К книге
Река без берегов. ЭпилогЭпилог Х<АНС> Х<ЕННИ> Я<нн>. <Тетрадь> IV
21%
Эпилог Х<АНС> Х<ЕННИ> Я<нн>. <Тетрадь> IV
7

Спустя какое-то время грум сказал:

— Некоторым господам, если они мне проигрывают, нравится, чтобы потом я уложил их в постель.

Николай был не способен хоть что-то на это ответить. Он продолжал сидеть на стуле и долго наблюдал, как грум безостановочно прохаживается взад и вперед. Когда молчание между ними превысило всякую разумную длительность, молодой человек удалился. «У меня нет никакого опыта путешествий, — подумал Николай. — Это наверняка неправильно — играть в карты со служащим отеля. Почему он хотел уложить меня в постель? Я ведь не пьян».

Сын барышника догадывался, что его пытались соблазнить; но не понимал — на что.

_____________________________________________________________________

Пароход, осуществляющий сообщение с Фастахольмом, покидает Стокгольм вечером, многочисленные[?] глаза маяков помогают ему отыскать безопасный путь между сотнями утесов и островов. Удивительно, что человек у штурвала никогда не ошибается, если нужно переложить руль и взять новый курс. Этого искусства навигации Николай почти не замечал. Было темно, над палубой дул холодный ветер с востока. Вскоре после того, как пароход вышел из гавани, сын барышника попросил показать ему его каюту. Стюардесса, кивнув на венок, спросила, кто же это умер на Фастахольме. Он ответил, не согрешив против правды[?], что хочет посетить могилу композитора Хорна. «Ах да, — <вздохнула> стюардесса, — похороны состоялись незадолго до Рождества, после того как его зверски убили. Все газеты полнились этим. Он, наверное, был значительным человеком — Так вы ему родственник?»

— Нет, — ответил Николай, — меня послали сюда — его друзья —

— Вы еще очень молоды, — сказала стюардесса. Потом привычным движением встряхнула одеяло и бесшумно удалилась.

Утром они прибыли в Мариахафен. Город с его деревянными домами и темные лесные массивы теснились к берегу, словно оборонительный вал, за которым прячется неведомый остров. Николай уже знал, что находится далеко от Ротны и что отцовскую могилу следует искать в глубине острова, в маленьком поселке. Он мог бы использовать для дальнейшего путешествия каботажное судно, да только дожидаться его пришлось бы целый день. Николай подсчитал наличность и решил, что все еще чрезмерно богат. Так что он нанял автомобиль.

Человек за рулем почти не задавал вопросов. Он вел машину по узким искривленным дорогам, мимо особого свечения стылых лесов, мимо одиноких хуторов (в воротах лаяли рвущиеся наружу собаки), по выпуклым поверхностям голых или поросших скудной растительностью каменистых пустошей, через зимние поля. Ландшафт казался Николаю безотрадным и мрачным. Грязный снег, подтаявший и потом опять замерзший, пятнал землю. Небо было серым и холодным. Они остановились перед каменным домом.

— Здесь и жил наш маэстро, — сказал шофер.

Они покинули машину, обошли вокруг дома. Все двери оказались запертыми.

— Туда нельзя войти, — посетовал Николай.

— Это можно было предвидеть, — сказал шофер.

— Где живет Тутайн, Альфред Тутайн? — спросил Николай.

— Я такого не знаю, — сказал шофер.

— А где могила? — спросил Николай.

— Не знаю, — отозвался шофер.

— Тогда наша поездка была напрасной, — сказал Николай.

— Вовсе нет, — возразил шофер. — Думаю, что ветеринар в Бор-ревиге сможет сообщить вам нужные сведения. К нему мы должны поехать в первую очередь. Вы просили отвезти вас сюда. Если бы вы сказали, что не знаете, как здесь обстоят дела, я бы сразу посоветовал вам что-то другое.

— Вы правы, я объяснился недостаточно ясно, — признал Николай.

Они снова сели в машину, приехали в Борревиг. Ветеринар Даниэль Льен принял Николая. Он предложил, без особого промедления, что проводит гостя до Осебека. В автомобиле они молча сидели рядом. Сын барышника с самого начала сказал, что хотел бы прежде всего избавиться от венка. Ветеринар в ответ понимающе кивнул. Тем не менее они опять приехали к тому дому. Николай удивился. Льен взял его за руку и повел через пустошь на каменистую возвышенность. В одной из впадин, окруженной голыми округло-гладкими гранитными валунами, Николай неожиданно разглядел могилу. Плиту с именем умершего, выведенным большими римскими буквами; ниже значилось: «Община Осебек приняла сие место на свое попечение».

— Это здесь, — пояснил ветеринар.

Николай не ответил. Вокруг надгробного камня лежали венки. Венки с лентами — более дорогие, роскошные, чем тот, который держал Николай. Он обнаружил здесь все цвета, о которых его родные спорили в Варберге, и еще много других. «Звезды и полосы» обвивались вокруг мощного лаврового колеса; другой венок, из веточек самшита, нес на себе в качестве вымпела «Юнион Джек»; шведский флаг, финский — показывали каждый свои цвета; нашлось место и для кроваво-красного шарфа, и для черного. Снег посреди этого пестрого траура растаял, а потом опять затвердел — обесценив, то есть превратив в рухлядь, всё вокруг. Могила в зимнем одеянии выглядела старой; венки под мутным, заледенелым снежным покровом казались обветшалыми; сама каменная плита могла бы, судя по ее виду, лежать здесь с незапамятных пор. Николай неловко положил свой венок и расправил ленту, чтобы на ней прочитывалось по меньшей мере:«-друзья из Варберга». Лента была синей, надпись — золотой. Он еще прежде внушил себе, что на этом месте преклонит колени и поговорит, хотя бы коротко, с человеком, покоящимся там внизу. Но в присутствии Льена на такое не отважился. Только попытался посмотреть вниз, сквозь гравий. (Он не знал, что покойный лежит очень глубоко, между копытами лошади.) Он вообразил себе проломленный череп, то, что прежде было человеческой плотью: мужчину, который когда-то обнимал его мать и стал его родителем — который сочинял <музыку>, но отрекся от собственного ребенка. «Почему ты отрекся от меня?» — спрашивал мальчик. Ответа не было. Мертвый этого не помнил. «Эгиль Бон любит меня; ты же никогда меня не любил». Мертвый не мог оправдаться. «Твои друзья постоянно думают о тебе, но я-то тебя не знал». В основании могилы ничто не шелохнулось. Лошадь, и собака, и человек гнили, как положено по закону, — замурованные в каменной шахте, под тесно прилегающим к ним парусиновым кровом.

Ветеринар Даниэль Льен увидел в глазах мальчика слезы. «Это первые слезы, которые кто-то пролил здесь», — подумал он.

Позже они вернулись в дом Хорна. Николая провели по комнатам.

— Я показываю вам все это, — сказал ветеринар, — поскольку полагаю, что таково ваше желание. Вы приехали издалека. Вы, наверное, хотели бы еще ненадолго здесь задержаться —

— Я бы охотно поиграл на рояле, — сказал Николай, — но здесь очень холодно.

— Необитаемый дом, — сказал ветеринар, будто извиняясь. — Но я все же прошу вас, если вы в этом разбираетесь, немного поиграть. Думаю, вы имели в виду произведения нашего покойного друга —

— Да, — ответил Николай. Он выскочил за дверь, притащил свой чемодан и достал из него книгу с нотными записями.

— Я попытаюсь сыграть последнюю сонату, ту, что была написана перед самым концом, — пояснил он.

— Я знаю ее, — сказал Льен, — я слышал ее в исполнении самого маэстро.

— Я не сумею достичь той же, что у него, выразительности. Вам придется многое мне простить. Я упражнялся не больше недели. Некоторые фигуры из-за быстрого темпа для меня слишком трудны. Но я, насколько получится, попробую.

Льен едва узнавал это произведение. Его музыкальная память была недостаточно развита, чтобы он мог запомнить хотя бы важнейшие части. Порой какая-то звуковая последовательность казалась ему знакомой, но вскоре и она терялась в нежданных ландшафтах.

Николай играл не так уж плохо. Неловкость его замерзших пальцев компенсировалась желанием приблизиться к отцу, почти безудержным стремлением не потерпеть неудачу из-за технических трудностей — по крайней мере, на этот раз. Он иногда брал неверные ноты, ударял по клавишам жестко (там, где удар должен быть мягким), растягивал темп или ускорял его, потому что огонь, пылавший в нем, не поддавался укрощению. И все же музыкальные мысли продолжали развертываться, они упорядочивались осмысленно.

Льен и прежде довольно часто украдкой взглядывал на мальчика; теперь, во время исполнения сонаты, он больше не сводил с него глаз. Ему казалось, он обрел радостную уверенность. Ему настолько не терпелось получить для нее подтверждение, что он лишь коротко поблагодарил за игру и слегка похвалил исполнителя; после чего заговорил о своих догадках:

— Вы ведь наверняка близкий родственник покойного? Ваше сходство с ним просто поразительно. Да и свойственная вам музыкальность, мне кажется, указывает на это.

Николай нахмурился. И с треском захлопнул крышку рояля. Он ответил, растягивая слова:

— Нет. Я не родственник покойного. Я сын барышника. Мое имя Николай Бон; я вам уже представлялся.

Льен слегка опешил.

— Это удивляет меня. Природа, должно быть, поразительно своенравна, если позволяет себе допускать подобное сходство —

Он не мог больше настаивать на своем предположении, не нарушая приличий. Кроме того, на лице мальчика он заметил, как ему показалось, выражение сильной досады — внезапную бледность. Может, конечно, тот просто продрог. Впрочем, слово «барышник» тотчас переключило мысли <Льена> на Тутайна; но ему не представилась возможность их выразить, Николай его опередил.

— Мне холодно, — пожаловался он. — Почему этот дом необитаем? Скажите, пожалуйста, где я мог бы найти Тутайна.

— Вы его знаете?

— Я не знаю его, но я о нем слышал.

— Он необыкновенный человек —

— Мне так и говорили, — подтвердил Николай[?].

