«Ну, что, Наполеон, как тебе сожженная Москва?» – глумливо прозвучал в нем на время притихший внутренний голос, и Леонид торопливо опустил руки по швам. Он действительно несколько минут простоял на холме со скрещенными на груди руками, хмуро озирая лежавшую внизу полностью разоренную деревню Двуполье. Почему ему казалось, что она, как счастливый оазис, останется нетронутой, не выпьет из общей отравленной чаши, от которой отпила смертельный глоток вся крестьянская Русь? Он ведь не раз стоял на этом холме в те годы – тридцать лет назад. И видел – вон там, слева, где теперь простирается до горизонта заросшая сорняками степь, необозримый плюшево-зеленый луг, и паслось там пестрое колхозное стадо племенных коров, иногда поднимавших от сочной травы свои мудрые тяжелые головы – и тогда хотелось поцеловать каждую в широкую кожаную плюху носа. Справа, где сегодня среди диких кустов виднеются искореженные, словно после жестокой бомбежки, руины надежных когда-то стен, стояли аккуратные приземистые корпуса: коровник, свинарник, телятник, целый городок птицефермы… Едва заметная сейчас среди буйных трав тропинка, по которой ему предстояло идти прямо, спустившись с холма, – раньше бежала меж двух половин пшеничного поля, и он, бывало, срывал для Ксении яркие васильки, там и тут вспыхивавшие внезапной просинью средь светлого золота хлеба… Прямо за полем стояла школа, где жили в спортзале веселые студенты, еще не опомнившиеся от романтики первой «настоящей» экспедиции, а по классам степенно расселилось парами несколько снисходительно смотревших на мелюзгу вечных паразитов – желавших чужими руками выкопать себе готовые диссертации аспирантов (сами – такая же мелюзга, но чуть покрупнее). Сам-то, ныне заросший до полного сходства с простой сопкой курган, былой центр всеобщего притяжения, высился на том берегу реки, и отсюда раньше можно было четко видеть аккуратные прямоугольные траншейки на горбу длинной рукотворной насыпи и неутомимых разноцветных мурашей, шевелящихся внутри – то прилежно трудилась его археологическая гвардия. Их с Ксенией дома отсюда не видно – но он, темно зеленый, с белыми наличниками, стоял чуть дальше, над нешироким ручьем, сломя голову бегущим в полноводную в тех местах Плюссу. Леонида, чьим уже громким в то время именем назывались раскопки, руководителя разношерстной молодежной толпы, очень чистенькая старушка за малую плату поместила в отдельный дом, полученный ею в наследство после недавно умершей бездетной золовки. Как теперь бы сказали, «в виде бонуса», бабка лично приносила постояльцу по вечерам литровую банку парного молока… Усталый после дня на карачках, он жадно выпивал его – сладкое, густое – в один присест, и закусывал круто посоленной горбушкой ржаного хлеба… Бабушка, конечно, давно умерла, а дом… Вдруг его просто – нет?! «Вот-вот, – издевательски прозвучало внутри. – Говорил тебе, дураку: куда ты тащишься на старости лет, там ведь давно одни развалины кругом, – нет, поперся, романтик хренов…». «Циник ты паршивый, – дал ему суровую отповедь Леонид. – Это не просто курган, хотя и он много значил в нашей науке. Это – Курган победы. Не Мамаев, правда, поменьше будет – но зато мой. И Ксеньин – ведь кабы не она… Наш с ней, стало быть. Потому и приехал. И если б мертвые могли что-то чувствовать (чушь, конечно, но иногда приятно предположить), то она бы там сейчас радовалась, что я здесь. Поэтому не суйся, придурок, в то, чего не понимаешь». Прислушался: молчал голос. Ага, застыдился, охламон…
В тот последний год своей прежней беспутной жизни он тоже, помнится, спускался со студентиками с этого холма – только тропинка была вполне прохожая, не путался он ногами в длинных жестких сорняках, не спотыкался о неожиданные кочки… Только думал совсем о другом. Стояло тогда перед его мысленным взором неправильное, но милое женское лицо, в рыжем нимбе пушистых волос… Тридцать лет прошло – что ему, зло на нее держать? Смешно… Почти на двадцать лет моложе него была – вполне естественно, что ровесника предпочла… Тогда шел, от молодняка немного поотстав, и думал тревожно: правда ли, что приедет, как обещала? На письма – действительно станет отвечать или нет?
Он бы и внимания на нее не обратил тогда на конференции памяти Журавлева, если бы вдруг у, прямо скажем, невидной стареющей девушки, сидевшей неподалеку, не завернулся вдруг широкий рукав нелепого бордового свитера. На белом, как сметана, запястье блеснул бронзовый браслет – две змеиные головки хищно смотрели одна на другую… Из Крыма его еще в молодости выдавили маститые, да и от золота, часто и жадно выкапываемого там, у него голова никогда не кружилась, и всем раннескифским ювелирным чудесам предпочитал он какую-нибудь скромную, лимонного цвета, огнем погребального костра оплавленную бусину, вдруг найденную за пятьсот километров и лет от места и времени, где могла находиться на законном основании: ведь целый роман об этом можно написать, если умеешь! Но со змейками такими знаком был прекрасно – их десятками в свое время выкапывали по всему Крыму, у мужских, женских и детских скелетов их часто находили не только на руках, но и на ногах… На тощей белой лапке надета была не подделка или копия – самый настоящий артефакт. Неужели эта молоденькая дура-археологиня поперла его с раскопок и даже не стесняется? Понятно, что все понемногу что-то тащат домой из экспедиций, но все-таки не штучные памятники древности, которым место в музее. В перерыве он подошел к ней, представился и, на правах старшего товарища, не привыкшего церемониться с молодыми и, особенно, некрасивыми коллегами, обхватил ее двумя пальцами за повинное запястье:
– Рекомендую снять. Неудобно будет, если другие заметят.
