К книге
Курган побежденныхГлава пятая Тот самый – какой же еще…
78%
Глава пятая Тот самый – какой же еще…
7

Старый питерский двор вымощен неровно отесанным черным камнем, унылые дровяные сараи стеснительно жмутся к высокой кирпичной стене. Мощная кряжистая липа давно уже проломила себе путь к жизни, разворотив своим сильным стволом мостовую, и вольно расправила ветви в углу двора, создав там что-то вроде непроницаемого для дождя и солнца зеленого шатра. Вся она покрыта душистыми желтыми цветами, напрасно, как и многие десятилетия до сегодняшнего июньского дня, ожидающими полосатых хлопотуний-пчел, что собрали бы нектар и унесли с собой, чтобы приготовить в сотах целебный мед. Вокруг липы на палках, увенчанных деревянными лошадиными головами, возбужденно скачут несколько бедно одетых ребятишек – в коротких штанишках, поддерживаемых перекинутой через плечо лямкой на пуговице – но, по случаю летней жары, без чулок на резинках. Среди них одна девочка в коротком мятом платье – на ее голове подрагивает небольшой, съехавший набок бант. Коня на палке она только что отобрала от бритого наголо, с одной лишь непонятно зачем оставленной светлой челочкой малыша, вытирающего обиженные слезы в сторонке. Ребятня грозно размахивает игрушечными саблями, а на кого сабель не хватило – те довольствуются просто палками. У одного счастливца есть вырезанный из дерева пистолет, и он упоенно целится из него в небеса… «Ура! – кричат ленинградские дети. – Ура! Война! Бей немцев!». Что именно они кричат – на картине не написано, но зрителю нетрудно догадаться…

Изувеченный поезд стоит среди голой равнины, со всех сторон под откос в панике прыгают обезумевшие люди. На втором плане видно, как распласталась по земле нарядно одетая женщина в летней шляпке – она закрывает своим телом маленькую девочку с двумя задорными косичками. Ужас этих страдальцев легко объясним: сверху на бреющем полете несутся два черных немецких самолета – они только что сбросили бомбы на беззащитный поезд с ленинградскими беженцами и теперь поливают пулеметным огнем уцелевших при бомбежке пассажиров. На переднем плане мальчик лет шести, в котором внимательный зритель, конечно же, узнает одного из тех питерских мальчишек, что носились недавно вокруг мудрой старой липы, занеся жестяные сабли над головами невидимых врагов. Мальчик – его зовут Лёня, но до публики этого никак не донести – в недоумении склонился над парнишкой-ровесником, что лежит навзничь в серой траве. Лёня удивленно трогает тонкую черную струйку, бегущую из-под затылка своего товарища по детскому саду, и не может понять – как это: только что опрометью бежали рядом вон в те кусты, а теперь…

Опрятная деревянная горница в сибирском доме, за оледеневшим окном – будто трехголовый розовый дракон распростер крылья над низким чужим городком, дымящимся от сухого колючего мороза. Это играют с первыми лучами солнца до сладкой боли прекрасные Саяны… В горнице все тот же ленинградский мальчик – вот и упрямый хохолок на затылке в качестве опознавательного знака – среди еще нескольких печальных детей, с головой укутанных в теплые шали. Он один недоверчиво улыбается, сбрасывая с плеч опутывающий его платок и устремляясь вперед: за ним приехала мама – изможденная тень с одними пронзительно-яркими глазами, у нее едва хватает сил протянуть руки навстречу сыну…

А вот он снова в Ленинграде – уже тыловом городе, подросший на вершок, но не утративший хохолка. Два свирепых быка словно стерегут Лёню и его маму с двух сторон – каждый настоящий, не пришлый ленинградец их знает: это каменные быки у ворот мясокомбината. Мать и сын довольны: сегодня удалось по талонам из поликлиники выпить на мясокомбинате по стакану еще теплой бычьей крови – позади видна усталая очередь за ней, ее выдают сразу после забоя очередного животного, пока не успела свернуться…

