым государством, это лишь географическая условность, – аргументировал Джинна. – Я хочу питаться говядиной, но индус не дает мне убить корову. Я хочу поздороваться с ним за руку, но ему потом нужно срочно мыть руки. Единственное, что объединяет индуистов с мусульманами, – рабское положение при британской власти”.

Переговоры, как позже будет вспоминать Маунтбеттен, быстро свелись к “трагикомическому хождению по кругу”. Джинна, подобно Мартовскому Зайцу из “Алисы в Стране чудес”, ни в чем не готов был пойти на попятный; Маунтбеттен, убежденный сторонник сохранения единства, искал все новые и новые доводы, продолжал натиск то с одной, то с другой стороны, пока ему не стало казаться, что еще немного – и он “сведет уважаемого джентльмена с ума”.

Для Джинны раздел естественным образом вытекал из хода вещей, но ради жизнеспособности предполагаемого исламского государства к нему должны отойти две важнейшие провинции – Панджаб и Бенгалия, хотя и там и там значительная часть населения придерживалась индуистского вероисповедания.

Маунтбеттен был не согласен. Ведь исходный аргумент в пользу Пакистана заключался как раз в том, что мусульманское меньшинство не должно оставаться под властью индуистского большинства. Как же тогда индуистское меньшинство в Бенгалии и Панджабе будет чувствовать себя в исламском государстве? Значит, по той же самой логике следует разделить и Панджаб с Бенгалией.

Джинна возмутился: ведь тогда Пакистан окажется экономически несостоятельной, “изъеденной молью” страной. Маунтбеттен, который предпочел бы, чтобы никакого Пакистана не случилось вовсе, поспешил возразить: раз вам кажется, что государство получается настолько “изъеденное молью”, быть может, стоит от него отказаться?

– Ваше превосходительство, вы не понимаете! – парировал Джинна. – И для панджабцев, и для бенгальцев на первом месте – родина, на втором – религия. У индуистов и мусульман общая история, лексика, культура, хозяйственная жизнь. Их невозможно разделить – иначе это выльется в бесконечное кровопролитие и принесет одни беды.

– Мистер Джинна, тут я с вами полностью согласен.

– Неужели?

– Разумеется! А на самом первом месте и у панджабца, и бенгальца их общая родина – Индия! Вы сами приводите неопровержимый аргумент в пользу ее единства!

– Нет, вы все-таки ничего не поняли, – отвечал Джинна, и дискуссия заходила на новый круг.

Маунтбеттена потрясла неподатливость собеседника. “Невозможно было поверить, что умный, прекрасно образованный человек, адвокат из лондонских иннов, может быть настолько зашоренным, – сокрушался он спустя много лет. – Он все вроде бы понимал, но в какой-то момент как будто захлопывалась шторка – и он переставал воспринимать аргументы. Именно он стал в этой ситуации злым гением. С остальными можно было договариваться – но только не с Джинной. Покуда он был жив, у нас не оставалось шансов”.

Переговоры достигли апогея 10 апреля – с момента прибытия Маунтбеттена в Дели не успело пройти и трех недель. На протяжении двух часов вице-король умолял, улещивал, убеждал и умасливал Джинну согласиться на сохранение единой Индии. Призвав на помощь все свое красноречие, он рисовал картины будущего величия: 400 миллионов граждан разных племен и вероисповеданий с правительством национального единства во главе будут обладать огромной экономической мощью, они смогут развивать промышленность и играть ведущую роль в мировой политике как самое крупное и прогрессивное государство на Востоке. Неужели мистер Джинна хочет лишить страну такого шанса и обречь на судьбу третьеразрядной державы?

Однако Джинна не готов был сдвинуться ни на йоту. “Патологический случай: он свихнулся на своем Пакистане” – таков был неутешительный вердикт Маунтбеттена.

Когда мусульманский лидер отбыл, Маунтбеттен понял, что желание этого человека, пожалуй, придется исполнить, ведь как вице-король он несет ответственность прежде всего перед той страной, которая его сюда командировала, – перед Великобританией. Отчаянно желая сохранить Индию как единое целое, он не готов был добиваться своего ценой увязания в насилии, беззаконии и хаосе, которые неизбежно сопровождают распад. Выбор придется сделать, причем как можно быстрее, однако его невозможно навязать силой. На войне Маунтбеттен привык к быстрым, решительным действиям, и именно так ему и придется поступать. Впоследствии его будут много критиковать за излишнюю поспешность, свойственную скорее солдату, чем государственному деятелю. Но он не готов был и дальше тратить время на бесполезные препирательства. Да, конечно, можно пререкаться с Джинной до скончания веков, но прежде скончается сама Индия.

Маунтебеттен полностью отдавал себе отчет в том, что в отношении мусульманского лидера операция “Обольщение” провалилась. А значит, раздел – единственный выход. Оставалось убедить в этом Неру с Пателем и составить приемлемый для них план.

На следующее утро он изложил ход беседы с Джинной в своем штабе и с горечью обратился к руководителю секретариата, барону Исмею: настала пора готовиться к разделу Индии.