На него озадаченно глянули зоркие зеленоватые, как иная галька на черноморском пляже, глаза:
– Ой, правда, – и рыжая девица (не такая уж и девица, кстати: при ближайшем рассмотрении не осталось сомнений в том, что тридцатилетний рубеж благополучно преодолен и забыт) робко стащила с руки крамольный браслет и быстро сунула его в объемную, обшитую бахромой матерчатую суму.
– Вот и молодец, – презрительно бросил Леонид, отворачиваясь, чтобы уйти, но она вдруг ловко перехватила его за локоть:
– Вы не так поняли, я – Ника… В смысле – Вероника Николаевна Журавлева. Я вообще не археолог, я художник. А браслет мне папа на совершеннолетие подарил. Я привыкла к нему, почти не снимаю – вот и сегодня забыла. Спасибо, что напомнили, – она извинительно смотрела на него снизу вверх, и он увидел, что глаза ее заметно переменились: из тускло-галечного их цвет стал ближе к глубокому малахитовому – ничего сверхъестественного, конечно: обычные загадки радужной оболочки у рыжих баб – а все-таки…
– Художник, да? – инстинктивно включая свой фирменный заинтересованный взгляд и понижая голос на пару тонов, спросил он. – Что же вы рисуете?
Ника улыбнулась:
– Рисуют дети. Художники тоже, конечно, иногда рисуют, но, в основном, пишут все-таки.
– Ах, пардон! – рассыпался он, тоже фирменно, по-мальчишески краснея. – И что же вы пишете?
– Разное – чаще пейзажи, жанр, портреты очень люблю писать; говорят – удаются… – Ника все так же держалась за его локоть, но только ее ладонь постепенно заползла под него и удобно улеглась на рукаве; получилось, что они уже медленно и уютно идут по длинному коридору под руку, как старые знакомые, и голос Леонида над яркой головкой Ники уверенно жужжал, как меховой июльский шмель над цветком шиповника.
– А вот, к примеру, меня… – волновался он. – Меня вы могли бы нарисо… Э-э, то есть, мой портрет написать? Сколько вы за портрет берете? Масляными красками?
В жизни не пришла бы ему такая нелепая мысль – заказать художнику свое изображение: что он, Екатерина Великая, что ли? – а теперь вдруг показалась хорошо и правильно, если от него потомкам останется качественный портрет, профессионально написанный маслом, да и такая работа, сделанная женщиной, уж наверное, в два раза дешевле, чем если бы мужчина писал.
Ника остановилась и остро, оценивающе посмотрела ему в лицо, покачала головой:
– Это от многого зависит. С некоторых я вообще денег не беру – когда работа меня захватывает, и я понимаю, что уже не для заказчика пишу, а для себя. А с других – очень дорого запрашиваю. Одному назвала цену, а он, мерзавец, мне в ответ: вы что, с ума сошли – женщина, а столько заламываете? Были бы мужчиной – другое дело! Противно, правда? – (Леонид виновато кашлянул). – А вы… Дайте посмотреть… Так… Урод первостатейный… – (он удивленно и обиженно промычал, уже готовый стряхнуть ее со своего рукава, как гусеницу: а сама-то, подумаешь, королева красоты – драная рыжая кошка!). – Очаровательно! В нашем деле лучшего и желать нечего! Надо же, как нарочно: ни одной тривиальной черты – зато какая экспрессия… Глаза… Господи, просто Гамлет! Знаете, с таким лицом вам нужно было стать артистом, а не археологом, потому что ваше лицо раз увидишь – не забудешь. Конечно, я вас буду писать! У меня прямо руки чешутся – сто лет не видела такой идеальной модели…
Он уже благодарно бормотал вежливые плоскости, сконфуженный и польщенный, и выяснилось вдруг, что они идут, одетые в куртки, по проспекту Майорова – и когда успели с Васильевского столько отмахать, он и не заметил за разговором… Разговором? О чем они говорили? Разве помнишь, о чем бесконечно говоришь сам с собой? Он только знал, что каждое ее слово в нем, а его – в ней отзывалось уверенным «Да! Да!», словно тревожно-звонкий колокол призывал их друг к другу, чтобы бежали, бросив все дела, – туда, где главное, где будет хорошо… Он уже любил ее в ту минуту? Нет, так все-таки не бывает, наверное… И предстояло, как по нотам, разыграть в четыре руки обязательный прелюд – без которого нельзя, не принято, невозможно…
На следующий день Леонид сидел в ее крошечной квартирке, даже не однокомнатной, а еще меньше, потому что кухню со спальней-гостиной разделяла не настоящая стена, а какой-то ненадежный сквозной стеллаж, уставленный глиняными фигурками и артефактными черепками; стены были, конечно, увешаны картинами – только странноваты они показались на его вкус: фигуры все какие-то надломленные, в необычных позах, словно в будоражащем сне… Он удивился – неужели великий Журавлев не оставил дочери приличного жилища?