Три стандартных щита оргалита были смонтированы впритык один к другому и помещены в торце большого зала Союза Художников, а композиция называлась «Мальчик и война». Ника написала детство своего любимого, рассказанное им во время их нескончаемых прогулок, и посвятила свою работу ему. Она трудилась в мастерской подруги, которая иногда ненадолго пускала Нику поработать над большой вещью, но, тем не менее, упорно отказывалась разделить с ней на законных основаниях свое огромное помещение, позволив взять на себя половину ежемесячной платы. Вот и прибегала Ника в чужую мастерскую, когда дозволялось, на правах облагодетельствованной просительницы робко проскальзывала через миниатюрную кухоньку в пустой холодный зал, заваленный рухлядью, и там творила свою личную «Гернику». Общая мрачная черно-белая гамма только изредка оживала под Никиной кистью неожиданным цветным мазком: желтые цветы липы, оранжевый всполох взрыва, призрачная розовость Саян, голубой огонь глаз Лёниной мамы, пунцовая кровь погибших быков… Убийственное детство мальчика Лёни, родного ее мужчины. И лично для нее как для художницы – высокая, определяющая планка. «Ты забыла еще две доступные темы, кроме комсомольских строек, если уж они так тебе не по нутру, – с морщинистой улыбкой сказала ей ее старая мухинская педагогиня, когда Ника по традиции пила у нее чай с тортом первого января. – Не запрещаются еще Пушкин и Великая Отечественная война. Ну, на Пушкина кистью, пожалуй, не замахивайся: там на две пятилетки вперед ниши распределены. А вот война, блокада… Можно попробовать. В худсовете одна половина блокадников, другая – фронтовиков: могут расчувствоваться, если в точку попадешь… Ну, и кроме того – связь поколений и все такое… Эх, жаль сорокалетие Победы прошлепали!».

На выставке молодых художников-членов молодежной секции Никина многофигурная композиция, благодаря ее масштабности, нечаянно заняла центральное место – но совсем не случайно стала центром притяжения посетителей, которые буквально сгрудились перед ней, толкаясь локтями и разглядывая детали. Не раскрывая инкогнито, Ника подкралась сзади, беспардонно подслушивая. «Вроде, и тема заезженная – а исполнение!» – донеслось до нее. «Соцреализм у всех давно в печенках, а тут…». «…а тут формализм, батенька, формализм чистой воды». «Ну и что, "Герника" – тоже формализм, а весь мир почти полвека с ума сходит». «Так ведь то Пикассо и на Западе, а здесь девка какая-то зеленая и у нас – разницу понимать надо!». «Ну, знаете, с таким подходом…». «Да перестаньте, что вы заладили – формализм, формализм… Это экспрессионизм. То есть, реализм с эдаким вывертом…». «Не нашим вывертом, заметьте – не нашим». «Нашим, не нашим… А как вы к Мунку, например, относитесь?». «Прекрасно девушка исполнила, прекрасно! Вот посмотрите – этот жест матери, прикрывающей телом ребенка…».

Ника на цыпочках отошла прочь очень довольная: эта здоровая, редкая на официальных выставках атмосфера нешуточного спора – и вокруг чего! – вокруг картины неизвестной молодой художницы – обещала многое, заставляла сердце колотиться предвкушением сюрприза, как в давнем детстве, когда еще была жива мама, и подарки в коричневой бумаге, присыпанные конфетти, лежали под елкой до первого удара курантов… Удар прозвучал незамедлительно, только не курантов, а колокола Судьбы. Придя следующим днем на выставку с группой самых близких, призванных без зависти разделить ее торжество друзей, Ника обнаружила, что работа из зала исчезла, а на ее месте повешены в два ряда шесть веселеньких акварелей. Она металась по выставке, как мать, потерявшая в толпе ребенка, готовая рычать и рвать на куски любого, причастного к исчезновению ненаглядного детища – а за ней бежали искренне поздравлявшие ее наперебой друзья: «Да ты что, Ника, не понимаешь – это и есть настоящий триумф! Картина провисела на выставке сутки, вызвала фурор и была снята! Да о тебе сегодня же вечером все «голоса» трубить начнут!». Но вечером она неостановимо плакала в очередной гостеприимной мастерской – Менделей в городе оказалось пруд пруди, все примерно одинаковые, и у всех она была теперь желанной гостьей – плакала безутешно и до полного опустошения. Нику не прельщала закордонная слава гонимой властями левой служительницы искусства, ей хотелось законного признания у себя дома, среди тех людей, для которых только и предназначалось ее творчество – а чья-то власть имущая рука просто взяла – и смела ее на всякий случай с ее скромной, узкой, ничью чужую – не дай Бог! – не пересекшей тропы…