* * *

Решение Маунтбеттена с неизбежностью должно было привести к одной из величайших трагедий современной истории. С какой стороны к нему ни подступись, в итоге окажется расчленено великое государство, чье существование могло считаться самым впечатляющим итогом трех с половиной столетий британской колонизации. Выполнение требований Мухаммада Али Джинны будет стоить Индии важнейших ее частей, Бенгалии и Панджаба, которые придется каким-то образом разъять пополам, чтобы получить географическую аномалию – монстра с двумя головами, разделенными 970 милями гималайских вершин и индийской территории. На то, чтобы морем попасть из одного конца Пакистана в другой, обогнув весь субконтинент, в то время уходило двадцать дней – больше, чем на плавание из Карачи до Марселя. Для беспосадочного перелета по этому маршруту требовался четырехмоторный самолет – немалая роскошь для новообразованного государства.

Но даже огромное географическое расстояние между двумя половинами Пакистана меркло по сравнению с психологической разницей между двумя населяющими их народностями. Помимо веры в Аллаха – “Единого, Прощающего, Милосердного” – между панджабцами и бенгальцами не было решительно ничего общего. Они походили друг на друга не больше, чем финны на греков. Бенгальцы – темнокожие, низкорослые, проворные, типичные азиаты. Панджабцы, чья кровь хранила следы тридцати столетий завоеваний, – дети степей Центральной Азии, и их арийские черты восходят скорее к Туркестану, России, Персии и пустыням Аравийского полуострова. Ни в истории, ни в языке, ни в культуре было не найти мостов, способных упростить взаимопонимание между двумя этими народностями. Их объединение под флагом государства Пакистан противоречило всем законам логики.

Персонал резиденции вице-короля. Архив имения Броудлендс.

Последний вице-король с вице-королевой позируют на парадной лестнице своей резиденции, при которой состояло около 5 тысяч камергеров, поваров, мажордомов, носильщиков, курьеров, камердинеров, конюхов, садовников и караульных – часть из них можно видеть на снимке

“Лилия между тернами”. Архив имения Броудлендс.

Мухаммад Али Джинна хотел пошутить, что леди Маунтбеттен между ним и мужем – все равно что лилия между тернами, но фотограф неожиданно поместил в центр кадра его самого

Ганди с леди Маунтбеттен. Архив имения Броудлендс.

Ганди опирается на плечо Эдвины Маунтбеттен, заходя в резиденцию вице-короля в Нью-Дели: здесь состоятся его первые переговоры с лордом Маунтбеттеном

Неру в вице-королевском саду. Агентство Reflex.

Джавахарлал Неру со своей неизменной розой в петлице позирует в саду вице-королевской резиденции

Коронация махараджи Патиалы. Из собрания авторов книги.

Коронационная процессия: махараджа Патиалы вышагивает под золотым зонтом, а его шею украшает бриллиантовое ожерелье стоимостью в миллион фунтов стерлингов. Как писал Киплинг, “махараджи даны нам Провидением ради зрелищ”. В 1947 г. треть Индии находилась под властью 565 махараджей, навабов, князей и раджей. Число их подданных было сопоставимо с населением Соединенных Штатов

Махараджа Биканера – на вес золота. Агентство Keystone Photos.

Пожилой махараджа Биканера получает на день рождения свой вес золотом

Панджаб по праву считался жемчужиной Индии. Его территория размером с половину Франции простиралась от берегов Инда на северо-западе до самых окраин Дели. То был край сверкающих рек и золотых пшеничных полей, уходящих в голубоватую дымку на горизонте; благословенный оазис среди выжженных степей. Само название провинции переводится как “Земля Пяти рек” и отсылает к пяти водным артериям, которым Панджаб обязан своими плодородными почвами. Самая знаменитая из них – Инд, одна из величайших рек планеты, давшая название всему субконтиненту.

Своеобразный характер Панджаба – продукт пяти тысяч лет бурной истории. По этим равнинам грохотали копыта азиатских орд; именно в Панджабе происходил мистический диалог божественного Кришны с воинственным царевичем Арджуной, который лег в основу священной книги индуизма – “Бхагавадгиты”. На этих равнинах разбивали лагеря персидские легионы Дария и отряды Александра Македонского. Их покоряли Маурьи[71], скифы и парфяне, в свою очередь отступавшие под натиском гуннских полчищ и войск халифов, явившихся насаждать единобожие среди миллионов индусов-политеистов. Три века под властью Великих Моголов оказались для Индии эпохой величайшего могущества и оставили после себя щедрую россыпь грандиозных памятников. В конце концов местные сикхи со своими буйными бородами и нестрижеными волосами, завернутыми в пестрые тюрбаны, отвоевали провинцию для себя, только чтобы уступить ее следующим захватчикам – англичанам.

В Панджабе все было переплетено тесно и затейливо – не хуже, чем на великолепных мозаиках, оставшихся от славного могольского прошлого. Любой раздел стал бы незаживающей раной. 15 миллионов индуистов, 16 миллионов мусульман и 5 миллионов сикхов сосуществовали в 17 932 городах и поселках. У них было разное вероисповедание, но общий язык; они держались за общие традиции и в равной мере гордились своим панджабским происхождением и характером. С хозяйственной точки зрения все было устроено еще более хитро: своим процветанием эта земля обязана была рукотворному чуду, которое разделу никоим образом не поддавалось, – тесной сети ирригационных каналов, шедевру британской инженерии, сделавшему из Панджаба житницу всей Индии. Они тянулись с востока на запад по всей провинции, орошая обширные участки выжженной пустыни и превращая их в плодородные земли, залог процветания миллионов панджабцев. Вдобавок весь регион был покрыт густой сетью железных дорог и автомобильных трасс, проложенных, чтобы развозить урожай по всей стране. Граница, как бы ее ни провести, должна была пройти с севера на юг, рассекая эту кровеносную систему надвое. И ни один способ межевания не позволит избежать разъединения гордой и воинственной сикхской общины. Не менее двух миллионов сикхов – вместе с пустыней, обращенной ими в плодородные поля, а заодно и с частью почитаемых святынь, – должны были неминуемо оказаться под властью мусульман.