– Хоть эту квартиру выцарапала – и то слава Богу, – грустно рассказала она, словно прочитав его мысль. – Когда бабушка с отцом один за другим умерли – мама-то раньше еще, давно очень – я в огромной квартире осталась одна, горевала сильно, но никакой новой беды не ждала. А она уж на пороге стояла, беда-то. Как-то утром – звонок в дверь, открываю – незнакомые люди стоят, мужчины и женщины. Меня – без объяснений в сторону и – по-хозяйски на кухню, по комнатам… Я за ними бегу, кричу – в чем дело, кто вы такие?! – а они мне эдак через губу: комиссия из ЖЭКа, у вас здесь площадь освободилась, заселять будем… Я даже не поняла, что происходит – это папина квартира, кричу, он профессор был, крупный ученый! Теперь я здесь живу, уходите немедленно! А они переглядываются, подло так, и смеются: деточка, тут вам не гнилой Запад, частной собственности нет, и вся жилплощадь принадлежит не какому-то папе, а государству рабочих и крестьян. А вы, интеллигенция, – всего лишь временная прослойка, пока терпим вас… Какой здесь метраж? Так, восемьдесят три общая площадь? Пока ваш папа был жив, ему дополнительные метры полагались – заслуженный и всякое такое… А вы, кажется, еще Государственной премии не получали, милочка? Вот вам от нашего государства по санитарным нормам и положено двенадцать квадратных метров. Какая тут комната самая маленькая? Ага, шестнадцать квадратов… Вот и заселяйтесь в нее, да еще за четыре метра излишков будете по жировке доплачивать… А остальные в трехдневный срок – освободить. Мы эти две, что двадцать два и двадцать восемь, предоставляем двум трудовым семьям… Да, из мест общего пользования тоже не забудьте свой хлам убрать… И ушли… Я стояла, как Евгений Онегин после Татьяниной отповеди… Теперь я бы, конечно, такие трудовые семьи им показала! У папы и знакомства наверху были солидные, и друзья в чинах – в общем, нашлось бы, кому заступиться, в два счета бы квартиру за мной оставили. Но я тогда едва восемнадцати достигла, привыкла всю жизнь за папой и бабушкой… Растерялась… Думала – раз закон, то что тут поделаешь… Вот меня и взяли тепленькую… А друзья мои – тоже студенты Мухи, откуда другим взяться – надоумили быстро комнату в центре на отдельную «однушку» на окраине обменять. Ну, чтобы хоть эти самые… места общего пользования… с гегемоном не делить и дерьмо за ним не вытирать по графику… Так и оказалась здесь… С возрастом поняла, конечно, какого дурака сваляла, да жизнь ведь назад не отмотаешь. Была бы членом Союза – хоть на мастерскую могла бы надеяться, так ведь еще попробуй, попади туда; пока только в молодежную секцию приняли, и то со скрипом. Но хоть надежда на что-то забрезжила… Напишите, говорят, серию картин на тему рабочих будней – стройку там какую-нибудь комсомольскую… Ох! Не могу и все, хоть тресни – с души воротит… Кофе будете? – Не дожидаясь ответа, Ника взмахнула рукой, словно дала сокрушительную пощечину кому-то невидимому, и быстро ушла на кухню.
Вот что, оказывается, происходит с людьми – и не в порядке послереволюционного передела, а в конце двадцатого века, в мирное время, в культурной столице – а он, когда из чужого дома нелюбимая жена в приличную квартиру выперла, еще несчастным себя считал! А вот если б, как у Ники: родной твой, неотъемлемый от тебя дом, где с детства каждый цветок на обоях – друг, взяли и ни с того ни с сего отдали каким-то хамам, а тебя за шкирку – и в эту вот халупу… У Леонида впервые по-настоящему заломило сердце: да как же это можно было – вот так! – с такой маленькой, беспомощной, рыженькой… Прижать бы ее сейчас к ноющему сердцу, погладить, пожалеть, поцеловать в голову… Нельзя – прелюд. Понаставили себе люди заборов – шагнуть некуда!
Прелюд их длился с конца осени до начала лета – и все никак не сменялся симфонией. Но удивительно – Леонид не раздражался, не мучился, не оскорблялся! Да устрой ему любая другая баба этакий марафон – он уже через две недели в таких бы выражениях ее послал, что бежала бы без оглядки! А тут… В который раз задавался вопросом: что в Нике такого необычного – ведь если б не браслет тогда, он бы и в сторону ее не посмотрел! Да и к рыжим обоего пола вообще всегда с некоторой опаской относился… И в Союз Художников ее, видно, не напрасно не пускают: мазила-то она весьма посредственная. Портрет два месяца писала – ну, совершенно ни с чем не сообразно получилось: глаза у него там выпученные (специально потом перед зеркалом проверял – ничего похожего), руки как клешни, рот до ушей; весь какой-то темный, перекошенный… Он ей этого, понятно, не сказал – похвалил, все как положено – а все-таки – ну, какой там талант! Зарабатывала на жизнь плакатами, лозунги всякие на заказ рисовала… Рассказал ей как-то под настроение о своем военном и послевоенном детстве – так она на трех листах оргалита разразилась многофигурной композицией под названием «Мальчик и война» – просто кошмар, если честно: не люди, а души в аду какие-то… В общем, бедолага-неудачница – а ведь как любил ее! За руку три месяца взять не решался – все ходили под ручку, как пенсионеры в парке, иногда в рестораны ее водил, гриль-бары… Там даже танцевали иногда под оркестр – под тонким платьем у нее все ребра пересчитать можно было – он чуть не плакал от умиления… Опекал ее по-всякому – всегда беспокоился, пообедала ли, и не дай Бог, если всухомятку, надела ли в мороз теплые рейтузы, боялся, не выскочила ли без шапки на улицу… Виделись часто, все набережные, все сады городские обошли. Иногда уезжали к заливу на его верной «шестерке», а когда та зимой закапризничала – перед разводом как раз менять ее собирался на солидную «Волгу», да не пришлось – то на Никином доставшемся от отца четыреста восьмом «москвичонке». Глядя, как серьезно и деловито – словно девочка играла в маму – управлялась Ника со стальной, капризной и тяжелой машиной, отбивая тонкие пальцы об огромный пупырчатый руль, – он уж и плакать не мог: слезы набухшим комом застревали в сердце – и в то же время хотелось смеяться от счастья! На вид была у них только нежная дружба – и порой его пронзала мысль, как пуля в сердце попадала: а вдруг он ей действительно – просто старший товарищ? Или замена умершему отцу? А что – тоже археолог, тоже, может, стариком ей кажется… Но нет – ловил иногда ее лукавый, чисто женский, не дочковый взгляд – дразняще-призывный – и ободрялся: неравнодушна, как на мужика смотрит… И не заметил, что украдкой приблизилось лето, а с ним – время ехать на раскопки, что шли в кургане на Плюссе уже несколько лет, обещали нешуточные открытия и готовились в том году с самой зимы – когда он еще не понял, что жизнь его навсегда перевернулась…
Перед отъездом решился: побритый до полной гладкости, надушенный французским одеколоном, с приглаженными волосами, пришел к Нике в жаркое воскресенье с букетом уже отходящих в сезоне ее любимых ландышей. Охрипшим от смущения голосом выпалил заученную ночью фразу – и зажмурился: вот сейчас она ка-ак отрежет: «Вы что, Леня, с ума сошли? Как это замуж – мы же просто друзья! Да и по возрасту вы мне в отцы годитесь».
