На рассвете девятого марта Серго вошёл ко мне в кабинет без стука. В руках он бережно держал идеально отутюженный, дорогой тёмный костюм из плотной английской шерсти.
Он положил его на мой рабочий стол.
— Одевайтесь, Петров.
Я посмотрел на костюм, потом на него.
— Вы уверены, что это хорошая идея?
— Всё, что касается лично вас, не вызывает у меня ни малейшей уверенности, — спокойно, без тени улыбки ответил Серго. — И именно поэтому вы отправляетесь туда со мной.
Он выглядел хуже, чем накануне. Бессонница уже не пряталась за привычной холодной собранностью, а явно проступала в сером цвете лица, воспалённых красных глазах и раздражённой скупости движений. Но держался он всё так же неестественно прямо, будто за эти безумные дни нормально не спал не он, а все окружающие.
Серго отвернулся к окну и добавил уже через плечо:
— И ещё. Это очевидно, но я подчеркну: сегодня — без самодеятельности. Никаких внезапных исчезновений, фокусов со скоростью, резких решений и попыток что-нибудь «исправить» в толпе. На Красной площади сегодня будет слишком много людей, которые привыкли принимать чудеса только в том случае, если сами могут ими командовать.
— А если, скажем, так называемое «чудо» не захочет подчиняться?
— А это уже не ему решать, — сухо ответил Серго.
Я промолчал, натягивая белоснежную рубашку.
Серго всё ещё не был способен скрыть от меня свои телефонные разговоры, поскольку до конца не понимал масштаба моих возможностей. Но это не мешало ему найти другой способ общения с отцом. Он, вероятно, просто не предполагал, что я способен читать в темноте всё, что он пишет в блокноте на другой стороне здания.
Поэтому я кое-что знал о грядущем мероприятии, и оттого был немного взволнован. К чему приведёт эта встреча? Ведь там, на Мавзолее, сегодня соберутся они все.
*
Через двадцать минут мы уже ехали в сторону центра. Москва была перекрыта наглухо, изрезана стальными кордонами, грузовиками, конной милицией, регулярными войсками и живыми реками людей. Народ всё ещё тянулся к сердцу столицы, хотя самое страшное на Трубной уже осталось позади. Город не пришёл в себя после вчерашней мясорубки. Он просто не успел. Он двигался дальше на той же колоссальной инерции — со слезами, давкой, простуженными голосами и почти религиозной убеждённостью, что на этот раз нужно дойти до конца. До гроба.
Серго сидел рядом молча, глядя перед собой. Только один раз, когда наша «Победа» остановилась у очередного усиленного оцепления, он вдруг сказал, не поворачивая головы:
— Вчерашнего я вам не забуду, Петров.
Его слова меня удивили.
— Это угроза или благодарность?
— Считайте, что и то, и другое, — ответил он. — Но пока что — больше второе.
Я лишь кивнул.
Пока что он мыслил в верном направлении. Однако даже мне было не под силу досконально предсказать грядущее. В моей истории Берия-старший за свои сто дней у власти совершил многое, но путь его был авторитарно-технократичным, что на самом деле было мне на руку.
Другое дело, что пока Берия будет увлеченно создавать свою «оттепель» и реформировать экономику, против него уже будет зреть кровавый заговор. Он забудет о главном уроке, который должен был усвоить, десятилетиями находясь рядом со Сталиным: не давай повода испуганным волкам сбиться в стаю, иначе они сожрут тебя первым.
Вероятно, в реальности его сгубило то, что он судил других по себе. Он рассуждал как гениальный кризис-менеджер: «Я предлагаю отличный план реформ, мы спасем экономику, сбросим балласт ГУЛАГа, договоримся с Западом. Это же логично и выгодно всем нам, зачем им меня убивать?».
Вот только он явно не учёл главного: Хрущев, Маленков и прочая партийная верхушка руководствовались не логикой государственной пользы. Они руководствовались иррациональным, животным страхом. Берия был слишком умным, слишком расчетливым игроком с огромными папками компромата на каждого. А все остальные были до глубины души травмированы прошлым, могущественным и волевым лидером. Они не хотели второго Хозяина.
