К книге
Стоун-буч-блюзГлава 2
14%
Глава 2
4

Никогда я не мечтал быть особенным. Даже наоборот! Я был готов выполнять все требования взрослых, чтобы меня полюбили. Я следовал правилам игры.

Несмотря на мои усилия, что-то со мной было не так. Взрослые хмуро глядели и ничего не объясняли. Я им не нравился. Мне одновременно хотелось узнать, в чем дело, и было очень страшно услышать правду.

Когда я понял, что со мной не так?

Кто-то первым спросил: «Это парень или девчонка?».

Еще одна забота для родителей. Жизнь их не баловала.

Когда они встретились, то пообещали друг другу сделать все возможное, но не повторить судьбу собственных родителей.

Отца ждал завод: его отец, в свою очередь, отдал заводу всю свою жизнь. Мать не хотела заводить семью.

Ничего не вышло. Они поженились, отец вышел на завод, мать занялась домом. Позже, когда она забеременела, то захотела сделать аборт, не мысля себя в роли матери. Отец переубедил ее.

В детях счастье. Природа обо всем позаботится.

Моя мать доказала на практике, как он ошибался.

Родители были бессильны. Жизнь посмеялась над ними. Брак уничтожил последнюю возможность побега.

Когда появился я, стало еще тяжелее. У них появился объект ненависти. Я это знаю наверняка. Я много раз слышал историю моего рождения.

Дождь и ветер насиловали пустыню в тот вечер, когда у матери начались схватки. Пришлось рожать дома, шутить со стихией нельзя.

Отец был на работе, а телефона дома не было. Мама так громко подвывала от страха, что соседка-индианка постучала в дверь.

Осмотрелась и привела помощников.

Пока мать рожала, женщины племени Навахо пели. Мне рассказали об этом потом. Ребенка омыли, пронесли сквозь дым и отдали матери.

«Положите это в колыбельку»,— сказала она. Женщины племени Навахо посмотрели с недоумением.

***

На следующий день соседка снова заглянула, взволнованная детским криком. Младенец лежал в колыбели, немытый и некормленый. Мать крикнула: это противно. Соседка прислала дочь. Она согласилась заботиться обо мне днем, пока ее дети в школе. Моя мать согласилась.

Наверное, признавать поражение было неприятно, но отвращение к родительским обязанностям оказалось сильнее.

Я рос в двух мирах. Один был бедным, но теплым, второй — холодным и обеспеченным. Родным для меня был второй.

Мне запретили бывать у соседей года в четыре. Родители забрали меня во время ужина. Несколько женщин Навахо готовили еду и позвали детей есть. Отец услышал, как одна женщина задала мне вопрос на чужом языке, а я ответила. Он скажет позже: не хотел, чтобы индейцы украли у меня родную дочь.

Я не помню точно, что случилось тем вечером. Мне пересказывали его много раз, но каждый раз описание немного отличалось. Одна из женщин сказала, что моя жизнь будет непростой. Иногда ее передразнивала мать: закрывала глаза, упиралась пальцами в лоб и говорила низким голосом — «Трудное время лежит перед этим ребенком!». Или папа рычал, как Гудвин из Изумрудного города: «Ррребенок пойдет по трррудной доррроге!».

Меня отлучили от племени Навахо. Соседка выдала матери кольцо для моей защиты. Это выглядело подозрительно, но какого вреда ждать от бирюзы с серебром? По крайней мере, можно будет его продать,— решили они.

Той ночью в пустыне поднялась буря.

Гром бесновался, а от молнии было светло, как днем.

***

— Джесс Голдберг! — сказала учительница.

— Здесь,— ответил я.

Учительница прищурилась:

— Это что за имя такое? Сокращенное от Джессики?

Я отрицательно покачал головой:

— Нет, мэм.

— Джесс,— повторила она.— Странное имя для девочки.

Я покраснел. Дети хихикали.

Мисс Сандерс злобно смотрела на класс, пока смех не унялся.

— Это еврейское имя?

Я кивнул, надеясь, что это конец разговора. Как бы не так.

— Дети, Джесс из еврейской общины. Джесс, расскажи, где ты жила.

Я заерзал на своем месте:

— В пустыне.

— Плохо слышно. Что ты говоришь?

— В ПУСТЫНЕ.

Дети переговаривались, закатывали глаза и смеялись.

