К книге
Никаких понедельниковЦаца с задранным носом
31%
Цаца с задранным носом
8

Примерно к тому времени, когда Каролин с практически идеальными баллами поступила в школу Святой Марии, мы окончательно поменялись размерами, и теперь мне покупались исключительно новые вещи, а потом она их за мной донашивала. Так было логичнее. Я все равно всегда была крупнее сестры, а теперь стала еще и выше. Все равно мне регулярно приносили новые шмотки, потому что одежда, доставшаяся от Каролин, на мне рвалась, и эти вещи однажды просто исчезали, а вместо них появлялись новые. Я не возражала. Мне нравились обновки.

Однажды я нашла в мусорном баке жакет, который для сестры связала баба Мари. В жакет была завернута мертвая курица. Не наша, а какая-то бентамка. Я поняла, что это бентамка, потому что наружу торчала мохнатая лапа. Я миллион лет мечтала об этом жакете. Я понимала, что наверняка уже вырасту из него к тому времени, когда он станет мал Каролин, но все равно его хотела. Жакет был связан из белой шерсти с серебристыми вкраплениями, и на нем были блестящие пуговки. Я стащила его с дохлой бентамки, но весь жакет был залит кровью, а один рукав вообще оторван. Он его даже спрятать не пытался. Просто положил сверху в бак, где его кто угодно мог увидеть. Кем угодно, естественно, стала бы мама. Я сунула руку в мусорку и поплотнее затолкала дохлую птицу вместе с жакетом как можно глубже, а сверху присыпала другим мусором. Я не хотела, чтобы мама увидела.

Позже тем вечером я было подумала достать жакет из мусорки и срезать пуговицы. Бабушка всегда срезала пуговицы со старых вещей, чтобы повторно их использовать, а эти были прямо потрясающе красивые – перламутрово-жемчужные, с четырьмя дырочками. Может, если их срезать и сказать, что случайно где-то нашла, то баба Мари и мне свяжет жакет с блестящими пуговками? Моего размера? Но я боялась идти в потемках щупать дохлую курицу, да и потом, – что я отвечу, когда баба Мари спросит меня про тот жакет? Когда утром приехал мусоровоз, я только увидела в окно, как бак поднимали и вытряхивали. Я даже собралась выбежать на улицу, сказать, что я допустила оплошность и мне нужно сперва кое-что оттуда забрать, но не стала.

Когда из школы Святой Марии пришел конверт, папа сказал:

– Ну все, теперь эта цаца окончательно нос задерет.

А потом он смял конверт и швырнул через всю комнату. Мама не осмеливалась поднять его, пока отец не вышел. Она дождалась, когда хлопнет калитка, когда он пройдет мимо окон, и только потом поставила утюг, подняла письмо, и сперва расправила его, прижав к животу, а потом проутюжила через салфетку.

Моя учеба там даже в теории не рассматривалась. Когда я закончила началку, все школы и так стали общеобразовательными, так что хотя мы и сдавали экзамены почти на отлично, это не обеспечивало поступления в школу Святой Марии. Разве что тем, кто реально хотел там учиться. Был у меня один разговор с учительницей, когда она задержала меня после уроков и спросила:

– А ты не хочешь пойти в школу Святой Марии? Хорошее место.

Я не понимала, о чем речь. Дома никто ничего об этом не говорил. Я пожала плечами и пробормотала что-то вроде того, что не хочу там превратиться в цацу.

– В кого? – переспросила она. – Зачем же отказываться от шанса? И я сильно сомневаюсь, что хоть у одной из вас есть малейшая перспектива превратиться в цацу.

Потом она резким движением вскрыла лежавший у нее на столе конверт и сказала, что я могу быть свободна.

Это был мой шанс получить хорошее образование. Профукала. Хотя моя школа стала общеобразовательной именно начиная с моего класса, но пока я там училась, старшеклассники нас ненавидели и постоянно швыряли наши сумки и куртки в лужи и грязные углы, которых было полно на школьном дворе, больше похожем на стройплощадку.

