К книге
Река без берегов. ЭпилогЭпилог Х<АНС> Х<ЕННИ> Я<нн>. <Тетрадь> III
15%
Эпилог Х<АНС> Х<ЕННИ> Я<нн>. <Тетрадь> III
5

В то же самое время Эгиль Бон разговаривал с Николаем. Он рассказал ему полную правду, и ничего, кроме правды. Николай ощущал во рту щелочной привкус. Его тело обмякло; он вообразил себе, что давно ждал этого удара. Во всяком случае, после того как Асгер произнес свои три фразы, у него не осталось надежды. Он теперь ждал, что его выгонят, что он должен будет отправиться куда-то далеко[?], что барышник, вплоть до сегодняшнего дня его отец, сокрушит не только долгую ложь, но и широко разветвленный механизм взаимодействия лжецов и освободится наконец от недостойных и дорогостоящих последствий лжи. О матери Николай, как ни странно, не думал. Да это, собственно, и не было четко очерченными мыслями — то, что его сейчас занимало. Он видел себя уныло стоящим здесь, испуганным и совершенно беспомощным. Он чувствовал, что не способен принять какое-то решение. За это он корил себя. Он недавно прочитал роман «Фальшивомонетчики» Андре Жида. Там в самом начале некий Бернар Профитандье — молодой человек лишь ненамного старше его, Николая, — возится с чем-то возле подзеркального столика. Столик покрыт тяжелой ониксовой плитой, а на ней — два хрустальных канделябра и остановившиеся настольные часы. Бернар Профитандье хочет починить часы. По ходу дела он поднимает ониксовую плиту, и потайной выдвижной ящик раскрывает перед ним свое содержимое: пачку любовных писем, адресованных матери этого Бернара. Он потом прочитал их — или по крайней мере одно из них — и обрел уверенность (даты, обстоятельства — все вертелось вокруг его рождения), что не может быть сыном своего отца, что он — «подсунутый ребенок». Он ушел из дому в тот же день, этот Бернар, — смело, чуть ли не высокомерно. Добровольно поступить так же казалось Николаю слишком трудным. У него даже не было друга вроде Оливье из романа, который мог бы приютить его на одну ночь. Он не имел ни денег, ни необходимых познаний, ни оправданной надежды на то, что случай поможет ему. Его судьба казалась более плачевной. Его принудят уйти из дому — ну может, снабдят несколькими денежными купюрами и рекомендательным письмом к чужим людям. Николай больше не плакал, он просто стоял — с посеревшим лицом, без единого глубокого чувства, без мужества, потребного, чтобы решиться на что-то.

Но барышник продолжал говорить. Он сказал все, что еще должно было быть сказано, — разумное, справедливое, человечное. Длинное объяснение — что ничего, ничего, ничего в положении и жизни Николая не изменится. Он даже не может утратить фамильное имя, поскольку никак не вернет себе настоящего отца — тот ведь мертв. Так что ему придется и дальше довольствоваться фамилией Бон. Не случилось ничего такого, чего нельзя исправить. Не случилось даже ничего плохого, если присмотреться внимательнее, — вообще ничего.

Асгер раскрыл свой невежественный рот. Его принудили к молчанию. Этот брат просто произвел отвратительный подсчет, совершил маленькое зло, которое не имеет такой силы, чтобы оказывать влияние в дальнейшем. Асгер поступил грубо, но никакой тайной он не владеет. Фалтин сумеет наставить <…> на правильный путь.

Эгиль Бон говорил так напористо, так долго, что это утомило Николая. Мальчик понимал, что все эти слова необходимы, потому что нужно снова ввести его в права, которые он утратил. Словно из тумана к нему возвращалось повседневное бытие. Былые дни выстраивались в шеренги, продвигались вперед, становились будущим. Чего же еще боялся Николай? Почему именно теперь — это ощущение, будто земля уходит у него из-под ног? Что-то стронулось под ним и двинулось прочь, какая-то беззвучная лавина. Он чувствовал, что слаб и нуждается в помощи, что Асгер его презирает. Будет презирать еще больше. Даже не захочет его поколотить — этот зачатый в законном браке брат.

