Как следует назвать этих мертвых, которые действуют, не являясь ни призраками, ни предками? Которые выпадают из поля зрения культуры, космологии, институций — курсируют вне размеченных путей, подвесных мостов, — короче говоря, игнорируют эту продуманную утилитарную конструкцию, служащую людям для перемещения в мире? Моя ли задача — как этнографа — давать им имя, если мои хозяева-информанты отказываются это делать? Вправе ли я — как антрополог — впустить призраков в реальность людей, открывших мне двери, то есть привести вслед за собой тех, кого они не называют, но кто явно существует и оставляет следы, которые я могу зафиксировать вместе с моими хозяевами? Должен ли я — как этнограф и антрополог — дорисовывать картину того, что с ними происходит, когда доступные им средства осмысления бытия как будто намеренно скрывают способность некоторых существ к действию?
Конечно нет.
И все же. Бессмысленно отрицать силу мертвых в надежде лишить их субстанции. Здесь, как это часто случается, этнография вынуждает нас искать новые слова. Не следует ли найти определение (я имею в виду, конечно, слово, но в данном случае такое слово, которое позволит подвести некий итог: определение от слова «предел»), способное выразить докультурное существование мертвых, не заимствуя ни из картины мира дербетов, ни из моей собственной? То есть не только существование мертвых вне зависимости от культурных средств управления этим существованием (или некрокосмологии, как я ранее предложил это называть), но и их воздействие на мир, даже если их бытность не находит признания (то, что обычно называют онтологией). Термин, который переместил бы «хонтологию» [205] в менее исторические и менее культурные слои человеческой реальности, нежели те, к которым относил это понятие Деррида. Голос вне языка — или голос самого мира — действие без сценария, если не считать того, что будет написан для него задним числом.
Пусть это будет «призрачность» [206]. Связь — то безмолвная, то пронзительно громкая, (но изначально не нацеленная на общение), которая поддерживается с умершими. С теми мертвыми, которые еще не стали, а может, и никогда не станут призраками, оставаясь в стороне от институтов, способных придать им этот статус. Присутствие чего-то неодушевленного, не утвержденного в своем бытии, носителя неведомых патологий.
Вот рассказ о том, как Баагдай и его домашние столкнулись с «призрачностью».
Дело было в конце лета 2008 года. Я снова оказался в аймаке Увс — впервые после защиты диссертации, — и чтобы отметить это событие с теми, без кого работа не была бы написана, мы отправились на пикник в место, где сходятся долины Хархираа и Тургэн. Конечно, Цээлэй, Гансүх с женой Отгоо, их друзья, несколько соседей и, разумеется, Баагдай и его жена Алтаа. Настроение у всех было отличным; Баагдай, старший в нашей маленькой компании, принялся разделывать мясо для хорхога: блюда, которое готовят на раскаленных камнях в закрытом металлическом бидоне, настоящий хит пикников на природе, которые так любят городские жители.
Баагдай, мастер обрядов, знающий человек, уважаемый общиной — гадатель, костоправ, лекарь — одним словом, тот, к кому идут соседи со всеми своими бытовыми неурядицами, будь то непроходящая боль в животе, пропавшая лошадь, захворавший ребенок или черная полоса в жизни. Даже издалека ехали к нему люди, наслышанные о его способностях, юрта Баагдая никогда не пустовала — кому же, как не ему, было возглавить ритуальные возлияния. На фотографии видно, как кончиком безымянного пальца он разбрызгивает несколько капель спиртного, чтобы почтить духов — «хозяев места» (газрын эзэд), особенно свирепых (догшин) в этих горах и вдоль стекающих с них рек, и только после этого мы сами сможем сделать глоток. Царило всеобщее веселье, и мы были готовы поверить, что на сей раз даже духи празднуют вместе с нами.
Но бывало и иначе.
За восемь лет до этого, в начале зимы, Сүхаа, старший сын Баагдая, сорвался со склона в горах, пытаясь вызволить козу, застрявшую среди камней в осыпи. Неподалеку отсюда, на зимнем кочевье, где я тогда провел несколько недель моей первой длительной экспедиции в этом районе. Очень неудачное падение. Когда соседи привезли его домой в юрту на самодельных носилках, которые тащил як, Сүхаа был без сознания. Все так же без сознания его доставили в районную больницу в Улангоме, но там оказались бессильны перед полученными им множественными внутренними травмами. В столице — Улан-Баторе, куда его наконец переправили самолетом, медики были вынуждены ампутировать ему левую ногу ниже колена. Сүхаа едва исполнилось двадцать три, и, оставшись калекой, он все равно считал, что родился под счастливой звездой — ведь он выжил. Культя причиняла страдания, но он научился снимать и надевать протез ловко, словно обувь, и по-прежнему мог ездить верхом.
