Пусть было все безумно и скверно,
но как это было сладко![139]
Профессора нет уже целую «пасторскую неделю»[140]. Все это время миссис Форт испытывала на прочность искренность своего стремления к уединению и не нашла, чтобы оно ослабело в ходе этого опыта. Быть может, необычайная чистота совести поддерживает в ней бодрость духа; ведь все мы знаем – будь то положительный или отрицательный опыт, – что нет спутника веселее, чем чистая совесть. Только она придает вкус пище и дает такой стимул к деятельности. И кто же может обладать этой невинной роскошью в большей мере, чем Белинда? Разве не умоляла она мужа со смиренной настойчивостью позволить ей сопровождать его в путешествии? И когда ей было отказано, разве не позаботилась она с истинно супружеской тщательностью о каждой мелочи, которая могла бы понадобиться ему в этой оздоровительной поездке? В том, что он отправился туда один, ее точно нельзя упрекнуть.
Забыла ли она его спиртовку «Этна»? Его одеяло из гагачьего пуха или надувную подушку? Не упустила ли она – как могла бы легко сделать иная, во многих других отношениях достойная супруга, – жестяную банку с овсяным печеньем для улучшения пищеварения? Недоставало ли в его дорожном сундуке хотя бы одной из его сердечных капель, печеночных пилюль или болюсов от сплина?
Что, как не сознание долга, исполненного столь дотошно, позволило Белинде так невозмутимо и чистосердечно помахать вслед уезжающему экипажу и с такой ясной улыбкой прокричать «Bon voyage!»[141] тому сокровищу, для которого этот наемный экипаж служил футляром? Изображать печаль было бы нелепо – муж понимал это так же ясно, как она сама; но в том, чтобы пожелать ему доброго пути, не было ни капли лицемерия.
Возвращаясь по гравиевой дорожке, Белинда останавливается, чтобы поднять маленький камешек. Как ярко он блестит!
Что это? Может, агат или берилл?
– Пф! – она бросает его на землю. – Это всего лишь галька: просто недавний дождь и теперешнее яркое солнце на время превратили его в самоцвет.
Но точно такая же чудесная метаморфоза произошла со всем, что она видит. Никогда еще кусты роз «Капитан Кристи» у окон профессорского кабинета не казались такими благоухающими, никогда еще ее маленькая мещанская гостиная не представлялась такой уютной – вся в золотых пылинках, задорно пляшущих солнечных лучах. Даже собаки, ее старые знакомые, сегодня кажутся какими-то веселыми гостьями, с более изысканными манерами и хвостами, закрученными пуще прежнего. А пошлости и ругательства, изрекаемые попугаем, звучат сегодня совсем иначе, обретя небывалое прежде остроумие.
Белинда расхаживает из комнаты в комнату, обозревая свои владения. Теперь они принадлежат ей безраздельно, ей одной. Панч и Слатти каким-то чутьем догадываются, что теперь на их улице тоже праздник: они могут беспрепятственно валяться на креслах, ронять каминные щипцы и дразнить кошку сколько душе угодно. В доме больше нет расстроенных нервов, дурного пищеварения и высоколобой учености. Проходят часы и дни, а собаки и их хозяйка все так же веселы и не унывают.
Ежедневно Белинда видит, как проезжают мимо ее окон экипажи, тяжело груженные вещами и увозящие горожан на отдых. К морскому побережью тянутся многочисленные семейства (новый Оксбридж так и кишит маленькими детьми, которые, кажется, все родились в один день); молодые пары летят кто к Северному мысу, кто в горы. Белинда мысленно желает им всем хорошего отдыха и легкой дороги, но ни капли им не завидует.
Ей хорошо и дома; Англия для нее достаточно велика, а Оксбридж – прекрасен. Даже прощальные слова Сары, которые поначалу больно жалили, постепенно утратили свой яд. Сначала она вспоминает о них с негодованием, затем с полным равнодушием и, наконец, с некоторого рода философским пренебрежением и возвышенным прощением.
Подобная клевета оскорбительна для тех, кто ее произносит, а не для тех, в чей адрес она направлена, убеждает себя Белинда без тени лукавства.
