Жить в Нью-Йорке непросто. Иногда нервы плавятся, как сыр для горячего бутерброда, но скучно тут не бывает. Мне это нравится. На Манхэттене жизнь кипит. Иногда случается хорошее, иногда плохое. Но есть чем заняться в любую погоду.
И на каждом углу — книжный магазин. Я читал книги, укрывшись за стеллажом, пока не осознал, что меня никто не выгоняет. Сперва я брался только за стихи и художественную литературу. Я боялся открывать научно-популярные книги. Не хотел признаваться в собственной тупости. Но стеллаж с феминистической литературой манил.
Я листал художественные книги и слушал разговоры женщин. Было нелегко понять кое-какие термины. Но одновременно я чувствовал, что держу в руках головоломку, которая может рассказать о важном.
Головоломка как будто находилась в газете, а газета догорала в моих руках.
Со временем я заглянул на полку о материнстве. Было странно понимать, что у меня тоже репродуктивные способности. Я вспомнил, как волновалась Тереза, забыв точную дату начала ее месячных после моего ареста в Рочестере. Я не следил за менструальным циклом. Но Тереза знала, как отличаются наши циклы, и вычисляла один по дате начала другого. Вдруг я понял: она допускала возможность, что у меня появится ребенок. Мне никогда не приходило это в голову. Что я бы делал, если бы у меня от изнасилования родился ребенок?
Я перешел к полке о теле и контроле веса. Может быть, если пишут о женщинах, это будет полезно и мне? Сколько бы я ни проглатывал книг, стоя в книжном, львиная доля зарплаты уходила на покупки в этом же магазине.
Я полюбил классическую музыку. Однажды утром по дороге на работу я остановился. Мужчина играл на виолончели в переходе метро. Музыка словно схватила меня за шиворот и заставила слушать. Я присел к колонне и погрузился в звуки всем телом. Музыка волновала, как стихи.
Люди скользили мимо. Когда их стало меньше, я понял, что уже опоздал на работу.
Музыкант опустил смычок и устало провел рукой по лбу.
— Что вы играете? — спросил я.
Он улыбнулся.
— Моцарта.
Я стал отираться в музыкальных магазинах. Наскреб денег на магнитофон. Узнал разные стили: регги, румба, меренге, военные марши, джаз, блюз.
Однажды утром в выходной я затеял генеральную уборку квартиры под Канон Пахельбеля. Музыка гремела на весь дом.
В тот момент стало понятно, что внутри я меняюсь так же кардинально, как и снаружи.
— Есть у меня одно правило,— сказал мне владелец бюро.— Всех профсоюзных активистов впускать, никого не выпускать!
Забавно. Он боялся, что я подниму забастовку. Я боялся, что раскроется моя профнепригодность: печатать я выучился совсем недавно.
Бригадир привел меня к свободному столу.
— Вот инструкция. Времени тебя учить нет. Начинай. Когда будет готово, выводи текст и отдавай корректорам вон туда, ясно? Позже объясню корректорские знаки. Или разбирай самостоятельно.
Я кивнул.
— Как выводить текст?
Он посмотрел с презрением.
— Посмотришь в инструкции.
В соседней комнате сидели женщины-корректоры, болтали и смеялись.
Бригадир заглянул и рявкнул. Умолкли. Одна из женщин кивнула. Он удалился, они снова принялись болтать и смеяться.
Я задумался, замечают ли мужчины, как близки женщины друг с другом.
Наверное, и чернокожие работники чувствуют себя свободнее в своей компании. Или латиноамериканцы, когда белых нет рядом.
У женщин точно есть свои секреты.
Я закончил набирать и зарылся в инструкцию, выясняя, что делать дальше. Меня тянуло в комнату корректоров — в мир женщин.
Они замолчали, когда я вошел. Я протянул копии. «Положите на стол»,— сказала одна из них, отвернувшись.
Я вздохнул, положил копии и вышел. Разговор возобновился. Они снова смеялись.
В этом бюро я продержался одну смену. Но в Нью-Йорке было полным-полно этих компаний. В них работали круглосуточно, и в ночную смену всегда был недобор. Пройдя через десяток фирм и в каждой чему-нибудь научившись, я заметил, что больше не краснею. Я стал настоящим наборщиком.
Я вошел в ритм. За полгода заработал больше, чем раньше получал в год.
Мне нравилось возвращаться домой перед рассветом. Люди сотнями и тысячами ехали в противоположную сторону, как селедки. Мне было просторно. Но одновременно я начал превращаться в вампира.