К правительственному сектору мы прошли уже по отдельному, невидимому для толпы маршруту — через внутренние коридоры оцеплений, проходные дворы, служебные галереи и те двери, которые для подавляющего большинства людей в СССР попросту не существовали. Здесь не было плачущей массы. Только серые офицерские шинели, короткие команды вполголоса, заиндевевшие сапоги, полевые телефоны и суровые лица людей, которые прекрасно понимали: они стоят не на похоронах. Они стоят на пересменке эпох.
Красная площадь в то морозное утро выглядела почти нереально.
Чёрные полотнища закрывали фасады зданий. Огромные красные флаги с черными траурными лентами тяжело полоскались на ледяном ветру. Воздух был таким морозным и плотным, что даже дыхание казалось приглушённым. Мавзолей, деревянные трибуны, квадраты оцеплений, ровные ряды офицеров в парадной форме и бесконечное, низкое, человеческое гудение тысяч глоток за пределами правительственного сектора. Оно докатывалось сюда как далёкий, тяжелый океанский прибой.
Невероятное по своим масштабам и атмосфере событие.
Гроб уже стоял на орудийном лафете. Всё было выверено до сантиметра, до шага, до секунды паузы в оркестре. И всё же под этой внешней, идеальной протокольной точностью ощущалось другое — нервное и хищное напряжение. Словно сама брусчатка площади знала, что сегодня здесь хоронят не только Сталина, но и прежний мировой порядок.
Признаюсь, это место вызывало крайне скверное, давящее чувство.
Серго провёл меня чуть в сторону, за колонны, туда, где могли стоять те, кто не должен был попадаться на глаза народу и объективам кинохроники, но и слишком далеко от центра событий их уже не отпускали.
Именно там я впервые увидел их всех разом. Живую историю.
Георгий Маленков стоял тяжёлый, гладкий, с одутловатым лицом человека, который за ночь получил слишком много и теперь сам не до конца верит, что сможет этот груз удержать. В нём было что-то от старшего бухгалтера, внезапно допущенного к пульту управления гигантской империей. Снаружи — правильная скорбь. Внутри — паническая жадность и страх потерять равновесие.
Вячеслав Молотов выглядел гранитным камнем. Не человеком, а высохшей государственной функцией, которой приказали ещё немного побыть живой ради протокола.
Климент Ворошилов, наоборот, смотрелся почти декоративно — седой, гладкий, торжественный, как парадный эполет, который нужен не для реального боя, а для красивой композиции кадра.
Булганин держался военным, но не фронтовым образом. В нём чувствовалась не армия и уж тем более не сила. Такой генерал не поведёт танковую дивизию в прорыв, но зато вовремя подпишет нужные бумаги в нужный день.
А вот Никита Хрущёв был подвижнее всех. Даже здесь, в строгом траурном строю, он умудрялся выглядеть человеком, который уже активно работает локтями. Лицо скорбное, губы поджаты, но маленькие глазки суетливые, бегающие и очень живые. Он не стоял на месте — он уже мысленно бегал. По нужным людям, по кабинетам Кремля, по завтрашнему дню. Он был напуган, он явно осознавал, что без жесткой хватки Сталина его личной власти грозит крах.
И рядом с ним, чуть позади, в тени колонн, я заметил ещё одного человека, который сразу мне категорически не понравился.
«Кто это?»
На первый взгляд — ничего особенного. Невысокий, плотный, в хорошем, но неброском драповом пальто. Лицо абсолютно не запоминающееся, серое, стертое. Но было в нём что-то фундаментально неправильное. Не внешне. Как будто кто-то пытался убедить меня, что смотреть туда не нужно. Я не мог этого объяснить человеческими терминами. Его профиль будто на секунду зацепил какое-то далекое, чужеродное воспоминание в моем криптонском мозге, но мысль тут же ускользнула.
Я слегка сфокусировал рентгеновское зрение.
«Хм, его что-то защищает… Я даже не могу понять, сколько ему лет. Что у него с костями?»
На вид мужчине было далеко за пятьдесят, но структура его костной ткани была плотной и идеальной, как у двадцатилетнего олимпийского атлета. Но дело было не только в этом.
Он стоял абсолютно неподвижно. Ни одного микродвижения. Ни перераспределения веса. Ни дрожания мышц. Так не стоят живые люди.
Я был более чем уверен, что это не человек. Точнее, не обычный человек. Но не думаю, что он угроза для меня.
С другой стороны, почему он показался мне смутно знакомым?
Впрочем, не место и не время было сейчас гоняться за смутными ассоциациями.