— Он уже давно не живет на Фастахольме. — Но я, так сказать, ожидаю его прибытия. Да, я предполагаю, что скоро он пришлет мне весточку. Последнее, что я о нем слышал, — что он на пути в Америку. Он хотел присутствовать на премьере Большой симфонии в Филадельфии. Там он непременно узнает, что его друг мертв — убит. Американцы прислали венок — вы, наверное, видели их ленту рядом с могильной плитой. Тутайн наверняка захочет побывать на могиле.

Может, он дождется премьеры и только потом совершит возвратное путешествие. Премьера должна состояться еще в этом месяце. Через четыре или пять недель Тутайн, скорее всего, появится здесь. Он не прислал траурного венка; отсюда я делаю вывод, что в его планы входит личное посещение острова.

— Так долго ждать я не могу, — глухо сказал Николай.

— Вы хотели поговорить с ним? — спросил Льен.

— Я надеялся, что найду его здесь. У меня к нему поручение — точнее — я просто должен передать ему привет —

Голос Николая стал еще тише после проглоченного горького разочарования.

— Каким бы открытым — каким бы доброжелательным человеком ни казался мне всегда Альфред Тутайн, в его характере были и жесткость, и странности. Он не… не особенно усердно заботился о своем друге Аниасе Хорне, после того как они стали жить — в пространственном смысле — раздельно. Сообщения, которые Тутайн присылал, были скудными — мы практически не знаем, чем он теперь занимается. Мне он никогда не писал — и даже не простился со мной, когда несколько лет назад перебрался в Ангулем. Правда, Аниас Хорн однажды дал понять: мол, поначалу Тутайн не собирался застревать там надолго. — Я знаю слишком мало об их отношениях — о внутренней связи между ними, — чтобы позволить себе какое-то оправданное суждение. Всем, кому посчастливилось узнать Тутайна, потом его очень не хватало. Для меня это ужасная мысль — что Тутайн больше не увидит своего друга живым и сможет только посмотреть[?] на могильную плиту — Впрочем, правда и то, что Аниас Хорн в завещании ничего Тутайну не оставил, даже сувенира на память, — не оставил даже рисунков, сделанных рукой самого Тутайна. Хотя, с другой стороны, рисунки эти и не упомянуты в перечне оставшегося имущества. Я думаю, что просто отдам их Тутайну, если он объявится здесь в ближайшее время. Я в самом деле хотел бы обсудить с ним кое-какие вопросы, из-за которых у меня возникли сомнения. — Я до сих пор забывал сказать вам, что именно я назначен исполнителем завещания, вмесге с одним юристом.

— Не могли бы вы в таком случае взять на себя ответственность и позволить мне взглянуть хотя бы на несколько упомянутых вами рисунков? — спросил Николай.

— Конечно, конечно, — с готовностью согласился Льен и тотчас принялся доставать из шкафа картонные папки, в которых рисунки хранились. Прежде чем открыть их, он объяснил, что это по большей части рисунки обнаженной натуры, изображающие обоих друзей. «Что и придает им — наряду с высоким качеством художественного исполнения — особую[?] ценность», — многозначительно добавил Льен. Он еще раз взглянул Николаю в лицо и потянул его за собой в гостиную к одной из картин, висящих на стене. «Это, что достоверно подтверждено самим Аниасом Хорном, — изображение его тела».

— Значит, можно предполагать, покойный именно так и выглядел, — подхватил его слова Николай и попытался запечатлеть в памяти эти линии.

— Мы найдем в папках и другие прекрасные варианты того же образа, — сказал Льен.

Как когда-то прежде Аякс фон Ухри, Даниэль Льен разделил зарисовки обнаженной натуры на две стопки — в зависимости от того, изображали ли они, <по его предположениям> Тутайна или Хорна. Николая, похоже, поначалу интересовали только очертания тела его отца. Всякий раз, рассматривая очередной лист, он шептал себе: «Это он. — Примерно так же буду когда-нибудь выглядеть и я. Это, значит, и было положено в могилу—» Но внезапно он, казалось, потерял всякий интерес к умершему, все еще продолжающему жить в этих рисунках. Он обратился к Тутайну. Он шел ему навстречу с большей готовностью в сердце. Он находил, что Тутайн красивее, благороднее по мышечной структуре и пропорциям; — однако не признавался себе в этом. Внезапно он почувствовал, что сильно замерз и уже не может сдержать заметной дрожи.

— Нам пора уходить отсюда, — сказал Николай, — холод пробрал меня до костей.

— Да, — согласился Льен, — я бы не хотел, чтобы вы простудились по моей вине.

Николай еще прежде отложил в сторону один лист, который особенно ему нравился. Он намеревался — чтобы собрать воедино все впечатления — под конец еще раз его рассмотреть. Теперь, когда папки были закрыты, лист этот как бы случайно остался лежать на столе. И тут Николай спросил:

— Полагаете ли вы, что серьезно нарушите свой долг, <если> позволите мне из многих рисунков купить один?

Даниэль Льен какое-то время смотрел на него удивленно и растерянно, а потом начал говорить:

— Я должен тщательно обдумать ваши слова. Такая мысль не приходила мне в голову. Конечно, это было бы покушением на чужое наследство, пусть и очень незначительным. Но в настоящий момент я не представляю себе, кто мог бы против[?] этого что-либо возразить или — чьей собственности был бы нанесен ущерб. Поскольку вы высказали такую просьбу, я спрашиваю себя, не есть ли это вопрос денежного урегулирования, и только. Правда, я бы не взялся решать, какую цену назначить. Я уже говорил, что чувствую себя почти вправе отдать эти рисунки Тутайну, поскольку в завещании — непонятно почему — они не упомянуты. Можно предположить, что Аниас Хорн не считал их своей собственностью, а рассматривал лишь как одолженные ему — и потому никакого решения относительно них не принял. Но, в любом случае, если бы Тутайн потребовал их возвращения, мне нечего было бы ему возразить. Я даже был бы рад, если бы он вскоре появился здесь и заявил о своем праве собственности на них, — потому что иначе мне придется принять какое-то решение по своему усмотрению. Поскольку все сводится к тому, что я должен достичь договоренности с ним, я готов удовлетворить вашу просьбу, но при условии, что вы вернете рисунок, если Тутайн, по той или иной причине, будет на этом настаивать. Как бы то ни было, я полагаю, что смогу привести ему убедительные причины, побудившие меня извлечь из собрания рисунков один лист. Я и сам хотел бы обладать одним рисунком, но прежде не отваживался признаться себе в этом — или тем более попытаться присвоить его. Но как раз сейчас мне показалось, что ничего особенно плохого тут нет. Речь ведь идет о сувенире — о последнем зримом знаке нашей с ним долгой дружбы —

Он на какое-то время замолчал.

— Послушайте, — начал он снова, — я не хочу вам ничего продавать. Это походило бы на непорядочность, на нечистую сделку. Я ведь не торговец произведениями искусства. Я хочу просто подарить вам один рисунок. Мне кажется, вы имеете такое право, хотя я не могу подтвердить это ничем, кроме своих ощущений. Вы приехали сюда из Варберга — чего никто не сделал бы только в силу неопределенной симпатии к умершему. Я, в вашем присутствии, достану второй рисунок, чтобы сохранить его у себя. Я определенно рассчитываю, что должен буду отчитаться за свой поступок только перед Тутайном. Если он, вопреки всем разумным соображениям, не приедет сюда — тогда денежный вопрос отпадет сам собой. Как исполнитель завещания, я имею право на подобающее вознаграждение. Я, разумеется, не приму никакой оплаты наличностью. Вместо этого я присвою некий пустяк: нечто такое, что представляет ценность лично для меня, но в пересчете на деньги едва ли окажется чрезмерно дорогим. — Вы уже сделали выбор — я тоже успел присмотреть для себя определенный рисунок. —

Он снова раскрыл одну из папок, порылся в ней и вытащил лист бумаги ручной выделки.

— Мы теперь знаем, что каждый из нас сделал, — сказал Льен. — Я рассматриваю это как нечто оправданное. Разумеется, именно вы навели меня на такую мысль — или по меньшей мере ускорили ее реализацию.

Бледное лицо Николая снова покраснело.

— Я очень благодарен вам, — сказал он со смущенной радостью. — Если я и не встречу Тутайна, то все же имею теперь его изображение — слабую замену.

— Оставьте мне свой адрес. Я вспомню о вас, если поговорю с ним. Он — возможно — захочет познакомиться с вами.

К большому смущению Николая, лицо его при этих словах словно озарилось огнем. Он попытался скрыть это, отвернувшись и занявшись поисками какого-нибудь клочка бумаги.

В автомобиле ветеринар спросил мальчика, не сможет ли тот погостить несколько дней в Борревиге. Желание, сопряженное с этим вопросом, было не вполне простодушным. Даниэль Льен еще раз отметил про себя поразительное сходство молодого человека с умершим. Оно простиралось, как ему показалось, также на рост и движения. Сходство в ритме, которое не могло быть случайным. Льен надеялся, что более длительное пребывание рядом с Николаем даст ему и другие зацепки для все усиливающейся уверенности. Он, правда, решил ни единым словом не подталкивать мальчика к объяснению его семейных обстоятельств; но он бы охотно получил какие-то косвенные подтверждения тому, что покойный оставил в качестве потомства по крайней мере этого бастарда. Льену казалось странным, что «друзья из Варберга» послали на Фастахольм мальчишку. Он знал, что Тутайн и Хорн прожили в Варберге много лет, что город славился торговлей лошадьми. А этот мальчик был сыном барышника. О «друзьях из Варберга» в присутствии ветеринара никогда ничего, достойного упоминания, не сообщалось. Эти имена так и остались для него лишенными смысла, эти люди — такими же, как бессчетные миллионы других, забытых историей.

Николай, которому вроде ничто не мешало провести некоторое время в доме ветеринара — может, и с перспективой встретить Тутайна, — ощущал свое действительное происхождение как вину; он уже чувствовал себя наполовину уличенным и подозревал, что его хотят уличить полностью. На Фастахольме, как выяснилось, он не был никому не известным чужаком. Сходство с умершим выдавало его. Сам он этого человека никогда не видел; но ветеринар знал теперь обоих, отца и сына, — и сделал свои выводы из игры природы. Мальчик снова покраснел; на ладонях его выступил пот. Он не сумел скрыть овладевшее им ощущение неловкости.