— Что за пустыня? В каком штате? — учительница поправила очки.

— Я не знаю,— мне хотелось провалиться сквозь землю.

Я пожал плечами.

— Почему твоя семья приняла решение переехать в Буффало? — мисс Сандерс явно злилась.

Откуда мне было знать? Шестилетним детям не сообщают о том, по каким причинам принимают важные решения, которые перевернут им жизнь.

— Мы долго ехали на машине.

Мисс Сандерс не была удовлетворена ответом. Мне не удалось произвести на нее хорошее впечатление.

Завыла сирена. Утром среды было принято проводить воздушные учения. Мы забрались под парты и прикрыли головы руками. Нам говорили относиться к бомбе как к подозрительному незнакомцу: избегать зрительного контакта. Если я не вижу юомбу, она не увидит меня.

Бомбы не было. Были профилактические учения.

Но сирена меня спасла.

Уезжать из теплой пустыни в холодный город было грустно. Никто не говорил со мной о том, как противно будет зимой вылезать из кровати.

Не помогала даже разогретая в духовке одежда. Все равно приходилось сначала снимать пижаму.

Снаружи лютовал мороз, который проникал в голову сквозь нос и резал мозг на куски. Слезы замерзали в глазах.

Моя младшая сестра Рейчел уже начинала ходить. Я помню, как ковылял вокруг дома шарообразный лыжный костюм, обмотанный шарфами. Ребенка внутри не было видно.

Я тоже кутался в теплое. Но даже если между шапкой и шарфом оставалось два сантиметра, взрослые подходили и задавали мне привычный вопрос: «Ты парень или девчонка?». Я заливался краской, понимая, что у взрослых есть неотъемлемое право на подобные вопросы.

***

Летом в рабочем поселке было совершенно нечем заняться. А свободного времени, как назло, было вагон.

Наши общежития были перестроены из армейских. Теперь ими владел самолетный завод, работавший на военно-воздушные силы. Наши отцы работали на заводе. Наши матери сидели дома.

Старик Мартин вышел на пенсию. Он сидел в шезлонге на крыльце и прибавлял громкость у своего любимого радио. Передавали судебные слушания «Маккарти против армии США». Было слышно на весь квартал.

— Берегись,— кричал он мне с крыльца, когда я шел мимо.— Коммунисты повсюду!

Я кивал и бежал играть. Радио было нашим общим другом.

Шоу Джека Бенни, комедийный сериал «Фибер Макги и Молли» смешили меня, даже если я не понимал шуток. «Тень» и «The Whistler» пускали мурашки по спине.

***

В обычных рабочих семьях уже появились телевизоры. В нашем поселке долго не было ни одного.

Да чего там, у нас даже асфальта на дорожках не было. Только гравий на проезжей части и бревна, указывающие границы парковки.

Мороженщик ездил на повозке, в которую впрягали пони. Точильщик ножей тоже. В субботу приводили пони без повозок: можно было покататься за пенни.

А еще за пенни мороженщик продавал ледышку, отколотую от большого замороженного куска. Лед был твердый и приятный.

Ледышка сияла в моей руке, как бриллиант. Казалось, что она никогда не растает.

Первый телевизор в поселке купила семья Маккензи. Дети умоляли родителей отпустить их на вечерние телепередачи. Не всех допускали в эту гостиную. На дворе был 1955-й, и невидимые границы, прочерченные после забастовки 1949-го, оставались на местах.

В сорок девятом родился я. В том же году Маккензи стал штрейкбрехером. Такие, как он, предавали профсоюзы и переходили во время стачек на сторону завода.

Одного слова «штрейкбрехер» было достаточно, чтобы держаться от их дома подальше. На заборе Маккензи красовалось это слово. Хоть его и пытались закрасить зеленым цветом, все равно было видно.

Годы шли, а наши отцы все еще говорили о стачке 1949-го за кухонными столами и мангалами на заднем дворе. Я подслушивал.

Битву описывали так ярко, как будто вся Вторая Мировая проходила на нашем заводе. Потом я жадно смотрел на заводские ворота, как на опустевшее поле битвы.

В нашем поселке были и детские группировки. Особенно опасную, хоть и небольшую, банду составляли дети штрейкбрехеров. «Слышь, педик!