В это мгновение он охотно прислонился бы к чему-то, из-за слабости. Но вокруг не было опоры, никакой человеческой опоры. Ему наконец вспомнилась его мать. Она держалась в стороне от этого конфликта. Она была только плотью, которая сформировала его, проявила готовность его сформировать. В этот бедственный час, когда он <утратил> свою легитимность, когда не был уже ничем, кроме как сыном своей матери, приживальщиком в чужом доме, ей следовало бы находиться рядом с ним. Ей — или тому другому, человеку в могиле, тому музыканту, который теперь гниет, который в свое время предпочел ни о чем больше не знать, который его, Николая, попросту забыл. И все же это чудовищно — почувствовать, как железная штанга проникает в твой мозг, упасть и еще четверть часа умирать, умирать со вскрытым черепом, и потом просто лежать на полу, будучи уже совсем ни к чему не пригодным, остывая. Значит, это и был его отец, этот убитый. Семя поступает из чресл мужчины. Природа не спрашивает, кто дает семя. Этот мужчина был почти так же хорош, как барышник Эгиль Бон; для Николая он был самым лучшим, что только может найтись в бескрайнем мировом пространстве, потому что Николай мог начать существовать только через него, единственно через него. Не будь того человека, не было бы и его самого. Он стал бы более ранним Асгером, чем-то вполне легитимным. Теперь он — внебрачный ребенок с почтенным фамильным именем. «Подсунутый ребенок». Такие случаи, вообще-то, нередки. В этом нет ничего постыдного, если ориентироваться на природу. Если бы только он мог прислониться к чему-то. Если бы имел друга наподобие Оливье! Если бы его мать сейчас была здесь, в этой комнате! Он услышал себя, внезапно заговорившего:

— Чего ты от меня ждешь?

Эгиля Бона, похоже, такой вопрос совершенно выбил из колеи. Поток его речи, все эти сложные объяснения и истолкования иссякли.

— У меня только одна просьба, одно желание, — робко сказал барышник. — Чтобы этот разговор навсегда остался между нами — чтобы ты никому не выдал его. Он должен быть нашей тайной, нашей общей тайной. —

— Это, однако, — неумное требование — едва ли выполнимое, — сказал Николай. — Я, конечно, могу утаивать, о чем мы говорили друг с другом, но как утаить, что я — тот, кто я есть? Моя мать ведь знает, кому… — что за существо она носила под сердцем. Как же я сумею не раскрываться перед ней? Один-единственный ее взгляд загонит меня в тупик.

Эгиль Бон, казалось, совершенно утратил самообладание. Он рукой, плашмя, ударил себя по груди, как будто у него больше не получалось дышать.

— Твоя мать будет молчать, — сказал он наконец, — она всегда молчала. Ох, поверь, все старые друзья молчали. От них не придет никакой беды. Настоящая привязанность не приносит беды. Нет-нет, любовь всегда приносит только испытания, в которых человек должен выстоять. — Мне было очень неудобно все это тебе говорить, эту правду. Я хотел утаивать ее от тебя всегда, таково было мое намерение. Не для того, чтобы обмануть, а единственно, чтобы ты от меня не отдалился. Но Фалтин настоял, чтобы я себя преодолел, — потому что тебя сегодня обидели — потому что Асгер эту глупость, это безобразие — Он не должен узнать правду. Он не вправе ее знать. Он заслужил, чтобы его унизили. Он любит тебя недостаточно.

Николай лишь вздохнул. Решив, что торговец лошадьми делает ему странные, неразумные предложения.

— Твои братья не созрели для правды, они недостаточно молчаливы, — крикнул барышник. — Мы сами, друзья, отреклись от нее тогда. Я — я тебя приобрел, купил, отстоял. Я — тебе, еще когда ты рос в материнской утробе, был настолько близок, насколько может быть близок только отец. Я отвоевал тебя у того, кто тебя зачал. —

— К чему все это? — возразил Николай с некоторым отвращением. — Если это не меняет мою натуру, если я остаюсь тем, кто я есть; другим, чем Асгер и Сверре, — более малодушным, слабым.

— Ты не понимаешь, что значит этот заговор, — крикнул Эгиль Бон, — это безусловное ручательство друг задруга. Я сам — всего лишь сын безземельного крестьянина; можно сказать, отбросы, ничтожество, кнехт, из тех, что пашут поле и вывозят навоз. Но Тутайн, Альфред Тутайн и Хавьер Фалтин вытащили меня наверх, к себе, к этому инобытию. Они дали мне Гемму, твою мать, они обустроили для меня это заведение — торговлю лошадьми. Они показали мне, что существует радость. Просто так. Потому что у них, у каждого из них, — сильное, неустрашимое сердце. Я ничем не отплатил за их благодеяния, ничего им не вернул. А что я обрел тебя, получил право тебя воспитывать, это только умножило мое счастье.

— Что еще за заговор? — спросил Николай.

— Что за заговор? Я не знаю. — Тот, в который ты принимаешься. Сегодня. Сегодня, в этот вечер. Ты спрашиваешь меня: что за заговор. На твой вопрос невозможно ответить. Это проявляется лишь время от времени — когда кто-то вешается — когда кто-то напивается до беспамятства — когда двое любят друг друга, можно сказать, смертельно — когда кто-то не обманывает соседа — когда кто-то раздаривает деньги — когда кто-то совершает что-то неразумное — когда кто-то навлекает на себя презрение или подозрение — когда кто-то плачет над такими вещами, из-за которых никто больше не прольет и слезинки — когда кто-то собственноручно устраняет несправедливость. — Но я хочу назвать тебе имена заговорщиков: Хавьер Фалтин, твоя мать, твой отец, Альфред Тутайн, и меня ты тоже вправе к ним причислить. Они одни знают, кто ты такой и что ты на самом деле уже этим не являешься; все они умеют молчать, можешь мне поверить. Но <самый замечательный>, самый надежный из них — Альфред Тутайн. Я желаю, чтобы он тебе встретился. Ему я уступил бы тебя, если бы он этого потребовал. Пока ты не встретишься ему, я хочу тебя удерживать при себе — насколько это мне удастся. Я ведь не собираюсь насиловать тебя — принуждать —. Не хочу ограничивать твою свободу. Я хочу —