— Благодарю вас — за предложение, — пробормотал он, — но меня ждут дома. — Мне не повезет встретиться с Тутайном. — Я не могу дожидаться его здесь. — Было бы глупо задерживаться на острове. Из-за начинающегося ледохода — о нем говорили на пароходе — желательно, чтобы я сегодня же вечером отправился на материк — а не задерживался здесь еще на неделю. — В самом деле, очень похолодало —

Льен опустил глаза, чтобы не видеть смущение мальчика, его беспомощность.

— Как хотите, — сказал он настолько дружелюбно, насколько сумел при своем разочаровании, — хотя я, конечно, был бы рад —.

Они решили, что, по крайней мере, пообедают вместе.

*

Когда они подъехали к дому ветеринара, последнего ждала неприятная неожиданность. Госпожа Льен сообщила ему еще с порога, что старший вахмистр Фэлт Оаку ожидает его и принес, очевидно, далеко не радостные известия, поскольку выглядит он разгневанным и даже отказался выпить стаканчик шнапса.

— Ах, — сказал Льен, — он начинает меня тяготить. Он наверняка снова станет втолковывать мне, что убийца — не кто иной, как Аякс фон Ухри. Эти полицейские чиновники — упрямцы, совсем не понимающие людей.

Он, еще прежде чем увидел униформированного гостя, так рассердился и разволновался, что совершенно забыл о Николае. Едва успев сбросить шляпу и пальто, он ворвался в приемную, поприветствовал гостя лишь кивком головы, спросил: «Ну, в чем дело, Оаку? Что привело вас ко мне?»

— Я в самом деле должен очень серьезно поговорить с господином ветеринаром.

— Вот как, — сказал Льен. И побледнел. — Тогда пройдите, пожалуйста, на несколько шагов дальше — в мой кабинет. Там, правда, пахнет лекарствами. — А почему, собственно, вы не приняли от моей жены стаканчик шнапса? Или вы теперь воздерживаетесь от спиртного?

— Нет, господин ветеринар, — ответил вахмистр, — но я пришел к вам по служебному делу. Я бы не хотел — чтобы возникла видимость… — дружба имеет свои границы, когда того требует долг.

— Вы, Оаку, на мой вкус, выражаетесь слишком торжественно, не по-человечески — в данный момент. — Вы ведь, надеюсь, не подозреваете меня —?

Льен произнес эту неуместную шутку «на пробу»; он отчетливо чувствовал, что не может совладать с волнением.

— Вовсе нет, господин ветеринар, вовсе нет. Однако то, что я собираюсь сказать вам, достаточно серьезно. Это касается вашего друга — ведь его, пожалуй, уместно так назвать — вашего друга Фон Ухри.

— Выпейте для начала стаканчик вместе со мной, — сказал Льен. Он вынул из аптечного шкафа бутылку, наполнил трясущимися руками два стакана. — Вы, надеюсь, не станете упорствовать — когда снаружи такая холодрыга. Я, во всяком случае, продрог до костей.

Они выпили.

— Господин ветеринар, надеюсь, не отнесется легкомысленно к моему сообщению. Подозрение против Фон Ухри, предполагаемого убийцы композитора Хорна, усилилось настолько, что мы сегодня опубликовали объявление о розыске.

— Это полнейшее безумие, — отчеканил Льен.

— Почему, собственно, господин ветеринар так заинтересован в том, чтобы взять этого господина Фон Ухри под защиту? Я бы даже сказал: чтобы помочь ему бежать? Он ваш друг, это мы уже поняли — и даже приняли во внимание. Но нам кажется, что такая дружба со стороны господина ветеринара как-то уж чересчур великодушна. Поскольку, по сути сводите, к пособничеству преступнику. Во всяком случае, факты таковы, что поведение господина ветеринара до сих пор в значительной мере препятствовало следствию. Господин Фон Ухри получил фору, которую нам теперь очень трудно будет наверстать.

— Я вовсе не препятствовал следствию, — возразил Льен. — Я только твердо выразил свое убеждение, что об Аяксе фон Ухри как преступнике даже речи не может быть. Я и сегодня на этом настаиваю.

— Господин ветеринар на этом настаивает вопреки всем разумным доводам. Это по меньшей мере очень странно. Я позволю себе напомнить господину ветеринару, что господин ветеринар в самом начале следствия заявил для протокола: мол, подозрение против упомянутого лица настолько абсурдно, что с тем же успехом можно было бы заподозрить самого господина ветеринара. Дескать, все попытки идти по ложному следу лишь помогут ускользнуть настоящему убийце. Господин ветеринар изволили дать столь убедительное описание будто бы безупречного характера господина Фон Ухри, что это и в самом деле привело к временному прекращению розыска в упомянутом направлении — к моему стыду и к стыду моих коллег.

— Вы и сегодня ошибаетесь, если по-прежнему питаете то же подозрение — которое рано или поздно рассеется. Я знаю Фон Ухри. Я считаю его не способным на такое злодеяние. Я могу лишь вновь и вновь повторять: следуя в этом направлении, никакого прояснения ситуации вы не добьетесь.

— Насколько я помню, вы, господин ветеринар, в связи с этим делом трижды допрашивались полицией. Всякий раз вы, господин ветеринар, с такой же определенностью, как сегодня, отрицали вину упомянутого господина. Вы, господин ветеринар, клялись — или, во всяком случае, употребляли чрезмерно возвышенные слова, которые, как уже говорилось, поначалу не преминули оказать свое действие. И, очевидно, достигли того, что должно было быть достигнуто —

— Что вы хотите этим сказать, Оаку?

— Я хотел бы со всей определенностью попросить господина ветеринара открыть мне местонахождение Фон Ухри, — сказал вахмистр.

— Я прилагаю большие усилия, чтобы оставаться в рамках конкретики. Но это, можно сказать, безумие — что вы вновь и вновь спрашиваете у меня одно и то же. Я еще позавчера ответил вам, что не знаю, где в настоящее время находится Фон Ухри, но что в тот же час, когда я это узнаю, я и вас поставлю в известность. Если вы не доверяете моему слову —

— На службе я очень мало чему доверяю; правда, я не могу и доказательно опровергнуть слова господина ветеринара. Поэтому я пока что принимаю ваше высказывание на веру, но с оговоркой.

— Вы что же, в настоящий момент ведете следствие против меня? — спросил Льен.

— Я провожу разыскания, это мой долг. Господин ветеринар может отнестись к этому как ему угодно. В любом случае, господин ветеринар причинил ущерб следствию, и мы поэтому вынуждены с осторожностью и строгостью —. Как бы то ни было, я отдал распоряжение, чтобы, невзирая на лица, мне доставляли все сведения, которые могут оказаться важными, и я вынужден попросить господина ветеринара не создавать для меня никаких дополнительных трудностей. Кто именно подозревается в убийстве, выяснится по ходу следствия, и только наше ведомство определяет, в каком объеме — и в каком направлении должно проводиться дознание. Сегодня я пришел к господину ветеринару в качестве полицейского чиновника.

— Хорошо, хорошо, — сказал Льен, измученный и рассеянный, — я вас вполне понимаю.

— Господину ветеринару было известно, что Фон Ухри оставил службу у Аниаса Густава Хорна и поселился в Крагедурене.

— Я об этом слышал.

— От кого?

— От моего друга Хорна.

— Тогда еще живого, а после убитого?

— Да.

— Известно ли господину ветеринару, что Фон Ухри намеревался вступить в брак с Оливой Зассер?

— И об этом я слышал.

— От кого?

— От моего друга Хорна.

— Осведомлен ли господин ветеринар о том, что Фон Ухри двадцатого ноября, еще до полудня, покинул дом своего шурина Зассера и больше туда не вернулся?

— Насчет этого я ничего не знаю. Да и как бы я мог узнать —

— Двадцать первого ноября Аякса фон Ухри видели на нашем острове в последний раз, а именно — утром, в предрассветных сумерках, на поле, принадлежащем общине Борревиг.

— Он не заходил ко мне, — вырвалось у Даниэля Льена.

— Скорее всего, — продолжал старший вахмистр Фэлт Оаку, — предыдущую ночь он провел в стоге сена, с некоей девушкой, которая не была его невестой. Это достоверно засвидетельствовано — самой девушкой, утверждающей, между прочим, что еще прежде она забеременела от Фон Ухри.

— Я точно не знаю, но мне кажется, — заметил Даниэль Льен, — что его теперешнее отсутствие кое-кто обращает себе на пользу. Порой ведь случается, что незамужние девицы ищут для будущего ребенка отца, которого не так-то просто найти. Однако маловероятно, чтобы Фон Ухри, который был обручен —

— И непосредственно перед свадьбой — без какой-либо предшествующей ссоры — покинул невесту, находившуюся на позднем сроке беременности, прежде почти полностью опустошив ящик с вином, подаренный ему к свадьбе бывшим работодателем (тем самым, что потом был убит)…

Фэлт Оаку широко и вульгарно ухмыльнулся.

— Мне кажется, речь идет о диковинном чистоплюе — и в этой, и в других сферах тоже. Я только не понимаю, почему такой уважаемый человек, как вы, господин ветеринар, пытается взять его под защиту. Мне также непонятно, почему шурин, Сервиус[?] Зассер, отказался заполнить наш протокол. По моему разумению, он вполне в состоянии это сделать. <Даже> невеста не предоставила порочащих сведений. Она, видите ли, не верит, что ее любимый способен на такое преступление. И предполагает, что он вскоре снова объявится. Женщины порой бывают поразительно глупы.

— Фэлт Оаку, у вас же доброе сердце, вы славный малый… — Сейчас вы лишь подтвердили все то, что я говорил вам о Фон Ухри. Кто был с ним знаком, не считает его способным на плохое. Не невеста ли, больше чем кто-либо, должна быть разочарована исчезновением этого человека? Но разве она его в чем-то обвиняет? Отнюдь. Она ждет часа, когда он вернется. И ее поведение, думаю я, не только великодушно, но и умно.

