К книге
Никаких понедельниковСтарая табакерка, примотанная к хозяйственному ведру
42%
Старая табакерка, примотанная к хозяйственному ведру
11

Я всю жизнь считала, что мама ненавидит меня. Она любила мою сестру, а меня ненавидела. Мне и в голову не приходило, что она могла любить нас обеих. Любовь к одной означала ненависть к другой. Я пыталась подловить ее, заставить признаться в этом. Я старалась ее выбесить. Я вела себя, как мой отец, всякий раз, когда его не было рядом. Я ударяла ее. Просто так. Без причины. Подкрадывалась сзади и хлопала ее ладонью. Потому что именно так поступают с теми, кто тебя ненавидит.

И большую часть времени она не обращала внимания. Она говорила: «Стефи, пожалуйста, не сейчас». При этом она не оборачивалась и не обнимала меня. Она ни разу не повернулась лицом ко мне и не сказала: «Я тебя тоже люблю, знаешь ли. Я люблю вас обеих». Потому что это были слова, которых взрослые не говорили детям в то время. Так делали разве что персонажи телешоу и американцы. Да, я почти никогда не видела свою сестру, но знала, что она существует, и знала, что именно из-за нее у матери не осталось любви для меня.

Сейчас, размышляя об этом, я осознаю, что у меня не было никаких доказательств ее нелюбви ко мне. Совсем наоборот. Она кормила меня, одевала, каждое утро аккуратно заплетала волосы, нежно гладя меня по спине, когда заканчивала, и говорила: «Ну вот. Теперь хорошо. Иди и будь умницей». Я собиралась и направлялась к задней двери, где мать заранее оставляла для меня на коврике начищенные до блеска школьные туфли. Она говорила, что так они дольше прослужат, если их вовремя натирать кремом для обуви. Это делало их водонепроницаемыми. Туфли она всегда покупала чуть большего размера и клала в них новые стельки, чтобы их хватило на весь учебный год. После десяти лет у меня размер ноги стал больше, чем у Каролин, поэтому мне приходилось беречь обувь, чтобы потом отдать ей. Иногда нужно было поменять подошву. Когда у меня появился велосипед, я истирала носки обуви, волоча их по земле, и мать каждую неделю замазывала коричневой краской образовавшиеся царапины. В школу Каролин полагалось носить черные туфли, но мои были все коричневые, поэтому, когда я из них вырастала, она перекрашивала их в черный, и коричневый цвет практически не проступал. Она все шутила – дескать, хорошо, что так, а не наоборот, потому что из черных туфель коричневые не сделать.

Я помню ее руки, потрескавшиеся и покрытые мозолями от всей этой стирки, глажки и уборки, которыми она занималась, но касались они меня исключительно мягко. Ее одежда тоже была мягкой – все эти истончившиеся слои передника, кофты и платья неизменно пастельных оттенков и всегда с цветочным рисунком. Пока я становилась все крупнее и крупнее, она уменьшалась и бледнела, пока совсем не исчезла. Единственным, что казалось долговечным и прочным, были мозоли на ее руках, но именно благодаря им я была все эти годы накормлена, одета и обеспечена электричеством. Я не ценила ее стойкость, пока она не умерла, и все хорошие дела, которые она совершила, ушли вместе с ней.

Она хранила деньги, заработанные на глажке белья, в жестянках на задней полке кладовки. В старых банках от заварного крема и патоки с плотно закрытыми и чуть ржавыми крышками или в коробках от чая и сахара. Она часто меняла места хранения. Каждый раз, посылая меня в магазин за чем-то или заходя в кладовку, чтобы заплатить молочнику или оплатить счет в булочной, она протягивала руку к задней стенке и брала банку из другого места. Однажды я увидела, как она достала арендную плату из старой жестяной табакерки, приклеенной скотчем к днищу ведра для мытья полов. Но в следующий раз, когда я туда заглянула, в ведре было пусто. Рядом с чайником у нас всегда стоял стеклянный горшочек с монетами по пятьдесят пенсов для электросчетчика, но я редко видела, чтобы она его трогала. Думаю, у нее был секретный запас, который она все время перепрятывала, оставляя на виду немного монет для папы, если он вдруг решит проверить.

Ничего из ее слов или действий не свидетельствовало о том, что она ненавидит меня. Просто так был устроен мир – в моем понимании. Даже сказки это подтверждали. Жили-были две сестры, одна румяная, другая белая. Одна хорошая, другая плохая.

У меня было две куклы. У одной глаза были нарисованы закрытыми, с аккуратными линиями ресниц. У другой глаза были широко распахнуты. Одну звали Спящая Красавица, другую – Неспуля. У Неспули наряд был лучше. Спящей Красавице досталась старая детская ночная сорочка, подвязанная ленточкой. Но я предпочитала Спящую Красавицу. Играть с ней было гораздо интереснее. Я могла отрезать ей пальцы ножницами, поджигать ногти или рисовать красной краской раны на теле. Я устраивала больницу в старой картонной коробке, и Неспуля сразу поправлялась, а Спящая Красавица должна была оставаться там навсегда, замотанная в бинты с ног до головы, потому что не могла открыть глаза.