— Не туда смотрите, Петров, — негромко, не разжимая губ, сказал Серго.
— Я уже понял, — так же тихо ответил я.
И только после этого я взглянул на Лаврентия Павловича.
Он стоял не в самом центре, но и не в тени. Так умеют позиционировать себя только люди, которые абсолютно точно знают свой настоящий, скрытый политический вес. Невысокий, собранный, в безупречном пальто и знаменитом пенсне, с невыносимо усталым лицом человека, не спавшего не двое суток, а, кажется, несколько лет подряд.
В нём не было показной монументальности Маленкова или Ворошилова. Напротив — он весь состоял из сжатой внутрь энергии, из хищного покоя и привычки держать себя короче, чем остальные. Не давить собеседника внешне, а сразу, как скальпелем, входить в нерв.
Рядом с ним, немного сзади, сливаясь с кирпичной кладкой, стоял тот самый таинственный Старик с артефактом. Всё такой же сухой, тихий, почти бесцветный. На фоне пышных генеральских шинелей и дорогих чёрных пальто он выглядел как серая архивная пометка, случайно вышедшая из папки с грифом «Совершенно секретно» в живой мир.
Я задержал на нём взгляд на долю секунды дольше, чем следовало. И этого оказалось достаточно. Его глаза не повернулись. Голова осталась ровной. Но я отчётливо почувствовал, как он словно «посмотрел» в ответ.
Он вызывал у меня очень похожее чувство несоответствия, что и тот гладкий человек рядом с Хрущёвым.
— Значит, всё-таки привёл, — произнёс Берия-старший, даже не поворачивая головы в нашу сторону.
Голос у него был глухим, усталым, но очень живым. С легким, едва уловимым акцентом. И намного спокойнее, чем я ожидал от человека, взявшего силовой блок страны.
— Да, отец, — ответил Серго. — Счёл его присутствие полезным.
— Я уже читал в сводках, насколько полезным, — хмыкнул Лаврентий Павлович.
Только теперь он повернул голову и посмотрел на меня сквозь стекла пенсне.
В этом взгляде не было ни удивления, ни мистического любопытства перед неизведанным, ни тем более страха. Только быстрый, неприятно точный, математический расчёт. И в его случае он точно так же, вероятно, смотрел и на министров, и на маршалов, и на целые страны.
— Иван Петрович, значит, — сказал он. — Или это имя у нас тоже временное?
— Пока что оно меня полностью устраивает, — ответил я, не опуская глаз.
Уголок его губ чуть дрогнул.
— Уже лучше, чем в большинстве подобных случаев, — заметил Берия, переведя взгляд на толпу. — Обычно они начинают с дешевого театра или угроз.
— Ему дешевый театр ни к чему, — бесстрастно вставил Старик из-за его плеча.
— Ваши комментарии сейчас не уместны, Аристарх, — без капли раздражения, ровно ответил Берия и снова посмотрел на меня. — Значит, это вы вчера вечером спасали для нас Москву от совсем уж некрасивой статистики?
— Я лишь помог снизить цену чужой глупости.
— Довольно точная формулировка, — кивнул нарком. — Значит, вы не дурак.
Серго всё это время молчал. Не вмешивался. И именно это сказало мне больше, чем любые его прежние жесткие реплики. Перед отцом он сейчас был не всесильным куратором секретного объекта, а подчиненным, который привёл начальству интересный результат и молча ждал оценки.
— Серго доложил мне главное, — продолжил Берия, глядя на траурный караул у Мавзолея. — Вы крайне опасны, но и крайне полезны. Хотя и не укладываетесь ни в один из известных нам ранее случаев. В нынешние смутные дни это скорее достоинство, чем недостаток. Но только до определённого предела.
— Я не враг Советского Союза, — твердо сказал я.
— Пустые слова, юноша, — так же спокойно, как о погоде, ответил он. — Вопрос не в том, что вы говорите. Вопрос в том, что за этим стоит.
Он подошёл ко мне чуть ближе. Не вплотную. Но достаточно, чтобы я увидел сквозь стекла пенсне, насколько у него уставшие глаза. Не старые — именно смертельно уставшие. Как у человека, который в эти самые сутки одновременно хоронит того, над кем, казалось, не должна властвовать смерть, и примеряет на свои плечи чудовищный вес следующего дня.