Я даже не сдавала выпускные экзамены. Тогда это было необязательно. По достижении шестнадцати лет можно было просто уйти из школы. Все девочки нашего выпуска, достигшие совершеннолетия, покинули школу перед экзаменами на Пасху. Мы жалели тех, кому еще предстояло учиться целый семестр. Бедняги. Они все еще носили форму, а мы уже зарабатывали деньги. Красились сколько хотели. Большинство, правда, работало на птицефабрике, где форма включала сетчатую шапочку, и от всех несло курятиной на весь автобус по дороге домой. Я же устроилась на фабрику нижнего белья, что было гораздо лучше. Во-первых, нам не приходилось мерзнуть, а униформа представляла собой всего лишь полосатый фартук, наподобие тех, что носят школьные повара, и надевать его нужно было только на рабочем месте. Я занималась упаковкой, работа была чистой, и нужно было лишь быстро научиться складывать и упаковывать вещи. Даже теперь – дай мне разобранную картонную коробку, и я соберу ее с закрытыми глазами.

За несколько недель до пасхальных каникул одна девочка плакала в раздевалке спортзала, а учительница физкультуры все повторяла, что напишет ее родителям письмо, ведь еще есть время изменить решение, но девочка продолжала плакать и утверждать, что это бесполезно, потому что родители уже нашли ей работу, и никто даже слушать не станет. Эта девочка была действительно умной, плюс собиралась на чемпионат округа по легкой атлетике. Я поняла, что она вовсе не хотела бросать школу. Она хотела остаться на лишний семестр, сдать выпускные экзамены и выиграть свои соревнования. Меня это поразило. Мне даже не приходило в голову грустить по такому поводу. Отец говорил, что все эти идеи вроде женского освобождения – пустая трата времени. Фабрика нижнего белья платила три восемьдесят пять в час. Я была намерена разбогатеть.

Я рассказала маме о девочке, плачущей в раздевалке. Мама пожала плечами и сказала, что девочка, конечно, права, но если я настроилась сама стирать свое белье до конца жизни, так тому и быть. Против его воли не попрешь. Что она имела в виду? Против чьей воли надо было идти? Отец не требовал, чтобы я бросала школу. И кто бы еще стирал за меня мое белье? Какие были еще варианты?

К тому моменту Каролин уже покинула школу и дом тоже. Ученикам гимназий не разрешалось бросать учебу досрочно. Но мне и в голову не приходило, что у нее, гимназистки с аттестатом, было преимущество передо мной, или что она, уйдя из дома, оказалась в лучшем месте, чем я.

После ухода Каролин отец дал мне пять фунтов, чтобы я помогла ему разобрать перегородку между нашими с ней комнатами и снова превратить их в одну большую спальню только для меня. Это заняло немного времени. Он демонтировал деревянную раму и выбил доски, чтобы их проще было спустить по лестнице. Затем мы разобрали каркас ее кровати, а рейки отложили для забора. Было весело. Под кроватью Каролин стояла коробка из картона, в которой она хранила свои вещи. Он толкнул ее ко мне по линолеуму и сказал: убери всю эту дрянь.

Там лежала посеревшая заношенная спортивная футболка примерно на три размера меньше моей. Три тампона в коробке. Несколько заколок для волос и резинки с запутавшимися в них длинными темно-коричневыми волосами. Сломанная пластиковая расческа. Розово-белые бумажные полоски, снятые с дешевых гигиенических прокладок. Все это поместилось в маленький пластиковый пакетик для мусора.

Когда мне было шесть лет, муниципалитет сделал на нашей улице отводы из санузлов на первых этажах прямо в канализацию старых прачечных, чтобы не нужно было больше ходить в туалет во двор. Но папа сказал, что сделано плохо. Он видел, как они все обустроили в других домах, как попало навтыкали труб, заделали чем попало, потому что не расщедрились на нормальных штукатуров, а на стенки даже герметика пожалели. Он сказал, что если кто-нибудь и станет ковырять наш дом, то только он сам, и нам не разрешалось впускать в дом никого, кто представлялся сотрудником коммунальных служб. Однако если отца кто-то спрашивал, подсоединился ли он к канализации, он отвечал: какого лешего он должен тратиться, когда всем остальным все сделали бесплатно?

Причина, по которой он не хотел пускать никого внутрь, заключалась в перегородке, которую он установил посередине задней спальни. Однополых детей младше шестнадцати лет не принято было селить в отдельных комнатах. Поэтому в задней спальне он поставил вместо двери две стенки под углом, на одной врезал старую дверь, а на другой оказалась новая. Зате́м он внутри комнаты собрал от вершины этого треугольника раму от пола до потолка, прибив ее прямо поверх линолеума, обшил ее досками, и когда добрался до середины окна, просто остановился. Между перегородкой и стеной осталась небольшая щель над подоконником, через которую можно было передавать записочки. У каждой из нас была половина карниза и своя отдельная занавеска.