Ситуация вовремя изменилась. Пришло лето, а вместе с ним — увольнение сотрудников ночной смены. Я насладился приятным ничегонеделанием.
Тем летом я бродил по городу. Меня мучило одиночество. Я ни с кем не говорил. К осени меня тянуло обратно в бюро — хотя бы чтобы перебрасываться дурацкими шутками.
Билл утвердительно ударил кулаком по столу. Я читал газету.
— Разве я неправ? — сказал он настойчиво.— Как можно работать по ночам, если даже окон нет? Ты выйдешь утром и узнаешь, что взорвалась ядерная бомба.
Джим засмеялся.
— Сходи и посмотри, не взорвалась ли твоя бомба.
Но тут же Джим посерьезнел и вздохнул.
— Я знаю, о чем ты толкуешь. Однажды я шел с работы домой в снегу по колено. Я и не знал, что снег пошел. Мир вертится, а меня в нем нет.
— Мы на гребаной подлодке,— рявкнул Билл.
— Знаешь что? — сказал Джим.— Я не понимаю, где сегодня переходит в завтра. Я собираюсь на работу вечером, и моя подружка говорит: «До завтра!», хотя для меня это будет все еще сегодня.
Я кивнул.
— Я тоже в пропасти между сегодня и вчера.
— Ого,— сказал Билл.— Как поэтично, черт тебя дери. Можно украсть цитату?
Мы засмеялись.
— А еще с этими сменами такая беда,— сказал я,— мир вертится по правилам жаворонков. Я выхожу с работы, а в столовой подают завтраки. Зачем яичница с беконом после рабочего дня? Подавайте мне стейк и картошку. Нормальный ужин.
— Ага,— поддакнул Джим.— И кино посмотреть.
— И потанцевать с моей старухой,— сказал Билл.— Но клуб уже закрыт. Или еще закрыт.
— Включаю телек,— продолжил я.— Мыльные оперы и дебильные ток-шоу вгоняют в депрессию.
— Эй, парень,— сказал Билл.— Пошли с нами в зал. Мы ходим после работы. Бассейн, сауна. Добудем тебе проходку.
Звучало божественно, но пришлось отклонить предложение.
— Ни плавок, ни полотенца. В другой раз, наверное.
Джим отрезал:
— Ерунда. Полотенца выдают. Можешь плавать без трусов, им все равно.
Я покачал головой.
— Стыдно признаться, но у меня трусы с Флинстоунами.
Ребята засмеялись.
— Спасибо за приглашение! В другой раз будет здорово.
Билл пожал плечами.
— Смотри сам.
Тем летом я составил список неотложных дел: выбрать тренажерный зал, разузнать о моей профсоюзной активистке-тетке… и сделать фотографию на память. На фоне Стоунвола в честь событий 69-го года.
Я нашел тренажерный зал в Челси. Его посещали геи и некоторые лесбиянки. Люди были самые разные. Членство стоило недешево, но за полгода я заработал столько, что мог себе позволить зал по душе.
Теперь информация о тете. Она умерла в Нью-Йорке году в 1929-м.
Стояла у истоков Межнационального профсоюза дамских портных. Отец так гордился тем, что в Нью-Йорк Таймс был ее некролог. Вырезку хранили в семейном фотоальбоме. Я помнил. Теперь нужно ее найти.
Я провел в библиотеке две недели. Прочесал весь 1929-й — ничего. Я почти отчаялся, но все-таки решил заглянуть в 1930-й. «Не больше получаса, у нас сумасшедший дом»,— предупредила работница, выдавая мне катушку.
Заправил пленку в проектор и погрузился в заголовки. Листая, наткнулся на странную историю. Заголовок гласил: «После смерти хозяева выяснили, что их слуга был женщиной».
Я задохнулся. Нашел четвертак и напечатал страницу. Внимательно читал, разбирая каждое слово. Тело слуги нашли в доходном доме. Имя не значилось. Ни подробностей, ни намеков. Все, что осталось от личности — заголовок. Я закрыл глаза.
Я не узнаю, кто это и что с ней случилось, но уверен: у нас с ней больше общего, чем у меня с родителями. Вот еще одна женщина вдобавок к нам с Рокко. Время отделяет меня от безымянного слуги. Пространство отделяет меня от Рокко.
Меня знобило. Вся жизнь поместилась в восемь грубых слов. Как можно описать восемью словами мою жизнь? Я уставился в стену, чувствуя себя маленьким и пустым.
— Сэр,— прервал мои размышления библиотекарь.— Время вышло.
