Горбин не мог забыть то, что произошло на хуторе. Семья инвалида стояла на крыльце. Они дрожали на холодном ветру, их лица были бледны, глаза полны страха, но они не плакали. Только девочка тихонько всхлипнула, уткнувшись лицом в юбку матери.
Гауптштурмфюрер подошел ближе, остановился в двух шагах от старика и внимательно посмотрел на него.
— Говорить! Где руссишь партизан? — приказал Зибер на ломаном русском. — Кто прятать их? Кто кормить?
Одноногий старик молчал. Он смотрел на Зибера с ненавистью, которая, казалось, могла испепелить все на своем пути. И в этой ненависти не было страха. Только упрямая и непоколебимая уверенность человека, который уже все для себя решил.
— Я ничего не знаю. Я не за красных, — сказал он. — Мы никогда никому не помогали. Просто хотели пересидеть войну в глуши подальше от всех.
Зибер усмехнулся, и в его усмешке было столько презрения, что Горбин невольно сжал кулаки, когда ему снова приказали переводить.
— Ты лжешь, старик, — сказал немец. — Мы знаем, что здесь прятались русские партизаны. Они прошли через эту поляну. Мои разведчики хорошие следопыты. Они нашли следы многих сапог. Ты, старый дурак, принимал их в своем доме. У тебя есть выбор: сказать правду или умереть.
Старик молчал. Женщина позади него тихо заплакала, прижимая к себе детей. И в этой тишине Горбин услышал, как сквозь слезы она шепчет молитву. Он слышал каждое слово:
«Господи, помилуй… Господи, спаси нас… Господи, не дай им убить нас…»
Горбин закрыл глаза. Ему казалось, что земля уходит из-под ног, что он проваливается в какую-то черную бездну, где нет ни света, ни надежды. Он хотел крикнуть немцам: «Остановитесь! Не делайте этого!» Но его голос не слушался. Он стоял, как пригвожденный к месту, и смотрел, как Зибер звереет.
— Последний раз спрашиваю! — прокричал он зло. — Где партизаны?
Старый инвалид поднял голову и посмотрел Зиберу прямо в глаза.
— Иди ты в пекло, — сказал он спокойно. — Немецкая свинья.
Зибер не стал стрелять. Он приказал схватить старика и затащить обратно в избу, чтобы допросить, как следует.
В избе пахло кислым хлебом, сыростью и тем особым запахом бедности, который въедается в бревенчатые стены за долгие годы. Маленькое оконце, затянутое мутным пузырчатым стеклом, пропускало скудный свет, в котором плясали пылинки, поднятые движением людей. Посередине комнаты стоял грубо сколоченный стол, покрытый выцветшей клеенкой. Франц Зибер стоял у печи, опершись спиной о ее теплый бок. Он смотрел на пленника с тем же выражением, с каким смотрел бы на кролика перед тем, как свернуть ему шею. Фашер и еще двое эсэсовцев застыли у двери и двух окон, держа автоматы наготове.
Горбин стоял рядом с Зибером, и его лицо было бледным, как у человека, который знает, что сейчас произойдет что-то непоправимое. Старик, — бывший поручик, представившийся Петром Ильичом Вороновым, сыном потомственного дворянина, инвалидом Первой мировой войны, — сидел на лавке с прямой спиной, положив руки на колени. Даже без одной ноги, с костылем, прислоненным к стене, он держался с достоинством, которое не могли сломить ни годы нищеты, ни война, ни присутствие вооруженных до зубов врагов в его доме. Его седая борода была аккуратно расчесана, а глубоко посаженные глаза смотрели на Зибера с тем спокойным презрением, которое люди старшего поколения умели хранить даже перед лицом смерти.
Зибер подошел к столу и сел на лавку напротив старика. И во взгляде немца не было ни злобы, ни ярости, а только холодная расчетливая решимость человека, который привык добиваться своего любой ценой.
— Переводи, — сказал он Горбину, и голос его прозвучал ровно, почти дружелюбно. — Спроси его, где партизаны.
Горбин сглотнул. Подошел ближе к столу и, глядя в глаза старику, повторил вопрос на русском. Его голос дрожал, и он ненавидел себя за эту дрожь.