— Вы, господин ветеринар, вероятно, неправильно меня поняли. Я не разделяю вашей симпатии к интересующему нас господину.

Я только удивляюсь тому простодушию… или той мере потворствования, которую люди выказывают по отношению к такому пройдохе. Впрочем, давно известно: кто силен в постели, от того баба[?] так просто не отступится. Иначе на чем держалось бы все это сутенерское отребье? Нет-нет, господин ветеринар, от пройдохи всегда за версту воняет.

— Не понимаю, о чем вы, — сказал Льен.

— Не изволит ли <господин> ветеринар ответить: не находит ли господин ветеринар подозрительным или по меньшей мере странным, что бывший работодатель Фон Ухри был убит предположительно двадцатого ноября, а сам Фон Ухри в тот же день сбежал от невесты, свадьбы, квартиры и прочих многообещающих перспектив, прихватив с собой всю доступную для него наличность? Даже дорожную сумку со всем необходимым он не забыл унести.

— Боже, бывают обстоятельства, совпадения, которые, если смотреть на них со стороны, действительно кажутся крайне подозрительными, но которые все же потом разрешаются вполне невинным образом. Оаку, я бы определенно не решился так упорно отстаивать невиновность другого человека, если бы сам несколько лет назад не пережил нечто похожее — нечто такое, что взволновало меня не менее сильно, нежели то, что происходит сейчас. (Конечно, это не было связано с убийством, но ведь я верю, что и на сей раз об убийстве речь не идет.) Позвольте, пожалуйста, коротко вам об этом рассказать. Не сомневаюсь, для вас это будет полезно. Или, по крайней мере, поможет вам понять <мою> точку зрения. Место действия — то же, что и сейчас, дом моего друга Аниаса Хорна. Он жил там со своим другом Альфредом Тутайном, вы его наверняка знали. Я тоже с ним приятельствовал и ценил его чрезвычайно высоко. Мне никогда не приходилось быть свидетелем ссоры между этими двумя; по словам Хорна, между ними никогда и не возникало принципиальных разногласий. Так вот: однажды Альфред Тутайн исчез. Он будто бы поехал в Ангулем, предполагая вскоре вернуться. Он так и не вернулся. Он не попрощался ни с кем, даже со мной. Он никому не написал ни одного письма; только Хорн, с большими промежутками, получал от него скупые весточки, но никогда — хоть какое-то объяснение его бегства. Если бы в те дни Аниаса Хорна насильственно лишили жизни (я думаю, что вправе это предположить, поскольку теперь такое случилось), то подозрение наверняка со всей силой обрушилось бы на Тутайна, ведь его поведение было странным, необъяснимым — Но тогда еще не существовало никакой вины, пребывающей в поисках виновного. И правда состоит в том, что Тутайн вскоре приедет сюда из Америки, чтобы посетить могилу своего друга, — во всяком случае, этого следует ожидать.

— При всем желании я не усматриваю никакого сходства[?] между тогдашним отъездом Тутайна и бегством Фон Ухри —.

— Но сходство есть — и оно прямо-таки бросается в глаза! Вы лишь отвлекитесь от убийства — исключите преступление! Сравните только сами путешествия! Оба мужчины — чрезвычайно приятные люди, с безупречным характером, их друзья готовы предоставить в их пользу наилучшие свидетельства. Нет очевидного повода для их путешествия или бегства, решение отправиться в путь мы можем объяснить лишь с натяжками — сославшись на непредсказуемость человеческой натуры, на тонкие душевные материи, на принцип перенасыщения, на скуку, на внезапно одержавшее верх желание уехать куда-то далеко. — Я, по правде говоря, не считаю, что Фон Ухри вел себя по отношению к Оливе Зассер безупречно. Но поскольку я его знаю, я не хотел бы и безоговорочно назвать его поведение подлым. Альфред Тутайн тоже в свое время поступил, кажется, вопреки собственному характеру и определенно не во благо своему другу. Хорну пришлось провести долгие годы в одиночестве.

— Объяснение господина ветеринара слишком возвышенно для моего простого ума; это самое лучшее, что я могу по данному поводу сказать. Для господина ветеринара, похоже, дружба означает нечто иное, нежели для простых людей. Мне, во всяком случае, кажется, что есть разница — бросает ли мужчина беременную невесту непосредственно перед свадьбой, после того как они уже обустроили свое жилище и купили всю домашнюю обстановку, или же дружба, какой бы она ни была, разбивается вдребезги либо прекращается в одностороннем порядке в результате отъезда одного из друзей. Что, черт побери, могло бы удержать этого Тутайна от поездки во Францию, если он захотел луда поехать и наладить там для себя новую жизнь — откуда мне знать какую? Мне, во всяком случае, представляется[?] чрезвычайно правдоподобным и естественным, что Тутайн, с которым я действительно был поверхностно знаком и которого помню как красивого и приветливого[?] мужчину, отправился туда, чтобы подыскать для себя жену. Возможно, это и было причиной его внезапного отъезда?

— Не знаю.

— Думаю, нам нет нужды на этом задерживаться. Я хотел бы продвинуться в допросе дальше. В то время, во всяком случае, убийства не произошло. Сейчас наличествует несомненное преступление — и в этом в общем и целом заключается самое большое различие между двумя объектами сравнения.

— Что ж, спрашивайте — я вижу, что не могу сформулировать мысль так, чтобы мое сравнение встретило с вашей стороны понимание. Мой жизненный опыт другой, нежели у вас. Я пытаюсь объяснять поведение человека, исходя из его целостной личности. На мой взгляд, эти внезапно уехавшие, оба, обладают ценностью, человеческой ценностью, которая делает их, как мне кажется, не способными на преступление и уж тем более — на убийство.

Льен еще раз наполнил стаканы шнапсом и поспешно выпил.

— А что, господин ветеринар, вы можете сказать относительно встречи Аниаса Густава Хорна и Аякса фон Ухри в отеле «Ротна», около полудня пятнадцатого ноября прошлого года?

— Ничего — я ничего не знаю. Никогда об этом не слышал —

— Это тот же день, когда у господина адвоката Еркинга было оставлено завещание.

— Не знаю, о какой встрече идет речь.

— Имеются вполне определенные показания человека по имени <…>, который будто бы видел, как Фон Ухри нанес своему бывшему работодателю удар кулаком. В ресторане в этот момент присутствовали и другие люди, приятели Фон Ухри, всего шесть человек, среди них и Ениус Зассер, но никто из них будто бы не заметил никакой ссоры или тем более рукоприкладства.

— Инцидент, на который вы намекнули, я тоже считаю очень маловероятным.

— Но человек, чье свидетельство случайно попало нам в руки, должен рассматриваться как заслуживающий доверия. Его показания, сверх того, не полностью противоречат показаниям других посетителей ресторана, которых мы, впрочем, в определенной мере считаем ненадежными свидетелями, поскольку над ними тяготеет подозрение, пусть и слабое, в сообщничестве.

— Удар кулаком, драка вызвали бы суматоху в зале ресторана, — сказал Даниэль Льен.

— Надежный свидетель описал это так: Хорн, которого он знал в лицо, собирался покинуть заведение и как раз, в непосредственной близости от двери, <надевал> свой промокший от дождя плащ. Фон Ухри быстро подошел к нему, загородил дорогу и с чрезвычайной дерзостью нанес ему один или два удара кулаком в живот. Аниас Хорн, как ни странно, не оказал никакого сопротивления, даже не вскрикнул и не застонал, а только скривил лицо и от боли[?] согнулся пополам. Согбенный и шатающийся вышел он наружу. Вся эта сцена была почти бессловесной — во всяком случае, свидетель не помнит, чтобы произносились какие-то примечательные слова, — и очень короткой. Самым поразительным в ней была будто бы ее беззвучность, как если бы рукоприкладство совершалось в соответствии с тайными правилами. У свидетеля сложилось впечатление, что тот, кого ударили, повел себя как трус.

— Я уверен, это пустая болтовня.

— Мы уверены, это правда. Господин доктор Грин-Энгель припоминает, что на животе обнаженного трупа, справа, видел большое голубоватое или зеленоватое, поблекшее, четко очерченное пятно, которое он принял за примету гниения, но которое с такой же вероятностью могло бы находиться и на теле еще живого человека.

— Я тоже помню это пятно, хотя и не верю, что —. Удар должен был быть очень сильным.

— Возможно, удар был настолько сильным, что пострадавший вообще не мог думать об обороне и имел только одно желание — как можно скорее уйти. Что этот преступник может бить беспощадно, он, как вы знаете, доказал позже.

— Оаку, не имея на руках ни единого доказательства, вы не вправе сравнивать в данном случае одно с другим.

— Доверие господина ветеринара к Фон Ухри кажется непоколебимым. Что ж, я все-таки расскажу ресторанную историю до конца. В тот же день, в тот же час, в том же помещении у Фон Ухри была встреча с его приятелями. Он обронил слова, которые намекают на преступление и позволяют предположить, что оно планировалось уже тогда, пусть и не как убийство. А именно: Фон Ухри попросил Ениуса Зассера в один из ближайших дней сопровождать его до дома композитора[?]. Он, мол, еще должен рассчитаться со своим работодателем, да и забрать оттуда кое-какие вещи. Ениусу Зассеру предлагалось ждать в некотором отдалении от дома, пока Фон Ухри наведается туда. Это требование показалось рыбаку странным; он не согласился, чтобы его так использовали. Он не пошел с Фон Ухри, что представляется нам достоверным. В дни с девятнадцатого по двадцать первое ноября он рыбачил, а в остальное время не покидал дома. — Однако помимо того, что Фон Ухри предъявил Зассеру упомянутое требование, он еще договорился с <…>, чтобы тот переправил его в своей рыбачьей лодке на материк. Условились они на двадцать первое ноября. <…> был готов осуществить переправу. Но в тот день он напрасно дожидался Фон Ухри.

— Какой помощи требовал Фон Ухри от других мужчин, которые сидели с ним за столом?

— Пока что мы не установили дальнейших… значимых подробностей. Возможно… — Я сейчас не готов об этом говорить.