– Конечно, выйду, – просто сказала Ника. – Я ведь давно тебя люблю. Так же сильно, как и ты меня.
Было решено, что поженятся они осенью, к Леониду на раскопки она приедет месяца через полтора, как только развяжется с большой заказной работой, которую делает вдвоем с напарницей, а пока влюбленные будут писать друг другу письма. Очень часто. Очень длинные. А телефона в ее конурке, конечно же, не было…
И письма пошли – помчались – в оба конца. Три недели Леонид находился в состоянии, знакомом, как считается, каждому – но лично он в начале шестого десятка испытывал такое впервые. Да, увлекался, конечно, и раньше – но совсем уж голову не терял никогда: всегда отдавал себе ясный отчет в обязательной временности происходящего и старался извлечь из очередной любви максимум приятных эмоций, в дебри психологии не вдавался, удивляясь тем мазохистам, что придумывали себе изощренные пытки – и сами же терпели от них впоследствии серьезный ущерб. В те дни он узнал – что такое за час переходить от смертного отчаянья к эйфории, когда на почте утром не оказывалось ему письма от Ники, а потом бегавшая туда за чем-нибудь студентка неожиданно доставляла ему прямо на раскопки все-таки поступивший на его имя белый конверт… Он узнал, что такое, скрючившись над кучкой праха с ситом в руках и автоматически-внимательно просеивая сухую почву сквозь четвертьсантиметровые ячейки в поисках стеклянных бусин или оловянных бляшек-скорлупок, прогонять набегающую слезу острого счастья, когда в голове всплывал отрывок простой фразы из ее только что прочитанного письма: «…и оба мы слишком много ошибались и страдали в жизни, чтобы теперь, когда она преподнесла нам такой драгоценный подарок, небрежно отнестись к нему…». Никогда он не умел и не любил писать писем – а сейчас в сердце сами собой складывались ответные строки, которые он будет вечером при свете старинной лампы под абажуром быстро-быстро писать ей любимой перьевой ручкой, местными ярко-фиолетовыми чернилами: «…моя любовь похожа на ту древнюю крапчатую бусину, которую я нашел сегодня в земле: она так же опалена огнем испытаний, так же была на столетия замурована и облеплена грязью – и вот теперь вновь увидела солнце – тебя, Ника, – и засверкала под ним, омытая очищающими слезами…». Красиво ведь? Она много читала, должна оценить по достоинству…
Но три недели прошли, до приезда невесты оставалось еще примерно столько же, когда, возвратившись с кургана позже обычного, Леонид увидел, что с крыльца его дома спускается хозяйка, как всегда, поставившая банку с молоком в сенях. Старушка улыбалась и кивала ему издалека, а когда он подошел и поздоровался, с доброй лукавинкой сообщила:
– Ну, вот, слава Богу, и кончилось ваше одиночество, Леонид Палыч… Жена к вам приехала. Час уже в зале сидит, дожидается. Я уж ей и чайку… Теперь хоть будет кому по хозяйству управиться. А то мыслимое ли дело – один да один мужик, без бабьего догляду…
– Ника! – он радостно приобнял бабульку за плечи и разве что не расцеловал. – Пораньше, значит, приехала! Вот уж действительно – сюрприз так сюрприз!
Он юношески легко взлетел по ступеням, сияя улыбкой, распахнул дверь в горницу – и там действительно ждал его еще больший сюрприз, чем он думал: у стола напряженно сидела Ксения. Полностью выкинутая им из головы и сброшенная со всех счетов. Нет, конечно, последние полгода они ежедневно виделись на работе, хотя Леонид и старался пореже оказываться в поле ее зрения. Пару раз, что греха таить, он даже забежал к ней домой по старой памяти – но, захваченный Никиным образом, дважды потерпел со старой любовницей удивившее его самого фиаско. Оправдался усталостью, рабочей загруженностью, нервным истощением после развода и унизительного изгнания, на ходу вспомнил, что у дочери опять что-то там в семье не складывается – экспромтом выразил свою по этому поводу горячую озабоченность… Словом, все эти месяцы он намеренно вел себя так, чтобы Ксения – умная женщина, хорошо его знавшая – могла раз и навсегда убедиться: их прежние отношения закончились. Не маленькая – должна понимать. Ему казалось, что она и понимала… И вот – на тебе!
– Не сердись, Ленчик… – смиренно начала Ксения, а его передернуло: ну какой он ей теперь Ленчик! – Если ты скажешь, что я должна уехать, то я уеду прямо сейчас…
Чего он всегда инстинктивно боялся чуть не до паники – так это выяснения отношений с не желающими понимать самых простых вещей дамочками. Вот сейчас как завалит его упреками, обвиноватит с ног до головы, а он должен будет перед ней, как двоечник перед учительницей, оправдываться. Поэтому он не стал входить в комнату и здороваться, сурово остановился в дверном проеме и попробовал сходу предотвратить катастрофу:
– Да, – ответил мягко, но внушительно. – Я думаю, ты и сама понимаешь всю бессмысленность своего приезда.
Ее огромные серо-синие глаза, и без того всегда делавшие ее похожей на большую, безобидную, тяжело раненную извергом-браконьером олениху, мгновенно наполнились тяжелыми слезами.