Ты парень или девчонка?». Невозможно было разработать маршрут прогулок, чтобы избегать их. Обидные вопли долго звенели в голове после каждой встречи.

Мир жестко осуждал меня, и я ушел, или меня вытеснили, туда, где я был один.

Дорога отделяла поселок от большого поля. Переходить ее было строго запрещено. Машин было мало. Пришлось бы долго стоять на проезжей части, чтобы тебя кто-нибудь сбил.

Но мне не разрешали переходить дорогу.

Я все равно это сделал, и никто меня не заметил.

Переступая придорожную полоску коричневой длинной травы, я пересек границу и оказался в своем мире.

По дороге к пруду я остановился посмотреть на собак. Они сидели в конурках на заднем дворе приюта для животных. Я подошел к забору, они залаяли и бросились на решетку. «Шшш!» — сказал я. Подходить к забору было запрещено.

Спаниель засунул нос между прутьями решетки. Я погладил его голову.

Мне хотелось повидаться с терьером, которого я уже давно не видел.

Один раз он подошел к решетке, беспокойно нюхая воздух. Но обычно, сколько бы я ни звал, он лежал головой на лапах, печально глядя. Как бы мне хотелось забрать его домой! Надеюсь, он попал к тому, кто его любит.

— Ты парень или девчонка? — спросил я дворнягу.

— Ррр! Гав!

Работник приюта подошел неслышно.

— Эй, ты чего тут ошиваешься?

Поймали.

— Эээ… ничего. Говорю с собаками.

Он улыбнулся:

— Береги пальцы, сынок. Они кусаются.

Мои уши потеплели. Я кивнул.

— Раньше тут была маленькая собака с черными пятнами. Она попала в хорошую семью?

Парень нахмурился и помолчал.

— Да,— сказал он тихо.— Теперь у него все хорошо.

Я пошел дальше, на пруд, ловить головастиков. Опираясь на локти, я смотрел на крошечных лягушат, взбиравшихся по раскаленным на солнце камням.

— Кар! Кар! — большой ворон кружил в небе и вдруг сел на землю. Мы наблюдали друг за другом.

— Ворон! Ты парень или девчонка?

— Кар! Кар!

Я засмеялся и упал на спину. Небо было яркого голубого цвета, как голубой карандаш для рисования. Я представил себе, что лежу на ватном белом облаке. Земля была влажной от росы. Солнце жарило, ветерок освежал. У меня все было хорошо. Природа принимала меня за своего и не находила во мне ничего странного.

По дороге домой я наткнулся на группу соседских детей. Они взломали дверь припаркованного грузовика и отпустили тормоза. Старшие были за рулем, младшие бегали вокруг.

— Джесси, Джесси! — заметили они меня.

— Брайан говорит, что ты девчонка, а я думаю, ты педик,— сказал один из них.

Я промолчал.

— Кто ты на самом деле? — приставал он.

Я раскрыл руки и закаркал. Мне было смешно.

Один из парней выбил из моих рук банку с головастиками. Она упала на гравий. Я дрался, но их было больше. Они связали мне руки за спиной.

— Поглядим, что у тебя в штанах! — сказал один из парней, сбил меня с ног и приказал двум другим стащить с меня брюки и трусы. Меня переполнял ужас. Я не мог их остановить. Они хотели раздеть меня.

Увидеть половину моего тела, важную половину. Накатил стыд и лишил меня сил.

Они толкали и пихали меня к дому старухи Джефферсон, где засунули в угольный ящик. Там было темно. Куски угля кололи и резали, как ножом. Было ужасно больно лежать, но двигаться было еще больнее. Я подумал: вдруг я останусь здесь навсегда?

Через несколько часов старуха Джефферсон зашла на кухню. Не знаю, что она думала о шуршании в угольном ящике, но открыла замок. Я выпал на кухонный пол. Она побелела и, казалось, была готова свалиться в обморок. Я стоял, покрытый угольной пылью и кровью, связанный и наполовину голый. Мне пришлось идти пешком целый квартал и стучать в дверь нашего дома, прежде чем я оказался в безопасности.

Родители очень разозлились. Я был в состоянии шока. Отец яростно шлепал меня, пока мать не остановила его.

***

Через неделю я увидел на улице одного из тех парней. Он бродил в одиночестве. Я показал ему бицепс и предложил потрогать. Я стукнул его кулаком в лицо. Он убежал, плача, а я почувствовал себя живым.