Чтобы приступить к третьему делу, нужно было найти бар Стоунвол. Как все гудели в 69-м! Я решил попросить прохожих сфотографировать меня на улице, рядом с баром. Когда я умру, найдут эту фотографию и поймут меня чуть лучше.
— Простите, вы не знаете, где Стоунвол? — я спросил двух геев на Шеридан-сквер.
— Был тут,— один из них показал на булочную.
Я устало опустился на скамейку. Бомж копался в мусорке. Знакомый тип.
Длинная цветастая африканская юбка подметает асфальт. Прозрачная накидка обнимает стан, как индийское сари. Он изящен и исполнен достоинства. На минутку он поднял голову вверх и обсудил что-то с воображаемым собеседником. Его гортанные звуки удивительно благозвучны. Никто на земле не понял бы ни слова. Его руки порхают у лица, помогая выразить невыразимое, как сумрачные птицы в теплом воздухе.
Я закрыл глаза. Солнце в зените. Я попробовал вспомнить жизнь в Буффало. Мое прошлое напоминает сон, возникший в памяти солнечным днем. Жизнь в Нью-Йорке бурлит вокруг, несясь мимо, как метропоезд. Я забыл о том, что можно медленно жить.
Тормоза взвизгнули. Закричала женщина. По спине побежали мурашки.
Я побежал на крик. «Звоните в скорую!» — голосила она. «Скорее, боже мой, скорее!». Но торопиться уже было некуда.
Я опустился на колени у безжизненного тела. Его руки наконец перестали плясать. Я вытер каплю крови с его губ. Он издал свой гортанный звук. Кровь побежала изо рта, испачкала щеку, расплылась лужицей вокруг головы.
Кто-то постучал меня дубинкой по плечу. «Отойди-ка, парень»,— велел коп. Его автозак стоял прямо посередине Седьмой авеню.
Продавец газет спросил:
— Он в юбке?
— А тебе-то что? — спросил коп.
Женщина всхлипывала.
— Они специально наехали, офицер. Четверо: мужчины и женщины.
Ехали на красный. Газанули и переехали его. Смеялись.
Ее слова высыпались по частям, перемежаясь с всхлипами.
Она упала на колени.
— О боже,— приговаривала она.— О боже!
Пожилой мужчина остановился:
— Вы в порядке?
— О боже! — она причитала громче.
— Что с вами? — он перепугался всерьез.— Что случилось?
Она раскачивалась из стороны в сторону.
— О боже,— повторила она.— Они смеялись.
Он дотронулся до ее плеча.
— Да бросьте убиваться,— сказал он.— Подумаешь, бомж.
Вечером прохладнее не стало: то ли тридцать пять, то ли тридцать семь градусов.
Я переоделся в спортивную форму и отправился в тренажерный зал.
По вечерам я редко бывал в зале. Мне не нравилось делить его с толпой офисных работников. Но в жаркий вечер я был в меньшинстве. Прошел все тренажеры. Мое тело пришло в полную готовность. Его как будто отлили из стали. В одиннадцать меня выставили, хотя я был готов продолжать.
Я возвращался легким шагом, чувствуя себя по меньшей мере пантерой.
На перекрестке Авеню А и Четвертой стрит увидел толпу, мигалки машин, вскрики. Улица скользила и сверкала. Дождя не было уже с месяц. Я замедлил шаг.
Пожар было лучше слышно, чем видно. Огонь прыгал из окон дома, захватывая пол-неба. Искры летели, как при извержении вулкана, приземляясь на соседние крыши. Мои желтые занавески метались в разбитых стеклах. На квартиру как будто налетела гроза. По занавескам ползли огоньки, и вот желтый цвет исчез вовсе. Они растаяли, как сахарная вата на языке.
Обручальное кольцо Терезы! Я подумал, успею ли добраться до квартиры и спасти его. Я представил, как лопнул фарфоровый котенок Милли. Расплавилась янтарная ваза на подоконнике. Огонь облизал по очереди каждый нарцисс, а потом объял их таким оранжевым пламенем, о котором они могли только мечтать. Томик Дюбуа Эдвин раскрывался в огне и отдавал по одной странице, пока не осталась единственная: та, где Эд оставила надпись.
Почему жильцов не предупредили по секрету, что дом собираются поджечь из-за страховки? Все знали, что его долго и безуспешно пытаются продать. Многие дома в нашем районе сожгли. Почему нам не оставили анонимные записки, чтобы мы успели спасти дорогие нам вещи? Нас ведь загодя информировали о повышении платы за квартиру.
Кошелек! Он остался дома. Там вся зарплата. А еще — единственная фотография Терезы. Потеряно все, кроме куртки Рокко. Я отнес ее в починку из-за сломанной молнии.
