Мы молчим. Мне надо многое сказать, но я пока не знаю, как начать. Наша мама оказывается вполне может занимать должность антикризисного менеджера в какой-нибудь корпорации из топ тен — едва поняв ситуацию она тут же развернула кипучую деятельность — набрала горячую ванну, созвонилась с родителями Томоко и сказала, что с ней все в порядке, попросила меня вытащить из кладовой котацу и развернуть его в гостиной. Самолично посадила Томоко в горячую ванну и проследила чтобы та прогрелась, дала какие-то лекарства и мне и ей, а также приготовила горячий морс с имбирем и лимоном, завернула ее в теплый, махровый халат и засунула ногами под котацу. Впрочем, на этом ее энергия закончилась и, убедившись, что мы не собираемся умирать прямо сейчас — она удалилась в свою спальню, прихватив бутылку вина и шуганув по дороге Хинату, чей любопытный нос высунулся сквозь перила.
Котацу, кстати — удобная и уютная штуковина. Помните, в детстве говорили, что мол, держи голову в холоде, а ноги в тепле? И я еще всегда думал — как так, ведь теплый воздух всегда вверх поднимается, а по ногам холод всегда дует. Так вот, котацу — это простое решение ваших проблем — и ноги в тепле (а то и половина тела — как залезешь) и голова в холоде, то есть наружу. Некоторые вообще так умудряются под котацу и спать, а что — голову высунул, телом залез поглубже и спи. Наверху же котацу накрывается столешницей, а потому на нем может стоять, например ноутбук, письменные принадлежности, или как вот сейчас у нас — чашки и термос с горячим морсом.
Я сижу рядом с Томоко, тоже засунув ноги под теплое котацу и думаю о том, как начать разговор. Ситуация как-то внезапно вышла из-под всякого контроля и я среагировал инстинктивно, а сейчас вот сижу и думаю, не задел ли я там опять чувствительные нотки таинственной души аборигенов и не пойдет ли та завтра опять топиться, или там в петлю полезет. С точки зрения сторонней все это чушь собачья и не стоит того, чтобы не то, что топиться, а даже расстраиваться. Но для нее — это трагедия и катастрофа. Как и положено во время анализа — разделим все на части. Первая часть — все видели ее сиськи. Пфф… что сказать. Вон у самый популярных айдолов Японии все не только сиськи видели, ну и что. Какую не возьми — есть фотосессии «только для взрослых» и видео в купальниках, что купальниками на мой взгляд не являются, так веревочки с завязочками. Здесь я знаю, что сказать, здесь мы так сказать комплиментарно пройдемся, что женское тело красиво и вообще, они все завидуют, а красота должна принадлежать народу и вообще штука субъективная.
Вторая часть — это ее «темный попутчик», желания, которые она полагает сама испытывает и этот факт ее угнетает. При этом лично я не уверен, что у нее есть такие вот желания — быть подвергнутой групповому изнасилованию. Это у нее проекция, желание наказать себя, быть втоптанной в грязь, то есть опять в голове все. Потому как если у человека есть на самом деле желание потрахаться с кучей парней/девчонок, то это организовывается довольно легко и без такой вот угрозы жизни и здоровью. Вот желай Томоко и впрямь с несколькими парнями любовью заняться — там делов-то. Позвонила, написала, организовала, договорилась. Где-нибудь дома у кого-нибудь из них. Предварительно взяла бы слово что молчать будут — можно все. Конечно, может потом и разболтают… да кого я обманываю — однозначно разболтают, они ж пацаны, как не похвастаться. Но по крайней мере это было бы без перегибов и издевательств. Значит ей не секс был нужен, а опять-таки наказание. А наказать она себя хочет… за что?
— Хорошая у тебя мама — неожиданно говорит Томоко. У нее на голове закручена целая башня из махрового полотенца и сейчас она немного похожа на девушку из спа-зоны какого-нибудь отеля — в белом халате и белом же полотенце на голове.
— Да. — отвечаю я. Мама и вправду у нас замечательная, пусть и без вина вечер ей трудно провести. В панику не впала, среагировала с юмором, мягко и деликатно, в то же время быстро и решительно. Вот кто у нас глава семьи.
— Моя мама не такая — задумчиво говорит Томоко: — будет мне завтра на орехи. Вот прыгнула бы и все, никаких завтра нотаций.