Впервые за много дней.

Мать позвала меня домой обедать.

— С кем это ты играла?

Я пожал плечами.

— Мерялась с ним силой?

Я испуганно сжался.

Она улыбнулась:

— Пусть парни думают, что они сильнее тебя. Это гораздо удобнее.

Я подумал, что она не понимает, что несет.

Тут зазвонил телефон. «Я подойду»,— крикнул отец. Звонили родители парня, которому я засветил в нос. Это читалось у отца на лице.

***

— Мне было очень стыдно,— мать делилась с отцом.

Он смотрел в зеркало заднего вида. Мне были видны только его толстые черные брови. В церкви нашей семье вынесли предупреждение: с этого дня я должен приходить в платье.

Я был против. В тот момент на мне был надет ковбойский костюм Роя Роджерса. Разумеется, без пистолетов.

Быть единственной еврейской семьей поселка, не желавщей посещать церковь, было само по себе нелегко. Отец долго вез нас на машине в синагогу. Он молился внизу. Мы с сестрой и матерью сидели на балконе, как в кино.

Мне казалось, что евреев в мире мало. Некоторые даже работали на радио, но в моей школе не нашлось ни одного.

— Евреям вроде тебя на игровую площадку нельзя,— говорили дети.

Я верил.

Мы подъезжали к дому. Мать опустила голову.

— Почему она не может быть, как Рейчел?

Рейчел со страхом посмотрела на меня.

Я пожал плечами.

Рейчел мечтала о фетровой юбке с нашитым пуделем и пластиковых туфлях со стразами.

Отец остановил машину у входа в дом.

— Иди в свою комнату, юная леди. И оставайся там.

Я вел себя плохо. Меня наказали. Это было страшно и больно. Я не мог понять, как заслужить их хорошее отношение. Вдобавок мне было неловко и унизительно представлять себя в платье.

Солнце садилось.

Родители позвали Рейчел зажигать свечи к шаббату.

Я знал, что занавески задернуты. Примерно за месяц до этого мы услышали шепоты и крики за окном, когда зажигали свечи. Мы выглянули в окно. «Жидовские морды!» — крикнули со смехом двое парней, повернулись спиной и стащили штаны. Отец молча задернул занавески. После того случая мы всегда молились при занавесках.

Мы знали, что такое стыд.

Через некоторое время ковбойский костюм, который я отдал матери в стирку, пропал. Вместо этого отец принес наряд Энни Оукли, женщины-стрелка. В него входила юбка.

— Нет! — кричал я.— Я не буду это носить! Это дурацкий костюм!

Отец схватил меня за воротник:

— Милочка, я потратил пять долларов на наряд Энни Оукли. Ты будешь его носить без разговоров.

Я сопротивлялся, как мог. Слезы катились по щекам.

— Я хочу шляпу Дэвида Крокетта.

Отец был непреклонен:

— Я сказал нет, значит, нет.

— Но почему? — жалобно спросил я.— У всех она есть, кроме меня.

С его ответом было не поспорить:

— Потому что ты девочка.

***

Я подслушал еще один разговор. Мать жаловалась отцу:

— Надоело! Незнакомые люди на улице спрашивают, мальчик наша Джесс или девочка.

Мне было десять. Я чуточку подрос, и во мне не осталось спасительного очарования. Мир терял терпение, что меня пугало.

В детстве я думал, что смогу измениться, и меня за это полюбят.

Теперь мне не хотелось меняться. Мне даже не хотелось их любви. Я всего лишь мечтал, чтобы они перестали злиться.

Однажды родители повезли меня с сестрой в торговый центр. По улице Аллена шел взрослый человек неопределенного пола.

— Мам, это он-она?

Родители переглянулись и засмеялись во весь голос. Отец уставился на меня в зеркало заднего вида:

— От кого ты услышала это слово?

Я пожал плечами. Возможно, никто мне его не говорил. Оно просто пришло ко мне.

— А кто это, он-она? — подала голос сестра.

Мне тоже было любопытно.

— Просто ничтожество,— ответил отец.— Вроде хиппи.

Мы с Рейчел кивнули, ничего не понимая.

Вдруг на меня накатило неприятное предчувствие. Меня мутило, кружилась голова. Я отказывался понимать, что на меня нашло. Тогда это ощущение ушло так же быстро, как и поднялось.