Однажды я играла со Спящей Красавицей. Я обращалась к ней снизу лестницы; было довольно темно, только из-под кухонной двери сочился свет – видимо, стояла зима, – в кухне работал телевизор, диктор зачитывал результаты футбольных матчей, повторяя одно и то же монотонным голосом, начиная с шотландских команд. Я старалась говорить как можно тише, чтобы не отвлекать папу, проверявшего билеты со своими ставками, и несла всякую чушь вроде: «Спящая Красавица, не беспокойся, у меня большой-пребольшой нож, и я отрезаю ветки одну за другой. Уже добралась до середины, и у меня с собой полный рюкзак всяких нужных вещей, и резиновые сапоги, чтобы ты могла перебраться через спиленные ветки, и еще вкусные бутерброды с вареньем. И я поцелую тебя крепко-крепко, да, и ты проснешься, но не пугайся. Здесь темно, но это просто потому, что двери закрыты». Тут отец внезапно выключил телевизор, и я замерла, думая, что раз он выключил трансляцию, то у меня проблемы, – и вот он стоял в дверном проеме внизу лестницы, а из дверей лился свет – правда, только из нижнего угла, потому что папа занял почти весь дверной проем.

– Это кому ты там обещаешь бутерброды с вареньем? – спросил он. – Вообще-то тебе нельзя лазить в хлебницу. Этот нож слишком острый для такой маленькой девочки. – Он говорил ласково, а значит, не сердился на меня.

– Я спасаю Спящую Красавицу, – ответила я. – Но могу делать это молча, если мешаю.

– Кто это?

– Моя кукла. Спящая куколка.

– Твоя кукла. Понятно. Тогда ладно, но в хлебницу все равно не лезь. Можешь порезаться.

Он закрыл за собой дверь и на лестнице снова стало темно. Настолько темно, что продолжать игру было действительно невозможно. Я даже не могла разглядеть Спящую Красавицу на верхней ступеньке. Пришлось пробираться ощупью через лестничную площадку и искать ее. Я даже перестала дышать, когда дверь захлопнулась, отец вернулся к телевизору, и голос снова начал повторять: «В Лиге Первого дивизиона…»

Я не помню, где была Каролин тем вечером. Помню только, как я играла, потом услышала, как трансляция выключилась, потом она включилась, а потом я сидела на ступеньке и боялась, что больше не смогу играть со Спящей Красавицей, шаря рукой по холодному квадрату линолеума на площадке в поисках холодного пластикового тела куклы. Я нашла ее, унесла в свою комнату и включила свет. На две спальни был всего один выключатель и одна лампа, она висела с перекошенным абажуром над перегородкой, прямо над моей кроватью.

Что я пытаюсь вам сказать? Вот в этом и проблема. Я недостаточно осведомлена, чтобы что-то объяснить. Могу сказать только, что оно, это что-то, присутствовало всегда, как подводное течение, как грязная река, протекающая через наш дом, отравляя все вокруг. Оно окрашивало воздух, которым мы дышали. Заставляло нас вдыхать неглубоко и неохотно. Наша одежда висела на сушилке в кухне и по мере высыхания впитывала этот запах, и я, натягивая школьные рубашки через голову, задерживала дыхание, чтобы не чувствовать его. Я держалась подальше от всех остальных, или остальные держались подальше от меня, или, может, они тоже задерживали дыхание, проходя мимо. Я думала, что никогда не научусь дышать так легко и глубоко, как другие люди. Но я не знала почему.

Моя мать, которая всю жизнь только в этом доме и жила, никогда не избавлялась от того запаха. Но отец часто выходил наружу, на свой огород, к своим птицам и в клуб, и каким-то образом, когда он входил внутрь, от него пахло свежестью, чем-то более приятным. Я каждый раз бросалась к нему, утыкалась лицом в его черную куртку и вдыхала его свободу. Запах табака, пива, свежей земли с участка, старой куртки, самого его существа, его густой, животный дух. Я думала, это означает, что я люблю его, что не могу насытиться воздухом, который он приносит с собой, что не хочу отпускать его. Потому что, как только он снимал куртку и садился на кухне, подзывая собаку, он погружался обратно в запах этого места. И все время, пока я жила в одном доме с отцом, матерью и сестрой, я подбегала к нему, прижималась, стоило ему показаться в дверях, и ни разу не остановилась и не задумалась, что именно он и был источником зла, что река зла проникала в дом вместе с ним, что в нем и крылась проблема. Как такое было возможно, если он единственный приносил мне глоток свежего воздуха, чего-то лучшего?