– Конечно, – сдавленно прошептала она. – Просто я хочу знать… Имею право знать… Скажи… У тебя другая женщина?
Он рубанул наотмашь – другого выхода не было, да и покончить с этой тяжелой сценой следовало быстро и радикально:
– Да. Осенью я женюсь. Извини, конечно, что раньше не сказал, но как-то повода не было.
Ксения на миг закрыла лицо руками, а когда убрала их – слезы сплошь заливали лицо, она еле выговорила:
– Ты… ты мог хотя бы позвонить… Ведь ходишь же, наверное, звонить…ей… Вот и потратил бы на меня… пятнадцать копеек… Просто сказал бы… чтоб я не ждала… А то – взял и уехал… Ни слова ни сказав…
– Я не хожу звонить ей, у нее телефона нет, – раздраженно объяснил Леонид. – Мы переписываемся. А ты, кстати, прекрасно знала, когда и куда я еду, как и все на кафедре. Если хотела попрощаться – могла подойти в любое время. И не затрудняла бы себя напрасной поездкой.
Отчаявшаяся женщина беззвучно рыдала:
– Я все еще надеялась… Я не верила… Что ты мог так со мной обойтись… Заставил меня разрушить мою семью… Расстаться с мужем, сыном… Вытерпеть всеобщее осуждение… – она вдруг сорвалась и отчаянно выкрикнула: – Меня ведь в глаза гулящей называли! Я думала, теперь ты свободен, немножко оправишься – и будешь только со мной… И все кругом увидят… А ты… Ты!..
Ксения сложилась пополам, икая от слез, доходя почти до рвоты – а он стоял в дверях, как дурак, и молчал. Кое в чем она, положим, была права, кто же спорит – но так уж случилось, откуда ему было знать тогда, что все так обернется… Да еще и ночь, как назло, на дворе – не выставишь же ее действительно сейчас на улицу… Хорошо, что в избе есть вторая комнатка за занавеской – вот туда он ее на ночь и определит, а утром проводит до шоссе, благо все уже сказано…
Она пришла, когда Леонид с трудом начал задремывать, – в самый глухой час ночи, когда чуть надкушенная справа луна, извечный друг убийц и любовников, уже выплыла из-за края соседской крыши и брызнула жидким серебром ему на постель. Ксения робко показалась из-за своей занавески, серебряно-обнаженная, облитая по плечам душистым медом волос; миг – и ее влажная щека уже прижималась к его лицу, звучал в ушах знакомый грудной голос: «Не отталкивай меня… Пусть это будет наша последняя ночь… Я хочу навсегда запомнить ее… Мой любимый… Не гони меня… Тебя никто не будет любить сильнее…». А он что – не мужик, что ли? Полгода платонических ухаживаний уже не раз доставляли нешуточные ночные терзания; с Никой – когда еще, да и получится ли так складно – а тут родная, можно сказать, годами проверенная женщина… Он и не думал ее отталкивать – притянул к себе с первобытной жадностью!
Она еще не проснулась, когда утром Леонид убегал на раскопки, спала, раскинувшись, розовая и особенно соблазнительная во сне. Он постоял над ней, поудивлялся: вот ведь Ксюха – зрелая, во всем подходящая ему баба, и насколько Ники красивей, а он почему-то запал на ту, худосочную и с проблемами, с которой еще неизвестно как сложится… Вечером возвращался неспокойный: уехала ли Ксения? После этой их незапланированной ночки – как теперь прогнать ее с прежней твердостью? И куда, кстати? – вечер ведь опять на дворе. А если останется – опять ночью придет, тут и гадать нечего… Так и вотрется постепенно – потом не отделаешься; бабы это умеют.
Ксения действительно оказалась в доме – приветливая, хлопотливая, улыбчивая. Будто и не было вчера между ними ужасного разговора о далекой невесте, о его жестокости, об их расставании… Топилась белая печка, прогоняя прочь избяную затхлость, на плитке аппетитно шкворчало что-то вкусное в чугунном горшочке, стол на кухоньке был нарядно накрыт, нарезан в корзинке на вышитом рушнике хлеб, лежали помытые огурцы на расписном блюде, алела яркая редиска среди свежей зелени, а знаменитое хозяйское молоко было перелито из банки в чистую глиняную крынку… В горнице на белом свежевыскобленном полу Ксения расстелила славные пестрые половички, пахло глаженым бельем, одежда была собрана со стульев и аккуратно развешена на плечиках в шкафу, занавески и скатерть радовали скромной льняной чистотой, букет ромашек и колокольчиков красовался на подоконнике… За один день его запущенная холостяцкая берлога, по опрятности сравнимая с медвежьей, превратилась в уютное семейное гнездышко с расторопной хозяйкой, не очень-то и прячущей виновато-веселую улыбку:
– Я еще на денек задержусь, ничего? Ты тут так запустил всё за эти недели, что мне в один день не разобраться… Завтра я баньку затоплю и проверну большую стирку – у тебя ведь почти ни одной чистой вещички не осталось! Да и попарюсь с тобой заодно на дорожку – когда теперь в следующий раз придется… А уж потом и поеду, когда буду за тебя спокойна… – Ксения вздохнула с грустинкой и опустила глаза.