— Вот хрен тебе — говорю я: — ты Гамлета читала? Нет? Самый его знаменитый монолог, он там говорит как раз, что «в смертном сне приснятся сны» и главный вопрос — какие? Можешь мне верить, смерть — это только начало. Вот попадешь ты после смерти в места куда похуже… будешь жалеть потом.
— Я думала, что после смерти — тишина и темнота. Как выключатель выключили — говорит Томоко: — мне так врач говорил.
— Твой врач просто ни разу еще не умирал — отвечаю я: — а значит, как источник информации бесполезен. Это его предположения. Это раз.
— А будет два?
— Будет и два. — киваю я. На самом деле я не знаю, за что она хочет сама себя наказать, и раз я не знаю — то разобраться прямо сейчас не получится. Сперва нужно узнать в чем дело. А пока — надо сделать так, чтобы у этой дурехи такой мысли в башке вообще не возникало.
— И два — я вот на мосту ни капельки не шутил — говорю я, следя как у нее краснеют щеки: — твоя жизнь сейчас принадлежит мне, пока ты не найдешь в ней достаточно ценности, чтобы жить самостоятельно. Раз хочешь ее отбросить — считай, что я ее подобрал. Согласно морскому праву, все, что находят в море — может стать собственностью нашедшего. Так что, вплоть до особых распоряжений — ты теперь моя рабыня.
— Рабыня? — Томоко краснеет еще больше: — но… что это значит?
— Что такое быть рабом или рабыней? В Риме их называли instrumentum vokale — говорящий инструмент. Быть рабыней означает быть вещью. Это значит, что твоя собственная жизнь, твои поступки, твое тело — больше не принадлежат тебе. Это все теперь мое.
— Тело?
— И тело тоже — киваю я: — и я могу делать с ним все, что мне захочется. Тебе же оно больше не нужно.
— Как-то это… страшно… — говорит Томоко: — быть вещью.
— Некоторые говорят, что наоборот — спокойно. — отвечаю я: — ведь у раба нет никакой ответственности — ни за себя, ни за свои поступки. Это свободному человеку нужно думать, что делать, как дальше жить, как вести себя с людьми. А рабу ничего этого не надо — он просто слушается приказов и все. Даже его жизнь ему не принадлежит.
— Но как же… стыд, например? — Томоко опускает голову.
— Как вещи может быть стыдно? — отвечаю я вопросом на вопрос.
— Ну… — она замолкает.
— Вот смотри — продолжаю я: — я тебя на самом деле не заставляю. Пока. У тебя все еще есть выбор. Но если ты считаешь, что заслуживаешь наказания — пусть этим наказанием и будет твое рабство. Как только ты посчитаешь что наказана достаточно, что пострадала в достаточной мере, искупила так сказать — ты можешь об этом сказать и перестать быть моей рабыней. — я наливаю ей в чашку горячий морс. Она задумывается. Пусть думает. Для меня такой вот поворот — это способ контролировать ее заскоки на почве наказания себя самой. Оставить ее без присмотра — начнет еще себе вены резать или таблетки глотать. А если примет такое вот наказание — я смогу ее контролировать. Конечно, надо будет дать ей достаточно оснований, чтобы она считала это именно наказанием, а не фикцией, иначе разорвет соглашение и начинай все с начала.
— Я поняла — говорит Томоко и отпивает морс из своей чашки. Ставит ее на столешницу: — я поняла. Тогда я буду твоей рабыней, пока не искуплю свою вину или не посчитаю наказание достаточным. Я понимаю, что ты делаешь это для меня и боишься, что я снова что-нибудь с собой сделаю. Обещаю, что этого не будет.
— Вот смотри — говорю я: — уже неправильно. Если ты согласилась быть моей рабыней, то все эти вопросы, обещания, понимание и осознание — тебе больше не нужны. Можешь уже не забивать этим себе голову. Ты просто моя рабыня, а значит от тебя требуется только выполнять приказы. Вот и все.
— Любые приказы? — повторяет Томоко и ее глаза расширяются.
— Любые приказы. Такова суть бытия рабыней. — отвечаю я.
— Хорошо. — кивает она: — я поняла.
— Не «хорошо, я поняла», а — «Да, хозяин». — поддавливаю я.
— Да, хозяин — говорит она.