***

Я тихонько открыл дверь в комнату родителей и осмотрелся. Заходить в спальню было запрещено, но сейчас они на работе. Я держался очень осторожно.

Я подошел к шкафу и заглянул в него. На дверце висел синий костюм.

Значит, отец ушел на работу в сером. Он говорил: серый и синий костюм — все, что нужно настоящему мужчине.

Сбоку висели галстуки. Я заставил себя открыть шкафчик с рубашками. Они были аккуратно сложены в стопочку и каждая обернута в упаковочную бумагу, как подарок. Когда я разорвал обертку на одной из них, назад дороги уже не было.

У меня не было тайников, которых не нашла бы мать. Отец наверняка знал, сколько у него белых рубашек. Может быть, он даже смог бы вычислить, какая именно пропала.

Но было уже слишком поздно. Я стащил мятую хлопчатобумажную пижаму и натянул свежую рубашку. Она была накрахмалена до хруста, пальцам одиннадцатилетки было трудновато застегивать пуговицы.

Я выбрал галстук. Сколько ни наблюдай за тем, как отец его завязывает, непонятно, как это повторить. Я завязал неловкий узелок.

Пришлось забраться на стул, чтобы снять костюм с вешалки. Он оказался тяжелым. Я надел пиджак и посмотрел в зеркало.

У меня вырвался какой-то звук вроде вздоха. Мне нравился тот, кто смотрел на меня из зеркала. Был ли он девочкой?

Чего-то не хватало. Кольцо! Я открыл коробку с мамиными украшениями. Оно все еще было велико, но его уже можно было надеть на два, а не на три пальца. Серебро и бирюза слились в танце, образуя тонкую фигуру. Не было понятно, мужчина это или женщина.

Я смотрел в большое зеркало, заглядывая в такое будущее, где у меня будет одежда по размеру. Я старался понять, кем я стану. Вырасту ли я в женщину?

Мне не нравились девушки и женщины из каталога одежды. Менялись времена года, нам приходили каталоги Sears. Я первым хватал их и листал. Все девушки и женщины были похожи друг на друга. Мальчики и мужчины тоже.

Я не находил себя на женских страницах каталога. Мне никогда не доводилось видеть взрослую женщину, похожую на меня. Ни в телевизоре, ни на улицах таких не было. Я продолжал искать.

На долю секунды мне показалось, что эту женщину я увидел в зеркале.

Она грустила. Кажется, ей было страшно. Был ли я готов вырасти и стать ею?

За этими размышлениями я пропустил скрип двери. Родители вошли и молча уставились на меня. Каждый из них думал, что сегодня его очередь отвести Рейчел к зубному, и оба вернулись домой пораньше.

Лица родителей вытянулись. Я остолбенел от страха.

Надвигался шторм.

***

Родители ничего не сказали о моем переодевании в отцовскую одежду. Я молился, чтобы эта история ушла в небытие.

Через пару дней меня посадили в машину. Сказали, что нужно сдать кровь. В больнице вызвали лифт и мы поднялись в лабораторию.

Два гигантских мужчины в белой одежде подхватили меня под руки и вывели в коридор. Родители остались в лифте. Они даже не посмотрели в мою сторону. Двери лифта закрылись.

Ужас охватил меня.

Как будто слон уселся на мою грудь, и я почти не мог дышать.

Медсестра объяснила мне правила.

Утром нужно вставать с кровати и весь день сидеть в палате. Нужно носить платье, сидеть со сведенными вместе коленками, быть вежливой и улыбаться, когда со мной разговаривают. Я кивнул, как будто соглашался и понимал. Я все еще был в состоянии шока.

В палате все были старше. У меня были две соседки. Одну, старушку, привязали к кровати. Она голосила, обращаясь к людям, которых здесь не было. Вторая была помоложе, но все равно старше меня.

— Привет, меня зовут Пола,— протянула она руку.

Ее запястья были перевязаны. Она рассказала, что родители запретили ей встречаться с парнем, потому что он — негр. Она порезала руки, и ее заточили в нашу палату.

Мы играли с Полой в настольный теннис весь день. Она научила меня петь «Are You Lonesome Tonight?». Я мог петь ее низким голосом, как Элвис. Пола смеялась и аплодировала.