— Я не люблю чудеса, Иван Петрович, — тихо сказал Берия. — Они редко бывают дисциплинированными. Но я глубоко уважаю полезные, управляемые исключения. Особенно если эти исключения понимают, что реальный мир состоит не из абстрактной свободы, а из жесткого соотношения сил.
— И что вы хотите от меня получить?
— Пока что? — он бросил короткий взгляд на замерзшую площадь. — Чтобы вы стояли здесь спокойно, внимательно наблюдали и не портили вид. А после — чтобы вы продолжили давать конкретный технический результат. Моему сыну. Мне. Государству. В той мере, в какой это вообще возможно без... ненужного шума.
— А что взамен?
Он посмотрел на меня уже с откровенным, живым интересом.
— Правильный вопрос.
На площади в этот момент началось синхронное движение. Резкие команды офицеров, перестроения войск, выверенный ритм церемонии. За спиной гудел многомиллионный народ, впереди стоял открытый гроб, над всем этим висел мороз и огромная, почти театральная, нагнетаемая серьёзность исторического момента. Но по-настоящему живая, реальная часть этого дня происходила именно здесь, в тени колонн — в коротких, тихих фразах, которыми люди в черных пальто делили будущее планеты.
— Взамен, — так же тихо сказал Берия, — вы не становитесь подопытным материалом в закрытых институтах. Вы остаётесь в КБ. Работаете. Получаете всё то, что помогает вам быть полезным. А если подтвердите заявленный масштаб — будет вам и своя отдельная лаборатория, и люди, и особый режим секретности.
Серго едва заметно, торжествующе скосил глаза на меня.
Лаврентий Берия точно знал, что мне нужно, и прямо предлагал это мне.
— И всё это вы дадите мне просто из доверия? — спросил я.
— Не льстите себе, юноша, — мягко, почти ласково ответил Берия. — Доверие в таких делах — непростительная роскошь. У каждого секретного сейфа должен быть второй ключ. У каждого острого инструмента — свой предел прочности. У каждого чуда — свой противовес.
Он говорил без нажима, почти буднично, и это практически подтверждало: Серго вчера не блефовал. У них и правда было что-то ещё. Не только странный старик с артефактом. Но что именно? Я этого не чувствовал, как бы ни сканировал окружающее пространство.
Оно у старика в кармане?
Старик тихо шевельнулся, будто уловил резкую перемену во мне.
— Нет нужды сейчас проверять эту мысль, молодой человек, — не открывая глаз, сказал он. — День для этого крайне неподходящий.
Я на мгновение замер.
Я не произнёс ни слова вслух!
— А будет подходящий? — спросил я, чуть настороженно.
— Будет. Как только это представление закончится и каждый займёт подходящее ему место, — ответил вместо него Берия и отвернулся.
Старик молчал, явно не желая продолжать диалог.
На площади гулко загремели команды. Лафет с гробом медленно двинулся к Мавзолею. Над огромной толпой пошёл тот особый, нечеловеческий, вибрирующий шум, который бывает только у миллионов людей, одновременно пытающихся молчать и плакать.
И ровно в полдень по всей стране взревели заводские гудки.
Заводы. Морские порты. Железнодорожные депо. Угольные шахты. Ледоколы во льдах Арктики. Паровозы. Огромная, раскинувшаяся на два континента империя выла многомиллионным стальным голосом, прощаясь со своим творцом!
Беспрецедентное в истории событие.
Даже здесь, в самом защищенном сердце власти, этот апокалиптический звук пробрал меня насквозь. Он проходил буквально по моим сверхплотным костям. Как будто сама огромная страна на секунду согнулась пополам от физической боли, не понимая, как ей теперь жить и кем ей теперь быть.
Я перевёл взгляд с опускающегося в подземелье гроба на лица у трибуны.
Маленков держался так, будто уже физически чувствовал кожаное кресло под собой и до смерти боялся его потерять ещё до того, как сел в него в Кремле.
Хрущёв плакал абсолютно правильно — ровно в той мере, в какой это было политически полезно и безопасно. Был ли он искренен? Ни на грамм.
Молотов стоял с мёртвой, оловянной прямотой. Он уже давно не был самостоятельным влиятельным игроком. Но это не означало, что он бесполезен, иначе Берия не помог бы освободить его жену из тюрьмы.