Некоторое время мы молчим. Я даю ей время осознать, прочувствовать это короткое «да, хозяин». Всего два слова, но смысл, который кроется в них… необходимо, чтобы она впитала его, впустила внутрь себя. Тогда у нее не будет времени на всякие глупости и дурные мысли — по крайней мере, пока она не посчитает, что ее наказывают мало, недостаточно или ей не станет скучно. Так что моя задача в ближайшее время — чтобы она была достаточно наказана и ей не было скучно. Ей может быть страшно, любопытно, больно, но не скучно. Вот чувствую, что очередную гирю себе на шею вешаю, но… как говорят китайцы — если ты кого-то спас, то отныне ты несешь ответственность за все, что он сделает. Так что чувствую некоторую ответственность. Будет чертовски досадно, если она все-таки пойдет и под поезд потом бросится.
— И… в классе тоже так к тебе обращаться? — тихо спрашивает Томоко.
— В классе будешь вести себя как обычно — отвечаю я, прекрасно понимая, что подобного рода обращение будет ни в моих, ни в ее интересах. Я надеюсь, за недельку все ее глупости в порядок привести и от «рабства» ее освободить, так сказать вольную грамоту выписать и пусть гуляет на все четыре стороны. Искупила, отстрадала. Надо будет еще какой-нибудь сигнал обговорить…
— Значит так — наедине мы с тобой — хозяин и рабыня, в присутствии посторонних — ведешь себя как обычно. Исключения… — быстро задумываюсь: — исключения могут быть, о них я тебе буду просто говорить.
— Да, хозяин — отвечает Томоко. Усваивает урок понемногу. Что же, все прекрасно. Тогда пойду спать — завтра вставать рано, завтра в школу. Вот ей-богу, в прежней жизни никто бы в школу после такого бурного вечера не погнал, но здесь совсем как в армии — как кричал наш ротный «в ВВС нет больных и здоровых, есть живые и мертвые!». Так и тут — живой? В состоянии ходить? Ну так и ходи — в школу. Там уже ты можешь в медкабинет пойти прилечь, или спрятаться где в пустом классе поспать или в кладовке, в клубной комнате, но прийти ты обязан. Если живой.
— Хорошо — говорю я: — пойду я спать. Ты спи тут, у тебя и одеяло есть и подушки и котацу.
— Я… боюсь одна оставаться… хозяин. — говорит Томоко: — можно я футон к тебе в комнату перенесу… хозяин?
— Хм? — задумываюсь на короткую секунду. Вообще-то нет, нельзя и все это форменный скандал с точки зрения широкой общественности. Но мы тут уже плевали на широкую общественность, а сам я в этом ничего криминального не вижу. Конечно, можно и рявкнуть, запретить, но чего на пустом месте-то запреты плодить.
— Хорошо. Давай я помогу тебе — вместе мы берем футон и одеяла и поднимаемся вверх. Ожидаю что в любую секунду соседняя дверь откроется и оттуда высунется любопытная мордочка Хинаты, с ее вечным «а что это вы тут делаете» но — пронесло. Или мама на нее так шикнула, что та не решилась, или…
В комнате мы расстелили футон на полу и если исходить из европейских традиций и моих личных предпочтений — я бы сам лег на полу, а девушку уложил бы на кровать. Но тут так нельзя. Потому что только что тут себя мастером над рабами провозгласил, а после такого уступать кровать как-то не с руки. Выйдет будто мы в игрушки тут играем, все не по-настоящему, она ж потом накрутит себе. Потому — в свою кровать ложусь сам, а Томоко устраивается на полу. Думаю о том, что в современном обществе присутствует легкий матриархат… а уж в Японии так и вовсе махровым цветом цветет. Взять хотя бы нашего отца — да, целыми днями его дома нет, и можно спекулировать, что он там где-то на яхте с молодыми девицами в купальниках и без, но — вряд ли. Он работает целыми днями, а иногда и ночами, часто остается в центре города, либо ночует в офисе, либо где-нибудь в капсульном отеле или круглосуточной бане (есть тут такие), чтобы с утра уже быть на работе. Мы все тут, этот дом, эта еда, все вещи, наша школа и конечно же мамино вино — оплачивается, потому что он работает. Что это как не матриархат? Мы с Хинатой любим маму и сочувствуем ей, когда она в очередной раз не дожидается папу и засыпает на диване в кокетливых чулках и красных туфлях на высоком каблуке, в обнимку с бутылкой красного, но мы не знаем, через какой ад проходит наш отец.
