Весь долгий май в тоске они стенали,
И к июню бледность щек их стала лишь видней.
«Завтра я склонюсь пред той, о ком мечтаю,
Завтра попрошу я милости у ней!»
«О, пусть не видеть мне грядущей ночи,
Лоренцо, коль любви не скажешь мне речей».
Так со своей подушкой каждый говорил,
Но дни без меда он и дальше проводил[43].
– Какое счастье – наконец-то остаться одним! – восклицает Сара. – Не правда ли? Ты поддакиваешь мне, однако не с таким жаром, как я ожидала, а? А еще приятнее, что мы не тащимся по жаре целых двадцать миль, чтобы получить в награду по приезде тухлые яйца!
Теперь около полудня, и сестры гуляют в Гроссер Гартене, в этом обширном и тенистом убежище дрезденских бюргеров, с его высокими деревьями и широкими аллеями, предназначенными для экипажей. На фоне хмурого неба возвышается зеленоватая крыша Музея древностей; в пруду, посреди которого стоит маленький домик для лебедей, уже разлит весенний блеск – это отражение молодой листвы каштанов, обступивших воду. На клумбах фиолетовым и желтым цветут анютины глазки и цинерарии.
Единственным ответом Белинды на восторги сестры является лишь то, что она наклоняется утешить Слатти: собачонка вернулась из короткой вылазки в некотором расстройстве, так как ее грубо прогнал угрюмый полицейский, чьей обязанностью было с напыщенным видом оберегать скудные цветы от посягательств нечестивых псов.
– Эти прямые аллеи тем хороши, – продолжает Сара, задумчиво глядя на длинную перспективу деревьев, уходящую вдаль, – что вас никогда не могут захватить в них врасплох; никто не наскочит на вас из-за угла; весь вопрос тут в дальнозоркости. Если бы я увидела своего поклонника издали, я бы мигом спряталась за одно из этих спасительных деревьев. А как бы поступила ты, завидев своего?
– Я не знаю, кого именно ты подразумеваешь, – отвечает Белинда с напускной веселостью, так как сегодня она совсем не весела. – У меня так много поклонников!
– Нет, у тебя вовсе не много поклонников, – спокойно возражает Сара, – но один есть. Как долго ты его удержишь – это другой вопрос. Судя по сокрушенному и павшему духом виду, в какой ты привела его вчера вечером, я полагаю, что недолго.
– Во всяком случае, – восклицает Белинда, которую этот случайный укол задевает глубже, чем того хотела Сара, – я не доводила его до бешеной ярости, в какую ты привела профессора Форта! Он сказал, – прибавляет она, невольно смеясь, – что если бы не знал, как искренне ты к нему привязана, то с трудом закрывал бы глаза на твое поведение!
– Неужели ты думаешь, что он меня бросит? – восклицает Сара восхищенным голосом и с сияющей улыбкой. – Нет, – продолжает она, качая головой, – такой удачи мне не дождаться. Я вела себя скверно, – прибавляет она с невинным видом, – но тут есть смягчающее обстоятельство – он заснул!
– Но ведь и ты тоже.
– Но разве я была похожа на него? – сухо замечает Сара. – Так или иначе, при всех моих благих намерениях, это был тот самый случай, когда «стоило взглянуть ему в лицо – и о них забываешь»[44].
Наступила пауза. По аллее проскакал одинокий всадник. В другом ее конце гвардеец в синем мундире упражнялся в управлении четверкой гнедых, запряженных в фаэтон, проезжая то туда, то сюда. Девушки дошли до места, где сквозь деревья открывался очаровательный вид: участок сочной травы, ярко-зеленой на фоне степенных высоких пихт, перед которыми несколько молодых березок раскинули свою бесконечно нежную листву, вытянув сияющие белые стволы.
– Похоже, у него есть мать, – говорит Сара чуть погодя, провожая глазами удаляющегося гвардейца и его упряжку.
– Есть? Ты хотела сказать – была?
– Есть. Я боюсь, что дала ему понять, что считаю его матушку чересчур зажившейся на этом свете. – Сара делает паузу, чтобы рассмеяться, а затем продолжает, роняя каждое предложение с подчеркнутым спокойствием: – Она живет с ним; при этом совсем впала в старческое слабоумие; поминутно задает разные глупые вопросы, и, кажется, главнейшей радостью в жизни его будущей жены должно оказаться давать на них ответы.
– Должно быть, когда его признания дошли как раз до этого пункта, ты закричала: «Ceci est insupportable!»[45] – и пустилась наутек? – сухо спрашивает Белинда.