— Фэлт Оаку, я хотел бы, чтобы вы задумались вот о чем: убийство одиноко живущего человека, о котором ходят слухи, что он богат, могло быть совершено, рассуждая теоретически, в любой день минувшего года — любым бродягой. Из всех возможных дней это оказалось совершенно случайно двадцатое или двадцать первое ноября. Не понимаю, почему полиция не обращает внимания на это обстоятельство и не пытается проверить людей из совершенно иного круга.

— Во-первых, на нашем острове никаких бродяг нет, здесь каждый имеет свой дом. Во-вторых: искомая рыбка уже попалась в наши сети.

— Я могу вам по обоим пунктам возразить: даже если считать, что ваше утверждение верно и здесь местных бродяг нет, то люди такого сорта могли бы с легкостью попадать сюда из двух ближайших стран. Второе утверждение, что рыбка будто бы уже в ваших сетях, — это явный перебор, попытка выдать желаемое за действительное. Будь вы вполне уверены в том, что говорите, участники тогдашнего приятельского застолья уже сидели бы — все вместе, но по отдельности, — под замком.

— В этом нет необходимости. Это даже было бы неразумно. Полиция не арестовывает невинных людей, которых она к тому же хотела бы использовать как свидетелей. Может считаться установленным фактом, что ни одного из своих собутыльников Фон Ухри не убедил оказать ему помощь — разве что один или несколько из них взяли на себя роль «ожидающего в сторонке», которая первоначально предназначалась доя Сервиуса Зассера. Такое предположение даже включено в нашу рабочую гипотезу. Но из него не выведешь соучастия в преступлении, по крайней мере на данном этапе, — парни только еще больше заупрямятся.

— Вы в своем дознании, выходит, продвинулись дальше, чем я думал до сих пор, исходя из ваших намеков.

— Разумеется. Я мог бы уже сейчас арестовать шесть, даже семь человек, если бы это доставляло мне удовольствие. Но я предпочитаю дружеские беседы. Я ведь и с господином ветеринаром разговариваю совершенно по-товарищески, хотя сильно подозреваю, что господин ветеринар хочет о чем-то умолчать — или что-то затемнить.

— Не представляю, что бы это могло быть. Я вижу, вы ставите меня в параллель с упомянутыми «приятелями» — и даже не исключаете возможность моего задержания, — но мне непонятно, какие у вас доя этого основания.

— Вы, господин ветеринар, например, много чего говорили о характерах Альфреда Тутайна и Аякса фон Ухри, но оставались чрезвычайно сдержанным, когда описывали убитого.

— А чем могло бы мое описание покойного помочь прояснению обстоятельств его убийства? Какое странное требование с вашей стороны! И какое передергивание фактов: будто я намеренно умолчал о чем-то, что знаю об убитом! Все это кажется мне чересчур — надуманным — уводящим в сторону.

— Для добросовестного дознания нет ничего второстепенного.

— Вы, в любом случае, должны выражаться гораздо яснее, если не хотите, чтобы я потерял терпение. — Мне кажется, наш разговор уже довольно давно вышел за рамки ситуации, когда человека допрашивают. Прошу вас впредь задавать мне вопросы, сформулированные более или менее четко; на них я и буду отвечать.

Даниэль Льен, чтобы справиться с возбуждением, выпил третий стаканчик шнапса.

— Вы, господин ветеринар, должны понимать, что все вопросы, которые задаются по ходу расследования уголовного дела, как правило, имеют исполненную значения историю. При допросе иногда бывает желательно, чтобы допрашиваемый эту предысторию узнал. Но со стороны допрашивающего было бы неразумно, если бы он сразу выложил на стол все карты. Продвигаться вперед следует шаг за шагом — так сказать, крадучись, потому что иначе правда получит шанс убежать. Но допрашиваемый в любом случае не вправе удивляться порядку допроса или тем более жаловаться на него. К тому же убийство — это настолько анархическое преступление, что в ходе расследования никто не вправе ждать от властей чрезмерной деликатности. Каждый обязан служить закону или предоставлять себя в его распоряжение. Моя личность тут неважна. Я исполняю свое дело так хорошо или так плохо, как умею. Но все же я действую по преимуществу в соответствии с указаниями властей. Дюжиной вопросов, на которые можно ответить «да» или «нет», в таком деле ничего не добьешься. Оно гораздо более разветвленное, чем господин ветеринар способен вообразить.

— Скажите же наконец чего вы от меня хотите; или, еще лучше, — в чем меня подозреваете.

— Я хотел бы прежде досказать господину ветеринару эту историю. Члены застольного кружка, то есть так называемые приятели, дали показания, в порядке очередности и каждый сам за себя: Фон Ухри, дескать, требовал от них, чтобы они «стояли перед домом и ждали его». Конечно, согласованности в подробностях показаний не было. Некоторые уточняли: «на значительном отдалении», другие — «у опушки леса». Итак, обозначение места колеблется между близко и далеко, между «перед входной дверью» и отдаленностью в полтора километра. Все эти мужчины, по их словам, отказались помочь Фон Ухри — в точности как Ениус Зассер. Полиция, само собой, им не верит — во всяком случае, пока они не предоставят безупречные алиби. — Но мы на данном этапе считаем такую «помощь» совершенно несущественной. Большинство приятелей обосновывают свой отказ оказать Аяксу фон Ухри столь незначительную услугу, ссылаясь на — плохую погоду. Действительно, двадцатого ноября с неба непрерывно обрушивался проливной дождь, и он, естественно, стер все, какие только могли быть, следы. Эпизод с несостоявшимся «сопровождением» Аякса фон Ухри нам мало чем пригодился бы, если бы эти господа, причем все одинаково, не назвали причину такого требования. А именно, как они объяснили, что Фон Ухри боялся остаться наедине со своим работодателем, после того как между ними возникли серьезные разногласия. Этот работодатель, мол, не просто заурядный человек: он в молодые годы избавился от собственной невесты, убив ее каким-то неведомым способом, или по меньшей мере участвовал в ее устранении —

— Такого бреда я в связи с этим делом еще не слышал.

— Из-за этого обстоятельства будто бы и возникли разногласия между господином и слугой. Совершенно случайно он, Фон Ухри, оказался посвящен в эту тайну. И это вовсе не пустое предположение: полиция в свое время держала под наблюдением его господина, Аниаса Хорна. — Что знаете вы, господин ветеринар, об этих… обстоятельствах? Что господин ветеринар хотел бы добровольно мне сообщить?

— Мне трудно собраться с мыслями. — Могу только повторить, что вижу в этом нагромождение бредовых измышлений, способных свести с ума любого нормального человека.

— Вы, стало быть, отрицаете, что… — то бишь продолжаете утверждать, будто прежде ничего об этой предыстории не знали.

— Разумеется. Я считаю ее —

— Ну, что касается пребывания Хорна под полицейским надзором, то это подтвердилось. В полицейском управлении в Варберге нашлась соответствующая бумага. Правда, негласное наблюдение, которое много лет осуществлялось в Норвегии, в Швеции быстро было прекращено[?], поскольку иностранное государство, когда-то потребовавшее такой меры, по прошествии столь долгого времени уже не придавало ей никакого значения[?]. —

— Выпейте еще стаканчик шнапса, Оаку! Сам я тоже в этом нуждаюсь. Я себя в данный момент чувствую — несколько-неосведомленным. Вы сказали: в Варберге нашлась бумага, на которую вы и опираетесь? — В Варберге?

— У меня есть ее копия. Факт негласного наблюдения сомнений не вызывает. Я, наверное, должен несколько расширить свои объяснения. — Господин ветеринар, похоже, в самом деле ошеломлен. —

— Я лишь слегка испугался — уж очень неприятная мысль —

— В варбергском документе речь не идет о подозрении в убийстве. Только — об исчезновении некоей персоны женского пола и о кораблекрушении, к которому иностранное государство проявляло непосредственный интерес. Полагая, что в опасности может оказаться государственная тайна.

— Бог мой, это звучит еще хуже, хотя и очень путано.

— Нас эти старые дела не касаются, совершенно не касаются. В чем бы они ни заключались, срок давности для них давно истек. Оба, Ту-тайн и Хорн, получили шведское гражданство без каких-либо осложнений. Тем не менее факт временного полицейского надзора за ними подтвердился. Утверждение Фон Ухри в этом пункте — вовсе не выдумка. А значит, и криминалистическая ценность сообщения мужчин, которые участвовали в застолье, возрастает; господин ветеринар несомненно с этим согласится. Я даже позволю себе высказать личное мнение: если Фон Ухри сумел обнаружить некий темный отрезок в жизни своего работодателя, то напрашивается предположение, что и Тутайн в какой-то момент — даже не знаю, как это выразить, — решил подвести черту — несмотря на свою снисходительность и уживчивый характер — и убраться подобру-поздорову куда подальше. А чтобы ему не пришлось объяснять что-то третьим лицам, он вообще не стал ничего объяснять, предпочтя, чтобы его сочли невежливым или плохо воспитанным. Вам не кажется, что это — лучшее объяснение, нежели ваша теория не поддающихся учету факторов?

— Вы ведь не имеете в виду-? Да, понимаю, вы хотите сказать, что мы напрасно надеемся вновь увидеть Тутайна на этом острове.

— Я имею в виду, разумеется, что он останется там, где он есть, — во Франции или в Америке. Его дружба с Хорном, так или иначе, — уже дело прошлое.

— Ужасно — и для меня совершенно непостижимо. Наверняка в ваши рассуждения где-то закралась ошибка, решающая ошибка, еще не распознанный поворот —

— Бесполезно на этом зацикливаться. Все в целом нас не касается — или касается, самое большее, косвенно. Я полагаю возможным, что упомянутые обстоятельства пробудили у Аякса фон Ухри определенный страх — или предубеждение. Не следует исключать и того, что дело дошло до схватки, пусть и короткой, между этими двумя — с очень неравноценным оружием. Мы ведь знаем, что, помимо удара железной штангой, была еще и стрельба. В свое время мы нашли не только застреленную лошадь, но и пулю, застрявшую в соломе, и гильзу от патрона на полу. Нельзя доказать, что стреляли в Хорна, — как не знаем мы и того, не был ли мишенью Фон <Ухри>. Пистолет исчез, и только Фон Ухри мог унести его, если мы не хотим домысливать случайного бродягу, который — после того, как драма закончилась, — его украл. Железная штанга, несомненно, попала в руки Фон Ухри уже на месте преступления. Коррозия на ней — такая же, как та, что образуется на любом железном пруте, если хранить его в конюшне, поблизости от аммиачных испарений. На штанге было много налипшей паутины[?], которую, если бы штангу несли под проливным дождем, наверное, смыло бы. Если бы речь шла об умышленном убийстве, убийца должен был бы заранее быть уверен, что он найдет штангу в определенном месте. Обстоятельства[?], связанные с использованием в момент преступления пистолета, остаются непроясненными. Принес ли его сам убийца? Если да, то наличие намерения совершить преступление было бы убедительно доказано — или все-таки пистолетом воспользовался именно убитый? Скажем так, суживая вопрос: имел ли он пистолет при себе? — А каково мнение на сей счет господина ветеринара —?