Как говорил Владимир Ильич Ренин — мы не можем читать мысли человека, а потому мы судим о них по его действиям. И предполагать, что человек, который оплачивает все наши расходы, проживание, питание, обучение, мамино вино и красные туфли, мой спортзал, Хинатино парфэ, на самом деле к нам равнодушен — было бы неправильно. Если бы ему было все равно или он не хотел бы оплачивать все это — давно бы убежал в закат. Так подумать, а все наше благополучие основывается на одном человеке, который пашет так, что дома почти не появляется. Нет, ну конечно есть вариант, что он на самом деле подпольный миллиардер, и у него несколько семей, и на самом деле он не работает, а все-таки на этой яхте зависает. Или на частном самолете летает. Или что там обычно миллиардеры делают. Однако бритва Оккама такие вот дикие теории и дешевые сенсации обычно отрезает, оставляя нас наедине с наиболее простыми объяснениями.
— Спокойной ночи — говорю я в темноту, устраиваясь поудобнее.
— Спокойной ночи… хозяин — доносится до меня шелест ее голоса. Я лежу и смотрю в потолок, который неясно маячит где-то вверху. Думаю о том, что у меня теперь две знакомых девушки с которыми надо быть очень осторожным. Моральные устои и принципы — это как раз та тема, где я как слон в посудной лавке — разворочу все нахрен и бетоном залью, а потом платную парковку там устрою. У меня у самого этих моральных устоев и принципов — как у бродяги — только самое необходимое. Только то, что помогает жить. Помогает, а не мешает.
Думаю о том, что раз уж на меня возложена такая ответственность, то надо дать девчонкам что-нибудь полезное. В голову приходит интересная мысль — выучить их единоборствам. А что? Какой-нибудь среднестатистический тренер или инструктор — вот ей-богу, садюга, к бабке не ходи. Все эти «а теперь еще сто приседаний» или «один, два, два, два, и… три!».
— Ты не спишь? — раздается шелест снизу. Так я и думал. Для девчонки все пережитое — сплошной стресс и адреналин, она так до утра не заснет, будет ворочаться.
— Нет — говорю я и сажусь на кровати. Время поговорить.
— А что не спишь? — спрашиваю я у темноты. Темнота молчит.
— Хочешь поговорить? — кидаю я пробный шар в манере всех психотерапевтов «вы хотите об этом поговорить?».
— Да — шелестит из темноты.
— Хорошо — говорю я: — давай поговорим. Ты знаешь Марка Аврелия? Нет? Слышала что-то… так вот Марк Аврелий был римским императором. Некоторые говорят, что вся школа позднего стоицизма основана именно им. В любом случае Марк Аврелий уникальный случай, он и философ, и властитель. Обычно людей хватает на что-то одно. Так вот, Марк Аврелий говорил, что все мы можем умереть в любую секунду, а потому каждое свое действие нужно делать как будто это твое последнее действие.
— Да… я понимаю — вяло шелестит темнота. Она не понимает. Для Томоко прямо сейчас все что происходит — просто слова. Слова, слова, слова. «Смерть, рабство, подчинение» — это все слова. Из этого состояния ее вывела только резкая боль, когда я ей по заднице надавал. И сейчас она снова начинает впадать в прежнее состоянии — привычный образ мысли всегда возвращается, если не прикладывать усилий. Как там у Цоя — «что будут стоить тысячи слов, когда важна будет крепость руки». Именно так.
Мне надо вывести ее из этого состояния в состояние принятия, анализа, действия. И я знаю как. Никакой психолог этого не одобрит, но у этих ребят есть время, они проводят с пациентом месяцы, прежде чем докопаться до сути. У меня же ничего этого нет. У меня есть только мой личный опыт и навыки прикладной психологии. Такое, психологическое кунг-фу. Что же, если что-то делаешь, делай это хорошо.
— Ладно — говорю я и встаю с кровати. Включаю свет. Томоко садится на футон, прижимая одеяло к груди и смешно щурится на лампочку.
— Постольку ты у нас не спишь и спать не собираешься, проведем сегодня первый урок — говорю я: — понятно?
— Что? — недоуменно крутит головой Томоко: — ой, то есть — да, хозяин!