– Приблизительно так, – скромно отвечает Сара. – Он не понял цитаты, но выраженное в ней чувство пришлось ему не по нраву. Как бы то ни было (пожимая плечами), я больше не буду этого делать; и если только он опять не заснет и не выпятит нижнюю губу, думаю, смогу продержаться до нашего отъезда. Сегодня четвертое число, – задумчиво загибает она пальцы, – раз, два, три, четыре, пять… меньше чем через пять недель мы будем в Лондоне.
– Меньше чем через пять недель! – повторяет Белинда, останавливаясь и бледнея, в то время как ее расширившиеся зрачки выражают настоящий ужас.
– Меньше чем через пять недель! – подтверждает Сара, кивая головой. – Я слышала, как бабушка говорила Густель, что ее услуги после первого июня не понадобятся, и любезно прибавила, как будет рада от нее избавиться. Ну! Не приходи в такое отчаяние, – прибавляет она, кладя руку на плечо сестры и бросая на нее проницательный и добродушный взгляд, – просто нужно немного ускорить развязку.
Ответом Белинды служит жест отвращения. Она быстро идет вперед.
– Я грубо выражаюсь, – говорит ее сестра, торопясь за нею, – но поверь мне, что совет мой разумен.
Она, конечно, права, но совет этот дается той особе, которая совершенно неспособна им воспользоваться, и потому рискует пропасть втуне, как большинство всяких советов вообще. Немного ускорить развязку! День за днем эта мерзкая фраза звучит у Белинды в ушах. Всякий раз – а это случается часто, – как ужас, охвативший ее в Гроссер Гартене, снова овладевает ею, ей припоминается грубое утешение сестры. И по мере того как бесценные дни протекают неумолимо – ускользают из пальцев, протянутых в лихорадочной попытке их удержать, – фраза эта приобретает для нее иронический смысл. Неумолчно звучит она в бессонные ночи, которые частенько навещают Белинду теперь, когда она по целым часам лежит без сна, прислушиваясь к пронзительному свисту и грохоту поездов, мчащихся по Богемской железной дороге. Она смотрит, как в резком лунном свете с грушевого дерева осыпаются уже увядающие лепестки, и подсчитывает про себя – пока мозг не притупится и запоздалый сон не принесет избавления – тот скудный и тающий запас драгоценных часов, ради которых еще стоит жить. А дни бегут, бегут! О, как они бегут! Немного ускорить развязку! Как может она ускорить ее? Белинда в отчаянии вопрошает себя об этом по ночам. Что она, будучи такой, какая есть, может сделать? Как может она, скованная своей натурой, своей упрямой девической гордостью, самой силой своей немой, запертой внутри страсти помочь себе? Разве она виновата, что все сильные движения души проявляются у нее холодным, резким голосом и застывшим ледяным выражением лица? У других женщин они выражаются ямочками на щеках, нежным румянцем и мило опущенными глазами. Ах! Но разве они чувствуют так, как она? Сара, например! Когда бывало, чтобы мужчина отходил от Сары с тем понурым, сбитым с толку, бледным видом, с каким Риверс не раз отходил от нее? Напротив, они уходят, всегда приглаживая перышки и сияя от польщенного тщеславия.
«Я не из тех женщин, которые могут нравиться мужчинам!» – думает Белинда, с завистливым смирением глядя на белеющую в рассветных сумерках печь. Но есть ли средство от такого природного изъяна натуры и склада души? Рабски подражать воздушному очарованию и легкому кокетству сестры? «Но ведь такое обезьянничанье выйдет неловко и неуклюже!» – горько сознает она.
И все же, наперекор всем превратностям, лихорадкам и отчаянию, что за великолепные это дни! Мало ли их? Пожалуй. Но если поразмыслить, сколько упоительного счастья можно вместить в пять минут и сколько таких пятиминуток в месяце, то можно счесть их двоих щедро одаренными. Ведь многим, кто вовсе не слывет обиженным фортуной, за целую жизнь не дано изведать ни единого такого дня. Дня, когда за каждым углом подстерегает возможность счастья; дня, когда каждый звонок в дверь может возвещать о том, что небеса разверзлись. Чаще всего он не возвещает ничего подобного – это оказывается мисс Уотсон, или Густель, или посылка, – но ведь может!
В зрелые годы вы можете быть сколь угодно удачливы: лавровый венок на челе, колоссальный счет в банке Коуттса[46], добродетельная, любящая жена и образцовые дети, но Чудо больше не нагрянет на вас из-за угла.
Шли, расставаясь, по земле едва,
Как две колышущиеся розы,
Чтоб вскоре их коснулась синева,
И вновь сердцам открылись медоносы[47].
