К книге
Норковый тулупчикСтраница 4
80%
Страница 4
4

Она, конечно, вспомнит, где встречала эту тётку, – но потом, когда это уже не будет иметь никакого значения – как, впрочем, не имеет и сейчас. И окажется, что они когда-нибудь стояли каждая за своим килограммом колбасы в одной очереди в девяносто первом, когда отоваривали растреклятые карточки, поочерёдно бегая в изгаженный подъезд греться у чуть тёплой батареи… Или вместе выгуливали собак на пустыре – много лет назад у них в семье жил бестолковый розовый пудель… Или… Как же много этих «или», оказывается! Да может, просто дорогу она этой женщине когда-то показала, прошла с ней рядом сколько-то по зимней грязи, весеннему льду или сквозь оглушительную пургу, как Вожатый с Гриневым… При этой мысли Нинон вдруг как кипятком окатило: не горячо – жжёт! Горит! Вот сейчас! Но не успела.

– …Никаких иных доводов в обоснование своих требований истец суду не предъявил. Оценивая собранные по делу доказательства в их совокупности, суд приходит к выводу об отказе в удовлетворении иска, – в тот же миг четко услышала она.

Одновременно адвокат непроизвольным движением резко и больно стиснул ей запястье – и остаток судейского спича потонул для Нинон в попытках высвободить попавшую в железный капкан руку. «Что это… Что это… Как… Как такое может быть… Ослышалась… Не поняла чего-то… Сейчас Илья объяснит… Не может же быть… Невозможно же…» – трепыхалось в ней что-то маленькое и щекотное, будто она ненароком проглотила живую бабочку.

*

Напротив здания суда меж двух внушительных банков нахально втиснулась крошечная кофейня из разряда дорогих и невкусных. Но заведение уверенно процветало за счёт наскоро перекусывающих канцелярских крыс, заедающих поражения проигравших истцов и ответчиков и облегчённо выдыхавших за чашкой кофе победителей. Таких, какими негаданно оказались адвокат Илья и его опешившая клиентка, которую он еле довёл под руку до столика, побаиваясь всерьез, как бы с этой молодящейся бабулей не приключился на радостях инфаркт.

– Не посмеют! – в сотый раз втолковывал он. – Да и не даст это обжалование ничего! Потому что судья их, можно сказать, поймала на взятке! Ну, и баба, а?! Кто бы мог подумать! Такой пофигисткой казалась замотанной… А взяла – и послала запросы. Свободно могла этого не делать, свободно! А вот сделала же! До сих пор не могу понять, что ею двигало…

– Точно нельзя ничего переиграть? – как заведённая, продолжала выпытывать Нинон.

– Да они не рискнут даже попытаться, потому что это же статья – уголовная! – вскричал, исходя юношеской радостью, адвокат.

И вновь он принимался растолковывать подопечной: мол, догадавшись, что часть доказательств истец, решивший для верности подстраховаться, попросту купил, судья отправила в соответствующие учреждения официальные запросы, призванные подтвердить или опровергнуть происхождение документов. Поступили ответы, заставившие призадуматься – а вернее, признать ключевые доказательства «недостоверными», что и позволило решить дело в пользу уже голову на плаху положившего ответчика… Попытаться обжаловать решение? Ну, уж нет – не самоубийца же истец, чтобы из-за ничтожной спорной сотки, которую попытался схватить наудачу с лету, теперь рисковать получить себе на голову уголовное дело! Нинон может жить спокойно и ничего не бояться: её отец не перевернётся в гробу, дом когда-нибудь, как он и мечтал, любовно кладя один кирпичик на другой, перейдёт к родным внукам и правнукам! Ну, а Марсик… Тот останется с обожаемой хозяйкой весь свой короткий собачий век – сколько там доброй судьбой ему отпущено… Даже не знает тварь Божья, чего избежала, не радуется, живёт себе и живёт…

– И все-таки не понимаю, – после паузы пожал плечами Илья. – Другой судья и глазом бы не моргнул: раз приобщил – достоверно. А уж как добывали – не его дело. Странно. На оголтелую правдолюбицу, вроде, не похожа, а вот поди ж ты… Вы не знаете?

– Это вы деликатно спрашиваете, не дала ли я ей потихоньку взятку? Или, как у вас говорят, не «занесла» ли, да? – тихо сказала Нинон. – Нет. Мне бы и в голову такое не пришло. А и пришло бы – не умею я этого… Да и где денег взять… – она бесчувственно отхлебнула остывший кофе.

Нежно звякнул колокольчик у входной двери, и в кафе вдруг появилась зеленая секретарша с круглыми мышиными ушами и мелкими, вперед торчащими зубками. Она сразу же деловито устремилась к их столику и, вплотную приблизившись, быстро положила на стол перед Нинон вчетверо сложенный лист бумаги. «Вам просили передать. Сказали, вы поймёте», – глядя в сторону, прошелестела она и тотчас же скорым шагом отправилась восвояси. Илья и Нинон в замешательстве переглянулись; она все не решалась развернуть послание.