— Ну вот и хорошо. — я выхожу в коридор и спускаюсь вниз. Какое-то время назад к нам ходил массажист, делал «чудотворный тибетский массаж с травами», который стоил кучу денег и ни черта не помог маме с проблемами с шеей и воротниковой зоной. От него в кладовой оставалось немного… я открываю дверь в кладовку, так — вот они. Одноразовые, впитывающие влагу простыни и пеленки. И полиэтиленовая пленка, как раз чтобы постелить. Потом иду в ванную комнату, именно там у нас находится аптечка.
Поднимаюсь со всем добром наверх, в свою комнату. Томоко сидит на футоне и насторожено смотрит на меня снизу вверх.
— Вот — я расстилаю сперва полиэтилен, а потом впитывающую простынь и пеленку: — иди сюда.
— З-зачем?
— Давай мы еще раз вернемся к тому, что обсуждали — говорю я: — теперь ты не обсуждаешь, не думаешь. Ты просто исполняешь. Делаешь то, что я тебе сказал — без вопросов и уточнений. Ну… или ты можешь сказать, что с тебя достаточно и мы прекратим все это. Это ведь для тебя не просто игра? Ты в самом деле хочешь наказать себя и искупить свою вину?
— Да, хозяин — говорит Томоко и встает. На ней старая пижама Хинаты, она ей явно мала, наверное, поэтому она стесняется и ее руки слегка дергаются вверх в попытке прикрыться, но она берет вверх над своими рефлексами. Она ступает вперед и становится босыми ногами на одноразовую впитывающую пеленку, под которой простыня, под которой — полиэтилен. Надеюсь, этого хватит.
— Хорошо — я выключаю свет, открываю окно, так, чтобы мягкий полумрак срывал половину комнаты. Через некоторое время глаза привыкают к полутьме.
— Теперь — раздевайся — командую я. Тишина в ответ.
— Да, хозяин — шелестит тихий голос и она начинает расстегивать пижаму. Скидывает вверх, аккуратно складывает его рядом на пол, присев, встает, снимает с себя штаны. Распрямляется. В полутьме толком не разглядеть, но я знаю, что она сейчас стоит в одних только трусиках.
— Я сказал — раздевайся — говорю я: — полностью…
— Да, хозяин… — она снимает и трусики. Прикрывается руками, хотя все равно сейчас ничего не разглядеть.
— Руки за спину — говорю я, подходя к ней сзади. Томоко — худощавая и ее изгибы, «холмы и долины» не так уж и сильно выражены, фигура скорее андрогинная, чем женственная.
— Д-да, хозяин… — шелестит Томоко, заведя руки за спину. Я перехватываю ее тонкие запястья, она вздрагивает. Двумя быстрыми движениями я связываю ее руки мягким полотенцем — веревок в доме нет, нет и пластиковых обвязок, да и мне не надо чтобы по-настоящему ее зафиксировать, тут важно первые несколько порывов сдержать.
— А теперь я тебя убью — говорю я и правой рукой обхватываю ее шею — так, чтобы держать горло локтевым сгибом, кисть правой руки упираю в локтевой сгиб левой, а кисть левой — кладу на затылок. Удушающий прием.
Томоко вздрагивает, но стоит смирно. Я усиливаю давление, пережимая ей дыхание, перекрывая свободный ток крови к голове. Она начинает сопротивляться, пытается вырваться, но ее руки связаны за спиной, я давлю на нее сзади, я сильнее и больше, у нее нет шансов. Сперва она сопротивляется едва, но когда ей перестает хватать кислорода и она начинает задыхаться — она начинает вырываться, отчаянно борясь за свою жизнь.
— Ты же этого хотела, не так ли? — говорю я, удерживая ее в захвате и потихоньку опускаясь вместе с ней на пол: — ты же хотела умереть? Вот тебе смерть… взгляни ей в глаза… — она все еще сопротивляется, но ее движения становятся слабыми, нескоординированными, ее нога конвульсивно дергается, и я чувствую, как она наконец расслабляется у меня в руках. Отпускаю захват. По моей ноге течет что-то теплое.
Проверяю пульс, проверяю дыхание. Все в норме. Секрет усыпляющего захвата в том, что на самом деле вы не сколько перекрываете дыхание, сколько передавливаете сонную артерию. Но тут надо быть внимательным, не переборщить, потому локтевой сгиб должен быть напротив щитовидки, чтобы не перекрыть поступление кислорода в легкие.