Да, великолепные дни! Пусть в иные из них пронзительно свирепствовал восточный ветер, проносясь над широкой равниной, а в другие – дождь пеленой стекал из тяжелых туч, затуманивая окна. Но если он затуманивал окна, разве не становилась из-за этого задача для вечно шпионящей мисс Уотсон куда труднее? И разве мог ветер настичь их в сосновом перелеске за унылыми казармами, где они гуляли в тепле и покое по усыпанной хвоей земле, слушая его безобидную брань высоко над своими счастливыми головами?
Как часто они встречаются! Беспрестанно, всегда! На Альтмаркте[48], покупая жонкили[49] у некрасивых немок, величаво восседающих под огромными хлопковыми зонтами, властвуя над своей морковью и редисом; среди старых домов, столь причудливых по своей архитектуре, с рыже-красными крышами и бесконечными мансардными окнами. В Плауэне[50] – под сенью прохладных вишневых садов; в Мейсене[51] – на душной фабрике; в Нойштадте, в Альтштадте – повсюду. Если в будущем они вновь посетят этот светлый город, найдется ли в его пределах хоть клочок земли, невинный и свободный от их общих воспоминаний?
Великолепные дни! Но они уходят. Несутся вскачь. Каково же будет им, когда эти дни закончатся?
Время идет, и Белинда все меньше и меньше способна смотреть в лицо этому факту. В конце концов она и вовсе отказывается об этом думать. Когда беда придет – тогда и придет, а пока не стоит лишать себя своего права по рождению. Пусть и она, подобно поденкам и бабочкам-репейницам, получит свою крупицу беззаботного, головокружительного блаженства.
Всякий раз, когда разговор заходит об их отъезде, о путешествии, о прибытии в Лондон – о чем угодно, что лежит за горизонтом «здесь и сейчас», – она, если может, выходит из комнаты; если же нет – лихорадочно пытается увести беседу в другое русло.
Но если днем ей удается довольно успешно отбиваться от докучных мыслей среди пестрого калейдоскопа событий, то ночью мысли берут свое. Ночью остается только это, и ничего кроме: ни трепещущей листвы, ни бегущих облаков, ни прохожих; только это – образ, начертанный на простом черном холсте ночи с резкой, режущей четкостью, точно кислота, вытравливающая сталь; так что она вынуждена смотреть на него.
Сама она в это время была бы благодарна, если бы ночи вовсе не существовало. Ей не нужен отдых. Без него все ее силы кажутся напряженными до предела, и она боится – о, как она боится ночного одиночества и тишины! Днем, в какой бы непривычно ранний или невероятно поздний час это ни случилось, всегда есть возможность – более того, вероятность – увидеть, как статная фигура ее возлюбленного с горящими глазами следует за младенчески бесстрастным пажом Томми в салон. Но ночью это невозможно. Ночь, следовательно, – время, потраченное абсолютно впустую; и это теперь, когда времени осталось так мало. Какой в ней толк, кроме как лежать без сна, подсчитывая, сколько часов составляют разрозненные мгновения и получасы их встреч? Для нее лишь эта часть жизни стоит того, чтобы считаться жизнью; остальное – неважная шелуха.
А что же Риверс? Что до него, то камни мостовой на тихой Люттихау-штрассе перед ее дверью, кажется, истерты его подошвами; взор пожирает ее; язык запинается в нескладных речах, а когда к нему обращается кто-то другой, он и вовсе забывает отвечать. Он бросил все свои занятия ради того, чтобы неотступно следовать за Белиндой, но до сих пор так и не попросил ее стать его женой.
А между тем насколько ближе к цели сделал бы его этот практический ход, чем все искусные маневры, которыми он стремится доказать ей свою любовь, чем все те громадные букеты, которыми завалена ее комната, так как она не решается выкидывать их даже и тогда, когда они завянут.
Возможно, эта мысль и посещает ее время от времени. Сару же она посещает несомненно. И не только посещает, но и весьма часто слетает с ее уст.
Между тем май уже на три четверти миновал. Наступило двадцать четвертое число, и день уже клонился к закату; обед был позади, и девушки вместе с бабушкой медлили за легким неспешным десертом.
Их бабушка была пожилой дамой с удивительно ясным взором, особенно если вспомнить, что ей довелось оплакивать (или, по крайней мере, считалось, что она оплакивала) добродушного мужа, пятерых подававших надежды сыновей и трех послушных дочерей. Кожа ее все еще была настолько свежа, что ее так и тянуло поцеловать, и, если предание не лжет, когда-то это считалось величайшим удовольствием; чепец же ее хранил секрет, который умрет вместе с ней.