Так или иначе, граница превратит в кошмар миллионы человеческих жизней. Единственный способ как-то смягчить разрушения – организовать переселение народов в невиданных доселе масштабах. От берегов Инда до мостов Дели, на площади более 500 миль, не было ни единого города, деревни, пшеничного или хлопкового поля, не обреченного пострадать при осуществлении планов, которые велено было подготовить лорду Исмею.

Раздел Бенгалии на другом конце субконтинента был чреват трагедией иного рода. В одной этой провинции насчитывалось больше жителей, чем в Великобритании и Ирландии, вместе взятых: 35 миллионов мусульман и 30 миллионов индусов рассредоточились по территории, тянувшейся от кишащих тиграми джунглей у подножья Гималаев до парящих болот, сквозь которые тысячью протоков впадают в Бенгальский залив Ганг и Брахмапутра. Невзирая на религиозные распри между мусульманами и индуистами, Бенгалия обладала даже более ярко выраженным характером, нежели Панджаб. И индуисты, и мусульмане здесь принадлежали к одной народности и традиции, говорили на одном языке. Они сидели на полу в особой бенгальской позе, строили предложения в особом бенгальском порядке, так, что интонация повышалась к концу, праздновали свой собственный, бенгальский Новый год 15 апреля и гордились своими поэтами, такими как Рабиндранат Тагор.

Их культура уходила корнями в буддийскую цивилизацию, существовавшую здесь еще до нашей эры. В начале нашей эры правители-индуисты заставили их отказаться от веры предков, поэтому они с восторгом приветствовали мусульманских завоевателей с востока, которые избавили их от индуистского гнета, и охотно принимали ислам. С тех пор Бенгалия оказалась разделена по религиозному признаку: мусульмане на востоке, индуисты на западе.

В 1905 году один из самых дельных правителей колониальной Индии, лорд Керзон, решил облегчить управление провинцией, введя в Бенгалии новое административное деление на религиозной основе. Попытка закончилась трагически: спустя шесть лет разразились кровавые беспорядки, доказавшие, что национализм в бенгальцах сильнее религии.

Если Панджаб мог считаться благословенной землей, то Бенгалия, наоборот, представлялась проклятым краем: засушливые периоды чередовались здесь со страшными тайфунами и наводнениями; вся земля, казалось, представляла собой одно гигантское болото, в чьих испарениях процветали две культуры, на которых держалось шаткое благосостояние этих мест, – рис и джут. Они тоже делились по религиозному признаку: рис – на индуистском западе, джут – на мусульманском востоке.

Но сердцем Бенгалии были не поля, а город – город, послуживший англичанам плацдармом для захвата всей Индии, вторая (после Лондона) столица империи и первый порт Азии – та самая Калькутта, где в августе 1946-го произошла чудовищная резня.

В Калькутту в Бенгалии стекалось все: автомобильные и железные дороги, сырье, промышленность. При разделе провинции на западную и восточную часть Калькутта в силу своего географического положения должна была остаться с индуистами на западе, что означало бы медленное, но неумолимое удушение мусульманского востока. Едва ли не весь мировой урожай джута собирался в Восточной Бенгалии, но фабрики, где он превращался в веревки, мешки и материю, были все как одна сосредоточены вокруг Калькутты в Западной. Мусульманский восток, где отлично произрастал джут, практически не выращивал пищевых культур: миллионы его жителей питались рисом, поступавшим с индуистского запада.

В апреле 1947 года последний британский губернатор Бенгалии, сэр Фредерик Берроуз, в прошлом сержант гвардейского гренадерского полка и глава союза железнодорожников, предсказывал, что Восточная Бенгалия – будущая Бангладеш – в случае раздела Индии окажется “крупнейшей сельской трущобой в истории”.

И главный абсурд: даже если бы Джинна получил весь свой Пакистан целиком, он смог бы спасти от индуистского гнета едва ли половину индийских мусульман, ради которых раздел, по идее, и затевался. Остальные приверженцы ислама были разбросаны по стране так неравномерно, что собрать их и отделить не представлялось возможным. Островки в море индуистов, они пали бы первыми жертвами любого межнационального конфликта и по сути превращались в заложников, обреченных гарантировать примерное поведение нового государства. Даже после ампутации в Индии оставалось бы более 50 миллионов мусульман, что делало ее третьим по величине исламским государством мира (после Индонезии и того новообразования, которому предстояло выйти из ее собственного чрева).

* * *

Если бы Луис Маунтбеттен, Джавахарлал Неру или Махатма Ганди в апреле 1947 года проникли в эту страшную тайну, нависшего над Индией катастрофического раздела, возможно, удалось бы избежать. Тайна эта была запечатлена на серой поверхности пленки, способной подорвать весь сложившийся в Индии политический баланс и навсегда изменить ход истории Азии. Но она блюлась так строго, что о ней не подозревали даже в британском уголовном розыске – одной из самых эффективных сыскных служб в мире.