Дальнейшие репрессии тоже не замедлили: перед ней не только сразу и навсегда закрылись двери Союза Художников, но и молодежная секция в дружном негодующем порыве изгнала ее прочь из своих сплоченных рядов с надежной формулировкой: за отход от традиций соцреализма. Напрасно Ника призывала в свидетели почтенный призрак члена коммунистической партии Франции, автора великой «Герники» – ее быстро и просто осадили неоспоримым: но вы-то не Пикассо! Сущая правда; и все более очевидным становилось, что никем подобным ей стать никогда не позволят…

Но странное дело: приключись такая беда полгода назад – впрочем, тогда никакой подобной работы она в принципе написать не могла – и Ника, пожалуй, дошла бы в отчаянье до черты, за которой слабаки режут вены. А теперь, этой бледной и ветреной весной, в сером пальто и сиреневой шляпе, придающей лицу интересную бледность, сидя с Леонидом на скамейке Михайловского сада и просунув руку без перчатки в его теплый карман, она не чувствовала себя несчастной вовсе. Ну, турнули… Значит, она не посредственность – тех не трогают! Успокаивающе урчал у виска его низкий уверенно-ласковый голос, подрагивали у нее на коленях тугие розовые бутоны во влажном целлофане, бесстрашно бежала мимо, обремененная собственными немалыми заботами первая весенняя городская мышка… Мужчина и женщина касались друг друга волосами и коленями, еле заметный в теплеющем воздухе парок улетал прочь от их уже почти общего дыхания. Соблюдая честную очередность, они поровну кусали от последнего пирожка с мясом и рисом, но жалко было вставать со скамейки, чтобы пойти и купить у ворот еще четыре таких же.

Все это было ново и почти невозможно для Ники, давно и на отлично окончившей жестокую школу красивой богемной любви, расцветавшей в мастерских на дружеских вечеринках со стихами и водкой, под серьезные разговоры о вечности в искусстве и предназначении художника. Она прекрасно знала, как быстро облетают такие райские деревья, какой горький плод познания приносят, если не остаются и вовсе бесплодными. И вот уж недавний возлюбленный дружески-равнодушно наблюдает, как ты, пылая от вина и надежды, спускаешься в ночное метро с другим – таким же неревнивым и нетребовательным, ждущим лишь будоражащей встряски, действительно способной дать сильный творческий импульс – всегда сколь долгожданный, столь и мнимый…

Мужское рыцарство, бережность, уважительное преклонение – все это в жизни не раз искушенной Ники, обреченно наблюдавшей в зеркале по утрам, как на лице все яснее проступает печать нехорошей опытности, оказалось неожиданным и драгоценным. За ней никто раньше не ухаживал так классически – с букетами при каждой встрече, с пирожными в белой коробке из «Севера» – просто так, потому что она хорошая и очень нравится мужчине. А уж танцевать под оркестр в приличном ресторане… Расскажи Ника об этом друзьям – и расценили бы как забавную эскападу, зачем-то предпринятую в ее и без того нескучной жизни, – а она относилась теперь к каждому дню с трепетом и серьезностью! Вот и молчала даже перед подругами, берегла свою странную тайну любви к человеку не их мира, чужих понятий, казалось бы, незатейливых, но на поверку таких правильных представлений. Главное, что с Леонидом Нике не нужно было постоянно держать себя в напряжении, опасаясь уронить высокое достоинство: он и так с первых встреч возвел ее на такой недосягаемый пьедестал, что она со временем стала даже побаиваться, что ненароком там оступится и неудачно сорвется. Зато говорить можно было о чем угодно, даже рассуждать о сомнительных, обычно на язык не идущих вещах – и всегда встретить понимание и поддержку, ни разу не наткнуться на пренебрежение или оскорбительную недооценку… Любовь-дружба постепенно окутывала их нестерпимой нежностью, сохраняя от преждевременной страсти, но однажды на Нику внезапно сошла ледяная лавина страха: Леонид твердо и печально сказал ей, что на лето уезжает руководителем на раскопки. Неделю она прометалась, как укушенная то ли бешеной, то ли нет собакой: сказать, что приедет к нему, когда закончит очередное панно с рабочим и колхозницей? А в качестве кого, позвольте спросить? Они ведь, вроде бы, друзья и только? А он вернется через три месяца – чужой. И все. Конец света – всего лишь персональный, но какая разница: ведь даже всеобщий конец станет личным для каждого! И опять… В те дни Ника поняла, что душу может тоже тошнить – отдельно от тела.