Получившиеся комнаты были слишком узки для полноразмерных кроватей, но кто-то выбросил узкую двухъярусную кровать, папа разобрал ее и поставил вплотную к перегородке с двух сторон, где раньше стояла наша старая, двуспальная. Мы все равно могли переговариваться с этих кроватей, потому что сквозь тонкую доску слышно было абсолютно все, даже если шептать. Ночью я протягивала руку, стучала по перегородке и звала сестру детским именем: «Камми, Камми, ты уже спишь? Тебе не холодно?» А она отвечала: «Наверное, у тебя одеяло опять свалилось на пол, подними и закутайся», а я говорила: «Мне придется опустить ноги на холодный линолеум», а она советовала: «Думай теплые мысли. Думай о большом теплом костре и горячей картошке. Представь, что у тебя в кровати лежит огромная горячая картофелина». Я в ответ хихикала, и мне становилось уютнее.

Представь какой-нибудь теплый цвет, велела она, подумай о красном и оранжевом, и розовом. Иногда она просовывала руку в щель у окна, я делала так же, и обе наши руки замерзали, сцепившись над подоконником. Возле окна всегда было холодно. Иногда я говорила: «Камми, Камми, иди сюда и обними меня, залезай под мое одеяло», а она говорила: «Не могу, Стефи, ты же знаешь, мне нельзя».

Но вот что я думаю сейчас. Думаю, она пришла бы согреть меня. Она подняла бы мое одеяло и подоткнула бы его. Но она не могла выйти из своей комнаты. Думаю, дверь была заперта. Я не помню замка, но помню, как она несла полный ночной горшок вниз по лестнице – с чего бы ей держать в комнате горшок? Моча в горшке была красной, и она сказала: «Подожди секунду, Стефи, чтобы я не пролила». А я спросила: «Почему твоя моча красная?» А она осторожно несла горшок на улицу и через двор, чтобы вылить его в унитаз. Я думала, может, когда становишься старше, моча краснеет. Я думала, может, именно эти теплые мысли красного, оранжевого и розового цветов, чтобы согреться, делали мочу красной, и поскольку моя моча не краснела, я решила, что Каролин хорошо представляет себе теплые цвета, а я плохо, и поэтому я мерзну, и именно поэтому моя моча желтая.

Мы с отцом разобрали перегородку и положили обе двери, мою и Каролин, на полу комнаты. Потом он взял отвертку и начал снимать металлическую скобу с верхнего угла одной из дверей – такая же скоба висела в курятнике, на нее цепляли навесной замок. Сейчас замка на ней не было. Отец положил железяки и саморезы в карман пиджака, чтобы унести и использовать в одном из сараев.

Теперь, когда двери лежали на полу, я не могла вспомнить, какая из них была моей, а какая принадлежала Каролин. Я не знала, какая сторона была обращена вовнутрь, а какая смотрела на лестничную клетку. Потом он спустился по лестнице и вынес дверь, которая больше была не нужна, во двор.

Закончив, он взвалил на плечо части разобранных кроватей и ушел. Я услышала, как он на ходу похлопал по карману, проверяя, не забыл ли снятые с двери железки. Я сказала маме – мол, мне и в голову не приходило, что на верхних этажах тоже вешают замки на дверь, и она так вытаращилась на меня, будто я сошла с ума или представляла собой угрозу. Мама просто стояла столбом и не сводила с меня глаз. И я сразу поняла, что не должна была говорить этого вслух. Что она не знает, какой безопасный ответ мне можно дать. Она будто бы испугалась меня. Так что я немедленно решила, что никакого замка не было. Было всего лишь несколько непонятных железяк. Возможно, они давно лежали у него в кармане. Это ничего не значило.

Теперь, когда комната была целиком моя, он принес домой обрезок ковра, мы застелили пол старыми газетами и прибили коврик гвоздями. Прямо посредине, под окном, поставили новую большую кровать, и обе занавески тоже стали моими. Старая дверь встала на место как-то криво. Сверху осталась треугольная щель, через которую из коридора падал свет, а нижний край царапался о край ковра и стирал верхушки разноцветных полос. Я не припоминаю, остались ли в верхнем углу саморезы, на которых держались металлические скобы. Может быть, он замазал их и закрасил. Или они были на другой стороне. Я не искала их, так что не могу сказать точно.