– Смелей, – шепнул он, косо улыбаясь. – Там не может быть ничего страшного. А вы – прямо как… Как бомбу, как ежа, как бритву… какую-то-там-острую[2]… Читайте, не бойтесь.

Но читать оказалось почти нечего. В центре страницы было неумело нарисовано что-то вроде детской шубки с мохнатым воротником, к рисунку тянулась жирная стрелка с надписью печатными буквами: «Норка». Илья изумленно пялился на картинку:

– Бред… – пробормотал он. – Тулуп какой-то… Норковый…

Нинон не знала, что можно заплакать – вот так: только что не было ни одной слезы, и вдруг – целый водопад. Прорванная плотина.

*

Почти сорок один год назад в самом рядовом и оттого страшном ленинградском родильном доме в послеродовой палате их оказалось пятеро. Первой поздно ночью привезли на каталке Нинон, обессилевшую и ещё полубезумную от пережитой нечеловеческой боли, и, как бревно с телеги, скатили на продавленную койку, привычно покрыли – сначала тощим одеялком, а потом – беззлобным матерком, необидным, даже ободряющим… Она все тщетно пыталась вызвать в памяти образ своего новорождённого ребёнка – но там мелькало только что-то неожиданно бордовое и несимпатичное, с толстой жёлтой коркой на огромной неровной голове… «Девку родила, девку! А ну, повтори – чего пялишься, малохольная!». Интересно, у той акушерки вообще не было детей, или она в первую минуту после родов уже в пляс пустилась?

Дверь в палату открывалась в ночи ещё четыре раза, и с железным грохотом, разрывая самый сладкий в жизни, мужчинам неведомый послеродовой сон, вкатывались лязгающие каталки. Сквозь ресницы Нинон наблюдала, как няньки сваливали родильниц на кровати, точно так же уютно поругивая их за беспомощность, но последнюю снимали с осторожностью, в постель укладывали вдвоём, и витало странное слово «кеса́рка»… Уже утром выяснилось, что таково в этом заведении было милое «домашнее» прозвище женщин, перенесших кесарево сечение. Днём знакомились, обживались; те, кто уже сумел подняться, подносили остальным сырой воды из-под крана, по стеночке добирались до уборной в дальнем конце коридора… Порадовало, что в палате подобрались ровесницы, все студентки-старшекурсницы: Нинон-училка, Наташка-журналистка, Ленка-инженерша, Катька-музыкантша, а «кеса́рку» звали Ануш, и она заканчивала юридический…

– Армянка ты, что ли? – поразилась, помнится, Наташка, изумлённо оглядывая золотистые кудри юристки.

– Да нет, какое… – лёжа, махнула рукой та. – Муж у меня армянин, вот и зовёт на свой манер. Ануш да Ануш – привыкла…

Так все они и стали называть новую знакомую. Жизнь в послеродовой палате тяжелая – только кажется, что свежеиспечённые мамаши купаются в солнечном счастье и полны радужных мечтаний. Ничего подобного: здесь царит, прежде всего, страх. Любая вменяемая женщина знает, что в тот же миг, когда рождается первенец, в сердце вступает животный страх за него – и остается с матерью до конца дней. Этот страх – самое неожиданное, что приходит после родов, когда ждешь – облегчения… Как он там, в огромной детской палате – один, без мамы? Хорошо ли смотрят за ним, не проспит ли какой беды беспутная или пьяная медсестра? Принесли кормить – почему красное пятнышко на щёчке – заразили уже чем-нибудь? А почему молоко не сосёт, спит – заболел? Кричит-надрывается благим матом, грудь не берет – умирает?!! Замотан туго, на голове белая тряпка, сам похож на батон в пакете – почему нельзя распеленать и посмотреть ручки-ножки: а вдруг там не все пальчики?! А эта стерва-сестрица, как смеет ходить на каблуках, неся по свёртку с ребёнком на каждой руке, – здесь же линолеум скользкий и протёртый – вдруг оступится, упадёт и детей уронит?! Страх, страх, страх… Вот утром заходит в палату педиатр – пять пар пронзительных глаз впиваются ей в лицо: ничего с моим не случилось за ночь?!

Следующая за страхом – боль. Унизительная физическая боль, у каждой своя. Сразу же начинаются проблемы с грудью: у кого-то она твердеет и не даёт молока, в пытку превращается кормление, у кого-то – невыносимое жжение, когда малыш берет грудь – тоже пытка, почти у всех – наложены довольно грубые швы на самые нежные и сокровенные места: не перевернуться, не сесть, в туалете кусаешь губы…

Сон – поверхностный, потому что страх и боль делают своё дело, разговоры – отрывистые, редко кто успевает или хочет выворачивать душу такой же усталой и больной, своим встревоженной соседке…