Она не знала, что уже через десять дней будет получать от него каждое утро из дальней псковской деревни такие славные, неуклюже-художественные в угоду ее предполагаемой тонкости письма: «…я никогда не думал, что над отдельно взятой человеческой жизнью тоже может однажды взойти собственное солнце, чтобы светить кому-то одному, и что солнце это – взаимная любовь, что это ты, возлюбленная…» – и она каждый вечер отвечала: «Ни минуты не сомневайся во мне, слышишь? Моя любовь к тебе теперь не может ни исчезнуть, ни ослабеть: ей суждено отныне идти только в рост и наливаться теплом, как те золотые колосья, о которых ты пишешь…».

Но прошло три счастливых, прошедших в эйфории труда и любви недели, когда она что было сил гнала вперед опротивевшую работу над агитационным щитом пригородного совхоза, чтобы свалить ее с плеч долой, как тяжелую шубу в оттепель, и – рвануться, раскинув руки… А письма от Леонида вдруг как отрезало. Целых семь дней черные глазницы почтового ящика насмешливо встречали ее в подъезде утром и вечером, и Ника понемногу начала с ядовитым энтузиазмом поддерживать днем разговоры напарницы о том, что «лично она любовью сыта по горло».

Но ненадолго хватило законной женской ярости – из глубины души начало накатами подниматься ледяное чувство: что-то случилось; не мог он вот так просто, в один день – передумать. Это было все равно, как если б конь на скаку споткнулся – и грянулся, а уж встал бы или пристрелить пришлось – то зависело от обстоятельств. Самое простое – простудился, лежит с температурой, до почты не дойти; то же самое – только ногу подвернул. Целую неделю? И никто не пришел к руководителю раскопок, не помог, письмо на почту не отнес? Бред. Руку сломал, писать не может… Ужасно, конечно, но накарябал бы левой короткую записку, а адрес на конверте кому-нибудь продиктовал. Во всяком случае, она сама бы именно так поступила – а придет ли в голову мужчине – Бог весть. Но ведь не может же он не знать, как Ника волнуется, и просто наплевать на нее! Леонид – другой человек, и отношения у них особые… Влюбился с первого взгляда в какую-нибудь ослепительную красавицу так, что мозги напрочь отшибло, а все остальное просто смыло с сердца, как губкой? В теории возможно, конечно, – но ведь не мальчишка же, за пятьдесят лет перевалило мужику… Бес в ребро? Но ведь этим бесом – очевидно же! – была именно она, Ника! И валом валят от нее каждый день письма – не в помойку же он их выбрасывает, не может не читать ее отчаянных призывов! Или – выбрасывает? Нет, для этого нужно было просто в бревно за один день превратиться… Вот именно – в бревно. А вдруг он и лежит – бревном?! Да мало ли какой несчастный случай мог произойти: упал в глубокий раскоп, сломал позвоночник… И теперь в какой-нибудь местной больничке – один, при смерти… Да нет, не может же быть… Что за мысли в голову лезут, тьфу на них… А все-таки… Или машина… Мотоциклист!.. У этих вообще головы нет, а если еще и пьяный – в деревне-то! Или…

Письмо пришло на тринадцатый день, и у Ники не хватило даже терпения подняться с ним на свой шестой этаж – читала на лестничной площадке у ящиков, под высокой горизонтальной щелью тусклого окна: «Здравствуй, Ника! – сердце оборвалось уже от одного обращения: обычно он называл ее «Солнце». – Извини, что так долго не посылал тебе весточки. Видишь ли, все оказалось не так просто и весело, как было вначале. Здесь, в деревенской глуши, невольно думаешь больше и глубже, чем в суете города, где велик соблазн поддаться наплыву чувств. Но чем больше я размышляю, тем более безответственной кажется мне наша скоропалительная затея. Не могу дальше скрывать от тебя: у меня есть обязательства перед другой, серьезной женщиной, чувство к которой началось давно, и всегда было свято для меня. Наш с тобой короткий бурный роман лишь отодвинул главную любовь моей жизни на задний план, но теперь, когда я получил возможность на свободе обдумать все…». Нике показалось, что дальше на бумаге расплылись такие знакомые ей фиолетовые чернила – но нет, это слезы не позволили дочитать… Ей словно надавали жестоких пощечин по обеим щекам – оскорбительно и незаслуженно… Ну, и пусть убирается из ее жизни… Пусть хоть сдохнет…