– Религиозные правила бабушки весьма вольны, – говаривала Сара, – ее мораль туманна, а в минуты волнения она, бывает, пускает в ход и крепкое словцо; но зато она безукоризненно чистоплотна и всегда смеется моим шуткам. Так что, если судить в целом, бабушку можно считать женщиной весьма добродетельной. Хотя, если жизнь потребует от нее жертвенных поступков, – думаю, ей будет это не под силу. Но ведь возвышенные добродетели – это банкноты в тысячу фунтов, которые редко приходится разменивать, а у бабушки всегда в избытке шестипенсовики.
В этот момент все внимание Сары было поглощено попыткой при помощи сухарика заставить своего нового мопса Панча трижды пролаять приветствие королеве (в совершенном владении коим искусством он, по общему убеждению, преуспел). В этот раз, однако, его талант явно не хотел раскрываться; обычно весьма брехливый, мопс теперь пребывал в отношении своей государыни либо в изменническом безмолвии, либо в нелепом замешательстве. Он был готов пролаять десять раз, или полтора раза, или пять раз приглушенно и чихнуть в придачу, но трижды лаять не желал.
– Бабушка, – объявляет Сара, оставляя тщетные усилия заставить Слатти лаять тоже (собачонка отреагировала на это тем, что тут же повалилась на спину и лежала так, пока попытки не прекратились), – бабушка, знаешь ли ты, что мы отправляемся завтра на целый день в Везенштайн?
– Очень хорошо, мои милые, лишь бы вы меня не тащили с собой.
– Бабушка, мне кажется, что если бы мы объявили тебе, что отправляемся на ярмарку в Гринвиче или в залы Аргайла[52], то ты бы тоже сказала: «Очень хорошо, мои милые!» Только я не уверена, что в этом случае ты бы добавила: «Лишь бы вы меня не тащили с собой»! – замечает Сара, глядя на нее с иронией.
Старая леди весело смеется, как будто бы внучка сказала ей нечто очень лестное.
– А вы берете с собой своих поклонников, своих щеголей? Нет, Панч! Трижды «ура»! Никто не просил тебя чихать за королеву!
– Своих щеголей! – восклицает Сара в восторге. – Уж точно не моего, слава богу! Кстати, бабушка, так как он мне больше не нужен, то я задумала женить его на тебе. Вы подходите друг другу по возрасту, и хотя ты внешне поинтереснее него, зато он значительно превосходит тебя интеллектом.
– Господи помилуй! Нет уж, спасибо, милочка! – энергично отвечает миссис Черчилль. – Я предпочитаю того, который у Белинды.
– Мы все его предпочитаем! – замечает сухо Сара.
При этих словах Белинда, которая становилась все более пунцовой и беспокойной с тех пор, как было произнесено слово «Везенштайн», внезапно встает с места под предлогом утешения Слатти. Собачонка ненавидит Панча и его трюки и забилась под комод, откуда видна лишь ее маленькая злобная мордочка, полная обиды и гнева. Поскольку та упорно не желает выходить, Белинда оставляет ее и переходит в салон, где немедленно подходит к окну, пользуясь тем, что некому наблюдать за ней, и жадно оглядывает скучную и пустынную улицу. Но это длится недолго, потому что чья-то рука ложится ей на плечо и насмешливый голос раздается над ухом:
– Полно тебе!.. Для него пока еще рановато!.. У него наверняка хватит такта дать нам спокойно допить кофе.
Белинда вздрагивает и сердито отталкивает руку сестры.
– Не могу понять, какое тебе до этого дело! – раздражительно говорит она, досадуя, что ее поймали на сторожевом посту. – Тебе-то он, кажется, не досаждает!
– В этом-то вся и беда, – возражает Сара спокойно, – в противном случае мой нос, вероятно, тоже прилипал бы к оконному стеклу; но серьезно говоря, я бы не протестовала против его частых посещений, по крайней мере примирилась бы с ними, – хотя я и терпеть не могу, когда при мне ухаживают за другими, а не за мной, – если бы видела, что это к чему-нибудь приведет! Но я не вижу, что дело хоть сколько-нибудь продвинулось вперед с того дня, как мы, помнишь, говорили с тобой в Гроссер Гартене три недели тому назад. Ну скажи сама, разве это не правда?
С минуту Белинда молчала. Быть может, она сама в глубине сердца не раз задавала себе этот вопрос и не могла ответить на него удовлетворительно. Теперь в ответ на слова сестры она крепко сжала руки и раздражительно сказала:
– Ах, если бы ты занималась своими делами и предоставила мне быть счастливой на мой собственный лад!