— Бодрись и веселись. Они это любят. Чем больше веселья, тем лучше.

Я не понимал ее.

***

Ночью уснуть было трудно. Я слышал тихий смех и шорохи. В палату вошли мужчины. Я спрятался под одеялом и лежал тихонечко. Я слышал звук расстегивающейся молнии на одежде. Пахло мочой. Они смеялись, а потом ушли. Я лежал в мокрой постели. Я боялся, что меня накажут и будут смеяться над тем, что я обмочился. Кто сделал это со мной и почему? Я решил, что спрошу Полу утром.

Дежурные медсестры пришли на самом рассвете. Солнца еще не было видно за решетчатым окном. «Петушок пропел давно»,— сообщили нам. Старушка проснулась и начала звать отсутствующих людей. Пола ругалась с дежурными и кусалась. Они огрызались, связали ее и вывезли из комнаты.

Одна медсестра подошла ко мне. Простыни высохли, но пахли мочой.

Будет ли она ругаться?

Медсестра посмотрела в записи. Назвала меня по имени. Я заволновалась в ожидании чего-то неприятного.

Медсестра помолчала и вышла вместе с другими. Старушка услышала мое имя и стала кричать: «Голдберг! Джесс!».

После обеда я вернулась в комнату за своим «йо-йо». Пола сидела на кровати и смотрела на пол. Она услышала, что я вошла.

— Привет, меня зовут Пола,— протянула она руку.

В палату зашла медсестра. «Ты»,— ткнула в меня. Я шла за ней в комнату персонала. Она вынесла два бумажных стаканчика. В одном были красивые разноцветные таблетки, во втором — вода. Я посмотрела на нее.

— Бери и пей,— сказала медсестра.— Не мешай работать.

Я понял, что если буду мешать работать, то не выйду отсюда никогда, и принял таблетки. Через несколько минут пол стал качаться, и было страшно идти по коридору. Я как будто плыл в меду.

День за днем я понемногу тренировался в бодрости и веселье в надежде выбраться из больницы. Одновременно я начал понимать старушку, зовущую отсутствующих людей.

В больничной библиотеке нашлись стихи из Нортоновской антологии английской литературы. После этого что-то изменилось. Мне приходилось перечитывать стихи снова и снова, чтобы разобраться в том, что автор имел в виду. Строки были музыкой для глаз. Я как будто нашел клад. Эти люди умерли. Но мне остались эти стихи о том, как они жили и что чувствовали. Я мог сравнить их ощущения со своими.

Я по-прежнему чувствовал себя одиноко. Но теперь я не был один.

Через три недели медсестра отвела меня к доктору. Бородатый мужчина сидел в кресле за широким столом и курил трубку. Он сказал, что видит прогресс. Что детство — это тяжелое время. Что я прохожу через сложный жизненный этап.

— Ты понимаешь, почему попала сюда?

Многое стало понятно за эти три недели. Я понял, что осуждение — не самое худшее. У мира надо мной есть власть.

Мне уже не казалось ужасным отсутствие любви родителей. Я принял тот факт, что они сдали меня в больницу. Я научился жить без них. Я злился. И я не доверял им или кому-либо еще. Я думал только о том, чтобы выйти на свободу. Я хотел сбежать из больницы, а потом — из дома.

Я рассказал доктору о том, что боюсь мужчин-пациентов после того ночного случая. Я сказал: несмотря на разочарование родителей, я хочу, чтобы они гордились мной. Я сказал: не понимаю, что было не так, но с этого момента я сделаю все, как он скажет.

Я говорил не то, что думал.

Он кивал и вроде бы слушал. Трубка интересовала его явно больше меня.

Через два дня за мной приехали родители. Мы ни о чем не говорили. Я затаился и решил сбежать из дома в первый попавшийся момент. Меня заставили раз в неделю ходить к психоаналитику. Я надеялся, что это быстро пройдет, но принудительные визиты затянулись на несколько лет.

***

Я помню тот день, когда психоаналитик раскрыл карты. Это было его предложение, и родители согласились. Меня упекали в школу благородных девиц! Меня!

Тот день я не забуду никогда. Двадцать третье ноября 1963 года. Я выходил от своего психоаналитика в панике. Я не был уверен, что переживу унижение школой благородных девиц. Я раздумывал о самоубийстве, но не мог подобрать безболезненного способа.