— Я уже много раз об этом говорил; у меня нет причин <отказываться> от своих показаний. Я считаю упомянутый пистолет собственностью покойного. Я время от времени спрашивал Аниаса Хорна, еще в те годы, когда он жил один: не боится ли он, что на него совершат нападение — что какой-нибудь злоумышленник изыщет для этого благоприятный шанс. Он мне отвечал, что владеет превосходным самозарядным пистолетом Маузера и умеет им пользоваться. — Сам я, правда, никогда этого пистолета не видел, если память меня не обманывает.

— В этих показаниях вы, господин ветеринар, ничего не хотели бы изменить?

— Что я мог бы тут изменить? Добавить мне тоже нечего.

— Пуля оказалась оболочечной, для современного оружия. Так что не исключено, что имела место борьба или угроза борьбы —

— Значит, вы, по крайней мере, снимаете с Фон Ухри обвинение в предумышленном убийстве. Я продвинусь еще на шаг и предположу, что все-таки какой-то бродяга — затесался в эту игру — чтобы действовать вопреки красивой теории полицейских.

— Подозреваю, что вы, господин ветеринар, хотите надо мной посмеяться.

— Вовсе нет, Оаку, мне скорее хочется плакать. Вы должны понять, что мой друг Хорн по мере наших рассуждений как бы идет на убыль[?]. Ведь если он угрожал стрельбой — или даже стрелял — тогда — тогда это говорит о наличии у него определенного — навыка обращения с оружием — и, значит, бродяга или Фон Ухри могли действовать в порядке самообороны.

— Господину ветеринару нет нужды занимать себя подобными мыслями: тонкости такого рода прояснятся по ходу слушания дела или будут установлены следственным судьей. К тому же неуместно брать под защиту столь подозрительного субъекта — при первом же повороте обстоятельств в его пользу. Такой поворот всегда бывает лишь кажущимся. Вы, господин ветеринар, уж будьте так добры, не забывайте об ударе в живот. Полиция в данный момент не расположена учитывать смягчающие обстоятельства. Это дело суда — тщательно всё взвесить. Однако при сложившемся положении дел мы вовсе не одержимы стремлением задержать — как гипотетических соучастников — полдюжины человек, которым пока не можем предъявить никаких обоснованных обвинений, которые до сих пор считались порядочными гражданами и которые, если со стороны полиции будет проявлено надлежащее терпение, наверняка добровольно дадут ценные показания. Если даже кто-то из застольного кружка действительно «стоял на стреме», то делал он это с чистой совестью, то есть потому, что верил в опасность работодателя. — и в оправданность притязаний слуги. Никакой материальной выгоды для такого помощника-на-расстоянии не предусматривалось. — Я все же задам еще один вопрос: нет ли у господина ветеринара портрета или фотографии Фон Ухри?

Даниэль Льен на мгновение задумался и потом ответил:

— Нет. Я не видел ни одной фотографии Фон Ухри — даже в его заграничном паспорте.

— Наверняка он и не показывал паспорт господину ветеринару, — торжествующе отметил <Оаку>. — Полиция предполагает, что имя у него поддельное; в таком случае нам едва ли поможет, если мы известим о случившемся пограничные посты.

— Оаку, не моя миссия — критиковать полицию как институт или ее чиновников; но мне кажется, что этот принцип недоверия — вынюхивание повсюду правонарушений — выходит далеко за пределы стоящей перед вами задачи. Вы сами сказали мне, что уже было объявлено о предстоящей свадьбе Аякса фон Ухри и Оливы Зассер. Но ведь немыслимо, чтобы жених предъявил пастору и ленсману фальшивые документы.

Старший вахмистр промолчал. Он поднялся из-за стола. Он, похоже, исчерпал весь свой запас мудрости. Последнее возражение было бы нелегко опровергнуть.

— Так или иначе, мы уже опубликовали объявление о розыске, — сказал он, словно подводя итог. — Мы допускаем, что речь идет о смертоносном ударе, а не о предумышленном убийстве. Но в любом случае — не о самообороне! Мы должны учитывать не только удар в живот, но и сломанную дверь конюшни.

Даниэль Льен тоже поднялся со стула.

— Не хотите пообедать со мной, Фэлт Оаку? Я, правда, думаю, что еда уже несколько перегрелась.

— Нет, спасибо, очень любезно с вашей стороны, господин ветеринар. Но я должен прямо сейчас ехать дальше.

Он взял свою должностную фуражку и тотчас, произведя много шума, откланялся. Льен не пошел его проводить. Он чувствовал себя утомленным[?] и несчастным. «В конце концов мне придется свыкнуться с тем, что я вынужден думать нехорошее либо об одном, либо о другом своем друге. Я уже готов, не сопротивляясь, поверить в реальность нового, еще большего, несчастья: в борьбу двоих, которые были мне близки, — и в то, что третий, может быть, сюда не приедет. Но это удар, очень больно меня поразивший. Бессмысленная история. Аниас Хорн не верил в Бога. Что ничего не объясняет. Это лишь еще одно осложнение — дальнейший удар. Я на самом деле должен сейчас позаботиться о — Николае Боне. Наемный автомобиль все еще ждет. Надеюсь, они успели пообедать». Он облекал свои мысли в эти простые слова.

*

Госпожа Льен занялась Николаем сразу, как только ветеринар удалился, чтобы принять Фэлта Оаку. К сожалению, первые же ее слова только усилили его ощущение, что он несчастлив. Она сказала:

— Нет, это вылитый маленький Хорн!

— Меня зовут Николай Бон, — ответил мальчик, на сей раз не покраснев и не побледнев. Он только с мрачным видом уставился в пол и продолжал стоять, как упрямый бычок, не позволяющий ни чтобы его потянули вперед, ни чтобы подтолкнули сзади.

— Да что с вами? — спросила жена ветеринара.

— Ничего, — ответил Николай. — Мне просто кажется — автомобиль ждет — и для меня было бы, думаю, лучше всего — прямо сейчас вернуться в Мариахафен — из-за цены простоя — и вообще —

— Нет, это даже не обсуждается, — сказала госпожа Льен. — Нельзя же просто сорваться с места и убежать. К тому же я полагаю, Даниэль хотел бы еще поговорить с вами. Но его сейчас задержали. Нам придется сколько-то времени обходиться без него. Речь все еще идет об этой скверной истории с убийством. Полиция чересчур навязчива. Даниэля через каждые два-три дня допрашивают. Придумывают всё новые вопросы, на которые он должен отвечать. Наша дружба с покойным обернулась такой вот неприятной стороной. Даниэль иногда прямо-таки впадает в отчаяние. Он думает, что несет ответственность за случившееся. Воображает, будто мог бы предотвратить несчастье, если бы больше <старался> убедить Аниаса Хорна, что тому не следует жить одному, в стороне от всех, что он должен опять взять к себе своего слугу, господина Фон Ухри. Эти двое поссорились — по крайней мере, так кажется. Вот уже несколько дней полиция одержима идеей навесить на господина Фон Ухри, которого мы давно знаем как превосходного человека, подозрение в убийстве. Даниэль ужасно волнуется. Он совершенно подавлен. —

Под такие объяснения Николай все же позволил, чтобы его затащили в дом. Госпоже Льен в самом деле пришлось взять его за руку.

Поток сведений, изливавшийся на Николая, к счастью для мальчика, время от времени прерывался — из-за того, что супруга ветеринара спешила на кухню, чтобы посредством изобретенных ею искусных приемов что-то предпринять с застоявшейся едой. Она также предложила, чтобы они начали есть прямо сейчас, но потом отменила свое предложение. Вновь и вновь звонил телефон: поступали сообщения о заболевшей скотине. Казалось более чем вероятным, что ветеринар, как только он освободится от Фэлта Оаку, немедленно отправится по делам. Наконец хозяйка дома вспомнила и о <шофере>, который, закутанный в одеяло и все же мерзнущий, сидел в машине. Она привела его на кухню, дала ему что-то поесть, наполнила рюмку ромом. Николай под конец был полностью предоставлен собственным замутненным мыслям. Его неудовольствие приняло форму отвращения. Ему хотелось придумать что-нибудь низменное — и совершить это, чтобы привести себя в соответствие с овладевшим им чувством пресыщенности. Но он просто сидел, так и не согревшись, как бедное беззащитное животное.

Когда Льен наконец появился, он казался крайне неприветливым. Жена положила перед ним список пациентов. Он взял листок, не взглянув на него, и сунул в карман; сказал, что сразу после обеда отправится в путь. Как бы между прочим отметил, что ему наверняка предстоят всякие неприятности; мол, можно только радоваться, что хотя бы Хорн уже мертв и уже похоронен.

— Нет, Даниэль, ты не должен позволять себе такие высказывания! От них меня жуть пробирает, — возмутилась госпожа Льен.