Только через несколько часов, почти ослепшая и оглохшая от рыданий, Ника начала приходить в себя на своем старом и верном, из отцовской квартиры спасенном диване. Что-то такое не давало ей покоя, скребло, как колючка, попавшая за шиворот. Неправильное что-то… Она с содроганием взяла это отвратительное письмо и стала внимательно читать с начала, пока не наткнулась на царапнувшее словосочетание: «скоропалительная затея». Какая же она скоропалительная! Ведь он полгода робко ухаживал… А вот еще: «короткий бурный роман»… Да он должен был полностью спятить, чтобы так обозвать их длительные ровно-ласковые отношения! Она уже сидела прямо, сердце рвалось из грудной клетки, как лесной зверь, угодивший в капкан. Но ведь почерк-то – его! А его ли? Буквы крупней, чем всегда, но можно списать на волнение… Буква «д» очень характерная, с высоким завитком вверх, а не вниз… А вот «з» и «р» – почти стоят на строчке вместе с другими буквами, у них, наоборот, слишком короткие «хвосты»… Эти яркие черты, собственно, и определяли его почерк, остальные буквы были самыми обычными, как у многих… Да, но раз она с первого взгляда нашла характерные отличия – то почему этого не мог сделать кто-то другой? А если тот человек потратил гораздо больше времени, чем она? Но кому это могло быть нужно? Как кому? А зачем вообще люди изготовляют подложные письма? По политическим мотивам – ну, их можно исключить; еще в разведке, когда пойманного шпиона заставляют отправлять подложные радиограммы, а у него есть тайный знак работы под контролем, – это тоже не подходит… А третье что? Да только любовь, больше ничего и быть не может… Та самая «серьезная женщина», которая, можно сказать, проговорилась, что чувства к ней началось давно… Да – бывшая возлюбленная, которая хочет вернуть его любыми путями… Ника придирчиво осмотрела конверт – еще одна деталь так и выскочила перед ней, как живая: почтовый штемпель оказался не бледно-черным, как все предыдущие, а ярко-синим! И вместо слов «п/о Двуполье» и трех всегда одинаковых раньше цифр, на нем стояло совсем незнакомое название и другой номер почтового отделения! Письмо написал кто-то, кто не знал в подробностях об их с Леонидом отношениях, и конспиративно отправил – отправила! – с другой почты!

Решение немедленно ехать к жениху пришло в одну секунду и больше не отпускало, хотя абсолютно все жизненные обстоятельства будто вздыбились протестом против ее жгучего стремления: напарница взвыла от перспективы остаться на несколько дней без помощи посреди гигантского полураскрашенного железного щита, лежавшего на наскоро очищенном от навоза полу в старом коровнике; стартер в отцовском «Москвиче» слушался ключа через раз, со всей очевидностью обещая хозяйке, что машину навеки застопорит где-нибудь на глухом лесном проселке; живой зуб под неудачной цементной пломбой иногда вдруг словно вскрикивал от резкой боли, не оставляя сомнений в том, что недалеко уж и страшная ночь под знаком острого пульпита – и приключится она именно во время поездки… Но после этого неправильного письма – не то провалившегося резидента, не то самозванки-царицы, стало очевидным, что беда при дверях, и Ника, уговорив товарку и наврав ей с три короба, наплевав на зуб и все-таки не рискнув довериться старому автомобилю, села пасмурным утром, грозившим нешуточным ливнем, на рейсовый автобус до Пскова.

Всю дорогу она не могла избавиться от равномерной, не проходившей и не нараставшей дрожи внутри – такой неотвязной, такой противной дрожи! И казалось, что душа будто промокла и теперь трясется от холодной сырости, как редкие прохожие, мелькавшие на обочине шоссе – съежившиеся под дождевиками, втянувшие жалкие головы в плечи. «Если бы сейчас я взялась рисовать собственную душу, – подумалось Нике, – то лучшего образа, пожалуй, и не найти…».