Она не без удовольствия перебирает в уме список своих безупречно исполненных обязанностей. Пожалуй, лишь одна из тысячи могла бы справиться столь же добросовестно. Помимо выполнения всех поручений, оставленных мужем, она добровольно взялась за новое дело: решила составить полный каталог его библиотеки и устроить сюрприз к его возвращению. Что касается визитов к свекрови, то она не только не сократила их ни на минуту, но даже удлинила свое ежедневное дежурство на целый час. Сиделка готова целовать ей ноги за такую чуткость и бескорыстное облегчение ее труда.
Разве ее терпение хоть на миг пошатнулось под градом бессмысленных расспросов старухи? Можно ли превзойти ту тщательность, с которой она ведет дела профессора, или частоту и подробность ее собственных писем к нему? Она совершенно довольна собой и своими редкими развлечениями. Ей нечего скрывать: кто угодно может в любой момент заглянуть в ее жизнь – она безупречна и в труде, и в отдыхе.
Счастливые часы в саду – прополка бордюров вместе с собаками. Они лежат рядом и зевают во всю пасть, из чистой преданности терпя занятие, которому они не могут сопереживать. Собаки не видят в нем смысла: какой прок, скажите на милость, рыть яму, если у тебя нет кости, чтобы ее туда закопать? Долгие прогулки за город к деревням, прячущимся в тени вязов, через июньские поля, где человек посеял хлеб, а Бог добавил от себя маков; возвращение домой с охапками цветов, чтобы превратить весь дом в алое царство, пусть даже эта красота радует лишь ее собственный взор.
Никогда еще ее глаза не были так открыты миру. Никогда еще она не прислушивалась так чутко к самому сердцу великой матери-природы, чтобы слышать его биение. Только в этом году она открыла для себя всю музыку, что таится даже в писке комара или басовитом гудении майского жука. Никогда еще она не завязывала такой близкой дружбы с лесными птицами. Всю жизнь она, разумеется, знала, что песнь дрозда сладка, а жаворонка – восторженна. Но только теперь – так уж мы бываем невнимательны! – она по-настоящему расслышала песни «малых певцов», неприметных участников этого великого концерта. Этим летом, возможно, благодаря своей безобидности и одиночеству, она вошла к ним в доверие. Теперь она понимает их не только когда они поют, но и когда просто болтают друг с другом. Ей знакомы кухонные сплетни синицы, похожие на скрежет крошечной пилы, и щебет зяблика – она начинает тонко разбираться во всех их наречиях.
Собаки тоже по-своему наслаждаются жизнью, хотя и находят, что цветы пахнут скверно, а птичий шум безобразен и глуп – его и сравнить нельзя с пронзительными любовными серенадами ночных котов. Слатти, впрочем, постигло одно из тех разочарований, от которых не застрахованы ни собаки, ни люди. На целые сутки Панч пропал; и по той жизнерадостности, которую она проявляла в его отсутствие, и по глубочайшему унынию, совпавшему с его возвращением, стало слишком ясно: она-то надеялась, что он исчез навсегда.
Июнь на исходе, воздух пропитан ароматами цветов. Сегодня второе воскресенье, которое предстоит миссис Форт провести в одиночестве. Первое не было отмечено ничем особенным, и Белинда и не ждала, что оно будет иным. По правде говоря, она даже самой себе не признается, что предчувствует что-либо особенное в этот день. Тем не менее в это второе воскресенье она проснулась в таком состоянии невыразимого радостного возбуждения, что ей пришлось искать предлог, чтобы объяснить его самой себе. Воздух так чуден! Запах скошенного сена доносится теперь до самого центра города, его чувствуешь на улицах и на рынке; тем более он ощутим здесь, почти что за городом. Белинда всегда любила воскресенья, а в Оксбридже с его бесконечным перезвоном церковных колоколов этот день стал ее любимым вдвойне.
Она одевается с твердым решением ничего не изменять в своем обычном воскресном наряде и ничего не прибавлять к нему. Поступить иначе значило бы сознаться самой себе, что для перемены есть причина. Быть может, к этому примешивается и бессознательное суеверие: начинать заранее слишком уж уверенно готовиться какому-нибудь приятному событию – вернейший способ вовсе его не дождаться.
Белинда читает своей свекрови положенные на этот день библейские тексты с такой набожной отчетливостью, как если бы эта бедная старая леди могла следить за текстом или хотя бы понимать суть происходящего. Сама Белинда находит это занятие совершенно бесполезным, но это одно из поручений, оставленных ей мужем, и она ни за что не желает отказаться от его выполнения. Окончив чтение и сообщив свекрови известие о смерти ее мужа (которое та принимает с обычным радостным удивлением), Белинда весело и легко надевает шляпку, чтобы идти в церковь.
