К книге
Гражданская смертьСтраница 4
67%
Страница 4
4

Жена писца робко присела на кончик стула, смущенная окружавшим ее великолепием, хотя все убранство этой комнаты, обтянутой двухцветною кожей, состояло из массивного, обложенного порфиром камина и дубовых скамеек вдоль стен. Здесь царила тишина, показавшаяся женщине, привыкшей к шуму и грохоту оживленного предместья, почти торжественной; в доме шла невидимая, таинственная жизнь. По временам из дальних покоев доносилась слабая, тревожная трель электрического звонка; в верхнем этаже хлопали дверцы шкафов, слышались легкие, торопливые шаги по невидимым лестницам. Порою с улицы доносился грохот подъезжавшего экипажа или проходил, бесшумно ступая по ковру, лакей, не обращавший никакого внимания на бедную женщину, несмотря на ее робкое покашливанье. Большие часы монотонно отбивали каждую четверть часа; в передней стемнело, — вероятно, на улице шел сильный дождь.

Г-жа Витгоф двигалась на своем стуле; тишина, напряженное ожидание пробуждали в ней чувство глухого беспокойства, жгучего нетерпения. Она думала об оставленных ею без присмотра детях, о том, что если ей долго придется прождать — семья останется без обеда. Наверное, важным дамам и в голову не придет, как дорого достается ожидание такой бедноте, как она... Притом, у графини, вероятно, и детей нет: не слышно ни смеха, ни крика. Но, конечно, еслибы ее сиятельству было известно, как много у нее дела, она скорее отпустила бы ее.

Ожидание становилось все невыносимее; она просидела в передней не менее двух часов, но у нее не хватало мужества вернуться домой ни с чем. Внезапно входная дверь отворилась,—вошел молодой человек, в простом утреннем костюме; на его загорелом лице резко выделялись белый лоб и белокурые усы. Он окинул сидевшую женщину беглым взглядом и, проходя мимо, слегка, но дружелюбно кивнул ей головою. Навстречу ему, из противоположной двери, ведшей в широкий, уставленный пальмами коридор, показалась горничная, несшая куда-то целый ворох газовых материй. Он обратился к ней с вопросом: у себя ли графиня? и, не дождавшись ответа, постучался в дубовую резную дверь в конце коридора. Войдя в просторную, обитую светлою толковою материей комнату, с высокими шкафами и большими зеркалами, он подошел к графине и, пожелав ей доброго утра, поднес ее руку к губам.

— Я очень занята сегодня, милый Зигфрид, — ответила она: — мой костюм для бала в пользу бедных еще не готовъ; я положительно не знаю, чем отделать юбку „помпадур“: светло-зеленым или нежно-лиловым? Мне не нравится ни то, ни другое; лучше всего была бы вышивка в старинном стиле, но моя вышивальщица обманула меня... Эти люди понятия не имеют о том, как дорого наше время... Пожалуйста, не садись сюда, ты сомнешь мой атласный корсаж... Тут негде повернуться...

Просторная комната имела такой вид, как будто бы здесь происходил грабёж: из раскрытых шкафов были вынуты вороха́ платьев, материй, перьев, кружев, покрывавшие не только мебель, но частью и обитый ковром пол. Подставки большого зеркала были увешаны кружевными юбками; нигде не оказывалось свободного местечка, и тем не менее две горничные продолжали таскать новые груды вещей из гардеробной.

Хорошенькая, белокурая графиня, нервная и взволнованная, лихорадочно рылась в этих предметах, примеряя одно, отбрасывая другое, причем горничные сбились с ног, исполняя ее противоречивые приказания.

Граф оглядел этот хаос странным взглядом и с трудом удержался от иронического замечания.

— Я был у детей, Bichette, — заговорил он по-французски; — им хочется идти гулять, и они удивляются, что ты до сих пор не позвала их; ты знаешь, они не очень-то любят англичанку. Не пойдешь ли ты с ними? Они целое утро ожидают этой прогулки.

— Дети просто избалованы, — резко ответила графиня, — и я не понимаю, мой друг, как ты можешь предлагать мне заняться ими теперь... Ты видишь, сколько у меня дела!

По лицу его промелькнула горькая усмешка.

— Милая Bichette, — заговорил он, — я совсем не желаю читать тебе филистерскую мораль, но поверь мне, что эти волнения, эта суета не могут быть полезны ни тебе, ни какой бы то ни было женщине в мире. Они вредят твоему здоровью и отвлекают тебя от разумной жизни, от твоей семьи и обязанностей. Как бы я желал, чтобы ты согласилась уделять более времени твоему дому! Я просто не переношу этот благотворительный спорт и проклинаю ваши балы в пользу бедных и другие рекламные празднества в том же роде.

— Ты проклинаешь их? А почему? Потому что мне доставляет удовольствие соединять мои светские обязанности с благотворительностью?