— Петр Ильич, я Всеволод Горбин, русский граф, последний потомок рода, вы можете доверять мне, — сказал он, стараясь говорить тверже, — герр гауптштурмфюрер спрашивает, где партизаны. Если вы скажете, вас не тронут.
Старик внимательно посмотрел на Горбина. В его взгляде сквозило презрение.
— Партизаны? — переспросил Петр Ильич, и в его голосе слышалась горькая усмешка. — А ты сам что, не понимаешь, что я не скажу этому твоему немецкому херу начальнику, даже если и знаю, где они? Или ты совсем забыл, граф, что такое честь?
— Я не забыл, — тихо ответил Горбин, и его голос предательски дрогнул. — Я просто выполняю приказ. Скажите, где они, и все будет хорошо.
— Все будет хорошо? — старик усмехнулся, и его усмешка была горькой, как полынь. — Я воевал три года, с четырнадцатого и до семнадцатого. Я потерял ногу под немецким обстрелом на Моонзунде. И я видел, что делает война с людьми. Я знаю, что такое немцы. И я знаю, что те, кто пришли с оружием в мой дом, — они не обещают добра. Они обещают смерть. А я смерти не боюсь. Но внуков моих Сережу и Машу, и жену мою Аню… — он запнулся, — их не трогайте! Они не виноваты. Сына моего и жену его, невестку мою, немцы убили, когда разбомбили колонну эвакуируемых. И я приютил сироток…
За его спиной в углу, прижавшись друг к другу, сидели жена старика и двое внуков, — мальчик Сережа и девочка Маша. Аня, худая бледная немолодая женщина с потухшими глазами, лет на десять моложе мужа, прижимала детей к себе, и по ее щекам текли слезы. Дети молчали, уткнувшись лицами в юбку бабушки. Они боялись смотреть на немцев, которые ворвались в их дом и теперь говорили на чужом языке, от которого веяло холодом и смертью.
Зибер терпеливо ждал, глядя на переводчика. Он не понимал всех слов, но понимал общий смысл и интонации. И они ему не нравились. Он наклонился вперед и сказал, обращаясь к Горбину:
— Спроси его еще раз. Но скажи ему, что, если он не ответит, я прикажу сделать больно старшему ребенку. Прямо сейчас. На его глазах.
У Горбина пересохло во рту. Он посмотрел на детей, на Сережу, который сжимал в кулачке край бабушкиной юбки, и внутри него что-то оборвалось. Он снова повернулся к старику, и голос его прозвучал глухо, как из-под земли:
— Петр Ильич, господин гауптштурмфюрер говорит, что, если вы не ответите, он прикажет сделать больно вашему внуку. Прямо сейчас. На ваших глазах.
Старик медленно перевел взгляд с Горбина на Зибера. Его лицо не дрогнуло, но в глазах было что-то новое: не страх, не отчаяние, а та спокойная холодная решимость, которая бывает у людей, прошедших через ад и знающих, что в этом аду важно сохранить человеческое достоинство.
— Я ничего не знаю о партизанах, — сказал он твердо. — Я старый одноногий калека. Я живу здесь с женой и внуками, потому что больше некуда идти. Партизаны ко мне не приходят. Они знают, что я — не их человек. Я служил царю, а не Совдепии. Я не за красных и не за белых. Я просто доживаю свой век в этой убогой нищете. Оставьте нас в покое. И скажи своему начальнику, что использовать детей ради шантажа — это бесчестно. Он же офицер, значит должен и о чести офицерской иметь какое-то понятие.
Зибер выслушал перевод, усмехнулся и снова заговорил:
— Хорошо, Горбин. Скажи ему, что честь офицера не так и важна, когда на кону стоит выживание отряда, возглавляемого этим офицером. Если старик не знает, где партизаны, может быть, знает места вокруг, где они могут прятаться? Спроси его, есть ли вокруг какие-нибудь строения в лесу, например, охотничьи домики, шалаши, старые позиции, оставшиеся с осени? Скажи, что от его ответа зависят жизни детей.
Горбин перевел. Старик молчал долго. Он внимательно смотрел на Зибера, потом перевел взгляд на жену и внуков. Маленькая Маша тихо плакала, прижимаясь к бабушке.
— Есть одно место, — сказал он наконец. — Старый охотничий шалаш. В трех километрах отсюда, посреди лесного озера, на островке, который называют Гнилой Кочкой. Там можно переждать непогоду. Или спрятаться, если нужно.