В центре этой рентгенограммы располагались два темных кружочка размером не больше мячика для пинг-понга, окруженные неровной белой каймой, будто солнце во время затмения. Выше россыпь крохотных белых пятнышек усеивала все пространство вплоть до самой грудной клетки. То был снимок легких. Черные кружочки обозначали каверны: полости, возникшие из-за распада ткани. Белые точки указывали на то, что и в других местах легочная и плевральная ткань начинала отвердевать, и окончательно подтверждали диагноз: легкие были поражены туберкулезом, и болезнь зашла настолько далеко, что человеку, чья грудная клетка видна была на снимке, вряд ли оставалось жить больше двух или трех лет.

Снимки эти хранились в неподписанном запечатанном конверте в сейфе, который стоял в кабинете бомбейского доктора Джала Пателя, а запечатленные там легкие принадлежали несгибаемому человеку, который не давал лорду Маунтбеттену сохранить Индию единой и неделимой. Мухаммад Али Джинна, единственная и непреодолимая преграда, отделявшая вице-короля от чаемого единства, получил смертный приговор.

В июне 1946 года, за девять месяцев до прибытия Маунтбеттена, доктор Патель извлек эти снимки из кюветы, куда они были положены на проявку, и обнаружил страшную болезнь, грозившую оборвать жизнь Джинны. Туберкулез – напасть, ежегодно уносившая жизни миллионов истощенных индийцев, – поселился в легких провозвестника Пакистана, когда ему исполнилось 70.

Слабая респираторная система всю жизнь доставляла Джинне немало неприятностей. Задолго до войны он лечился в Берлине от последствий сильного плеврита и с тех пор страдал от хронического бронхита, который подкосил его дыхательные пути настолько, что после любого сколько-нибудь продолжительного выступления он часами не мог отдышаться.

В конце мая 1946-го в Шимле у лидера Мусульманской лиги в очередной раз начался бронхит. Преданная Фатима усадила брата на поезд в Бомбей, но по пути ему стало только хуже – настолько, что пришлось срочно вызывать доктора Пателя, который в итоге сел в тот же вагон, не доезжая до Бомбея, и немедленно обнаружил, что именитый пациент “совсем плох”. Патель предупредил, что заготовленного почитателями приема на центральном вокзале Джинна может и не выдержать, снял его с поезда на пригородной станции и перевез в больницу. Именно там, пока глава Мусульманской лиги медленно восстанавливался в палате, Патель и сделал открытие, которое станет самой тщательно охраняемой тайной Индии.

Будь на месте Джинны любая другая жертва туберкулеза, остаток жизни пациенту пришлось бы провести в санатории. Но Джинна не был обычным больным. После выписки Патель привел своего друга и пациента к себе в кабинет и там обрисовал плачевную картину смертельной болезни. Так Джинна узнал, что ресурсы его организма на исходе. Доктор предупредил: если радикально не сократить рабочую нагрузку, не делать частых передышек, не отказаться от алкоголя, сигарет и прочего стресса, жить ему останется не больше пары лет. Джинна выслушал его, не моргнув и глазом, а затем заявил: о том, чтобы променять дело жизни на койку в санатории, не может быть и речи. С намеченного пути он сойдет только в могилу, но сейчас, когда наступает решительный момент, он продолжит вести мусульман Индии за собой. Он прислушается к врачебным рекомендациям и постарается работать меньше, насколько это окажется совместимо с великим делом его жизни. Джинна прекрасно понимал: если враги-индуисты прознают о его диагнозе, вся политическая перспектива грозит рассыпаться. Они просто дождутся, пока он сойдет в могилу, и разрушат его мечту, договорившись с более покладистыми коллегами по партии рангом ниже[72]. И глава Мусульманской лиги вернулся к работе. Раз в две недели доктор Патель в строжайшей тайне делал ему уколы, но в остальном Джинна даже не пытался следовать его советам. Свидание со смертью – не повод срывать свидание с историей, постановил он. С невероятным мужеством и всепоглощающим рвением он стремился к своей главной цели, и свеча его жизни, начав было оплывать, угасла в последней яркой вспышке. “Главное в этой сделке – скорость”, – сообщил Джинна Маунтбеттену с самого начала консультаций о будущем Индии. Она же требовалась и самому Мухаммаду Али Джинне в его сделке с судьбой.

Одиннадцать человек, собравшихся вокруг овального стола в конференц-зале, ждали, пока лорд Маунтбеттен откроет заседание. В каком-то смысле они могли считаться наследниками 24 отцов-основателей Ост-Индской компании, тех самых, чьи торговые аппетиты тремя с половиной веками ранее заставили англичан разведывать морские пути в Индию. Из их корыстолюбия родилась империя, которая в своем нынешнем виде опиралась именно на этих людей – губернаторов одиннадцати провинций. Они достигли вершин карьеры, положенной на благо страны, и наслаждались влиятельным положением, о котором, вероятно, мечтали, пока в юности тянули лямку в отдаленных уголках государства. Индийцев среди них было всего двое.

Властью, заслуженной десятилетиями трудов, эти талантливые и преданные своему делу люди пользовались со всей мыслимой ответственностью, а Индия в ответ окружала их практически царской роскошью. Их резиденции представляли собой дворцы с сотнями прислужников; их приказаниям подчинялись обширные и густонаселенные земли, вполне сопоставимые по размеру с ведущими нациями Европы. По подведомственным областям они перемещались в личных вагонах, по городам – в “роллс-ройсах” с эскортом из гвардейцев в тюрбанах, по джунглям – верхом на слонах.