— Нет, потому что эти празднества — ложь, они основаны на лжи и себялюбии. Если вы хотите делать добро, почему вы не устроите подписки и не распределите, затем, эти деньги между нуждающимися? Конечно, это не так весело, как заседание в комитетах и репетиции костюмированных балов, а позднее — газетные похвалы с упоминанием ваших фамилий и описанием туалетов. На долю бедных, в большинстве случаев, ничего не останется, так как расходы превышают сбор. Результат, в конце концов, не достигается, но участники довольны, если им удалось убить время и пофигурировать перед собою и другими в роли сострадательных ангелов. Хорошо я знаю этот род благотворительности, и меня всегда возмущает, когда эти господа выискивают самую жестокую, непокрытую нищету, чтобы разыграть, с помощью ее, ту комедию, грубые нити которой состоят из тщеславия, жажды наслаждений и стремления к рекламе.

— Зигфрид! — воскликнула хорошенькая графиня, причем в ее глазах блеснул недобрый огонек, а лицо приняло далеко не аристократическое выражение. — Не забывай, пожалуйста, что я веселюсь за свои деньги как мне угодно!

Граф побледнел до самых губ, поклонился и вышел; войдя с нахмуренным лицом в переднюю и увидев там все еще сидевшую в ожидании г-жу Витгоф, он резко ударил в попавшийся ему под руку гонг.

— Доложите графине от моего имени, — приказал он вошедшему слуге, — что в передней уже два часа ожидает женщина, которая просит графиню принять ее.

Через минуту лакей вернулся с ответом:

— Ее сиятельство приказали сказать этой женщине, чтобы она зашла в другой раз: сегодня графине некогда, — у них завтра благотворительный бал.

— Хорошо, — сказал граф, — ступайте.

Когда они остались вдвоем, граф ближе подошел к женщине, которая поднялась и жалобно, с осунувшимся лицом, смотрела на него.

— Вы, без сомнения, бедны, — проговорил он мягко, — замужем и бедны. Это тяжело, но было бы еще тяжелее, еслибы ваш муж сделал глупость, скажем лучше — совершил преступление, женясь на богатой.

Он вынул тощий кошелек, достал оттуда чуть ли не единственный остававшийся в нем талер и подал его бедной женщине.

— Сожалею, что не могу дать вам бо́льшего, — ласково проговорил он, — но этот талер — мой собственный, он — остаток моего лейтенантского жалованья.

———

Нотариус, у которого занимался Витгоф, позвал его к себе во время перерыва. На столе перед ним лежали копии актов, переписанные рукою Витгофа.

— Друг мой, — заявил нотариус, — ваш почерк становится все хуже и неразборчивее и вы работаете все меньше и меньше. Мои клиенты плохо разбирают вашу руку, и я не могу долее держать вас у себя на службе. Приискивайте себе с завтрашнего дня новое занятие, — я прикажу выдать вам жалованье за пол-месяца.

Комната завертелась перед глазами Витгофа; лоб его увлажился потом, он невольно отшатнулся к стене и оперся о нее обеими руками, чтобы не упасть. Ужас парализовал его тело, и в то же время он улыбался просительною, насильственною улыбкой, как будто его уважаемый принципал вздумал лишь пошутить с ним.

Нотариус был человек решительный, но, заметив потрясающее впечатление своих слов, он, будучи неприятно поражен, добавил несколько смягчающих фраз:

— Вы стареетесь, любезный, но мое дело не должно от этого страдать. Вы послужили мне по мере сил, и я прикажу выдать вам жалованье за полный месяц. Оставить же вас я не могу, ваше место уже отдано. Ступайте.

Витгоф понял, что всякие возражения были бы напрасны. Покуда остальные писцы болтали и ели бутерброды, он пробрался к своей конторке и принялся за работу. В виски ему стучало, горло было сдавлено; он чувствовал, что такого несчастия он не переживет: это уже последний удар. При пустом желудке и окоченевших пальцах, трудно сохранить хороший почерк. Витгоф знал, что решения его патрона всегда непреложны, и, тем не менее, он старался писать как можно красивее и разборчивее: быть может, нотариус, просмотрев листы, переменит свое намерение. Эта слабая надежда дала ему силу скрыть на нынешний вечер от жены ужасную новость.

На следующий день он продолжал работать с бесконечным старанием над улучшением своего почерка, и счастие, повидимому, улыбнулось ему; его позвали в кабинет патрона, приказавшего ему сейчас же переписать только-что полученную бумагу. Рука Витгофа так дрожала, передавая листы, что нотариус, внутренно возмущенный таким недостатком выдержки, сразу разрушил все здание надежд злополучного писца, заявив ему, что с прекращением занятий в конторе оканчивается срок его службы, и он получит немедленно расчет.

Перед обедом нотариус появился в конторе, отдал краткие распоряжения и, проходя мимо Витгофа, положил на его конторку несколько завернутых в бумагу талеров.