Раз в год мама везла меня и Каролин на автобусе в город покупать новую школьную одежду. За пределами родных стен она выглядела еще более хрупкой и испуганной, чем дома. Всю дорогу она держала сумочку на коленях и раздавала нам мятные конфеты, которые мы пытались сосать как можно дольше. На автовокзале баба Мари встречала нас и вела в вокзальное кафе выпить чаю и съесть глазированных булочек.

Мы шли вдоль кофейной фабрики до обувного склада, где сперва у входа нужно было измерить размер стопы на специальном шаблоне, потом записать размеры на бумажке, а затем идти к стеллажам, где вся обувь была разложена рядами по размеру. Все стояло вместе: тапочки, нарядные туфли, ботинки на меху и скучная школьная обувь. Мы могли выбрать любые коричневые школьные туфли нужного размера, если они стоили менее десяти фунтов стерлингов. Мы примеряли блестящие танцевальные босоножки и пушистые тапочки просто ради развлечения. Потом стояли в очереди в кассу, и мама щелкала замком сумки и отсчитывала деньги из конверта, внимательно складывая сдачу обратно.

Затем мы проходили долгий путь обратно в центр города, где покупали два комплекта рубашек и две плиссированные юбки. Больше всего в магазине мне нравились цветные шерстяные колготки. Я каждый год просила красные колготки, и каждый год мама отказывалась, утверждая, что они стоят намного дороже носков, и что будет, если я упаду и порву их на коленках? Все складывалось в большой пакет, и мы возвращались на вокзал, где мама стояла, вцепившись в сумку и пакет, а баба Мари говорила: «Смотри, это твой автобус. Тебе нужно всего лишь нажать кнопочку на нужной остановке, и водитель откроет дверь. Ты справишься». Я понимала, что баба Мари сопровождала нас, потому что мама боялась ездить на автобусе, тратить деньги и находиться в городе.

По дороге домой мама крепко сжимала пакет с одеждой и сумочку на коленях, периодически раскрывала пакет и пересчитывала вещи, словно что-то могло волшебным образом исчезнуть оттуда, пересчитывала, потом перебирала сдачу в конверте и укладывала обратно, снова и снова. На обратную дорогу мятных конфет уже не оставалось, и я была голодная и злая из-за долгого хождения пешком, чтобы сэкономить на проезде по городу. Я сердилась на нее за то, что она так боится. Я злилась, потому что мне никогда нельзя было купить колготки, и потому что мы съели все конфеты.

Один раз по пути домой я села на тротуар и отказалась сделать еще хоть шаг. Каролин шла впереди нас. Мама сказала: «Давай, Стефи. Мы почти дома. Если пойдем прямо сейчас, сможем догнать твою сестру. Она только на углу». Но я не разжимала сложенных рук и не смотрела, куда ушла Каролин. К моменту, когда я согласилась пройти последний отрезок пути, она полностью исчезла из виду.

Когда мать умерла, соседи впервые вошли в наш дом. Они открыли переднюю и заднюю двери, а также дверь между двумя комнатами, и открыли все окна наверху, размахивая кухонными полотенцами, прежде чем зажгли свечи и остались сидеть рядом с телом. Это традиция: позволить духу уйти, покинуть тело. Они собрали всю ее одежду, выцветшие фартуки и халаты, унылые тонкие кардиганы с залатанными подмышками, широкие белые трусы и длинные майки с пожелтевшими ленточками, и сожгли их во дворе, чтобы помочь душе улететь. Все равно эти вещи никому не понадобились бы. Я подняла пуговицу, упавшую на лестничной площадке, и сохранила ее. Сделала это просто из вредности. Я же не хотела, чтобы ее призрак оказался в заточении в нашем доме. Я хотела, чтобы она ушла.

Как ни стыдно признавать, но прошло много лет, прежде чем я все поняла. Именно она оплачивала бытовые расходы все это время. Именно она значилась ответственным арендатором, и именно она платила за все, ежедневно топчась по двенадцать часов у гладильной доски. Она никогда не выглядела как человек, который хоть чем-нибудь управляет. Но она управляла. И потребовалось совсем немного времени, чтобы все рухнуло без нее, стоящей за этой гладильной доской на кухне, чтобы оплатить электричество, аренду, продукты и прочее. Все зависело от нее. Это был ее дом. Почему же она не выгнала отца? Я не знаю. Возможно, она сама не осознавала, что реальная власть принадлежит именно ей. Ее система жестяных банок и тайников была источником власти, невидимой, скрытой в стенах, вне поля зрения мужа, но распространявшейся по всему дому, сохраняя его живым. Вероятно, он обманул ее так же, как обманывал меня.

Предыдущая главаГлава 11 из 26Следующая глава