За вице-королевским столом они расселись в порядке старшинства: сначала главы трех важнейших президентств – Бомбея, Мадраса и Бенгалии, затем губернаторы провинций: Панджаба, Синда с его портом Карачи, Соединенных провинций Агры и Ауда, Бихара и Ориссы, Ассама с его чайными плантациями на бирманской границе, Центральных провинций и, наконец, северо-западного приграничья, откуда за Хайберским перевалом открывался путь в Афганистан.

Маунтбеттен испытывал неловкость: в свои сорок шесть он был самым молодым участником совещания. В отличие от прочих вице-королей, он не мог похвастаться ни успешной чиновничьей карьерой, ни блестящими достижениями в парламенте. Он был в Индии новичком, тогда как одиннадцать губернаторов всю жизнь разбирались в хитросплетениях ее истории и тонкостях местных диалектов, в конце концов заслужив репутацию ведущих знатоков в своих областях. Это были гордые люди, заранее готовые встретить в штыки любое предложение, внесенное неофитом.

Однако Маунтбеттен считал, что отсутствие опыта может пойти ему на пользу. Специалисты оказались не в состоянии найти решение, поскольку “слишком закоснели в предрассудках системы и искали такой выход, который как можно меньше затрагивал бы существующий порядок”. Для начала вице-король попросил каждого губернатора охарактеризовать ситуацию на подведомственной территории. Восемь ответных выступлений обрисовывали картину неприятных, но все еще поддающихся контролю беспорядков. Но то, что рассказали губернаторы трех ключевых регионов – Панджаба, Бенгалии и Северо-Запада, – прозвучало по-настоящему тревожно.

Сэр Олаф Каро – страж перевалов, через которые на Индию в течение тридцати веков обрушивались орды завоевателей, – взял слово первым, но его опрокинутое лицо и опухшие от бессонных ночей глаза говорили сами за себя. Ночами напролет он разбирался со все новыми и новыми донесениями о вспышках недовольства у себя в провинции. В пограничных краях он провел практически всю жизнь; мало кто в западном мире лучше него разбирался в нравах и наречиях буйных пуштунских племен. В его столице, Пешаваре, раскидывался один из самых живописных базаров в мире; раз в неделю с Хайберского перевала спускался караван из Кабула со свежим грузом кож, фруктов, шерсти, посуды, часов, сахара и советской контрабанды. В разветвленных пещерах скрывались десятки подпольных оружейных фабрик, снабжавших воинственных махсудов, афридиев, вазириев и прочие пуштунские племена смертоносным оружием самой искусной выделки. В провинции назревает взрыв, предупреждал Каро, и если все пойдет по наихудшему сценарию, чего доброго, может сбыться худший из британских кошмаров: с северо-запада, через Хайберский перевал к границам империи хлынут вражеские полчища. Афганские пуштуны давно точат зубы на Пешавар и берега Инда, которые считают своими исконными землями. “Если мы не будем действовать дьявольски осторожно, дело чревато международным конфликтом”, – сказал губернатор.

Губернатор Панджаба, сэр Эван Дженкинс, нарисовал еще более мрачную картину. Этот молчаливый валлиец посвятил себя Панджабу с не меньшей страстью, чем Каро – пограничным делам. Старый холостяк был настолько предан этим краям, что, как уверяли злопыхатели, видел в них свою семью и “забывал о существовании остальной Индии”. Как бы ни повернулось будущее страны, Панджабу неминуемо грозит всплеск насилия. Если дело действительно идет к располовиниванию провинции, для поддержания порядка понадобится не меньше четырех дивизий, к тому же сикхи в любом случае потребуют для себя отдельной территории. “Глупо было бы делать прогнозы о том, вспыхнет ли Панджаб в случае раздела: он уже пылает”, – констатировал Дженкинс. Третий губернатор, сэр Фредерик Берроуз, лежал больной у себя в Калькутте и с докладом о ситуации в Бенгалии отправил своего заместителя, чьи слова звучали не менее зловеще, чем рапорты с северо-западной границы или из Панджаба.

Когда доклады подошли к концу, помощники Маунтбеттена раздали всем присутствующим по папке: на этих страницах, объяснил вице-король, был изложен “один из возможных планов действия”. “Для удобства” эта операция именовалась “Балканским планом”: то был черновой проект раздела, заказанный главе секретариата лорду Исмею неделей ранее.

Чем дальше губернаторы листали бумаги, тем большее потрясение отражалось на их лицах. Они были приверженцами и поборниками индийского единства, на укрепление которого положили большую часть жизни – и вот теперь Британия, отступая, собиралась разрушить плоды их трудов.

Меткое название плана отсылало к процессу балканизации Центральной Европы после Первой мировой войны. Предполагалось, что каждая из 11 провинций[73] сама решит, оставаться ей в Индии, присоединяться к Пакистану или – если на то будет воля большинства, вне зависимости от вероисповедания – получать независимость. От надежды на единство Индии “невозможно отказаться с легким сердцем”, сообщил вице-король собравшимся: важно показать, что англичане предприняли ради его сохранения все мыслимые шаги. Если же в итоге они потерпят неудачу, мир должен знать, что “такой выбор – плод индийского волеизъявления, а не британского решения”. По его личному мнению, проект Пакистана настолько нереалистичен по своей сути, что надо “дать ему шанс провалиться по собственному почину”, чтобы Мусульманская лига могла “отступить с честью и вернуться в лоно единой Индии”.