В Пскове долго пришлось ждать пересадки, не по-июльски ледяной ливень буквально стоял стеной, и только незаметно подошедший, как на медленных дрожжах, гнев теперь поддерживал в Нике силы. В местном автобусе, где полностью запотели все стекла, и словно в предбаннике, стоял тепловато-липкий пар, она поняла, что уже способна ударить «ту» – и даже по лицу, если надо. Она читала когда-то, что аистихи – старая и молодая – часто устраивают в начале весны нешуточный бой у гнезда, где стоит невозмутимый аист – и победившая получает право остаться и отложить яйца. Но нет – предстоит не банальная драка двух человеческих самок за право на место у очага – а изгнание гниды, вредителя, паразита, тайком заползшего в чужую душу и присосавшегося там…

Ника не заметила, как вышла в ранних сумерках у нужного указателя, размашистым шагом миновала мокрое злаковое поле по широкой скользкой тропе и уже стояла на краю обезлюдевшей в шелесте дождя роковой деревни Двуполье. Насчет поисков дома она не беспокоилась: потребная ей улица Ленина, наверняка, была именно эта, имевшая все признаки главной – асфальтированная и даже снабженная парой-тройкой фонарей – ну, а дому под номером тринадцать – как хорошо, что она не суеверная! – уж точно предстояло найтись метрах в пятидесяти…

За кустами отцветшей сирени горели два уютных окошка – и подумалось вдруг: а если Ленька распахнет дверь, и сразу все окажется каким-нибудь диким недоразумением – ведь оба они ошалеют от счастья! Все разъяснится в нескольких простых и понятных словах – есть же тысячи не подверженных учету возможностей! – и вот сейчас какая-нибудь из них… Ника взошла на крыльцо, откинула капюшон, встряхнула влажными волосами и дважды требовательно стукнула в дверь.

– Иду, Ленчик! – отозвался звонкий голос, сразу вызвавший мысленный образ хорошего женского лица с чистым прямым взглядом.

Гнев выплеснулся из Ники, как рвота: «Ленчик, скажите, пожалуйста!» – и, когда дверь стала бесшумно-ласковым движением приотворяться, она рывком распахнула ее и напряженно гавкнула в сторону испуганно ойкнувшей в полутемных сенях женской тени:

– Леонид Павлович дома? Я его жена, дайте пройти!

Не ожидая разрешения, девушка пробежала несколько шагов и рванула на себя внутреннюю, почему-то ярко-синюю дверь.

В светлой, чисто прибранной кухоньке стоял накрытый с деревенском колоритом стол (крынка молока, глиняные горшочки с соленьями, яркий рушник под караваем, чугунок с вареной картошкой), топилась идеально побеленная печь, висели по стенам золотые связки луковиц… Только краем глаза отмечая все это, Ника уже толкала дверь в комнату:

– Леонид!

– Мужа нет дома, он у аспирантов, – ответил сзади все тот же приятный голос и, помедлив, добавил: – А позвольте узнать, милочка…

– Не сметь так со мной разговаривать! – задохнулась Ника. – Имейте в виду… Не знаю, кто вы такая, но…

– Ксения, – с легкой улыбкой представилась женщина и мило предложила: – Да вы присядьте на минуточку. Вам, наверное, стоит кое-что узнать…

– Я не на минуточку присяду, а очень надолго, – все еще с вызовом, но невольно снижая тон в ответ на вежливость, отозвалась Ника и демонстративно, по-хозяйски уселась на стул у окна. – Потому что намерена дождаться Леонида и поговорить с ним, а не с вами. Про вас я и так все знаю: вы – интриганка! Крали чужие письма, писали подложные… Какой позор! Неужели вы думаете, что с вами после этого хоть один приличный человек станет разговаривать? И рекомендую вам уже начать собираться – чтобы мы с Леонидом после того, что вы сделали, не вышвырнули вас за дверь как есть!

