К книге
Испания Франко. Хроники режима. Не единая, не великая, не свободнаяГлава 7 Совершеннолетие (1956–1959)
60%
Глава 7 Совершеннолетие (1956–1959)
9

Не прошло и двадцати лет с тех пор, как вы изгнали нас из Испании, более целой жизни […] все это поколение потеряно для Испании […] будущее Испании находится единственно и исключительно в ваших руках.

…Поправки к некоторым мрачным аспектам закона в отношении испанских женщин. Не стоит терять рассудок от радости, но, в общем, это доказательство того, что даже эти альмогавары начинают чувствовать потребность в некоторой справедливости по отношению к попранному полу.

…После ликвидации Империи Его Величества […] выяснилось, что ни одна европейская нация не может по-прежнему удерживать свои заморские владения.

28 октября 1956 года оборудование, расположенное на Пасео-де-ла-Гавана в Мадриде, официально начало вещание испанского телевидения (TVE). Первоначально телевизионное вещание, ограниченное ночными эфирами, страдало серьезными техническими недостатками. А также концептуальными, так как в значительной степени зависело от других коммуникативных и художественных форматов, таких как театр и прежде всего радио. Оно в то время находилось в самом разгаре расширения, о чем свидетельствует увеличение числа как частных радиостанций, обычно связанных с Испанским обществом радиовещания (Sociedad Española de Radiodifusión, SER), с партией через Сеть радиостанций Движения (Red de Emisoras del Movimiento, REM) и с Церковью, объединенными в сеть местных радиостанций, вскоре переименованных в Канал популярных радиоволн Испании (COPE). В этом смысле телевидение даже заимствовало звездного диктора национального радио Давида Кубедо для своих информационных передач, его задача заключалась в простом перечитывании наиболее актуальных новостей, отобранных для вездесущей программы Diario Hablado, широко известной как «отчет»[654].

Однако всего три года спустя два важных для режима Франко события позволили TVE начать использовать свои возможности на полную мощность. Первое носило принципиально внутренний характер: это было открытие Долины Павших. Оно отмечалось 1 апреля, в двадцатую годовщину Победы, накануне же в алтарь базилики из Эскориала перенесли останки Хосе Антонио Примо де Риверы. На этот раз, однако, факелы уступили место большому параду техники, в котором приняли участие несколько съемочных групп кинооператоров и передвижная установка, что сделало возможным, как мы уже объявляли, провести первую прямую трансляцию в истории сети[655].

Второе было призвано проецировать внешнюю нормализацию диктатуры: визит в Испанию президента США Дуайта Д. Эйзенхауэра. Это произошло 21 и 22 декабря и было предметом пристального внимания, которое достигает своей кульминации во время автомобильной прогулки вместе с Франко по центру столицы и знаковому прощальному объятию между ними на взлетно-посадочной полосе аэродрома Торрехон-де-Ардос. Оба события были запечатлены парой съемочных групп и дюжиной операторов, мобилизованных по этому случаю TVE, быстро переданы студии Miramar в Барселоне, созданной всего несколькими месяцами ранее и представляющей собой единственный центр производства, альтернативный контенту, транслируемому из Мадрида, перезаписаны кинетоскопом, предоставленным в аренду итальянским телевидением, и доставлены самолетом в Марсель, где их можно было проявить и смонтировать, чтобы через Париж в тот же вечер транслировать по сети Евровидения[656].

Сами по себе эти события не представляли ничего принципиально нового. По логике вещей, монументальность Долины Павших превосходила масштаб архитектурных сооружений послевоенного периода, но воспоминание о победе и чрезмерные попытки связать ее с великими событиями имперской эпохи – аналогии с Филиппом II и строительством Эскориала очевидны – были постоянным явлением режима с момента его утверждения, как и ритуалы поминовения мучеников крестового похода, в частности, как говорилось в хоте, «лучшего человека Испании»[657]. Точно так же присутствие впервые на полуострове президента США представляло собой качественный скачок с точки зрения международного имиджа, но не переставало быть кульминацией формулы «визит», существующей в репертуаре стратегий Франко уже несколько лет. Что только что вошло в другое измерение, так это способ донести их до населения: освещение обоих событий превратило их в «телевизионные церемонии»[658].