Одиннадцать собравшихся губернаторов не выказали ни малейшего энтузиазма, но и протестовать не стали: противопоставить разделу даже им было нечего.

В тот вечер губернаторская конференция завершилась торжественным банкетом в парадном зале вице-королевского дворца, увешанном портретами девятнадцати предыдущих британских властителей Индии. Лорд и леди Маунтбеттен сидели во главе стола, компанию им составляли губернаторы с супругами. Под конец слуги разнесли графины с портвейном, и Луис Маунтбеттен поднял бокал. Никто из собравшихся за этим столом не сознавал, что присутствует при кончине славной традиции: никогда больше вице-король Индии не предложит своим губернаторам традиционный тост, который провозгласил Маунтбеттен за своего царствующего в 4000 миль от них кузена: “Леди и джентльмены, здоровье короля-императора!”

Северо-западная пограничная провинция и Панджаб, конец апреля 1947

В иллюминаторах вице-королевского самолета возникла величественная, покрытая снегом вершина Нанга-Парбата, которая возносилась на 25 тысяч футов в сотне миль к северу от носа “Йорка”. От одного конца горизонта до другого простирался темный, присыпанный снегом массив Гиндукуша, очерчивавший границу пустынных ледяных краев, известных как Крыша мира. Самолет резко свернул к югу, миновал извилины Инда и начал снижаться над глинобитными стенами легендарной столицы приграничной провинции, Пешавара.

Пока “Йорк” несся к посадочной полосе, глазам его пассажиров предстала огромная толпа, еле сдерживаемая до предела растянутым полицейским оцеплением. Луис Маунтбеттен решил временно прервать переговоры в своем кондиционированном кабинете и лично оценить обстановку в самых неспокойных провинциях – в Панджабе и на Северо-Западе.

Весть о его прибытии разлетелась очень быстро. В течение суток десятки тысяч людей со всех концов провинции откликнулись на призыв Джинны и Мусульманской лиги и стали стекаться в Пешавар, свисая с подножек автобусов и специально пущенных поездов, забивая до предела машины и грузовики, распевая и размахивая руками: назревала самая грандиозная демонстрация в истории края.

Высокие бледнолицые пуштуны готовились устроить вице-королю неожиданную встречу. К моменту его прибытия они уже были порядком измотаны пылью и жарой, неохотно слушались своих предводителей и мало-помалу приходили в опасное исступление. Полиция загнала людей за низкое ограждение между железнодорожной насыпью и стенами старой могольской крепости, однако разъяренная, неуправляемая толпа грозила заглушить примирительные тона операции “Обольщение” резким грохотом выстрелов.

Все эти люди собрались здесь в силу политической аномалии: провинцией, на 93 % состоявшей из мусульман, управляли союзники партии Конгресса во главе с племенным вождем по имени Абдул Гаффар-хан – бородатым гигантом, похожим на ветхозаветного пророка. Всю свою жизнь он проповедовал учение Ганди – любовь и ненасильственное сопротивление – среди пуштунских племен, для которых кровная вражда и вендетта были самой естественной формой жизни. Парадоксальным образом он даже заручился их поддержкой, но идиллия продолжалась лишь до тех пор, пока, верный партийной линии, он не отверг призывы Джинны к созданию независимого Пакистана. С тех самых пор население, подзуживаемое агентами Джинны, обратилось против Гаффар-хана и его правительства в Пешаваре. Огромная орущая толпа, встречавшая Маунтбеттена, его жену и 17-летнюю дочь Памелу, должна была окончательно доказать, что в провинции отныне заправляет Мусульманская лига, а не “Приграничный Ганди”. Встревоженный губернатор Олаф Каро поспешил усадить гостей в машину, чтобы под вооруженным эскортом переправить в резиденцию, но разбушевавшаяся толпа грозила выплеснуться за пределы полицейских ограждений и ринуться на штурм губернаторского дворца. Если бы это произошло, малочисленному гарнизону ничего не оставалось бы, кроме как открыть огонь и устроить побоище, тем самым положив конец надеждам Маунтбеттена на мирное решение и совершенно чудовищным образом утопив его правление в крови. Встревоженный губернатор объявил, что остается только один выход: вице-король должен выйти к толпе и постараться ее утихомирить (комиссар полиции и командующий вооруженными силами сочли эту идею сущим безумием).

Маунтбеттен на секунду задумался и ответил: “Хорошо. Я готов рискнуть”. Леди Эдвина, к вящему ужасу Каро и офицеров охраны, настояла на том, чтобы отправиться с ним.

Спустя несколько минут джип доставил вице-короля с супругой и губернатором к подножью железнодорожной насыпи. По другую сторону этой ненадежной плотины неистовствовала измученная духотой чумазая толпа. Маунтбеттен взял жену за руку и полез на насыпь. Ее вершина, как выяснилось, находилась всего в пятнадцати футах от бушующего моря тюрбанов. Земля у них под ногами содрогалась под натиском тысяч орущих и размахивающих руками людей. Перед лицом этой жуткой человеческой пучины, олицетворявшей всю ярость индийского народа, Маунтбеттены на секунду оторопели. В воздухе висела пыль, поднятая топотом десятков тысяч ног. Шум стоял такой, что сам воздух, казалось, сшибал их с ног. В операции “Обольщение” наступил решающий момент – момент, когда могло произойти что угодно.