По дороге ей припоминается другая одинокая прогулка в церковь в Фолкстоне: тогдашняя жестокая стужа, скованная льдом земля и ее собственное, еще более оледенелое сердце. Она вспоминает несчастного, с которым тогда себя сравнивала. Как сильно все переменилось с тех пор – и земля, и она сама! Отчего переменилась земля, понятно: наступило лето. Но какая причина перемены в ней самой? Этот вопрос вспыхивает в ней тревожной искрой, но она предпочитает оставить его без ответа.
Церковная служба была из тех кратких и осовремененных, что заставляют нас дивиться долготерпению наших предков; и все же Белинде она кажется бесконечной. Поет ли она, преклоняет ли благоговейно колени или внимательно слушает – одна неотступная мысль, подобно назойливому комару, преследует ее. Белинда пытается подавить ее, но та возвращается вновь и вновь: «Когда это будет? Где это будет? Как долго это продлится?» Эта мысль не покидает ее при выходе из дверей церкви, следует за нею по пятам по дороге, залитой солнцем. Жужжит и изводит ее, требует ответа. Что ж, пусть! Ибо не дан ли этот ответ прямо сейчас?
На перекрестке неподалеку от ее дома, в стороне от расходящихся из церкви прихожан, стоит он. Единственный свидетель их встречи – молочник, беззаботно шагающий мимо со своим коромыслом. Хотя каждое мгновение со времени их разлуки было для Белинды лишь ожиданием и подготовкой к настоящему моменту, она вздрагивает, как будто то, что она видит, стало для нее полнейшим сюрпризом (в который она все еще притворно заставляет себя не слишком верить).
– Вы здесь? – произносит она с напускным удивлением, которое казалось бы натуральным, если бы только голос не дрожал и не был слегка неестественным. – Вы, кажется, свалились с облаков?
Риверс не сразу отвечает. Он еще не совладал с тем оцепенением, какое всегда производит на него вид Белинды после разлуки с нею, – впечатление, которое можно сравнить с тем, что испытывает человек при виде моря, Ниагары или любого другого подавляюще великого и грандиозного творения природы. Насколько она прекраснее, чем он ее помнил! Какой у нее набожный, целомудренный вид! Вероятно, и другие женщины до нее возвращались из церкви, держа в левой руке большие молитвенники и сборники религиозных гимнов, но ему Белинда представляется воплощением такой красоты, грации и святости, какого еще никогда не бывало в истории мира. Наконец Риверс приходит в себя.
– Разве это вас удивляет? – спрашивает он, все еще чувствуя головокружение. – Если вы помните…
– Я боюсь, что все ваши знакомые разъехались, – торопливо перебивает она его.
– Неужели? – отвечает он с безразличием, которое даже не пытается скрыть. – Вероятно. Даже, можно сказать, наверняка.
Уж не огромный ли молитвенник делает ее такой неприступной?
– Вы приехали из Йоркшира? – поспешно спрашивает Белинда, не допуская ни секунды молчания, явно желая удержать разговор в том светски-вежливом и церемонном тоне, который она для себя избрала.
– Да.
– Вам, верно, было жарко в вагоне? – спрашивает она, ускоряя шаг и глядя прямо перед собой.
– Я приехал ночным поездом.
– Вам нравится ездить по ночам? Мне – нет; я совсем не могу спать. А вы, должно быть, спали?
– Я не спал!
Последние слова звучат как бы упреком. Что с ней сталось? Неужели для того, чтобы выслушивать эти холодные банальности, он мчался к ней целую ночь на всех парах, мысленно проклиная медлительность железных колес, забывая о покое и жертвуя отдыхом? Спал ли он, когда впереди его ждал этот день, это «сейчас»? Как все это неправдоподобно!
Они подходят к ее калитке и останавливаются. Белинда не просит его войти и вообще не проявляет никакого стремления к гостеприимству. Но этого Риверс не ждет и не желает этого; он даже отказался бы войти, если бы Белинда – вопреки всему – его и пригласила. Он не желает вкушать хлеба-соли под кровлей профессора Форта. Что-то подсказывает ему, что заминка перед прощанием будет мимолетной; если он не воспользуется настоящим моментом, Белинда уйдет, и ему останется лишь вернуться туда, откуда он только что прибыл.