– Быть счастливой на твой собственный лад… – повторяет Сара, бросая на сестру проницательный взгляд. – Хорошо, а когда он окончит свои двенадцать уроков немецкого языка и уедет домой, к папаше-железоторговцу… или заводчику – кто он там? – как же счастлива ты будешь тогда на свой собственный лад, а?
Руки Белинды разжимаются и бессильно падают вдоль тела; внезапная холодная бледность сгоняет яркий пунцовый румянец с ее щек.
– Я согласна, – говорит она медленно, – что в твоих словах есть доля грубого и жестокого здравого смысла, но, – тут голос ее становится еще тише, – но меня удивляет, что даже тебе не приходит в голову: раз уж я – это я, а не ты…
– Бабушка и я, – перебивает ее Сара, – мы обе согласны, что никогда в жизни не видывали более скучного ухаживания. У бабушки idée fixe[53]: все дело должно устроиться к первому числу, чтобы он поехал с нами и присматривал за нашим багажом; но, со своей стороны, я сомневаюсь, чтобы он сумел, даже после многих уроков, взять нам билеты и заказать ванны; по крайней мере (с хохотом) мой поклонник этому не научился, даром что находится в переписке с половиной ученых в Германии.
Белинда опять отвернулась к окну, но, чтобы мотивы ее оставались скрыты, глядит в сторону, противоположную той, откуда должен прийти Риверс. Только легкая дрожь, пробегающая временами по ее плечам, показывает, как ей больно от того, как сестра беспощадно хозяйничает в святая святых ее души.
– Мы с бабушкой вовсе не порицаем твоего поклонника, – продолжает Сара с невинным видом, – по совести скажу, совершенно не порицаем. Он постоянно силится выплеснуть свои романтические чувства, как воду из бутыли, а ты по причинам, тебе одной известным, постоянно затыкаешь его пробкой. Поверь моему слову, – Сара подчеркивает фразу, трижды похлопав по грудке Слатти, возлежащей у нее на коленях подобно Клеопатре, – ты доиграешься!
– Ты считаешь, я его пугаю? – восклицает побледневшая Белинда мученическим тоном, внезапно поворачиваясь к сестре, как загнанный зверь. – Что такое я делаю?.. Если бы ты хоть раз объяснила мне это толком!.. Я думаю, что ты хочешь мне добра… Ну хорошо, научи, что мне делать.
– Я всегда говорила тебе, что твой надменный и величественный вид погубит тебя, – отвечает Сара, не особенно тронутая смирением сестры. – Если бы ты могла собрать его в узел и швырнуть в Эльбу, а заодно, пожалуй, и свой крупный нос, то была бы гораздо счастливее!
– Но я не могу! – с горечью восклицает Белинда.
– Сознаюсь, – говорит Сара после минутного молчания, задумчиво разглядывая свои нарядные туфли, неестественная высота каблуков и узость мысков которых свидетельствуют о соответствии их самым последним веяниям моды, – я немного разочарована тем, что известие о нашем близком отъезде не подтолкнуло его к решительному шагу. Я-то думала, что, когда это выяснится, даже тебе не удастся заморозить его до немоты.
– Да он еще не знает, что мы уезжаем, – шепчет Белинда, – я еще не говорила ему.
– Нет? – вскрикивает Сара, радостно вскакивая с места и начиная порхать на цыпочках. – Ну так мужайся! Наш лучший козырь еще не разыгран!
Но вдруг перестав резвиться, она подходит к сестре и говорит ей с величайшей серьезностью:
– Ты должна сказать ему об этом завтра в Везенштайне. Выбери подходящее место; лучше всего в лесу, подальше от чужих глаз, ушей и досягаемости обстрела мисс Уотсон. Будь немного подавленной, заставь его спросить, что с тобой… Ты могла бы уронить слезу-другую? Нет? Ах! – она нетерпеливо махнула рукой. – Я уверена, ты все испортишь! Боже мой, – добавляет она с искренним сожалением, – какую прелестную сцену я могла бы из этого сотворить!
– Я скажу ему, – покорно заявляет Белинда, хотя и морщится.
– Если в Везенштайне все не прояснится, – продолжает Сара безжалостно, – то предупреждаю тебя, что я сама спрошу его о намерениях. Я старалась подбить на это бабушку, но ты знаешь, что она всегда уклоняется от подобного рода поступков. Конечно, от нее это прозвучало бы весомее; но так как она не хочет участвовать, то я сама это сделаю. Скажу ему, что ты чахнешь от любви! Хотела бы я знать, – прибавляет Сара, оглядывая крепкую и цветущую сестру, – неужели он будет таким идиотом, что поверит мне?