Барышник запутался в торжественных заверениях, в бессмысленных комментариях и комбинациях. До Николая мало-помалу довило, что этот человек испытывает страх перед ним: страх перед какой-то переменой, перед утратой, перед крушением искусно построенного внутреннего мира. «Неужели я столь значим в этом доме? — думал Николай. — До сих пор мне так не казалось». Вслух он сказал:

— Я останусь. Я буду молчать.

— Спасибо, — ответил его приемный отец.

Это прозвучало несколько комично. Николай теперь обрел силы, чтобы опять наблюдать внимательнее. Он увидел, что Эгиль Бон совершенно опустошен, можно сказать, сломлен. На лбу у барышника выступил пот.

— Я не знаю правильных слов, — сказал он. — Я этому не учился. Фалтин умеет выразить себя лучше. И Тутайн умел говорить слова, от которых обрушивается сердце. Я не могу тебя ни в чем убедить. Я вижу твое страдание, я знаю, что причины для него нет; но я не в силах помочь тебе. Это мог бы сделать Тутайн. Он мог преобразить душу. Он мог принудить любого человека, чтобы тот полюбил его, и потом — отказался от этой любви, потому что он однажды уже дал ей исполниться с несравненной щедростью. Он оставался во всех людях, даже когда уходил от них.

— Я теперь опять сделался разумным, держу себя в руках и перестал упрямиться. — Николай сказал это, он в самом деле заметил это по себе. Возбуждение прошло, как и растерянность, то бишь ужасное ощущение слабости. У него даже не было больше желания прислониться к какому-то человеку. Он находил, что его происхождение особого значения не имеет. Это в самом деле излишество — цепляться за определенного отца, за какое-то право, какое-то прошлое, которое в любом случае принадлежит другим. В будущем он будет лгать, как и остальные участники заговора. В этом есть свои преимущества. А главное, это необходимо. Он это осознал. Между тем упомянутый в разговоре Альфред Тутайн начинал все больше интересовать его; но он не стал терзать приемного отца расспросами. Он теперь видел, что тот на пределе сил, что жаждет как можно скорее добраться до конца, до счастливого конца — примирения.

Николай шагнул к нему, обнял его. И с мучительным[?] страхом почувствовал, как пара губ жадно прильнула к его губам. «Теперь я лицемерю, — подумал он, — теперь я подцелываю поцелуй. Теперь я обманываю. Теперь я отравляю любовь». Он просто тихо стоял. Позволяя, чтобы другой насытился. «Он любит меня, — думал он. — Кто я такой, чтобы противиться этому? Он любит меня как своего ребенка. Я хочу быть его ребенком. Он вправе делать такое. Он меня защищал. Он хочет и дальше меня защищать —». Объятие ослабло. Николай почувствовал, как рука другого прошлась по его волосам. Мирная рука. Мед ленными движениями перемещалась она по голове, ласкала, успокаивала, гладила, усыпляла, прогоняла последние страхи. Николай снова почувствовал себя защищенным.

Они, рука об руку, вернулись к праздничному столу. Фалтин и Асгер пришли туда раньше. Гемма все еще не показывалась. В тот вечер она нравилась себе в роли трусихи. Из холодной передней, где она прощалась с отцом, она проскользнула в спальню, к Ивару: дала ему свои рождественские груди, завернула его в сухие пеленки и потом просто ждала, бездеятельно ждала. Дескать, двое мужчин сами как-нибудь справятся с недавним неприятным инцидентом — на свой лад, проявив толику ума и много доброй воли. Пусть они и несут ответственность. ——

Асгер хотел сразу же подбежать к отцу и попросить у него прощения. Но Фалтин удержал его. «Завтра тоже будет день, — сказал он. — Желательно, чтобы твое раскаяние созрело».

Эгиль Бон спустя несколько мгновений покинул комнату, чтобы поискать Гемму. Николай приблизился к Асгеру, потянул его к свету, рассмотрел опухшее лицо и лопнувшую губу, улыбнулся брату.

— Причиной всему я, — сказал он.

— Нет, — басовито возразил Асгер. — Причина — штабс-капитан Вольтере. До этого пункта, во всяком случае, причинно-следственная цепочка прослеживается без всяких усилий.

Хальд принялся снова украшать свечами рождественскую елку, огни на которой уже успели погаснуть. Когда Гемма и Эгиль вернулись, комната полнилась новым теплым сиянием.

Предыдущая главаГлава 5 из 33Следующая глава