– Вам понравится здешний воздух после милнторпского дыма и копоти, – с улыбкой, которую сама считает прощальной, говорит Белинда, берясь за щеколду.
– Что вы делаете по воскресеньям после полудня? – поспешно спрашивает он. – Вы заняты чем-нибудь?
– Что я делаю? – повторяет она с заминкой. – Что вы хотите этим сказать?
– Ходите ли вы в церковь на дневную службу? – Риверс торопливо засовывает руки в карманы, чтобы не поддаться непреодолимому желанию схватить ее и удержать.
Белинда бросает нерешительный взгляд на дом – взгляд, от которого страх Риверса перед ее бегством становится почти безумным, а желание ему помешать – нестерпимым.
– Н-нет, – медленно произносит она, – не часто.
– Что же вы тогда делаете? Вы ходите гулять?
Риверс не сводит с нее глаз. Будет ли вопиющим нарушением приличий, если он чуть дотронется до ее руки – тихонько, едва заметно… Проходит целая минута – долгие шестьдесят секунд, – прежде чем она ответила:
– Иногда… по обстоятельствам… если нет дождя… если я расположена.
– И… и есть ли у вас… какое-нибудь особенно любимое место?
Белинда снова оглядывается на дом, из-за закрытых дверей которого раздается нетерпеливый лай собак: они докладывают ей, что почуяли ее возвращение, и спрашивают, почему она медлит.
– Н… нет, никакого! – говорит она, поднимая щеколду. – Разумеется, – слова ее звучат с какой-то стыдливой поспешностью, – я люблю сады колледжей; кто же их не любит? Но, – добавляет она с внезапным раскаянием в этой уступке, – я нечасто туда хожу из-за собак; туда их не пускают.
Она отворила калитку и вошла. У него остается всего полминуты.
– Который же ваш любимый? Какой вам нравится больше всего? – с отчаянием кричит Риверс ей вслед.
– У меня нет любимого. Не знаю; я все люблю одинаково.
Она уже достала свой ключ и вставляет его в замок.
– Значит, вы не хотите мне сказать! – с жаром произносит Риверс с дрожью разочарования в голосе и, сняв шляпу, поворачивается, чтобы уйти.
Но в то время, как он тихо бредет по дороге, убеждая свое сердце, что он сам разыграл дурака (он ни за что не допустил бы мысли, что его прекрасная леди могла его одурачить), до него доносятся тихие – чуть громче шепота – слова:
– Многим больше всего нравится сад колледжа Святой Бригитты.
Белинда, как обычно, обедает одна. Главное и, быть может, единственное преимущество вкушения пищи в одиночку состоит в том, что вы не обязаны есть больше, чем вам хочется; и если по какой-то причине аппетит покинул вас, некому делать замечания по этому поводу. Если же вдобавок у вас в союзниках два четвероногих обжоры, что стоят на задних лапах по обе стороны от стула, то стоит вам только отвлечься – и… даже слугам не откроется правда о вашем нежелании есть.
Для Панча и Слатти навсегда осталось загадкой, почему в это июньское воскресенье их столь по-королевски накормили жареными говяжьими ребрышками.
После обеда Белинда, согласно своим обычным обязанностям, отправляется дежурить в комнату свекрови на положенные два часа. Сегодня ей приходится просидеть там дольше обычного: сиделка, привыкнув к добродушной снисходительности своей молодой госпожи, опаздывает на целых двадцать минут. Вернувшись, она впервые находит молодую миссис Форт не улыбающейся и явно недовольной задержкой. И, однако, оставив наконец комнату свекрови, Белинда как будто сама не знает, что ей теперь делать и как распорядиться своим временем.
Собаки пристально глядят на нее: одна – сидя, другая – стоя, стараясь прочитать свою судьбу в ее глазах. Кто устоит перед этой немой литанией молящих глаз? Право, было бы вопиющим поступком обмануть ожидания этих бедных животных. Лучше отказаться от чинного променада в садах колледжей, а взять их с собой в Поля – общественное место для прогулок, где с собаками находиться не возбраняется. Однако Белинда колеблется. В конце концов, стоит ли их так баловать? А то еще решат, что она обязана брать их с собой всегда и везде. Решено: лучше идти без них. Она не будет ничего планировать, а просто пойдет куда глаза глядят. Но странное дело: глаза, не предаваясь самообману ради приличия, приводят ее прямиком к садам Святой Бригитты.