Глядя на то, как силуэты вице-королевской четы вырисовываются на фоне толпы, сэр Олаф Каро содрогнулся: у людей за насыпью было то ли 30, то ли 40 тысяч стволов. Любой безумец или жаждущий крови сумасброд мог подстрелить Маунтбеттенов, “как уток на пруду”. В первые секунды Каро кожей ощущал гнев толпы. “Сейчас начнется”, – в ужасе подумал он.

Маунтбеттен не очень понимал, что делать и как говорить с людьми, не зная ни полслова на их родном языке – пуштунском. И тут вдруг пуштуны замерли, будто зачарованные; кто знает, не остановилась ли уже занесенная рука убийцы. Вышло так, что лицом к лицу с самыми воинственными племенами империи Маунтбеттен оказался в куртке-сафари с короткими рукавами, которую носил во время войны в Бирме. Ее вид подействовал на толпу в силу одного-единственного обстоятельства: куртка была зеленая. Цвета ислама, благословенного цвета хаджи, совершивших паломничество в Мекку[74]. Десятки тысяч собравшихся инстинктивно сочли цвет формы знаком солидарности, уважения к их вере.

Сжав руку жены и глядя прямо перед собой, Маунтбеттен прошептал: “Машем!” Хрупкая Эдвина медленно и грациозно подняла их сцепленные руки над головами. Озадаченная толпа замерла. И вдруг, когда бледная рука Эдвины протянулась к небу, толпа взорвалась криком. Десятки тысяч глоток орали, не умолкая, и их вопли сливались в победную литанию: “Маунтбеттен зиндабад!” – “Да здравствует Маунтбеттен!” – выкрикивали разъяренные еще минуту назад пуштуны. Самый опасный момент операции “Обольщение” благополучно миновал.

Спустя двое суток после столкновения с пуштунами Маунтбеттен с женой приземлились в Панджабе. Сэр Эван Дженкинс сразу отвез их в небольшое селение в 25 милях от Равалпинди. Там потрясенный лорд Луис смог воочию убедиться в том, что две недели назад губернатор не преувеличивал, когда утверждал, что его провинция уже полыхает. Здесь вице-король впервые столкнулся с ужасами, сотрясавшими Индию.

Молодой капитан, у которого на глазах под Критом погибла почти вся команда его эсминца; военачальник, командовавший миллионами во время жестоких боев в джунглях Бирмы, был сражен зрелищем, которое развернулась перед его глазами в селе на 3500 жителей, каких в Индии тех лет было больше полумиллиона.

В течение многих веков две тысячи индусов и сикхов мирно расходились на грунтовых дорожках Кахуты с полутора тысячами мусульман. Но сейчас в центре пепелища, бывшего некогда деревней, виднелись лишь каменный минарет и приземистый купол сикхской гурдвары.

Как раз накануне визита Маунтбеттена через деревню проходил патруль Норфолкского пехотного полка. Жители Кахуты мирно спали бок о бок, как и поколения односельчан до них. Все было тихо и спокойно. К восходу солнца от Кахуты уже не осталось ничего: все сикхи и индусы либо погибли, либо в панике спаслись бегством.

Орава мусульман напала на деревню, как стая волков: дома индусов и сикхов обливали бензином из канистр и тут же поджигали. Спустя считаные секунды их кварталы уже полыхали, и в огне со страшными криками гибли целые семьи. Тех, кто пытался спастись, ловили, связывали, обливали бензином и поджигали, как факелы. Огонь быстро перекинулся на мусульманскую половину деревни, и в итоге Кахута была полностью стерта с лица земли[75]. Выжило лишь несколько женщин-индусок, которых вытащили из постелей, изнасиловали и обратили в ислам; многие женщины, вырвавшись из рук насильников, бросались в пламя, чтобы погибнуть вместе с родными. “Я не осознавал масштаба и ужаса происходящего, пока не побывал в Кахуте”, – телеграфировал Маунтбеттен в Лондон.

Столкновение с буйной толпой в Пешаваре и страшное зрелище обгорелых остатков деревни в Панджабе окончательно укрепили Маунтбеттена в его выводах: заключение, к которому он пришел за десять дней встреч в кондиционированном кабинете, было верным. Только стремительность давала надежду на спасение Индии. Если не начать что-то предпринимать прямо сейчас, государство рухнет, потянув за собой и вице-короля, и всю империю. А раз ситуация требовала немедленного решения, значит, из тупика оставался один-единственный выход, тот самый, которого он надеялся избежать, но который напрашивался в сложившейся политической ситуации, – раздел Индии.

* * *

Паломничество, которое Ганди начал 1 мая 1947 года, подходило к своему трагическому завершению в том же самом поселке чистильщиков улиц в Дели, где Махатма еще недавно безуспешно пытался убедить своих сподвижников сберечь единство Индии; теперь он сидел, поджав ноги, на полу, как и тогда – с мокрым полотенцем на голове, и печально слушал, как спорят вокруг него руководители Конгресса. Раскол, наметившийся на предыдущей встрече, становился неминуем: похоже, их пути окончательно разошлись. Долгие годы тюремного заключения, смертельные голодовки, харталы и бойкоты вели Ганди к этой встрече. Он изменил лицо Индии и сформулировал одну из самых оригинальных философских доктрин столетия, чтобы привести свою страну к независимости ненасильственным путем – и вот теперь наивысшая точка его триумфа грозила обернуться непоправимой трагедией. Терпение его последователей истощилось, их выдержка была на исходе. Они готовы были принять раздел Индии как последний, неизбежный шаг к независимости.