Брежнева я заметил не сразу. Молодой ещё, гладкий, старательный, с тем выражением лица, которое бывает у людей, готовых усердно служить любому завтрашнему дню, лишь бы он оказался достаточно высоким. Он бегал не глазами, а всей фигурой, с той почти комической деловитостью младшего аппаратчика, который ещё не понимает, насколько большим когда-нибудь станет его собственный портрет.
А тот самый неприметный человек неподалёку от рыдающего Хрущёва всё так же стоял не шелохнувшись. Слишком спокойно. Словно похороны вождя огромной ядерной державы были для него просто скучной сменой театральных декораций.
Но в какой-то момент его взгляд на долю секунды скользнул в мою сторону. Не задержался. Но этого хватило.
«Хм?»
Внутри меня что-то неприятно сжалось. На долю мгновения мне показалось, что он не просто заметил меня — а уже давно знал, где я стою.
— Вы тоже его видите? — тихо спросил я у Старика, кивнув в сторону человека рядом с Хрущева.
Тот даже не повернул головы.
— Я вижу многое, молодой человек, — так же тихо, шелестящим голосом ответил архивариус. — Но в этом городе не на всех стоит смотреть столь пристально.
Удобный ответ.
И потому ещё более неприятный.
За Никитой Хрущёвым, как и за Берией, стояла своя собственная, скрытая от глаз партии мистическая фигура.
Берия тем временем снова заговорил, не отрывая холодных глаз от застывшей площади:
— Не обманывайтесь этим грандиозным трауром, Иван Петрович. Сегодня для народа всё это выглядит как прощание с эпохой. Но на деле, для нас — это день инвентаризации.
— И вы хотите забрать больше остальных?
— Разумеется, — спокойно ответил он. — Власть не терпит бесхозности. А вы?
Я не стал отвечать сразу. Вопрос был слишком прямым, чтобы отделаться красивой комсомольской формулировкой.
— Я хочу, чтобы эта страна была сильной, — сказал я наконец, глядя на красные флаги. — И чтобы её технологическое будущее не обменяли на мелкую аппаратную возню в кабинетах.
— Почти идеализм, — усмехнулся Берия. — Для человека вашего... нестандартного профиля, это даже освежает.
— А чего хотите вы?
Он чуть прищурился сквозь пенсне.
— Я лишь беру под контроль то, что сам же и построил своими руками за эти годы.
С этим было трудно поспорить. ГУЛАГ, атомная бомба, ракеты — всё это было построено при его прямом, беспощадном кураторстве.
На площади началась финальная, немая часть церемонии. Толпа за оцеплением гудела, плакала, выла. А над Мавзолеем неподвижно стояли те, кто через несколько часов снимут траурные повязки, снова сядут за дубовые столы, запрутся в кабинетах и начнут уже безо всякой траурной музыки делить страну всерьёз.
Я же очень ясно понимал, зачем Серго сегодня привёз меня сюда.
Не только показать отцу. Не только испытать моё послушание.
Он привёл меня на смотрины.
Как приводят редкое, экспериментальное оружие тем, кто должен решить: держать его под замком в сейфе, вынуть в нужный момент для решающего выстрела, или уничтожить до того, как оно научится выбирать себе цель самостоятельно.
Не потому ли он так много уделил мне времени?
— Хорошо, — сказал Лаврентий Павлович через несколько долгих секунд, поправляя воротник пальто. — Я увидел и услышал достаточно. После церемонии вы возвращаетесь в КБ с Серго. Дальше будем думать.
— О чём именно?
Он впервые за весь этот напряженный разговор позволил себе почти тёплую, очень короткую, снисходительную улыбку.
— О том, Иван Петрович, как превратить вашу исключительность в наше преимущество. И не дать ему при этом превратиться в проблему.
Потом он замолчал.
Потому что в этот момент тяжелый гроб уже опускали во тьму Мавзолея, военный оркестр играл гимн, площадь выла, а огромная страна, сама того ещё не понимая, вступала в новое, непредсказуемое даже для меня время.
Я стоял в тени колонн рядом с сыном Берии, одетый в дорогой английский костюм, среди людей, которые искренне считали себя хозяевами одной шестой части суши. И впервые с момента своего появления здесь я почувствовал, что нахожусь не так уж и далеко от них.
Я видел их игру насквозь. Большую, грязную, безжалостную государственную игру, в которой у каждого игрока за столом наверняка был припрятан свой козырь в рукаве.
И я, похоже, только что стал одним из них.