Я шел по улице, все вокруг тоже были какие-то подавленные. Сначала я решил, что мне это кажется, но дома громко работал телевизор.

Президента застрелили в Далласе. Впервые я увидел, как плачет отец.

Весь мир вырвался из-под контроля. Я закрылся в спальне и уснул в надежде, что все закончится, когда я проснусь.

Было трудно поверить, что я переживу школу благородных девиц. Но у меня получилось. Унижение и стыд сопровождали меня каждый день, когда я вышагивал в девичьей форме перед всем классом.

В школе благородных девиц я раз и навсегда понял: меня нельзя назвать красивым, меня нельзя назвать женственным, я никогда не буду грациозным.

Девизом школы были слова: «Поступают девицы, выпускаются герцогини». Судя по всему, я стал исключением.

***

Казалось, что хуже уже быть не может. Но у меня начала расти грудь.

Месячные не беспокоили меня, потому что это оставалось между мной и моим телом. Но грудь! Парни отвешивали мне грязные комплименты.

Продавцы пялились. Мне пришлось отказаться от спорта, потому что прыгать и бегать было неудобно. И даже больно.

В детстве мне нравилось мое тело. И почему я решил, что оно останется таким навсегда?

Мир давно уже считал, что со мной что-то не так. Наконец я согласился, что в этом что-то есть. Меня тошнило чувством вины. Я отступил в Страну, Где Все Возможно. Так я называл мою пустыню племени Навахо.

Мне приснилась женщина Навахо. В детстве она приходила почти каждую ночь, но после психиатрической клиники перестала. Теперь мы снова были вместе. Она посадила меня на колени и посоветовала найти моих предков, чтобы гордиться тем, кем я являюсь сейчас. Она напомнила о кольце.

Я проснулся перед рассветом. Свернувшись в постели, я слушал грозу за окном. Молнии наполняли черноту неба. Я ждал, чтобы родители проснулись, встали и вышли из спальни. Я выкрал мое кольцо.

В школе я спрятался в кабинке туалета и смотрел на него. В чем сила кольца? Как оно сможет защитить меня? Может быть, его способ работы нужно расшифровать самому, как у волшебного кольца Капитана Полночь?

За ужином мама дразнила меня:

— Джесс, ты снова говоришь на марсианском языке во сне!

Я с силой положил вилку на стол.

— Это не марсианский язык.

Отец прикрикнул:

— Юная леди, марш в свою комнату.

***

Я шел по школьному коридору. Девочки играли в «съедобное — несъедобное». Я снова не попадал ни в одну из категорий.

Зато у меня появился секрет. Точнее, страшный секрет, из тех, что невозможно рассказать никому.

В субботу я был в кино и по личным причинам долго сидел в туалете после представления. Когда я вышел оттуда, показывали кино для взрослых. Любопытство пересилило, и я вернулся в зрительный зал.

Пластичное тело Софи Лорен касалось другого актера. Что-то во мне тоже размягчилось и потеплело. Ее рука держала его за шею, они целовались, ее длинные красные ногти оставляли следы на его коже.

По моему телу пустились вскачь мурашки.

Каждую субботу я прятался в туалете и смотрел фильмы для взрослых.

Меня подчинил себе новый голод. Меня пугало собственное рвение, но я не собирался никому раскрывать секреты.

Я тонул в одиночестве.

Однажды учительница английского и литературы, миссис Нобель, дала нам странное задание на дом. Прочесть перед классом восемь строк или две строфы любимого стихотворения.

Дети ныли: «скууучно», а я вспотел от страха. Прочитать по-настоящему любимое стихотворение значило показать свою уязвимость и незащищенность. Прочитать нелюбимые строки означало предать себя.

На следующий день, когда меня вызвали, я взял с собой учебник математики. В начале года я записал на обложке и теперь готовился прочесть отрывок: От детских лет я не бывал Таким, как все — я не видал Того, что видят все, не ждал, Что мои чувства разделимы.

И грусть свою я сам страдал, И меру счастья вычислял, И одиночество мое почти Совсем невыносимо.