Таким образом, телевидение демонстрировало свою идеальную адаптированность к обществу, которое оно само помогало перестраивать, выступая и как объект потребления и символ современности, и как механизм убеждения и идеологической обработки. По сравнению с традиционными печатными медиа телевидение передавало аутентичность. Эффект близости и непосредственной мгновенности трансляций создавал у зрителей ощущение активного участия в событиях, даже если они находились на сотни километров от места их проведения.

Начиная с этого момента ключом к взаимодействию с населением становились не живые встречи с харизматическим лидером на массовых мероприятиях, хотя они по-прежнему имели место, когда было необходимо продемонстрировать политическую силу, например, для встречи Эйзенхауэра, которую Франко назвал «настоящим плебисцитом и референдумом народа в поддержку моей внешней политики»[659]. Приоритетом отныне стала способность обращаться к населению и доставлять сообщения самым прямым и непосредственным образом. Сначала все еще в коллективной форме, транслируя эфир ставшим символом эпохи собраниям соседей вокруг единственного телевизора в доме или районе, в барах, кафе или деревенских телеклубах, созданных Министерством информации и туризма (MIT)[660]. Позже, когда покупка телевизора в рассрочку стала одним из главных обрядов посвящения для желающих вступить в средний класс – с четверти миллиона телевизоров в 1960 году, за десятилетие количество телевизоров выросло почти до шести миллионов, многие из которых были увенчаны куклой фламенко на вязанной крючком салфетке, – телевизор звучал в уединении гостиной одного из похожих на улей многоквартирных домов, которые размножались на окраинах крупных городов. Наподобие той маленькой квартирки, о которой мечтали Петрита и Рудольфо в незабываемом фильме, также снятом в 1959 году режиссером Марко Феррери, – в русле растущего индивидуализма и сокращения числа членов семьи[661]. Все это отражало экономические и идеологические процессы в стране на пути ее становления как общества потребления.

Опять же, ничто из этого не было уникальным только для Испании и не зависело исключительно от инициативы Франко. Распространение телевидения было общеевропейским явлением. Благодаря своей способности «собирать вокруг очага родителей и детей» телевидение даже получило одобрение папы Пия XII в его энциклике 1957 года Miranda prorsus[662]. В то же время ни экспериментальные демонстрации, ни первые проекты по созданию испанского телевидения, начавшиеся в начале 1950-х годов, не вызвали большого энтузиазма со стороны каудильо. Так, в своем рождественском послании 1955 года он однозначно предостерег испанцев от «распущенности телевидения», заявив, что есть «множество других нужд», требующих ресурсов, вместо того чтобы тратить их на технологию, которую он считал простым развлечением[663]. Однако Франко, как и во многих случаях до этого, прислушался к своим советникам и позволил продолжить проект тем, кто понимал, что «мощь телевидения неоспорима и должна быть поставлена на службу любым способом», как утверждал генеральный директор радиовещания Хесус Суэвос, открыто признавая, что он «всегда видел в радио и телевидении инструмент на службе Франко и Национальному движению»[664]. Эти принципы не изменились и с приходом в 1962 году в MIT Мануэля Фраги Ирибарне, который максимально оптимизировал использование ящика как инструмента культурного дирижизма, пассивного досуга и оправдания режима.

Таково было потенциальное идеологическое применение нового средства массовой информации, о которых не уставал говорить Пьер Паоло Пазолини, будучи, возможно, самым критически настроенным европейским интеллектуалом по отношению к смене парадигмы, вызванной появлением телевидения. По его мнению, культурная Унификация, которой так и не смог в полной мере достичь в Италии поверженный «фашизм фашистский», чьи организации не сумели полностью подавить все пространства свободы народных масс, теперь происходила под эгидой нового «христианско-демократического фашизма»: «Никакой фашистский центризм не смог сделать того, что сделал центризм потребительской цивилизации. […] Именно через дух телевидения виден дух новой власти». Если продолжать эту логику, вызывает озноб тот факт, что в Испании эпохи Франко не только разворачивалась эта новая форма медийной власти, но в значительной степени неизменными сохранялись старая репрессивная структура и система контроля единой партии[665].