После случившегося Баагдай отправился к гадателю, чтобы выяснить, нужно ли что-то предпринять, чтобы исправить огрех, приведший к трагедии. Астрологов называют «знающими людьми» (мэргэн хүн) именно потому, что они умеют распознать космическое возмущение — источник бедствий: если не искупить допущенную ошибку, за первым несчастьем последуют новые. И неважно, что Баагдая самого считают «знающим» — никакого знания не хватит, чтобы разглядеть корень зла, поражающего своих; тут требуется помощь специалиста со стороны. Позвали старого гадателя из соседней долины. Диагноз оказался серьезным: Баагдай разгневал духов — «хозяев места», убив их любимое животное. И действительно, накануне Баагдай отличился на охоте, подстрелив черного волка, который произвел сильное впечатление на всю округу. Не стоило ему этого делать: зверь был под защитой, духи обрушили месть — железная логика — на его сына. Счастье, что тот вообще выжил.
Страшнее было то, что случилось три года спустя с Загиржавом, младшим братом Баагдая.
Он был найден мертвым как-то утром в 2003 году у подножия тех же гор. Всего тридцати семи лет, без видимых причин — ни пьянства, ни ссоры, — его любимый брат просто лежал на земле. Это было невыносимо. Снова позвали гадателя, на сей раз для того, чтобы понять причину смерти, «проблему», которая к ней привела. Причин оказалось несколько. Во-первых, тридцать семь лет — опасный возраст, по-монгольски это называется «свой год»: раз в двенадцать лет знак года совпадает со знаком рождения, а поскольку счет идет со второго года жизни младенца, ситуация повторяется в 13, 25, 37, 49 и 61 год (дальше, как мне сказали, уже неважно). Чтобы отвести беду, под новый год следует принимать профилактические меры: произносить в храме особые молитвы и следовать более или менее конкретным рекомендациям (не пускаться в дальнюю дорогу, не начинать крупных дел, не прикасаться к железным предметам и т. д.). Может, Загиржав пренебрег каким-то из запретов? Или вовсе не совершал новогодний обряд? По-видимому, проблема была не в этом.
Главной проблемой оказалась корова, гибридный бычок (помесь коровы и яка), которого он получил в счет уплаты долга и держал у себя во дворе на окраине Улангома, думая, что с ним делать дальше. Бычок убежал в сторону гор, Загиржав отправился на поиски и долго не возвращался. Тогда вслед за ним ушел их третий, младший брат — нашел животное, щиплющее траву у входа в долину, и пригнал обратно, а хозяин так и не объявился. И только на следующий день его обнаружили лежащим в том самом месте, где Алгаа нашел корову. Судя по всему, это была «колдовская» корова (шидтэй), во всяком случае, злотворная — впрочем, как и само положение кредитора в Монголии, которое навлекает на него ядовитые пересуды и зависть сородичей [207]. Вот она — вероятная «проблема» (гай), что стоит за загадочной смертью Загиржава.
Когда я прихожу к Баагдаю в начале зимы 2003 года, спустя всего несколько недель после трагедии, он обстоятельно мне все это объясняет. Теперь он обосновался в Улангоме, поручив стадо брату Алгаа; он больше не будет жить в горах — они «несовместимы» (таарахгүй) с его родными, говорит он. Это не для него. Не знаю, стало ли ему лучше в Улангоме. В этом году он много пьет, часто пьян уже с утра. Пациенты идут к нему потоком и охотно расплачиваются спиртным (водка стоит недорого, но считается достойным подарком для мужчины в возрасте). В перерывах между приемами он знает, к кому из соседей можно забежать и пропустить еще по стаканчику. Вот только пить с ним уже не так весело. Он плачет, часто плачет. Каждый раз, выпив, он принимается без остановки кричать (мне кажется, это происходит всегда в один и тот же момент, как будто уровень алкоголя в крови механически запускает это извержение): «Мой брат мертв. Мой брат мертв. Мой брат мертв». Когда я снова вижу Баагдая, в самом начале весны 2004-го, он все так же пьет и кричит, упрямо, но без злобы сопротивляясь своей уставшей жене Алтаа, которая изо дня в день с трудом укладывает его спать [208].