Писец только ниже наклонил голову над последним листом, — сердце у него разрывалось. С тех пор, как эта работа была у него отнята, он почувствовал себя выброшенным на улицу, перешедшим в разряд ненужных людей. Он сознавал, что ему нигде уже не получить работы, а между тем он должен был, во что́ бы то ни стало, достать ее; он снова должен с трясущимися коленями подниматься по лестницам и вымаливать ее. Может быть, ему посчастливится достать заработок у сострадательных людей, а до тех пор надо умолчать об отказе ему от места.

Когда в урочный час остальные писцы поспешно разошлись, Витгоф еще раз оглядел комнату, где он проработал столько лет и двери которой запрутся для него навсегда. Несколько дней тому назад сидел он здесь на привычном месте, довольный — несмотря на тяжелую работу; он был счастлив и обеспечен — сравнительно с теперешним своим положением. Его безжалостно выгнали; остается лишь проститься со старым товарищем — с конторкою, за которою он просидел столько лет. И Витгоф прощался с нею, как с живым существом: он опустил на ее доску свою усталую голову, и крупные капли слез падали из его глаз на чернильные пятна и резьбу перочинным ножом — оставленные на ней целым поколением писцов. Он, шатаясь, спустился по лестнице.

Тяжело расставаться с юной любовью, но еще тяжелее, еще горше расставаться с работой, которая дает средства к жизни и бывает неразрывно связана с самою жизнью. С этих пор для старого писца началось существование, полное унижений и разочарований. Самым тяжелым в нем была необходимость — скрывать от домашних истину и разыгрывать перед ними роль, бывшую свыше сил его. Как и ранее, он выходил из дому по утрам в определенное время, взяв с собою завтрак; на случай еслибы кто-нибудь вздумал последовать за ним, он шел сначала по направлению к конторе, но затем быстро сворачивал в сторону и отправлялся на новое свое занятие: приискивание места. Никакой квартал не казался ему слишком отдаленным, никакая лестница — черезчур высокою; где только мелькала возможность получить место — всюду он являлся со слабым лучом надежды в печальных глазах, но всюду ему отказывали по причине его лет и болезненного вида.

Он молча кланялся и шел далее с опущенною головою, утомленный, забрызганный грязью, как прогнанная собака. В середине дня, когда другие люди обедали, он потихоньку съедал где-нибудь в углу принесенный с собою хлеб. Если же силы его были окончательно истощены, он отдыхал на скамье в городском саду, не смея вернуться домой раньше времени.

Порою жена спрашивала его, что́ у них в конторе нового, не произошло ли каких-нибудь перемен в составе служащих? — и тогда он принимался усиленно кашлять или старался замять разговор. Будь г-жа Витгоф более наблюдательна, она приметила бы его неловкие старания уклониться от ответа, но, вечно озабоченная и расстроенная, она не обращала внимания на странность поведения мужа. Она очень тревожилась о своем старшем сыне, только-что отбывшем срок заключения. За простую вину, как и за тяжкое преступление, каковы бы ни были поводы к ним, наши прославленные законодатели придумали в мудрости своей лишь одно возмездие — тюрьму. Это универсальное средство против всех болезней послужило, однако, сыну Витгофа во вред: кроткий и послушный мальчик вернулся из заключения озлобленным, утратившим всякую жизнерадостность и способность к работе. Помимо этого, он свел в тюрьме нежелательные знакомства; он стал неаккуратно посещать школу и зачастую возвращался домой подпившим и с запахом табаку. Вскоре заболела изнурительной лихорадкою двенадцатилетняя девочка; приведенный священником врач прописал с видом, не предвещавшим ничего хорошего, рецепт, но лекарство, по весьма уважительным причинам, осталось незаказанным.

Однажды вечером, после напрасного хождения по городу, Витгоф вернулся домой смертельно уставшим. В комнате было страшно холодно, так как на улице, с наступлением сумерек, осенний дождь сменился крупными водянистыми хлопьями снега, таявшими на мокрых крышах и асфальтовой мостовой.

За отсутствием топлива, г-жа Витгоф выпросила у соседки керосинку, чтобы сварить на ней похлебку, и дети уселись вокруг стола, следя жадными глазами за дымящимся котелком. Мать собиралась нарезать хлеба, но его оказалось так мало, что каждому еле хватило по кусочку, хотя маленькая больная ничего не ела. Тут Витгоф вспомнил, что он от усталости не мог съесть своего хлеба; он вынул его из газеты и отломил всем по кусочку.

— Кушайте, дети, — сказал он; — сегодня, по случаю добавочной работы, нам дали закусить в конторе.

Старший сын грубо фыркнул, и когда мать сделала ему за это выговор, снова рассмеялся.

— Отец втирает вам очки, — сказал он дерзко и насмешливо; — он совсем не был сегодня в конторе: я два раза видал его, утром — у складов, а под вечер — на скамье в парке. Я прошел совсем близко от него, но он даже не заметил меня. Что́, правду я говорю?

Предыдущая главаГлава 4 из 6Следующая глава