Пока они хлебали суп, ветеринар обратился к Николаю:

— Сегодня утром я просил вас побыть несколько дней нашим гостем. После разговора, только что состоявшегося между мной и господином старшим вахмистром Оаку, мне кажется самым разумным, чтобы вы покинули остров как можно быстрее. Я бы не хотел, чтобы вас застали в моем доме — если, скажем, я буду задержан. Обнаружилось странное обстоятельство: полицейские чиновники получили из Варберга кое-какие сведения об убитом. Никогда нельзя знать наперед, к каким последствиям приведут подобные разыскания, или — к каким неприятностям для совершенно непричастных лиц. Я сегодня пережил столь сильное потрясение в моих основополагающих взглядах на взаимоотношения между людьми, что больше не способен правильно оценивать вероятность тех или иных событий и взаимосвязей. — Я вас, за немногие часы нашего пребывания вместе, успел полюбить, и мне очень тяжело, что я оказываю вам столь скудное гостеприимство. Но я думаю, что и не мог бы быть вам полезен. Время, которое вы провели бы здесь, не приблизило бы вас к возможной встрече с Альфредом Тутайном; судя по разъяснениям, которые дал мне Оаку, более чем вероятно, увы, что Тутайн вообще не приедет на Фастахольм. Он не обязан выражать свою привязанность к другу посредством персонального визита — если ему грозит опасность, что здесь он встретится с назойливыми допросчиками.

Ложка выпала из руки Николая, и часть супа выплеснулась на его новый черный пиджак. Госпожа Льен тотчас окунула свою[?] салфетку в кувшин с водой, подскочила к мальчику и затерла пятна. Только после этого она принялась упрекать мужа за такие невежливые, неосторожные, неприятные, прямо-таки угрожающие слова.

— Я сказал то, что необходимо, и без намерения напугать или обидеть.

Она потребовала более точного рассказа: мол, нельзя же так, ни с того ни с сего, разбрасывать странные намеки и использовать полицию в качестве пугала, страшилки для детей. Она по меньшей мере хотела бы знать, что конкретно имел в виду Льен, говоря о своем возможном задержании, о Варберге и о том, что Тутайн их не навестит.

Но ей не удалось добиться того, чтобы ветеринар дополнил свое сообщение.

— Что я сказал, то сказал, и точка, — отрезал он, почти не пытаясь скрыть раздражение. Он сильно побледнел. — Должна же ты понимать, что я достаточно взрослый человек, чтобы не создавать без всяких оснований неловкую ситуацию. Мне действительно очень неприятно, что я вынужден так резко говорить с человеком, который мне нравится. Я бы предпочел показать себя с другой стороны. Но этим я бы только навредил — возможно, навлек бы еще большую беду. Полицейское расследование именно сейчас приняло мучительный для меня характер — на грани далеко заходящей бестактности.

Госпожа Льен не знала, как подступиться к мужу. Она молчала. Поэтому Николай, немного оправившийся от замешательства, наконец позволил себе что-то сказать.

— Я не причиню вам беспокойства. Я сегодня же вечером отправлюсь на пароходе обратно в Стокгольм. — Я еще утром —

— Я не забыл о вашем решении. Я мог бы промолчать. Но мне кажется, что следовало проявить по отношению к вам откровенность, а не фальшивую вежливость. Я мог бы отстраниться от этого дела незаметнее. Но мне это показалось неуместным в общении с вами. Я сам в отчаянии и напутан — что в какой-то мере оправдывает мое поведение — мою теперешнюю позицию.

— Нет, я тебя не узнаю, Даниэль! — воскликнула госпожа Льен. — Ты портишь человеку хорошее настроение и удовольствие от еды. Ты так бесцеремонно ведешь себя с нашим гостем, что мне стыдно при этом присутствовать.

— Убийство; с криминалистической точки зрения, — настолько капитальное преступление, что ради его прояснения, ради изучения обстоятельств, которые привели к нему, полицейские перероют всё до самого дна. И при этом, вероятно, обнаружится, что натура любого человека — ущербная или даже порочная. Неужели я должен оказать нашим друзьям такую медвежью услугу? Тутайн не станет подставляться. Ему благоприятствует то, что у него есть возможность оставаться вдалеке, — и он ею воспользуется — в чем я больше не сомневаюсь.

— Нет, твои откровения и впрямь чудовищны, — сказала вете-ринарша.

— Думаю, самое лучшее — больше не говорить об этом; иначе наш дорогой юный гость, чего доброго, поднимется из-за стола голодным. — У нас в подвале еще должно найтись несколько бутылок вина — принеси же — да — лучше всего бутылку портвейна. Это не подходит к жаркому, но наверняка подойдет к десерту. И нашему дорогому гостю такое вино понравится — оно хорошее, и тяжелое, и согревает желудок и сердце —

*

Николай, как только вновь оказался в Мариахафене, сразу поднялся на борт судна. Он не хотел видеть ни город, ни лес. Сгустились вечерние сумерки. Он чувствовал себя униженным, отрезвленным — распознанным. В его сердце не было ничего, сравнимого с той бесчувственностью, которая мало-помалу <заполняла> его душу и тело. Он опять испытывал смутное желание чудовищным образом согрешить, чтобы была какая-то убедительная причина для его обездвиженной подавленности. Но даже это ему не удалось или не могло удаться. Возникло лишь несовершенное ощущение, что он был бы способен на грех, если бы представился подходящий момент или нашелся подходящий соблазнитель. — Он тосковал по дому. На темном дне его оцепенения шевелилось желание быть настоящим сыном барышника Эгиля Бона, а не бастардом убитого, который даже после своей смерти тревожит мир музыкой и дает полиции повод для извлечения на свет темных тайн. Его собственный статус внебрачного ребенка тоже может быть вовлечен в круг мучительных разоблачений — это Николай, как ему казалось, понял из намеков ветеринара. Все в нем восставало против такого скандала[?], который неизбежно скомпрометирует достойных всяческого уважения людей, любимых им, — приемного отца, мать, Фалтина. Это не должно случиться. Он теперь цеплялся за свое фамильное имя. Он будет его защищать и постарается не причинить ему никакого ущерба. Тоска по дому вгрызалась в грудь и превращалась в боль. Он осознал безуспешность своего путешествия и то, что те, кто его послал, будут разочарованы. Он решил не возвращаться домой сразу. Ему хотелось отодвинуть на какой-то срок признание, что он вернулся с пустыми руками; и, может, все-таки попытаться — наудачу — разыскать Тутайна. Если бы он был ясновидящим! Если бы мог видеть то, что находится далеко, видеть сквозь стены домов, как Сведенборг! Если бы он был кем-то другим!

Пароход этим вечером не вышел в море. Вскоре после того, как стемнело, началась свирепая снежная буря. Гигантские соты воздуха заполнились плотным летящим туманом из распыленного льда. Ветер гнал вниз одну облачную гряду за другой. Внешний вид парохода за считаные минуты преобразился. Машины[?], механизмы, все палубные выступы с подветренной стороны превратились в удивительно большие белые формы. На ледяной поверхности гавани образовались сугробы, так что вода и земля стали неразличимы. Не просматривался даже огонь маяка. При этом температура упала до 20 градусов ниже точки замерзания. Капитан был в плохом настроении. Он снова и снова поглядывал на старомодный ртутный барометр в обеденном салоне, не обещавший ничего хорошего, и повторял, что не собирается насмерть замерзнуть в этой дыре или позволить, чтобы его взял на буксир ледоход. Дескать, как только видимость более или менее улучшится, он сделает все возможное, лишь бы вырваться из западни.

Николая же устраивало то, что море и дороги стали непроходимыми. Он чувствовал[?] себя защищенным от преследователей, отрезанным от любых событий. Это в его положении казалось ему преимуществом. Пока рассерженный капитан расхаживал по салону, пока снаружи в помещение проникали гудящие или плачущие органные звуки и снег хрустел, ударяясь в иллюминаторы, молодой человек сидел у маленького стола, ждал ужина, который еще не принесли, и пересчитывал оставшуюся наличность. Он истратил едва ли пятую часть денег, выданных ему на путевые расходы, и, хотя в данный момент случилась задержка, уже находился на возвратном пути. Странный экзальтированный ветеринар заплатил за автомобиль. Отказаться не получилось, потому что Льен, по его словам, тоже пользовался этой машиной. Початую бутылку портвейна ветеринар в последний момент успел сунуть «под бочок» отъезжающему. Николай находил теперь, что это в самом деле очень приятно и при такой холодрыге даже полезно. Когда с подсчетом денег было покончено, мальчик задумался о письме к родителям. Отдельные фразы, приходившие ему в голову, казались точными и наглядными; другие — «Могила композитора Аниаса Густава Хорна уединенно располагается в каменистом ландшафте. Я обнаружил там венки из пяти стран. — Дом покойного своеобразен. Я сыграл на его рояле Сонату соль-минор; правда, в комнате было очень холодно. На всех моих путях меня сопровождал ветеринар Даниэль Льен, у которого я потом и пообедал. Он считается близким другом покойного, и я уверен, что он превосходный человек. — Поиски убийцы идут полным ходом; но мне это кажется отвратительным: что устраивают охоту на человека. Я даже чувствую некоторую симпатию к преступнику, хотя и не знаю его. — Ваш друг Альфред Тутайн больше не проживает на острове. Как мне сказали, нет никакого шанса, что я встречу его на Фастахольме. Он вроде бы недавно вернулся из Америки. Остается надежда встретить его в Стокгольме. Я постараюсь использовать в розысках всю смекалку, какой вы можете от меня ожидать. Я полагаюсь на счастливую звезду. К моей невыразимой радости, я стал обладателем портрета Тутайна. Я поэтому надеюсь, что узнаю его». —

Очевидная ложь, содержащаяся во фразах о Тутайне[?], исключала всякую возможность отправки такого письма. С голым[?] Тутайном он уж никак не встретится, вернулся ли тот из Америки или нет. Он ведь владеет изображенным на бумаге телом, но не головой.

Мальчик украдкой отпил глоток из бутылки с портвейном. И оглянулся по сторонам. Капитан уже вышел. Если не считать Николая, только один-единственный пассажир угрюмо сидел в углу и читал газету, в которой, видимо, не содержалось ничего обнадеживающего.

После того как Николай отпил еще глоток, стюард наконец принес ему ужин. Мальчик почувствовал, что очень проголодался, и с жадностью набросился на еду. Когда он насытился, в его тело вернулись хорошее самочувствие и тепло, приятная безучастность сытого.