Над головой смыкаются кроны вязов, под ногами – густой ковер цветущего барвинка. Слева течет тихая речка, и за ней внезапно открывается парк с оленями; справа – закрытый луг колледжа, где не бывает никого, кроме косарей, только что сложивших ароматный стог сена. Тишина и полное одиночество. Странно, но сад Святой Бригитты, хоть он и самый красивый в университете, посещают реже всего. Вот и сейчас здесь нет ни одной коляски с катающимися, по дорожкам не бродят клерки или модистки. Здесь всё только для нее. И с каждым воскресеньем, чем больше город будет пустеть на лето, этот сад все больше будет становиться ее личным пространством. Белинда медленно идет по аллее, расцвеченной солнцем и тенями от листвы. В прошлые воскресенья она не бежала, так зачем спешить сегодня? Никто не должен заметить, что она хоть на шаг отошла от своего обычного распорядка.
Она направляется к скамье – той самой, которую обычно никто у нее не оспаривает. Но сегодня она еще издали видит, что на ней кто-то сидит. И, должно быть, это знакомый, потому что, завидев ее, встает и торопливо идет навстречу – молодой, веселый и бесконечно довольный. Ага! Сегодня все не так, как тогда в Гроссер Гартене. Сегодня не она пришла первой. Не то чтобы между этими случаями была параллель; никто не скажет, что сегодня это свидание. Он не считает нужным извиняться или объяснять свое появление и с молчаливой снисходительностью пропускает ее тщетные и неловкие усилия прикинуться удивленной.
– Итак, мы снова встретились!
– Присядем? – говорит Риверс, указывая на скамью, с которой только что поднялся.
Мгновение Белинда колеблется.
– Пожалуй; я не против, – произносит она нерешительно. – Почему бы и нет – ведь я сижу здесь каждое воскресенье.
Право же, она ни в чем не отступает от заведенных привычек. Риверс садится рядом, но не слишком близко, потому что видит, как ее испуганный взгляд ревниво меряет расстояние между ними. Но беспокоиться, право, не о чем: он сел достаточно далеко, чтобы Белинда чувствовала себя в безопасности.
Как тихо вокруг! Не слышно ничьих голосов, и даже колокольный звон не долетает из города. Все, должно быть, в церкви. Неужели это происходит наяву и она в самом деле здесь, с ним? Может быть, если он заговорит, если заставит заговорить ее, она поверит этому.
– Значит, вы здесь, в Оксбридже, совсем одна?
– Со мной собаки.
– Но кроме собак – никого? Ваша сестра не с вами?
– Разве вы ожидали найти ее здесь? – поспешно спрашивает миссис Форт, и в это мгновение яркий румянец заливает ее лицо.
Риверс не имеет ни малейшего понятия о причине этой алой бури, но знает только, что она утроила красоту Белинды. Господи! Создавал ли Ты когда-нибудь прежде такое чудо, такую прелесть, как она?
– Я… я не знаю, – рассеянно отвечает он, совершая редкий для себя грех невнимания к ее словам. – Я… я совсем не думал об этом.
Ошибочно истолковывая его поведение – как мы часто это делаем относительно людей, которые либо чересчур или слишком мало интересуют нас, – Белинда приписывает сбивчивость его ответа совсем не той причине, какая была в действительности.
– Сара предлагала остаться со мной, – сухо говорит она, выпрямляясь и глядя прямо перед собой, – но я не могла быть такой эгоисткой и принять от нее эту жертву. Я не могла обречь кого-либо на такую беспросветно скучную жизнь, как моя сейчас.
В ее тоне слышится желчное раздражение, которого Риверс не может объяснить; но он не перебивает ее. Пока Белинда говорит, он рад молчать. Зачем тревожить воздух своим грубым и обыденным голосом, когда в нем может звенеть музыка ее речи?
– Я не по своей вине осталась здесь одна, – продолжает она не без резкости. – Я хотела поехать в Швейцарию вместе с мистером Фортом. Я просила его взять меня с собой.
– И он отказался? – спрашивает Риверс с глубоким недоверием в голосе.