Надо было быть уж вовсе бесчувственной скотиной, чтоб теперь не подойти к ней, не поцеловать с искренней благодарностью – а ее такие знакомые руки уж обвивались вокруг его шеи, глазищи сияли… И все-то она за день успела: выяснила, у какой хозяйки брать крупные яйца, а у какой есть сепаратор, чтоб делать жирные сливки, в каком из двух магазинов свежее булка, а где по утрам иногда выбрасывают «Любительскую»; договорилась о бесперебойной поставке укропа с петрушкой, притащила полную сумку отборной прошлогодней картошки – а он до этого только хлебом с консервами питался – и даже достала у кого-то деревенской сметаны и ослепительный кусок сливочного масла…
Весело поужинали вдвоем, балагуря, как встарь, – а про то, в какой комнате ей ночевать, разговор уж и не заходил, конечно. Когда Ксения, нахлопотавшись за день, заснула, трогательно уткнувшись носом в его плечо и, тихонько, как котенок, посапывая, он умиротворенно смотрел в дощатый потолок, по которому снова ходили серебряные тени, и думал о том, что слишком скоро уезжать ей, вроде бы, и необязательно. Пусть поживет с ним пару недель по старой памяти, похозяйничает, раз нравится… Ника ведь раньше августа не приедет – сама сказала; а ему тут что – одному одичать, что ли? Как сообщит в письме дату приезда – так он за пару дней с Ксенией и распрощается по-хорошему, без обид и слез – она ведь все понимает: вон, как по-женски деликатно ведет себя, неудобных вопросов не задает, ничего не требует… Ну, а если кто потом заинтересуется, что за женщина в доме жила, или Нике гад какой-нибудь шепнет, он ответит – сестра гостила. Есть же у него сестра в Москве? Ну, вот и гостила у брата, помогала ему по-родственному. А злые языки пусть мелют, Ника и внимания обращать не станет, она выше всего этого…
Ксения осталась, даже не спрашивая, – затопила в субботу баньку, вместе попарились от души, постегали легонько друг друга дубовыми вениками. После и водочки тяпнули под малосольные огурчики – русские же люди, какой тут грех – а уж соленья у Ксении всегда были выше всяких похвал. Как он Нику ни любил – а все же умом понимал, что никогда у нее в такой холе и спокойствии жить не будет. С ней надо часами вести сложные разговоры, вникать в ее проблемы – нет, он не против, он свой выбор сделал: ведь не зверь же бессмысленный, чтоб на пищу и самку променять свое счастье! Но почему бы хоть напоследок себя не побаловать? И отчего-то не особо обеспокоился тем обстоятельством, что письма от Ники уже четыре дня не приходили.
Никаким почтовым ящикам он в деревне не доверял, сговорился с почтаркой, что будет лично заходить за почтой перед работой – и она ему когда письмо, когда два заботливо откладывала в сторонку. На пятый день, слегка встревоженный, снова заскочил:
– Точно нет? Да вы, может, невнимательно смотрели?
– Да что вы, Леонид Палыч, – обиделась простая женщина. – У нас все четко: раз нет – значит, не доставляли.
Не было писем и на шестой день, и через неделю… Леонид уж не знал, что ему делать: волноваться или сердиться на Нику. В глубине души он чувствовал, что все с ней в порядке – а значит, просто остывает к нему, отвыкла понемножку… Через полдня он уже стыдился этих мыслей: быть того не может! А вдруг она в больницу попала и лежит там сейчас одинокая, никому не нужная – почему-то представлялись кровавые бинты вокруг головы – а он тут с бабой в свое удовольствие развлекается! На десятый день поставил сам себе срок: не придет письма еще три дня – и он на следующее утро дневным автобусом отправляется в Ленинград. Разлюбила – пусть так и скажет, он ей не мальчик, чтоб за нос его водить. А если, не дай Бог с ней случилось что-нибудь… Об этом и думать серьезно не хотелось – хотя и подмигивала иногда мыслишка: а вдруг Нике, например, трамваем ногу отрезало? Приходить тогда в больницу или уж лучше сразу, не заходя к ней, обратно вернуться? Но письмо пришло как раз в день предполагаемого отъезда. «Здравствуй, Леня! – бежали перед глазами строчки, мелкие и черные, как зловредные больно-кусачие туземные мушки. – Прости, что долго тебе не писала. Не так уж и легко решиться на то, что я сейчас собираюсь тебе сказать. Видишь ли, когда первая волна радости от предстоящего замужества, на которое я уж в жизни и не надеялась, схлынула, я понемногу начала задумываться: а что дальше? Ну, хорошо, поженимся мы осенью, и может быть, даже родится у нас ребенок. Но все-таки ты мужчина уже немолодой, неизвестно, сколько судьба отпустит нам времени быть вместе. Не обижайся, но ведь это так! Кроме того, мы все-таки очень разные, если внимательней взглянуть. Тебе, быть может, вскоре потребуется уход, захочется моего постоянного присутствия, налаженного быта… А я совсем не уверена, что смогу полностью отказаться от творчества, остаться навсегда нереализованной, посвятить себя целиком тебе и твоим удобствам. Пойми меня правильно: нам лучше остаться добрыми друзьями, а в спутники жизни выбрать себе более подходящих людей – и по возрасту, и по интересам…» – не дочитав это мерзкое письмо до конца, он уже остервенело рвал его – на две, четыре, восемь… на шестнадцать частей не получилось – Леонид скомкал остатки и, обжегшись о горячую дверцу, швырнул в печь… И это перед ней он выплясывал! Клоуном заделался! А она вот какую судьбу, оказывается, ему прочит – прямо как во всенародно любимом фильме: «Хороший дом, хорошая жена – что еще нужно человеку, чтобы встретить старость!». Вообще за мужика его не считает, может, даже думает, что он импотент, раз на постель завалить не пытался! А он-то, он-то! Тоже хорош, нечего сказать! Где глаза его были, когда связался с этой крокодилой! Страшная, как весенняя лисица! Сама же пишет, что на замужество и не надеялась – а им все равно побрезговала! Ему надо, видите ли, выбирать жену себе по возрасту! А вот Ксюха ее всего лет на семь старше – и так, представьте, не думает! Реализоваться мечтает, великим художником себя возомнила, скажите, пожалуйста! А сама только ручки-ножки-огуречик может нарисовать! И все-таки – как она могла, как смела… после всего… после их разговоров… прогулок… нежности… доверчивости… Глаза ее – темно-зеленые, пытливые, серьезно-ласковые…
Лицу вдруг стало горячо-горячо – то ли от печи пыхнуло жаром, то ли слезы – настоящие, не умильные, просились наружу – он застонал в голос, схватившись за виски, как женщина. И сразу сзади на плечи ему легли две теплые ладони, зажурчал ровный, успокаивающий голос:
– Ты чем-то расстроен, милый? Баба Тася нам сливок принесла – хочешь?