Выплеснув первую обиду и не встретив ответной агрессии, Ника несколько удивленно рассматривала замершую у печи с прижатыми к груди руками соперницу. Женщина была старше лет на десять – но только гнев и презрение не позволили Нике признать, что Ксения намного симпатичнее ее. Эти гладкие блестящие волосы, высокая грудь, подчеркнутая облегающим платьем женственная фигура… Странная беззащитность сквозила в ее взоре, громадные, будто налитые ртутью глаза словно бы кротко вопрошали: «За что? Что я вам сделала?». И все-таки от Ники не укрылась общая туповатость ее черт, что-то непробиваемое почудилось в рисунке короткого закругленного носа, чуть выдающейся нижней губе – да и взгляд в глубине своей был пугающе-дремуч, как у заарканенной, но еще не объезженной лошади. Ника невольно поежилась – будто оказалась в одной клетке с общепризнанно безобидным, но все-таки непредсказуемым зверем.

– Я теперь поняла: вы, наверное, Вероника? Но напрасно вы возводите на меня такие ужасные обвинения… – тихо заговорила Ксения. – Хотя я, пожалуй, понимаю, что вы имеете в виду… Да, меня с Леонидом связывают долгие, почти родственные отношения… Не хочу скрывать – я действительно без приглашения приехала сюда, когда мне вдруг показалось, что между нами пробежала… черная кошка…

Изнутри накатило – как бездна поднялась: «Ей что – только недавно показалось?! Значит, раньше, когда Леня ухаживал, он одновременно… любил… и эту… Иначе она давно бы уже все поняла…».

– …и у нас состоялся серьезный разговор, – спокойно продолжала та. – Нелегкий разговор, надо сказать… Да, Леонид Павлович рассказал мне про свое увлечение молодой женщиной, Вероникой… О своем сделанном под влиянием момента предложении… Я хотела немедленно уехать, но он удерживал… Говорил, что не может предать столько лет глубокой любви, что ему трудно, он на распутье… Просил поддержки… Моя гордость была, как вы понимаете, серьезно ранена, я ни за что не хотела оставаться в этом доме… Но поддалась на уговоры, видя, как он мечется, разрывается… Ведь мы были близки двенадцать лет – такое со счетов просто так не сбросить, согласитесь! Я поставила условие: ваша переписка должна прекратиться, я не смогу вынести двойственного положения… Он, конечно, боролся с собой, все это не в один день получилось… И… вот что… Да, действительно, должна вам признаться… То письмо, которое вы, должно быть, получили… Ведь вы же получили письмо, да? Ну, в общем, он не сам писал его – мы писали вместе… Если точнее, я диктовала… Да… Просто он не знал, как лучше объяснить… Я и отправила – из райцентра, когда ездила на рынок – чтобы скорей дошло… Ну, да, да: если считать это подложным письмом, то, конечно… В каком-то смысле… Но Ленчик… То есть, Леонид Павлович… испытал колоссальное облегчение… Как после кризиса болезни… Так что я даже не знаю – как вам теперь объясняться с ним – и надо ли объясняться… Может быть, его следует просто пощадить… По человечески…

Ника на миг прикрыла глаза, а когда открыла их вновь, увидела, что вокруг разом потускнели краски – перед ней все как вылиняло: бледным показался и огонь в печи, и вышивка на тканом полотенце, и веселые маки на темно-синих прихватках… Вот она, непросчитанная возможность: все так просто, достоверно и человечно… Нет, она не в силах увидеть его сейчас… Выслушивать жалкие объяснения… Что тут можно сказать… Жив – и слава Богу… Надо идти… Куда-нибудь… Господи, как зуб болит… Какая усталость…

И, наверное, она встала и пошла бы – туда, в дождь, в ночь – только уголки губ Ксении непроизвольно дрогнули с выражением злорадного удовлетворения, тотчас исчезнувшем, – но это решило дело. Ника твердо вскинула голову:

– Даже если все так, как вы говорите, я все равно предпочитаю услышать это от самого Леонида, – она жестко взглянула женщине прямо в лицо: – И не пытайтесь меня отговаривать!

Тут за окном грянул неистовый собачий лай, означавший, конечно, что по улице идет человек.

– А вот и он! – почти с облегчением вскрикнула Ника, отводя рукой оконную занавеску и силясь вглядеться в дождливый мрак.

И в этот момент наступил конец света.

Предыдущая главаГлава 7 из 9Следующая глава