Она хотела осчастливить своим присутствием этого человека, а он решился отказать ей! Хотелось бы знать, как она просила его? Обвив руками его шею? Со слезами и поцелуями? Риверс содрогается от этой мысли.
– Ему было неудобно, – равнодушно отвечает Белинда, – это не входило в его расчеты и планы.
В сердце молодого человека загорается такой огонь завистливого негодования, что слова бессильны передать его. Но часть этого жара прорывается в его следующей фразе:
– Значит, он нашел неудобным взять вас с собой и не нашел удобным остаться с вами; и вот вы здесь – одна и скучаете.
Что-то в его тоне – какая-то ирония пополам с бешенством – снова будит в ней полузабытую тревогу.
– Я одна, – поспешно отвечает Белинда, – но мне не скучно. Никогда еще в жизни мне не было менее скучно, чем теперь; дни для меня пролетают слишком быстро.
– Но вы только что сказали… – возражает Риверс, окончательно сбитый с толку противоречием в ее показаниях.
– Какое значение имеет то, что я сказала? – перебивает она с коротким нервным смехом. – Кому же мне и противоречить, как не самой себе.
В это время на длинной аллее, где стоит их скамья, появляется престарелая чета – одни из немногих посетителей этого сада. Белинда рада их появлению. Она желала бы, чтобы публики было больше – пусть не думают, что она скрывается от чьих-то глаз. В тот момент, когда чета проходит мимо, она намеренно возвышает голос. Она не говорит ничего такого, чего бы другие не могли слышать! Какое счастье, когда тебе нечего скрывать от целого света!
По мере того как часы бегут, ее счастливое и уверенное настроение все растет и растет. Но как же быстро они бегут! Она не может не замечать этого, так как с вершины башни Кардинала[142], возвышающейся над деревьями, звучные колокола возвещают о скоропостижной кончине каждой четверти часа. Как скоро эти четверти следуют друг за другом! Сколько их уже пронеслось? Белинда не решается ни спросить, ни подумать об этом. Хотя и неизвестно почему, ведь то же самое повторяется каждое воскресенье: она всегда поздно возвращается с прогулки в этот день. Но когда, наконец, семь торжественных ударов сотрясают воздух, Белинда вздрагивает и поспешно встает с места.
– Уже семь часов! – торопливо говорит она. – Мы должны идти, или нас здесь запрут.
Быть запертым с ней в этом зеленом гнезде, под этим пологом листвы, со звездами над головой вместо ночников! Как сладостно было бы осуществление подобной возможности! Проходит несколько минут, прежде чем Риверс успевает справиться с безумным волнением в сердце, вызванным ее словами, чтобы ответить с достаточным спокойствием:
– Если вы каждое воскресенье гуляете здесь, то, полагаю, что вы будете и в будущее воскресенье?
– Но только вы не приедете! – страстно восклицает Белинда, останавливаясь (они уже медленно уходят из сада) и взглядывая на него.
– Вы мне это запрещаете? – тихо спрашивает Риверс. Перед его глазами все еще стоит то видение луга под звездным небом.
– Запрещаю ли я вам? – волнуется она. – Да, да, да! То есть, – поправляется она, спохватившись, – конечно, вы вольны поступать как вам вздумается, и я не могу приказывать. Но если вы позволите мне дать вам совет, – она нервно смеется, – то я скажу, что это совершенно излишние траты… как и на мое путешествие в Швейцарию. Не совсем прилично напоминать вам об этом, но ведь вы… Ведь вы бедны, пока патент еще не оформлен, – Белинда лихорадочно улыбается. – Я не могу позволить, чтобы вы бросали деньги на ветер.
– А в воскресенье через две недели?
Ответ ее заставляет себя долго ждать. Ему предшествует бурная внутренняя борьба, требующая времени. Белинда знает: если она запретит, то Риверс подчинится – он так послушен ее малейшему слову. И тогда ей придется одной сидеть на своей скамье, слушать, как часы отбивают четверти, и смотреть на высокую башню, высящуюся в одиноком небе. Когда, наконец, она решается ответить, ответ оказывается простой уловкой.
Впрочем, зачем же отвечать прямо? Такие вопросы из чувства такта всего лучше оставлять без ответа.
– В воскресенье через две недели? – переспрашивает она с игривым, легкомысленным смехом. – К тому времени мы все можем умереть; это слишком далеко, чтобы я забивала себе этим голову и так надолго загадывала вперед.