— Бабуля! Бабуля! — женщина кричала на испанском, вырываясь из рук семьи. Ее держали. Она хотела броситься в огонь.
— Что с ней? — спросил я управляющего.
Он посмотрел на верхние этажи.
— Бабушка.
Я поежился. Старушка с шестого, которая не выходила на улицу, потому что тяжело было спускаться по лестнице? Она просила иногда принести ей из магазина еды. Говорила только по-испански, показывала упаковки, чтобы я принес нужное.
— Миссис Родригес? — спросил я с сомнением.
Он кивнул. Родственница старушки услышала свою фамилию и посмотрела на меня. Она замолчала. Наши глаза встретились. Она снова принялась плакать. Ее увели.
Я отвернулся к огню, сжиравшему один этаж за другим. Куда делись мои слезы? Почему я не могу заплакать, когда нужно? Я знал, что со временем я сумею. Почему не сейчас?
Когда почувствую запах лилий. Когда заиграет виолончель.
Небо наконец стемнело. Я сидел у своего погоревшего дома. Вокруг летел пепел. Пожарные наконец добрались и поливали дом водой. Я сидел недвижно и не знал, куда отправиться теперь.
Нужно было начинать все сначала. Я сел на скамейку парка на Вашингтон-сквер и пересчитал вещи. Спортивные штаны, футболка и двадцать долларов в кармане. Все остальные сбережения остались в сгоревшей квартире. Снова нужно искать работу. Снова спать в кинотеатре.
У меня не было сил. У меня не было выбора.
Я никак не мог примириться с потерей. Купил хот-дог и газировку за один доллар и ходил по дорожкам парка, надеясь найти решение. Я наткнулся на паренька в цилиндре, жонглирующего факелами. Вокруг него собрались зеваки. Меня всякий раз восхищали уличные сценки. Я полюбил Нью-Йорк, пусть он и обращался со мной не лучшим образом.
— Что за идиотство: жонглировать? — Одна женщина спросила другую.
— Кому такое может нравиться?
Они покачали головами и пошли дальше. Мне стало невероятно грустно.
А ведь только что я радовался. Как здорово уметь развлечься, даже если никого нет рядом.
Мужчина рядом со значением кивнул. Меня смутил его внимательный взгляд. Он как будто видел мои мысли. Хотелось отвернуться. Что-то заставило меня остановиться. Его собственные мысли тоже были написаны на его лбу. Похоже, мы думали об одном и том же.
Он поднял бровь. Я пожал плечами.
— Циники,— улыбнулся я.
Он покачал головой и прожестикулировал в ответ. Глухой. По моему выражению лица он увидел, что я понимаю.
Я улыбнулся. Он тоже улыбнулся. Больше делать было нечего. Я посмотрел на свои руки. Они тоже были глухими. Снова у меня не было слов, снова я не мог передать другому человеку того, о чем думаю.
Я бессильно пожал плечами. Он поднял палец. Что он имеет в виду? Он показал, чтобы я подождал.
Он поискал глазами что-то на траве, но ничего не нашел. Тогда взял невидимый шар тремя пальцами. Что он имеет в виду? Он размахнулся и сделал вид, что бросает шар вперед. Боулинг!
Я с радостью кивнул. Он взял второй невидимый шар с ветки за моим плечом. Поместил на правую ступню. Поискал третий и нашел его.
Теперь один шар был в руке, другой балансировал на кончике ноги. Он нагнулся за третьим, удерживая первые два.
Я затаил дыхание. Он принялся жонглировать. Я почти видел в воздухе эти толстенькие шары для боулинга. Почти ощущал, сколько силы требуется, чтобы подбрасывать их. Он проводил шары под коленями, ловил за спиной, катал по плечам. Один за другим он подбросил все три шара высоко в воздух. Они не вернулись. Он уставился в небо с искренним удивлением. Сделал резкий выпад и поймал один правой рукой, второй — левой, третий — носком ботинка. Изображая боль от придавившего пальцы шара, попрыгал к дереву, выглянул из-за него и подмигнул.
Было таким облегчением смеяться, несмотря на беды. Мы смеялись вместе: долго, с удовольствием, до слез. Я чувствовал, как меня покидают самые вязкие, тяжелые эмоции.
К нам подошли двое мужчин. Он улыбнулся и помахал. Они приветственно подняли руки. Он указал на меня. Мы пожали руки.
Перед тем, как уйти, он бережно дотронулся до слезы на моей щеке и приложил ее к своим глазам. Развернулся и ушел.