Протираю пол, себя, Томоко — в таких случаях бывает, что непроизвольно расслабляются мышцы, контролирующие сфинктор и мочевой пузырь… слава богу что у нас тут только моча и ее немного. Переношу ее на футон, приподнимаю голову, раздавливаю у нее под носом ампулу с нашатырным спиртом.
— Ааах! — она приходит в себя с резким вздохом и подскакивает на месте. Пытается вырваться, бьет меня ладонями, я перехватываю ее руки и обнимаю, прижимая к себе.
— Тихо, тихо, тихо — говорю я: — все уже позади, все уже прошло… — Томоко тихонько скулит и начинает плакать. Я прижимаю ее к себе и смотрю в потолок. Думаю о том, что Марк Аврелий прав — все мы можем умереть в любую секунду, но на самом деле мы не понимаем этого. Говорят, что самураи в момент полной готовности к смерти — перед схваткой или сэппуку — ловили это состояние. Сатори. Просветление. Осознание. Смирение. Или как говорят здесь — кэнсё, состояние осознание своей собственной природы. Что-то говорить можно тысячу раз и миллионами слов. Но если это показать — то человек все поймет сам и сразу. Что такое слова «у меня болел зуб» — это просто слова. Ни разу не испытавший зубной боли не поймет что это такое. Точно так же и слова «смерть» — это всего лишь слова. Для таких как Томоко все это лишь игра — они связывают руки вместе и прыгают с моста, влюбленные парочки, которым не нашлось места в жизни. Но когда их находят, раздувшимися от кишечных газов — то взгляду предстает неприглядная картина. Влюбленные выдирают друг другу волосы, бьют по голове, выбивают глаза — в тщетной попытке освободиться и глотнуть воздуха. Это сильнее нас — наш инстинкт самосохранения. Просто когда человек уже прыгнул с моста, или отодвинул табуретку и повис в петле — он начинает страстно хотеть жить, но уже не может. Потому такое вот контролируемое погружение в смерть — самое то. Веселит, бодрит, пробуждает, вызывает стойкое желание жить.
Вот прямо сейчас Томоко очень хочет жить. Пусть так и будет дальше. Я отодвигаюсь от нее и смотрю на ее лицо, едва различимое в полутьме.
— Вот и все. — говорю я: — прежняя ты умерла. Сегодня родилась новая ты.
— Мне было страшно — тихо говорит Томоко, успокаиваясь: — так страшно!
— Охота жить, а? — улыбаюсь я, знаю, что она не увидит этой улыбки.
— Очень — отвечает она: — очень-очень охота. Когда ты меня… я же и вправду решила, что ты меня убьешь… мне вдруг стало так печально, что я никогда больше не увижу алых листьев осенью. Что никогда не попробую сезонные сладости зимой, а я так люблю пирожные моти… что не увижу маму… — она всхлипывает и вытирает слезы предплечьем.
— Видишь, как здорово, что ты еще жива — говорю я: — ты сможешь и листьями полюбоваться и с мамой встретиться.
— Ага. — говорит Томоко и вдруг прижимается ко мне: — и пирожные поесть.
— Точно. Пирожные. — говорю я и мы продолжаем сидеть на полу, обнявшись. Вроде все прошло хорошо, думаю я, кризис миновал. Теперь еще надо будет ей вольную выписать, дескать теперь ты новая Томоко, а новая Томоко — больше не рабыня и все. Мавр сделал свое дело. Теперь на некоторое время у нее в голове глупостей не будет, а будет — так поправим, но уже не спеша, без аврала и крайностей. Так, касаниями. Тонкая настройка души.
— Знаешь что? — спрашивает меня Томоко.
— Мм? — говорить мне лень. Как-то совсем неожиданно на меня вдруг навалилась такая усталость, что языком еле шевелить могу. Надо бы встать и в свою постель лечь, простынь и пеленку, что в полиэтилен замотал — в мусор выбросить, но сил нет. Так и сижу на полу в обнимку с одноклассницей.
— А мне теперь совсем не стыдно — говорит она: — ни за фотографию, ни за то, что я тут голая на полу сижу.
— Так и должно быть — отвечаю я: — чего тут переживать.