Громкие жалобы Баагдая лишь усугубляют подавленное молчание домашних. Никто не знает, как свыкнуться с этим вопиющим нарушением баланса между тем, что о покойных принято говорить и о чем положено молчать. После ухода Загиржава прошло несколько месяцев, и упоминать о нем уже не следует: считается, что душа его «отослана» в мир иной, «заслуги» для будущего перерождения зачтены, и меры на случай, если ему вдруг вздумается вернуться во сне, проявив себя в качестве «призрака» (сүнс), должны были быть приняты. Но здесь, как видно, речь не об этом. Настойчивое, поистине неотступное присутствие Загиржава рядом с Баагдаем не заслуживает такой характеристики. На деле никакой институт (ни семейный, ни религиозный) не может предложить другого средства для восстановления тишины, кроме самой тишины. Молчат служители культа, отстаивая свой вердикт «тридцать семь и корова», молчит семья, опустив руки перед приступами отчаяния своего дорогого пьяницы.
Таким образом, пикник летом 2008 года дарит надежду на новое начало. А еще — на примирение. На фотографиях мы видим то, что нам хотят показать, но улыбка Баагдая и смех Алтаа, вызванный его жестом, адресованы не только мне (Баагдай в роли мастера обрядов слегка переигрывает перед объективом этнографа, исполняя простейший монгольский ритуал). Они обращены к духам — «хозяевам мест». Или, точнее, так: мы смеемся, потому что чувствуем — больше нет нужды взывать к ним с прежней серьезностью; всеобщее веселье в момент подношения духам означает, что вернулась былая легкость, ритуальный жест снова становится обыденным, опять можно шутить, позволяя чужаку изучать и фотографировать «монгольские традиции». Мы больше не в ссоре с духами: мы забираем их волков, они забирают наши жизни, наделяют коров смертоносными «колдовскими» свойствами и безжалостно отнимают око за око, любовь за любовь.
А в 2009-м, год спустя, не стало Сүхаа. Кажется, сердце остановилось, когда он садился в седло. Тридцать два года, крепкий, хоть и без ноги, хороший наездник — его узнавали издалека по характерной хромоте. Упал как подкошенный, мгновенная смерть. И снова нашлось объяснение, вскрылась «проблема»: небольшая позолоченная статуэтка божества, которую Сүхаа и еще двое приятелей, таких же сыновей местных скотоводов, откопали в степи, — «свирепого» божества, чей покой они нарушили и тем самым навлекли на себя его гнев. Потому что все трое расстались с жизнью, один за другим, внезапно и трагически.
Мать особенно тяжело переживала трагедию. Я навестил их летом того года: после гибели Сүхаа прошло несколько недель, и она уже не вставала навстречу гостям. Когда, спустя несколько месяцев, умерла и она, никто не искал иной причины, кроме смерти сына. Если человек не сводит счеты с жизнью (а в Улангоме это не редкость, каждый покажет вам дома, отмеченные таким горем), кажется, не принято говорить прямо, что он умер от тоски после потери близкого.
Когда я спрашивал у своих ближайших друзей о причине смерти Алтаа и даже несколько настойчиво пытался выяснить, могла ли одна «проблема» связать между собой все эти смерти — и продолжать нести угрозу семье, — мне просто и так же настойчиво отвечали, что лама, должно быть, «велел читать не те молитвы» (буруу ном уншуулах). Губить близких — основное занятие мертвых, если их не остановить правильными молитвами. Нет сомнений, что Алтаа умерла от тоски по старшему сыну, но винят в этом лишь литургическое действие, которое должны было ее защитить.
Тем не менее смерти следуют одна за другой: у каждой есть своя причина, и все же каждая — лишь звено в цепи, у которой, похоже, нет конца. Сайжмаа, старшая сестра Баагдая, чей почтенный возраст, однако, не предвещал скорого конца. Болдоо, друг Сүхаа, к которому Баалдай относился как к сыну, постоянно обретавшийся у них дома, пока не уехал искать приключений в Улан-Батор. Спустя несколько лет он вернулся, без гроша и с тяжелым алкоголизмом, а в 2010 году умер. Баагдая поддерживали дети: две старшие дочери вели хозяйство, двое сыновей обеспечивали семью, одновременно заботясь о двух младших сестрах, чтобы снарядить их в школу.
В конце 2012 года у Баагдая нашли рак желудка. Сын Сумъяа отвез его в Улан-Батор: обследование, операция как последний шанс и фотографии вместе на главной площади столицы. Баагдай не дожил до нового года, оставив трагическую пустоту в доме и детей, лишившихся поддержки: первым ушел старший брат, за ним мать и отец — те, на кого они имели право рассчитывать. Какие молитвы читать, какой порядок восстановить, чтобы мертвые прекратили увлекать за собой (дагуулах) живых? Следует ли считать череду несчастий, постигших Баагдая и его близких с момента падения сына в горах (а точнее, после убийства черного волка), единой цепью событий? Вероятно, я сам подсказываю читателю эту мысль тем, как строю свой рассказ, хотя вряд ли кто-то еще видит это подобным образом.