Ганди сопротивлялся не просто из мистической преданности идее единства. За годы, проведенные в странствиях по деревням, он научился чувствовать малейшие движения народной души. И интуиция подсказывала ему: что бы там ни обещал Джинна Маунтбеттену, раздел не станет “хирургической операцией”. Это будет чудовищная, тошнотворная бойня, которая обратит друга против друга, соседа против соседа и встречного против встречного в тысячах до боли знакомых ему поселков. И вся эта кровь прольется ради противной природе цели – раздела субконтинента на две противоборствующих части, обреченные выгрызать друг у друга внутренности. Многие поколения индийцев на десятилетия вперед должны будут расплачиваться за ошибку, которую они готовились совершить.

Трагичность положения Ганди заключалась в том, что он не мог предложить в качестве обоснования альтернативы ничего, кроме собственной интуиции – той самой интуиции, которой его союзники уже столько раз доверялись. Но в тот вечер они уже не видели в нем своего пророка. “Они зовут меня Махатмой, но верите ли – они слушают меня даже меньше, чем простого подметальщика”, – сокрушенно признавался он потом близкому другу.

Неру, Патель и все остальные, подобно Маунтбеттену, осознавали назревающую катастрофу и полагали, что раздел, пусть даже самый болезненный, – единственный способ спасения страны. Ганди всеми фибрами своей души был против. И даже если они были правы, он предпочел бы любой хаос, лишь бы избежать раздела.

Джинна никогда не добьется своего Пакистана, если не получит его от англичан, убеждал он однопартийцев. А англичане никогда ему ничего не дадут, если Конгресс выступит против единым фронтом. У них было право вето на любые предложения Маунтбеттена. Отправьте англичан восвояси, умолял он, а с последствиями их ухода мы разберемся. “Пусть оставят Индию Богу, хаосу, анархии, чему угодно, но пусть уходят”.

“Мы пройдем через испытание огнем, но пламя только укрепит нас”, – уверял Ганди.

Но то был глас вопиющего в пустыне. Даже двое его ближайших соратников не готовы были на сей раз прислушаться к человеку, который прежде выражал их общие чаяния.

Патель был согласен на раздел еще до прибытия Маунтбеттена. Он старел; он перенес два сердечных приступа и теперь хотел, покончив с затянувшимися дебатами, поскорее приступить к делу – строительству независимой Индии. Пускай Джинна получит свое государство, оно все равно нежизнеспособно. Пройдет пять лет, и Мусульманская лига будет обивать пороги и умолять пустить их обратно в Индию.

Неру мучительно разрывался между искренней преданностью Ганди и уважением к своим новообретенным друзьям Маунтбеттенам. Ганди обращался к его сердцу, а Маунтбеттен – к его рассудку. Идея раздела вызывала у него инстинктивное отторжение, но разум подсказывал, что это единственное решение. Маунтбеттен же, с тех пор, как он сам пришел к выводу, что других выходов не осталось, постарался задействовать все отпущенное ему обаяние и силу убеждения, чтобы перетянуть Неру на свою сторону. И здесь у него в запасе был важный довод. Избавившись от Джинны, индуистская Индия сможет получить сильное центральное правительство, без которого не построить социалистическое государство мечты. И в конце концов Неру тоже обратился против своего учителя.

Как только эти два голоса были отданы “за”, вся остальная партийная верхушка очень быстро договорилась. Неру было поручено проинформировать вице-короля о том, что Конгресс, оставаясь “всецело приверженным идее единства Индии”, готов будет пойти на раздел при условии, что Панджаб и Бенгалия окажутся распределены между двумя государствами. Человек, который привел их к победе, остался наедине со своим омраченным триумфом и разбитой вдребезги мечтой.

В 18 часов следующего дня, 2 мая, спустя ровно сорок дней после прибытия в Нью-Дели, вице-королевский “Йорк MW-102” вылетел из аэропорта Палам в Лондон. На сей раз его главным пассажиром был лорд Исмей, глава вице-королевского секретариата: он уполномочен был передать на рассмотрение правительства его величества план раздела Индии.

Все надежды Маунтбеттена разбились о непоколебимое упрямство Джинны, как о скалу. Знай он, что Джинна одной ногой в могиле, все могло бы пойти иначе – но он не знал. Всю свою дальнейшую жизнь Маунтбеттен будет вспоминать о том, что ему не удалось переубедить Джинну, как о главном провале своей карьеры. О терзаниях, которые он испытывал при мысли, что ему предстоит войти в историю как человеку, разделившему Индию, можно судить по документу, переданному с лордом Исмеем, – пятому собственноручному отчету, предназначенному правительству Эттли.

Раздел Индии, писал Маунтбеттен, – “сущее безумие”; “и никто никогда не убедил бы меня пойти на это, если бы не чудовищная междоусобная вражда, охватившая всех и не оставившая других путей отступления”.

“Ответственность за это безумие в глазах всего мира, – писал он, – следует целиком и полностью возложить на индийцев. И настанет день, когда они горько пожалеют о том, что сейчас собираются натворить”.

Предыдущая главаГлава 10 из 50Следующая глава