Леонид обернулся и порывисто сгреб Ксению в объятья, зашептал, срываясь и захлебываясь:
– Ты одна – настоящая… Единственная… Прости меня… Я идиот… Не уезжай никуда, моя Ксюха… Я пропаду… Я чуть не пропал без тебя…
Даже теперь, через двадцать восемь лет, вспоминать о том дне было трудно. Все-таки предательство не имеет срока давности – а Ника так полоснула его тогда по самому сокровенному, мужскому. Он представил себе, что вот получил бы то письмо, читал, стоя у окна, – а Ксении бы рядом не было… Каким униженным, растоптанным, в прах поверженным он чувствовал бы себя… А просто легли на плечи руки преданной женщины – и жизнь вернулась. Он остро почувствовал тогда слабый аромат тоненьких лиловых стебельков лаванды – Ксюха в те минуты как раз внесла в комнату небольшой букетик, и с тех пор этот запах навечно ассоциировался с чувством преодоления и победы…
Леонид миновал дикий луг – бывшее щедрое пшеничное поле – и уже подходил к школьному зданию. Еще издалека он видел, что окна этого старого купеческого дома кое-где выбиты, а некоторые заколочены фанерой, что штукатурка стен большею частью осыпалась, обновив добротную кладку, сделанную при царе-батюшке – да, пожалуй, и не при последнем, что двор зарос бурьяном и кустарником, а на ржавой крыше, в увенчавшем главную трубу пышном гнезде, стоят два торжественных аиста. Улица в деревне осталась одна – центральная, давно утратившая асфальт, а от нее кое-где ответвлялись полузаросшие тропы. Кусты королевской сирени, окружавшие их дом (приехав в том году, Ксюха уже не застала ее цветения, а он запомнил одуряющий запах тяжелых и фиолетовых, как спелые виноградные кисти, огромных гроздьев, ломившихся в окна), теперь разрослись, превратившись почти в деревья. Леонид не желал признаваться себе в том, как страшно устал, как уже почти готов был пожалеть об этой странной, и что ни говори, а трудной в его лета поездке. Только теперь ему пришла в голову мысль настолько простая, что он поразился – как он раньше об этом не подумал: что теперь делать? Хорошо, сейчас он дойдет до той сирени, посмотрит на не раз являвшийся в воспоминаниях эдаким кораблем спасения старый дом, от которого, в лучшем случае, осталась куча бревен – а дальше что? Обратно через поле и рощу к шоссе – те же четыре километра?! Да он же может попросту не дойти! А когда будет – и будет ли сегодня вообще – обратный автобус? Господи, во что он ввязался? Зачем?! «Вот то-то и оно, – оживился присмиревший было внутренний собеседник. – Вот и оправдаешь ты предсказание под той стрелкой – помрешь тут на куче соломы, только правды не добудешь: чай, не Иван-Царевич». Леонид даже не нашелся, чем отругнуться. Ведь и правда, собираясь сюда, он смутно представлял себе какую-нибудь добрую опрятную бабушку, вроде той, что снабжала их когда-то молоком, у которой он остановится на ночь, и раним утром, глядя в солнечную даль на тяжелую тушу кургана, будет неторопливо пить утренний чай с травами и умиленно вспоминать Ксению… «Какие тебе бабушки, мой юный друг? – глумился голос. – Они все вымерли давно и поголовно, дети их чуть позже спились – и к ним, а внуки, кому охота было жизнь спасти, по городам уже лет двадцать как разъехались! Если здесь и найдется кто живой – так только дачники из того же Питера! Так они тебя и пустили, держи карман шире!». «Но уж на дом-то я в любом случае посмотрю!» – возмутился Леонид и, ступая, как умел, широко и уверенно, направился к сиреневой чаще.
Насчет кучи бревен – это он чуток погорячился: дом стоял на своем месте. Только был он уже не зеленый с белым, а выгоревший серый, будто поседел от старости. Крыша рухнула внутрь, двери перекосились, крыльцо исчезло, окна, хоть и сохранившие зачем-то несколько мутных стекол в облезлых рамах, все равно выглядели забитыми наглухо… «А чего ты ждал-то? – поинтересовались изнутри. – Что кругом запустение – а здесь тебе сказочный терем стоит?». Леонид не испытывал даже разочарования – только досаду: и впрямь дурак старый! Не раз ведь уже сказано, даже стихи придуманы – как там… Та-та-тá-та, та-та-тá-та… Ага… «По несчастью или к счастью/ Истина проста:/ Никогда не возвращайся/ В прежние места…». Написал этот, как его… Смешная фамилия и ужасный конец[3]… Но раз уж бес попутал вернуться, то надо было по-скорому выбираться, пока хоть какой транспорт ходил!