Я читал эти безумно важные для меня, искренние и нагие строки плоским, безэмоциональным тоном. Я боялся, что меня раскусят и будут издеваться. Но детям было не до меня, они скучающе глазели в потолок в ожидании конца урока. Единственной, кто что-то заметил, была учительница. Она похлопала меня по плечу, пока я плелся мимо ее стола на место, в ее глазах стояли слезы. Я чуть не заплакал сам.

Мне показалось, что она по-настоящему увидела меня, но не осуждала.

***

Мир крутился с растущей скоростью, но по моей жизни нельзя было этого определить. Единственное, где я мог узнать о движении за гражданские свободы шестидесятых, был новостной журнал Лайф, который выписывал отец. Каждую неделю я жадно читал свежий выпуск.

На одной фотографии были два фонтанчика с питьевой водой. На них красовались таблички «Для белых» и «Для цветных».

На других фотографиях были изображены смельчаки — и белые, и цветные — которые хотели изменить этот мир. Они выходили на пикеты, и я читал надписи на их плакатах.

Я видел, как они истекали кровью, как их тащили полицейские. Я видел, как пожарные шланги и полицейские собаки срывали с них одежду. Я думал о том, смогу ли я стать настолько смелым.

На фотографии из Вашингтона был схвачен потрясающий момент. Там было столько людей, сколько я никогда не видел разом. Мартин Лютер Кинг говорил о своей мечте. Мне хотелось бы услышать его.

Я наблюдал за лицом родителей, листавших журналы. Они не обсуждали новости. Мир переворачивался вверх ногами, а они молча листали кричащие о переменах фотографии, как каталог одежды.

— Вот бы попасть на юг к Наездникам Свободы,— сказал я однажды в звенящей тишине ужина и ждал реакции родителей. Они молчали.

Отец отложил вилку.

— Это не твое дело,— отрезал он.

Мать смотрела то на него, то на меня.

— Знаете что? — она попробовала пошутить, чтобы отвлечь нас.— Помните ту песню Питера, Поля и Мэри? «Ответ в дуновении ветра».

Я кивнул, пытаясь определить, к чему она клонит.

— Вот я и думаю. Что за ответы в «дуновении ветра»? — закончила грубую шутку мать.

Родители разразились хохотом.

***

Когда мне стукнуло пятнадцать, жизнь снова изменилась. Я устроился на работу. Мне пришлось убедить сначала психоаналитика, а потом родителей. Но разрешение было получено.

Меня взяли наборщиком и типографию. Я сказала Барбаре, одной из моих немногочисленных подруг, что умру, если не найду работу, и она попросила сестру соврать, что мне уже есть шестнадцать.

На работу можно было приходить в футболке и джинсах. Мне платили наличными в конце недели. Коллеги не издевались. Они, конечно, видели, что я выгляжу странно, но им было не очень интересно.

После школы я переодевался в брюки и бежал в типографию. Коллеги спрашивали, как у меня дела в школе, и делились своими историями.

Подростку трудно поверить, что взрослые тоже когда-то были детьми.

Но если они рассказывают о детстве, становится понятно, что они — такие же люди, как и ты.

Однажды наборщик из другой смены спросил моего бригадира Эдди: «У тебя что, буч в бригаде?». Эдди добродушно заржал в ответ, и они ушли курить. Двое моих коллег бросили быстрый взгляд в мою сторону.

Не обиделся ли я? Скорее удивился, потому что не понял вопроса.

Ближе к вечеру на перерыве мы пошли в столовую. Глория, моя подруга и коллега, сидела рядом. Почему-то тем вечером она сказала, что ее брат — гей, женственный парень, любит переодеваться в женскую одежду, но она все равно его любит, и ее злит отношение людей: он же не виноват, что родился таким.

Она призналась, что однажды ходила вместе с ним в «особенный» бар, и некоторые женщины покупали ей выпивку. Она вздрогнула, вспоминая.

Я удивился ее рассказу, но переспросил:

— Что за бар?

— А? — переспросила Глория. Она уже пожалела, что заговорила об этом.

— Как он называется, этот бар?

Глория тяжело вздохнула. Ей не хотелось говорить.

— Пожалуйста,— мой голос дрожал.

Она оглянулась вокруг, прежде чем заговорить.

— Это в Канаде, у границы. Город Ниагара-Фолс. Зачем тебе?

Я пожал плечами.

— А как он называется?

Глория снова вздохнула.

— Тифка.

Предыдущая главаГлава 4 из 28Следующая глава