Он рано спустился в каюту, лег, закутался в шерстяное одеяло, заснул (чем же другим, более или менее сносным, мог бы он заняться на обезлюдевшем судне?). Буря, стрекот бичуемого ею снега сопровождали его сон. Один раз посреди ночи стюардесса с дымящейся сигаретой подошла к нему, заглянула в лицо, опять исчезла. «Зачем ей понадобилось смотреть на меня? — спрашивал себя Николай в полусне. — Она что же, узнала меня? Почему она курила?» Но это событие рассеялось вместе с ветром.

Он проспал до рассвета. Он спал бы и дольше, если бы из-за ритмичного грохота судно не начало содрогаться. Теперь он слышал еще и звон, как бы от разбиваемого стекла, слышал хруст. Судовая машина работала. «Мы, значит, уже плывем, — подумал Николай, — плывем среди льда». Он поднялся, соскоблил с иллюминатора ледяные узоры. Действительно, судно медленно скользило по замерзшей поверхности, проламывая себе путь сквозь снежные наносы и затянувшиеся корками льда грязные лужи. Время от времени льдины вдоль борта вздыбливались, но потом опять исчезали, иногда прежде опрокинувшись.

Он оделся, чтобы понаблюдать за этим спектаклем непосредственно с палубы. И испугался сильного холода, который, как только он вышел наружу, ударил по нему. Слизистая оболочка ноздрей, казалось, мгновенно высохла; легкие — внутренней поверхностью — будто соприкоснулись с металлом. Он тотчас отказался от намерения пройти по заснеженной палубе до буга, чтобы посмотреть, как тяжелый металлический корпус парохода разбивает замерзшую поверхность воды. Он лишь отметил для себя, что пока они даже не вышли из гавани. Он вскарабкался на капитанский мостик, предположив, что там к его присутствию отнесутся терпимо, потому что на борту вообще почти нет пассажиров. Капитан в самом деле был очень любезен и поговорил с ним.

— Молодой человек, только не отморозьте уши! На такое мы не рассчитывали — мороз 32° и вдобавок снежная буря! Нам бы только выбраться из этого ледяного болота, с остальным мы как-нибудь справимся! Лед пока что толщиной лишь в два дюйма, зато чертовски крепкий. В стокгольмских шхерах мы еще хлебнем неприятностей. Если все пойдет хорошо, мы там будем через двадцать четыре часа.

Но понадобилось[?] много часов, чтобы пароход пересек ледяную поверхность, образовавшуюся в бухтах и между рифами. Раз за разом случалось так, что мощности двигателя не хватало и судно попросту останавливалось. Тогда приходилось давать задний ход, чтобы образовалось пространство для разбега, или искать новый фарватер, пролегающий через более тонкие слои льда. Когда они наконец вышли в открытое море, капитан установил курс[?] строго на юг. Он больше не верил, что сумеет одолеть область наибольшего скопления шхер. Он выбрал окольный путь, желая приблизиться к Стокгольму с юго-запада, где движение судов более оживленное и ледоколы держат фарватеры открытыми. Ветер и удар волны были теперь со стороны левого борта. Вода — которая здесь, в открытом море, постоянно перехлестывала через борт — замерзала, образуя сосульки, ледовые корки, зеркально гладкие поверхности. Вплоть до верхушек мачт все покрылось […] просвечивающим хрусталем. Наветренная сторона стала по прошествии часа совершенно непроходимой, там даже двери заклинило.

Николай получил распоряжение спуститься вниз. Бортовая качка, немилосердный холод, гололед, сильный ветер — все это соединялось в серьезную опасность для каждого, кто отважился бы ступить на палубу.

«Почему я нахожу эти неудобства восхитительными? — спросил себя в салоне Николай, рассмеявшись. — Я ведь сознаю, что команда страдает от бесчинств непогоды. Кто-то уже упал и вывихнул лодыжку, разбил лицо; но сам я доволен этой ледяной авантюрой. Сам я сижу в тепле и радуюсь, что переживаю нечто необычное».

Наступил вечер, наступила ночь. Николай снова заснул в своей койке. Ему снилось, будто он Сведенборг или будто Сведенборг пребывает в нем и он может видеть, через[?] моря и земли, то, что происходит за стенами домов; и он в самом деле увидел Альфреда Тугай-на, совершенно голого, но без головы, как на принадлежащем ему рисунке; только теперь Тутайн предстал перед ним во плоти, в виде обезглавленного человеческого тела. И он попытался затащить его к себе в постель, согреть, поскольку тот очень замерз.

Утром пароход больше не раскачивался. Они уже вошли в зону шхерного льда, распространявшегося все дальше в море. Здесь, конечно, имелись фарватеры, врезанные в белесовато-серую[?], туго натянутую поверхность; но они были полны льдин, то и дело сраставшихся. Эти плавучие острова приближались друг к другу, загораживали дорогу, притормаживали пароход, так что он терял силу. Иногда пароход толкал перед собой — приводил в неохотное движение — километровое нагромождение льдин. Иногда совершенно утрачивал подвижность. А как он выглядел! Как призрак корабля. Нереальный, грубо сработанный из льда, с метровыми сосульками на мачтах, грузовых стрелах, парапетах, такелаже и рейлинге. Многотонные глетчеры перекатывались между носовой частью и надстройками. Капитанский мостик, спасательные шлюпки были, казалось, посредством злого заклятия замурованы в недрах какой-то горы. Матросы топорами прорубали узкие проходы в этом негостеприимном полярном ландшафте, лопатами выкидывали за борт позвякивающие обломки льда. Уже совсем близко от цели произошла задержка, растянувшаяся на много часов. Пароходу больше не удавалось прокладывать себе путь. После многих напрасных попыток освободиться он наконец замер и — с выключенным двигателем — стал терпеливо дожидаться прибытия ледокола. Капитан трясся от ярости; матросы, которых он выгнал на палубу, чтобы навести там порядок, тряслись от холода.

Вечером они пришвартовались в порту, и тревоги этого путешествия отошли в прошлое.

*

Николай поселился в «О. — », поскольку не хотел возвращаться в отель «Ридберг». Еще одна встреча с грумом, недавно выигравшим у него в карты 50 крон, была бы для него мучительной. В утешение себе он подсчитал, что сэкономил такую же сумму. Ведь поездки в автомобиле по <Фастахольму> и последнее место ночлега ему ничего не стоили. Еще в тот же вечер он испытал большую радость. Филармоническое <общество> поместило в газете объявление, что такого-то числа будут исполнены некоторые произведения его отца, в том числе последняя симфония «Моя жизнь с Илок» и концертная симфония, написанная в той же тональности, что и клавирная соната, — в соль-миноре. Николай, как только узнал эту новость, тотчас обратился к портье и попросил […] достать для него билет, из самых дорогих. Наконец он решился отправить весточку родителям. Письмо получилось короче, чем он изначально планировал. Об Альфреде Тутайне там не было ни слова; но тем больше подчеркивалась значимость предстоящего концерта. Николай писал, что вернется в Варберг не позднее чем через две недели, и заверял, что деньгами он вполне обеспечен.

Потом для него наступила череда дней, заполненных скукой. Увидев огромный город, он сразу отказался от мысли разыскивать Тутайна. Он теперь был другим[?], чем всего несколько дней назад. Природа экспериментировала с ним. Она наделила его дух большей зрелостью, она оснастила его разумом, она преобразовывала — для своих целей — его тело. Превращение во взрослого — <осуществлялось украдкой> и совсем иначе, чем у Асгера, брата Николая, — коварнее, если угодно. В данном случае не было ни вдруг распознанной невыразимой боли, ни горько-сладкой тоски, ни грубиянства, ни нежности, ни подходящего объекта для поцелуев и объятий, выставленного в качестве наживки, — а только страх, не сопряженный ни с каким наслаждением. Даже ночи, если они не заполнялись сном, пугали или оставляли чувство отвращения либо незавершенной вины. Николай был робким. Его дерзости до сих пор хватало, самое большее, на то, чтобы завидовать брату Асгеру и восторгаться изображением торса незнакомого мужчины. В «О.» его внимание привлекла зашедшая в номер горничная. Она была полновата, с пышной грудью. Николай долго разглядывал эти зрелые формы, со злорадным удовольствием и ненасытным одобрением. Одновременно он ощущал болезненное, но отнюдь не лишенное приятности обособление собственной телесности, непроизвольное учащение дыхания, внезапный пот, жгучее напряжение в паховой области. Осторожно, как если бы был ранен, он сел на стул, опустил голову на колени и в такой позе, ничем не оправданной, ждал момента, когда девушка наконец покинет комнату. Услышав, как захлопнулась дверь, он выпрямился. «Проклятие! — услышал он сам себя. — Можно подумать, что я в нее влюбился. Но ведь я ничего такого не хочу. Я этого не хочу».

Он поднялся, подошел к оттоманке, бросился на нее ничком и начал всхлипывать. «Но это же мерзко. Это чудовищно. Как это вообще возможно — что девушка расхаживает с двумя такими полушариями и что они, сами по себе, движутся, как если бы не находились под кожей? И что мне это нравится — что я — что именно со мной приключилось такое?»

Но когда слезы и пот, в подмышечных впадинах, высохли, происходящее в нем — его изумление, его стыд, его плотские ощущения, — похоже, настолько поблекло, что стало безразличным для сознания. Николай примирился с данностью, которую сам он не признавал как данность. Осталось только сумбурное чувство освобождения. И пока он еще обзывал всякими словами себя и девушку и оценивал свое недавнее переживание как «крайне мерзкое», он вдруг сделался таким радостным, как ни в один из других дней этого путешествия. Природа была им довольна. Она награждает послушных и наказывает строптивцев. Но неведающие, а Николай был одним из них, — это ее любимцы. Им она показывает свою нежность. И ангелы тоже нежны со всеми, кому неведом грех — кто еще не имеет никакого опыта грешной жизни.

У Николая больше не было нужды ощупывать сладострастными взглядами горничную, ибо химические чары опять на какое-то время выпустили его из лап. Он чувствовал, как его ум обостряется благодаря тем новым явлениям, которые выступают ему навстречу. Он придумывал, как употреблять слова, которые прежде были для него непривычными. Стоило ему сделать шаг вперед — и действительность[?], выступившая навстречу, подменялась его мнением о ней.

(Стокгольм + концерт)

Предыдущая главаГлава 7 из 33Следующая глава