Горбин перевел, и в голосе его послышалось облегчение. Но облегчение было недолгим. Зибер наклонился вперед и задал следующий вопрос:
— Это место знают местные жители? Могут ли там быть партизаны?
Старик пожал плечами и проговорил:
— Не знаю. Может, и могут. Место глухое. Партизаны туда иногда наведываются, чтобы отдохнуть и высушиться. Я там в последнее время не бываю. Мне стало тяжело ходить далеко. Постарел совсем. Но я знаю, что местные там охотились на уток в камышах, да рыбу ловили, когда еще войны не было.
Зибер посмотрел на Горбина и сказал:
— Хорошо. Мы проверим этот шалаш. Если он говорит правду — мы вернемся. Если нет… — он сделал паузу, и в его голосе послышалась угроза, — ты знаешь, что будет.
Горбин перевел. Старик кивнул, и в его глазах мелькнула горькая усмешка.
— Я знаю, что будет, — сказал он. — Я знаю, что немцы делают с русскими. Но я покажу этот шалаш. Только оставьте внуков и жену в покое. Не трогайте их.
Зибер встал и начал отдавать распоряжения. Его голос звучал четко и сухо:
— Фашер, ты с двумя людьми остаешься здесь. Ты охраняешь семью этого старика. Если он попытается нас обмануть, или если мы не вернемся через три часа, убьешь всех.
Фашер кивнул, и на его губах появилась та холодная и жестокая улыбка, которая не сулила ничего хорошего.
— Яволь, герр гауптштурмфюрер, — ответил Мясник, и в его голосе послышалось предвкушение.
Зибер повернулся к Хофтману и продолжил:
— Ты и Генрих. Вы остаетесь здесь, на хуторе вместе с Фашером. Поднимитесь на чердак, чтобы видеть поляну и дорогу к болоту. Если заметите движение, дайте знать по рации. Мы возьмем с собой вторую рацию и будем на связи.
Хофтман кивнул, уже проверяя свою рацию и подстраивая в ней что-то.
— Яволь, герр гауптштурмфюрер, — ответил радист, и в его голосе послышалась уверенность.
Зибер повернулся к остальным.
— А теперь слушайте план, — сказал Зибер. — Снайпер Отто и пулеметчик Мартин со вторым номером Максом, вы остаетесь здесь, у просеки. Замаскируйтесь и прикрывайте друг друга. Русские диверсанты могут идти сюда на наш вызов от имени Совы. И вы встретите их, если появятся. Фашер поддержит вас, если понадобится. Он остается за главного. А я с остальными пойду к тому шалашу, который назвал старик. Надо разведать, что там такое. Если русские появятся — встречайте их огнем, а Хофтман вызовет меня по рации. И я приму меры.
Отто, высокий худой уроженец Бремена, снайпер с бледным лицом, согласно кивнул. Рядом с ним стоял Мартин, пулеметчик, коренастый, с квадратной челюстью и тяжелым взглядом. Он уже выбирал место для своего пулемета, вглядываясь в бугорок, поросший кустами, на которых уже зеленели первые листья, находящийся между хутором и просекой примерно посередине.
— Мы встретим их как надо, герр гауптштурмфюрер, — сказал пулеметчик.
Зибер кивнул и повернулся к старику, снова обратившись к нему через переводчика.
— Вставай, инвалид, — сказал он. — Ты поведешь нас к этому шалашу. И помни: если ты попытаешься нас обмануть, твоя семья умрет.
Горбин перевел. Старик неспеша поднялся, опираясь на костыль. Он посмотрел на свою жену, на внуков, и в его взгляде было что-то, что заставило Горбина отвернуться. Это был взгляд человека, который прощается с жизнью. Женщина, сидевшая в углу, тихо заплакала. Прижимая к себе Машу и Сережу, она шептала им сквозь слезы что-то успокаивающее, сама не веря в свои слова.