Сумъяа теперь живет в столице, Улан-Баторе, где нашел себя в строительном бизнесе. Старшие сестры вышли замуж, младшая преподает музыку, брат перебивается случайными заработками в Улангоме. Он спокойно говорит со мной о смерти отца, об их последних днях вместе в 2013-м. В 2000-м он был школьником, знает обо всем, что произошло, но ни разу не высказал мысли, что события, растянувшиеся на пятнадцать лет, могут иметь связь. Что их следует рассматривать как единое целое. Настойчивость, с которой духовенство пытается замкнуть мертвых на самих себе, объяснить каждую смерть независимой от других причиной, будь то колдовская корова или злополучная статуэтка, действительно лишает живых желания и потребности сводить счеты с мертвыми напрямую.
Нельзя сказать, что в Увсе вовсе не рассматривают серии смертей как таковые — напротив, здесь весьма внимательны к повторяющимся случаям гибели детей в одной семье, — однако их не связывают, как в других местах (например, у сора или у бурят), с влиянием, которое мертвые могут оказывать на живых или друг на друга. Я знал семью, у которой печь в юрте (а значит, и весь уклад в доме — мужская и женская стороны, место, где рассаживают гостей, и т. д.) была развернута в обратную сторону. Причиной тому указывалось особенно чувствительное божество огня, по чьей вине в предыдущем поколении погибло несколько детей. Глава семьи, один из немногих уцелевших в своем поколении, последовал примеру родителей и развернул очаг, чтобы обезвредить перешедшее к нему по наследству семейное божество.
Дети Баагдая не принимают подобных мер. Отчасти потому, что мертвые у них в семье слишком разрознены во времени и относятся к разным поколениям — это мешает связать их одним диагнозом. А главное, ни один гадатель или представитель духовенства не высказал такой идеи. Даже когда его собственная дочь умирает от детской болезни в 2018 году, Сумъяа не приходит в голову обратиться к одному из многочисленных шаманов, предлагающих свои услуги в столице. У него бы не было и мысли предъявить претензии своим умершим, как это делают сора, и запретить им «передавать» потомкам то, что свело их в могилу. Ни у него, ни у брата или сестер нет желания, подобно Баасан, обивать пороги гадателей в попытках выяснить, что за мертвый их преследует — что за родственник, которого они, может быть, и в глаза не видели. Это, вероятно, моя потребность — сформулировать вещи именно так. Положить им предел через фиксацию одержимости.
Но зато не мне одному, полагаю, радостно видеть, как Сумъяа все больше напоминает отца. Не только лицом, но и манерой держаться. Та же манера говорить — спокойный и веселый нрав, добродушная ворчливость. Та же властная манера сидеть, вытянув ноги, посреди комнаты, в ожидании гостей. Сестра Окоо, учительница музыки, — копия матери, скромная и спокойная, сдержанная, но не робкая, всегда готова пошутить. Наблюдая за тем, как они занимаются своими делами под одной крышей, я убеждаюсь: обычное семейное сходство между поколениями наделяет умерших тревожащей реальностью; почти столь же явственной, как реальность призрака или предка.
207 Lars Højer, «The Spirit of Business: Pawnshops in Ulaanbaatar», Social Anthropology, vol. 20, no 1, 2012, p. 34–49.
208 Grégory Delaplace, «A Sheep Herder’s Rage: Silence and Grief in Contemporary Mongolia», Ethnos, vol. 74, no 4, décembre 2009, p. 514–534.
205 «Хонтология» (или призракология) — неологизм, образованный от англ. haunt — «призрак» и ontology — «учение о бытии». Предложен Жаком Деррида в работе «Призраки Маркса» (1993) для описания особого бытия идеи коммунизма. — Прим. перев.
206 Я заимствую этот термин у Жиля Бартолейнса, хотя и вкладываю в него другой смысл. См. Gil Bartholeyns, Le Hantement du monde. Zoonoses et pathocène, op. cit.Под «призрачностью мира» Бартолейнс понимает призрачное присутствие страдающих патогенных существ, которых наш образ жизни порождает в эпоху антропоцена (и потому автор предлагает называть его «патоцен»). И если для него «призрачность» — синоним «одержимости» («Призрачность — это одержимость, страх перед угрозой, от которой не скрыться и в собственном доме», с. 17), я бы как раз хотел развести эти два понятия. Если одержимость — это результат действия призраков, признанных культурой (в силу некоторой онтологии, допускающей их существование), то «призрачность» будет означать присутствие и действие мертвых, для которых в нашей картине мира места не предусмотрено.