Леонид сообразил, что единственное место, где можно узнать что-то путное в деревне – это сельский магазин с вездесущей и всезнающей продавщицей, да и бутылочку воды в дорогу купить не мешало… И правда – в том же самом кирпичном домишке с большими стеклянными окнами, чуть ли не под той же самой навеки выгоревшей и так оставшейся вывеской, что и двадцать восемь лет назад, располагался райповский магазин – и даже немножко страшно было переступить его порог. А ну как случится то, что не раз мнилось на раскопках: шаг – и ты в другом временном пласте! Он почти готов был увидеть пустые холодильники с пирамидками кулинарного жира в бело-голубых пачках, сиротливую кучку пожелтевших огурцов, суровый ряд пол-литровых банок с бурым томатным соусом… Но нет, машина времени на этот раз не сработала, все оказалось как везде: пестрое изобилие синтетических, заведомо опасных для здоровья продуктов. Кстати, вот вопрос: как он теперь без жены питаться будет? Она-то знала, где что покупать, что можно есть, что нельзя, да как приготовить… Сейчас была бы здесь – уверенно бы пошла к нужной полке, посмотрела, положила, махнула продавщице – можно вас? – где тут состав продукта написан, покажите-ка – а он бы только шел себе и шел сзади с корзинкой… Но минеральную воду отыскал сразу, именно ту, что с Ксюшей всегда пили – вот чудеса! – и гордо понес бутылку к прилавку с кассой, за которой стояла бабулька в белом халате. Желая сразу наладить с туземкой добрые отношения, Леонид широко улыбнулся, сверкнув новехонькими зубами цвета слоновой кости («Не вздумай сделать белоснежные – сразу будет видно, что протезы», – тотчас с нежностью вспомнил Ксюхино наставление).
– Здравствуйте! – сказал ей приветливо. – Как все тут у вас изменилось… Почти тридцать лет здесь не был… Что же это с деревней-то вашей стало, а?
«Н-да, вопрос по существу. И, главное, оригинальный», – встрял невидимый дружок.
– Что и со всеми, – спокойно ответила старуха и, прищурившись, длинно посмотрела на Леонида: – Почти тридцать, говорите? Так из археологов, наверно? То-то я вижу – лицо знакомое.
Он приосанился: вот ведь, почти не изменился, посторонние люди столько лет спустя узнают!
– Время-то, конечно, никого не красит, – продолжала она, – а только глаз у меня наметанный, да и памятью Бог не обидел: раз увидела – и навсегда! По общему облику любого узнаю, как бы ни постарел человек… А вы-то сами меня что – забыли? Я ведь здесь и тогда работала, и раньше еще… Лёлька-гордячка, вспоминаете?
Лёлька? Он мысленно охнул: пышная красотка лет сорока пяти, с пунцовыми губами и в золотых кудрях, за которой совершенно бесплодно увивалась колхозная пьянь, почему и прозвали мужики тетку Лёлю гордячкой… Вот эта заплывшая, складчатая, криворукая, остро напоминающая старого бульдога, с клоком будто драного поролона на голове древняя бабка – та самая красавица, будто сбежавшая с картины Рубенса? А ведь она моложе него… Да что же это… Как же…
– Вот и я говорю – что с нами время делает, – перехватив его взгляд, вздохнула Лёля. – Теперь я вспомнила – вы точно раскопками тогда руководили, еще в прóклятом доме жили, и жена у вас бойкая такая была… Вот только имя-отчество ваше не припомню.
– Леонид Павлович… – механически представился он. – Почему – в прóклятом? Хороший был дом, крепкий… Сейчас, правда, развалился совсем – ну, да здесь многие дома теперь в руинах. Время такое…
Лёля прислонилась к высокому стеклянному холодильнику, кивнула:
– А, точно! Это ведь уже после вас было, тому лет пятнадцать, наверно, или чуть больше – ну, когда скелет там нашли…
– Что-о?! – он выпустил теплую зеленоватую бутылку с водой, и она покатилась по прилавку.
Лёля ловко подхватила ее у края:
– С вас тридцать восемь рублей, Леонид Палыч… А скелет… Ну да, там действительно труп был закопан. Баба Настя умерла когда – так внук ее оба дома унаследовал, ну и однажды в подвале что-то по хозяйству делал… Смотрит – грунт как бы просевший. Подумал – клад там, что ли? А оказалось – мертвая женщина, так-то вот. Милиции понаехало, опрашивали всех, ясное дело – да только глухо, как в танке. Она уж лет десять с лишним, говорили, пролежала – и концов не нашли… Но жить там, ясное дело, с тех пор никому не хочется…
Леонид дрожащими руками расстегнул кошелек, нашел четыре желтые десятки; точно, лучше бы не приезжал, зачем такие новости на старости лет! Они с Ксюшей, оказывается, и знать не знали, что свою любовь творят прямо над закопанным трупом – вот тебе и правда… От такой действительно и умереть недолго… А он и валидола с собой не носит – все здоровяком прикидывается…
– И что, – прошептал, еле справившись с собой, – так и не нашли, кто ту женщину… Ну…
– Какое там! – махнула рукой старуха. – Даже кто такая – и то не узнали. Здесь в округе никто не пропадал – значит, приезжая… Ни документов, ничего… Только браслет на руке нашли – участковый потом с ним весь район пешком обошел. Всем показывал, да без толку…
На прилавок с какими-то пакетами и коробками сунулась, оттесняя Леонида, толстая тетка, обдавшая его запахом хлева, и старая Лёля принялась добросовестно щелкать костяшками доисторических деревянных счётов. Браслет… Что-то было тесно связано в его сознании с такой вещью… Ах, да – браслет, украденный благородным Журавлевым, который носила его дочь Ника! Да какая теперь разница… Он уже выходил на желанный воздух, прижимая к себе покупку, но все-таки с безотчетной тревогой обернулся в дверях:
– Лёля, а вам-то показывал участковый тот браслет? Как он выглядел – помните?
Она уже была занята другим – быстро записывала что-то в растрепанной общей тетрадке, сверяясь с большим линованным листком – и потому ответила рассеянно, через плечо:
– Браслет? А, да, браслет… Как сейчас… Необычный потому что… – последовала долгая пауза, в течение которой продавщица, пожевывая губами, озадаченно переводила взгляд с тетради на лист и обратно. – Старинный какой-то… Желтый, но не золотой… А на концах эти… – Она поднесла ручку к открытому рту и начала быстро-быстро постукивать ею по своим металлическим зубам, не отрываясь от какой-то строчки. – Ну, эти, короче… Как их… Змеёвые головы…