— Ладно. Я пойду, — сказал одноногий старик. — Я покажу вам этот шалаш. Только не трогайте моих…
Петр Ильич направился к двери, тяжело опираясь на костыль. Каждый шаг давался ему с трудом, но он шел, не оглядываясь, и в его прямой спине чувствовалась та особенная стать, которую не могут сломить ни возраст, ни боль, ни унижение. Он выжил в Первую мировую войну, потеряв ногу в бою с немецким десантом на Моонзунде. Он потерял в революцию дворянский титул и родовое имение. Он потерял всю родню, погибшую в Гражданскую, воевавшую по обе стороны фронтов, как за белых, так и за красных. Он потерял первую жену во время голода и эпидемии тифа в начале двадцатых. И ему пришлось жениться второй раз на простой крестьянке. Но он как-то наладил свой быт, устроившись счетоводом в колхоз, потому что грамотные люди оказались нужны новой власти. А уже в эту войну он потерял сына с невесткой, погибших под немецкими бомбами.
Хорошо еще, что внуки уцелели, потому что их отправили в деревню родители на попечение деда еще в июне прошлого года перед самой войной. И Петр Ильич теперь вынужден был сам растить внуков. И он не мог позволить умереть этим малышам. Они оставались его единственной надеждой на лучшее в нищей и убогой старости… Он старался спасти их, даже если для этого придется предать тех, кто, возможно, прятался в том шалаше на болоте.
Зибер вышел следом, и четверо эсэсовцев с автоматами двинулись за ним, оставляя за спинами избу с заложниками. Горбин шел последним, и когда он проходил мимо пожилой женщины, которая прижимала к себе внуков, он услышал ее негодующий шепот:
— Будь ты проклят, предатель! Ирод проклятый!
Эти слова ударили его сильнее любой пули. Он не обернулся. Он не посмел даже поднять глаза. Он шел вперед, чувствуя, как внутри него что-то ломается, как трещина, которая идет по душе, становясь все шире и глубже.
— Разрешите, товарищ командир, я все-таки осторожно проверю, — предложил Смирнов. — По карте чуть дальше обозначен какой-то хутор. Вдруг Сова там?
Ловец посмотрел на лейтенанта внимательно, заметив, что тот сомневается в правильности решения, которое предложил он сам. Другому он не разрешил бы перечить себе. Но не опытному Смирнову. Тем более, что он предлагал вполне разумное решение. Если послать пару бойцов, чтобы осторожно произвести разведку, не выдавая себя, то смысл в этом имелся. И потому голос Ловца прозвучал ровно, когда он сказал:
— Хорошо. Попробуй. Возьми с собой Баягирова. Только будь осторожен.
Лицо Смирнова озарила улыбка, и он поблагодарил:
— Спасибо, товарищ майор, мы поостережемся подходить близко. Обойдем по дуге, выйдем к хутору с другой стороны и понаблюдаем.
— Ладно, — кивнул Ловец. — А я с остальными пойду проведаю тот самый шалаш. Будем ждать вас возле него.
Лес вокруг заболоченного лесного озера встретил отряд Ловца мертвой тишиной. Даже птицы молчали. Несмотря на то, что календарная весна перевалила за середину, природа, словно бы, не желала просыпаться. А все пернатые и четвероногие твари покинули эти гиблые места, где не так далеко за лесом глухо ухали пушки, создавая привычный слуху бойцов аккомпанемент войны. Но на этом фоне отдаленного гула, здесь, в этом сыром, пропитанном влагой и болотной гнилью лесу, тишина казалась неестественной, вымученной, словно сама природа затаила дыхание, ожидая чего-то страшного.
Афганец, как всегда, бежал впереди, принюхиваясь и разведывая безопасный путь. Его уши постоянно поворачивались, словно радиолокаторы, ловя каждый звук. Но даже пес казался напряженным, словно чувствовал что-то неладное. Ловец шел за овчаркой, стараясь ступать бесшумно и не скользить в грязи на гнилой и влажной прошлогодней листве, выбирая более сухие места, где глина не чавкала под сапогами. За ним цепочкой двигались остальные: проводники Чичмаркин и Ермолаев с винтовками, за ними шел Скоморохов с большой санитарной сумкой и с автоматом на плече. Ветров тащился со своей рацией, устроенной в ранце на спине, а его автомат, висящий на ремне через грудь, создавал дополнительную нагрузку на его позвоночник. Тем не менее, он старался не отставать, потому что тоже понимал: впереди возле того самого шалаша их вполне могла подстерегать засада. С не меньшей вероятностью, чем у того хутора, координаты которого были указаны в радиограмме, переданной от имени Совы.