У Ануш, например, начинались нестерпимо болезненные схватки в животе во время кормления – она вскрикивала, насильно отбирая грудь от своего мальчика, сразу чувствовала себя виноватой, закусывала губы, возвращала её – и, оскалившись, запрокидывала голову, скрежеща зубами и едва сдерживая стоны; слезы сплошь заливали лицо. Нинон несколько раз в день видела это, потому что Ануш лежала прямо напротив – ужасно жалко было её! Врача, забегавшего утром, словно ветром на мгновенье занесённого, спрашивали, конечно, – всей палатой, но… «После кесарева – в порядке вещей» – вот и весь ответ…

Ануш последняя начала подниматься с койки – ничего удивительного, с заштопанным-то брюхом! – еле ступала, согнувшись, иззелена-бледная… Но, с некоторой завистью замечала Нинон, эта девушка в благополучные свои времена могла считаться красавицей – просто чудом! Волосы ее отливали тусклым золотом, вились упругими крупными локонами, черты лица были одновременно тонкими и мягкими, что создавало волшебное впечатление красоты и доброты, редко на одном лице соседствующих, а тут вполне уживавшихся… Глаза с густыми русыми ресницами являли, как и положено у обладательницы золотой гривы, прозрачно-голубой раек – никакого диссонанса… Неудивительно, что армянин её замуж взял: именно такая красота цепляет южных мужчин, это уж проверено… Тихая-тихая была Ануш, все больше лежала, иногда приподнимаясь и более-менее безуспешно взбивая комковатую казённую подушку, особенно не разговаривала – верно, просто измоталась и мучилась очень. Понятное дело, ей не докучали: сами тоже долгих разговоров не вели – так, о мужьях немножко, об институтах… Нинон, например, своего – того, первого не-мужа – кляла на чем свет, обещала, смеясь, когда-нибудь во сне подушкой придушить… Пережидали тяжёлые эти дни кто как умел, а вообще считали часы до выписки…

Накануне того дня, как выписаться четверым, Ануш только ещё сняли швы: понятно, что несчастных «кеса́рок» держали в больничке на пару дней дольше. За ней приехало в палату огромное чёрное кресло на колесиках, под управлением громкоговорящей неохватной бабы, – и увезло на гремучем грузовом лифте в какую-то полумифическую «вторую перевязочную»… Стоял весьма морозный январь, но в палате шел сухой жар от батарей, слишком часто проветривать – из-за малышей – боялись, поэтому все сидели в одних рубашках, так и отправили ее, безропотную, в неизвестность – в рубашке же… Такая худенькая была, что в громоздком кресле смотрелась котёнком, забившимся в угол. Отправили и забыли: привезут, когда нужно будет… Сами лихорадочно тёрли общим розовым обмылком головы над палатной раковиной, наивно охорашивались, готовясь к завтрашней встрече с родными и любимыми… И понадобился Нинон для какой-то цели кусочек бинтика – подвязать, что-то припала охота или ещё зачем-нибудь – теперь, сорок лет спустя, разве вспомнишь… Она помыкалась по этажу, натыкаясь всюду на запертые двери и, запахнув халат поплотнее, вышла на лестницу… Правда, то, что по инерции называли они в этом недоброй памяти учреждении халатом, на самом деле являлось странной полуверхней-полудомашней одеждой универсального размера и длины (кому до пят, а кому только-только до коленок); в одеяние, выданное после родов Нинон, свободно поместились бы ещё две такие же, как она, и ниспадало оно до худых её щиколоток. Поясов (как, впрочем, и вилок, и ножей, чтоб друг дружку невзначай не перерезали) родильницам не дозволялось, будто заключённым в тюрьме: считалось, что в припадке послеродового психоза женщины могут повеситься, так что приходилось придерживать полы руками… Тапки полагались кожаные, без задников и не менее сорокового размера, тоже по-своему универсального: у кого нога меньше – заведомо поместится, у кого больше – пятка чуть свесится, не проблема… Нинон тогда носила обувь тридцать пятого номера, и трудно теперь даже представить, насколько неудобно ей было идти тогда вверх по лестнице, в надежде добраться как раз до той запасной перевязочной, куда увезли несчастную Ануш.

Дверь оказалась незапертой и, деликатно стукнув по ней кулачком, Нинон скользнула внутрь… Да, теперь, стоит лишь прикрыть глаза – и легко вызвать в памяти это высокое, настежь распахнутое окно без занавески, в которое веяло ледяным ветром и мело редкими стеклистыми снежинками. Под потолком гудели, как стратегически важный завод, три длинные лампы дневного света, а у стены, на рыжей клеенчатой кушетке, скрючившись и прижав напряжённые руки к животу, лежала Ануш, все в той же проштемпелеванной ночной рубахе, давно и навечно серой от бесконечных прожарок в больничной «вошебойке». Спотыкаясь, Нинон бросилась к ней:

– Что с тобой? Где все? – подо «всеми», подразумевались, должно быть, какие ни есть медики.

– Все нормально… – выдавила Ануш и подняла искажённое болью личико.

Потрясённая Нинон увидела, что оно пепельного цвета; Ануш еле слышно продолжала:

– Швы сняли… Так больно! Я заплакала… Они и сказали… Сказали – полежи немножко, пока проветривается…

Предыдущая главаГлава 4 из 5Следующая глава