Однажды зимой, незадолго до ухода из школы, я в полном одиночестве ждала на остановке школьного автобуса. На мне была только джинсовая куртка поверх школьной кофты, и я засунула руки поглубже в карманы, надеясь, что автобус скоро придет, иначе я замерзну насмерть. Вокруг носились на велосипедах несколько маленьких детей, кружась по асфальту возле продуктового магазина. Один из них держал буханку нарезанного хлеба под мышкой. Тот, у кого хлеба не было, наматывал круги вокруг остановки и вдруг спросил:

– А полиция уже приходила за твоим папой?

Я ответила:

– Отвали.

Отвесить ему затрещину я не могла, потому что он был на велосипеде, да и двигался довольно быстро, плюс я не хотела вытаскивать руки из карманов. Он продолжал:

– А то все говорят, что ваша Каролин лежит в подполе, потому что никто ее не видел после школы, и на работу по субботам не ходит, и никому не сказала, что уезжает.

Что значит «никто ее не видел»? Я ее тоже не видела, и это ничего не означало. Да и разве она вообще работала по субботам? Никто дома не упоминал о работе.

Потом к остановке подошли еще две девушки. Одна из них сказала:

– Скажи мелкому засранцу, чтоб валил домой завтракать, чего ты?

А другая спросила:

– А все-таки, где она, кстати, ваша Каролин?

– Мне-то откуда знать? – ответила я.

– Так спросила бы у мамы, куда делась Каролин, – предложила она.

Я уставилась в землю, потому что после этих слова смотреть ей в глаза не хотелось.

В канаве лежали розово-оранжевый фантик от жвачки Hubba Bubba, несколько больших красных листьев и кусок шнурка. Я задумалась о том, как кусок шнурка попал в канаву. Почему оборвалась половина? Где-то далеко послышался голос одной из девчонок: «Чего это она? Что за приступ странности?» Я продолжила смотреть вниз, в том самом приступе странности, потому что не могла придумать, что еще сделать.

Смогу ли я подойти к маме после школы и спросить: «Где наша Каролин?» Смогу ли выдавить из себя эти слова? Я задумалась. Попробовала потренироваться. Но что-то сжимало горло, когда я пыталась представить вопрос у себя на губах. Желудок свело. Я понимала, что не смогу этого сделать. Меня просто стошнит. Вот что я думала. Если я попытаюсь произнести эти слова, меня вырвет. Фонтаном.

К нам приходили полицейские. Я не уверена, было это до или после разговоров ребятишек на автобусной остановке. Возможно, слухи поползли именно после визита полиции. Но полицейские не спрашивали, куда исчезла Каролин. Они хотели поговорить с мамой наедине, и мама сказала, что это необязательно. Затем они попросили разрешения побеседовать лично со мной, и мама сказала, что это хорошая идея. А я думала: почему? Почему это хорошая идея?

Мама прошла в гостиную гладить белье, а я сидела за кухонным столом с инспектором-женщиной. Мужчина стоял, потому что стульев у нас было всего два. Женщина спросила, могу ли я что-нибудь добавить относительно моей сестры. Я сказала, что нет. Некоторое время никто ничего не говорил, и я начала ковырять облупившуюся кромку стола – там сбоку отходил кусочек пластика. Затем они спросили, не хочу ли я рассказать что-нибудь о себе. Я снова сказала нет. Они еще пару минут записывали что-то в свои маленькие блокнотики, хотя я дважды сказала только «нет», и мне это показалось странным. Я подумала: что вы там так долго пишете? Что еще можно записывать столько времени? А потом они ушли.

Я подумала: раз они не спросили, где она, возможно, они знали. Значит, она сидела в тюрьме. Если люди куда-то исчезают, и только полиция знает, где они находятся, значит, они сидят в тюрьме. Но это казалось маловероятным, так как ей было всего шестнадцать, причем те наши знакомые подростки, которых отправляли в исправительные учреждения, были жесткими ребятами, а Каролин была тихоней. Паинькой. Она провинилась всего раз: отец засек ее, когда она пыталась стащить хлеб, и назвал грязной воровкой. Но это был кусочек хлеба в нашем собственном доме, я его вообще целыми буханками ела. Как и он. Никто и никого не сажает в «малолетку» за поедание хлеба у себя дома.

После того как Кэтлин пришла ко мне на работу и сказала, что сообщила Каролин о смерти папы, я задавалась вопросом, знала ли мама все это время, куда делась моя сестра. Полиция, мама, тетя Кэтлин. Может быть, баба Мари тоже. Они не говорили мне, чтобы он не узнал. Разумное решение с их стороны. Если бы он спросил меня, я бы все ему рассказала. Я бы не смогла удержаться.

Предыдущая главаГлава 8 из 26Следующая глава