Несмотря на все это, полагать, что испанское общество тех лет безапелляционно принимало пропаганду и решения режима, означало бы впасть в излишний детерминизм. На самом деле существовало множество признаков, указывающих на временные и, что важнее, доктринальные ограничения поверхностного консенсуса, достигнутого франкизмом в 1950-е годы. Например, 1956 год стал годом университетских волнений, которые продемонстрировали сложности диктатуры перед задачей справиться с нарастающим недовольством среди молодежи. Для самых трезвых сторонников режима ощущение анахронизма и истощения риторики победы было настолько очевидным, что в контексте открытия комплекса Долины Павших впервые прозвучали нотки сострадания, хотя и не примирения по отношению к побежденным, выраженные, например, в предоставлении возможности перезахоронения их останков в крипте памятника. Пожалуй, это был зародыш усилий нескольких франкистских лидеров по обновлению и модернизации своего политического имиджа и языка. Тем не менее манера, с которой проводились эти перезахоронения – без разрешения и даже уведомления родственников, делая исключения только для республиканцев «католической веры», – и то, что сам Франко в своей речи упомянул об «анти-Испании […] побежденной и уничтоженной», ясно показывали неизменную исключительность природы диктатуры[666].

Точно так же находились и те, кто смертельно скучал от телевизионных программ, ведь «там показывают только священников и иерархов режима да пропагандистскую рекламу», как гневно жаловался анонимный гражданин через «Ла Пиренаика», подпольную радиостанцию КПИ, известную как «Радио независимой Испании», Radio España Independiente (REI). Ее слушали по вечерам сотни людей, находя способы отправлять на станцию письма с предложениями и критикой, рискуя при этом быть выданными соседями. С 1941 года КПИ вела с ее помощью свою радиобитву[667]. Однако, как и в случае с официальным нарративом режима, в ее программах и форматах также можно было заметить, что стратегии и риторика оппозиционных сил вынуждены были эволюционировать в ритме событий – признанию франкистской Испании в ООН и все большему дистанцированию общества от гражданской войны.

Так, в 1956 году, с оттепелью в СССР, начавшейся после развенчания Никитой Хрущевым культа личности Сталина на XX съезде КПСС, КПИ под руководством Долорес Ибаррури и набирающего влияние Сантьяго Каррильо наконец начала долгий путь к десталинизации. Вдохновленная амнистией, которую десять лет назад предоставили Пальмиро Тольятти и Итальянская коммунистическая партия (ИКП) побежденному фашизму, в июне партия опубликовала программу, которая стала декларативной: «За национальное примирение, за демократическое и мирное решение испанской проблемы»[668].

Практически одновременно, на XIX съезде (VI в изгнании) ИСРП, состоявшемся в Тулузе в августе 1955 года, была принята очень похожая резолюция. В ее выводах, собранных под формулой «Послания к Испании», авторы напоминали, что «мы такие же испанцы, как и все остальные», и потому «наш долг побуждает нас сотрудничать во имя мира в Испании». Несмотря на кажущуюся противоречивость некоторых решений – например, отказ восстановить в партии Хуана Негрина, исключенного в 1946 году и умершего в Париже в ноябре 1956 года, – эта декларация также отражала стремление преодолеть раскол, вызванный конфликтом. Даже президент Республики в изгнании Диего Мартинес Баррио в своем послании 1956 года, приуроченном к годовщине 14 апреля, заявил о необходимости «запереть воспоминания о гражданской войне на замок и засов»[669].

Со своей стороны, далеко от Куэльгамуроса и еще дальше, как по сути, так и по стратегической форме, от Москвы, Тулузы и Парижа в конце 1958 и в середине 1959 года происходил процесс, который в итоге привел к основанию организации «Страна Басков и свобода» (Euskadi Ta Askatasuna, ETA). Это также стало следствием недовольства нескольких поколений политикой Баскской националистической партии (PNV), которая оставалась единственной опорой баскского национализма и вскоре потеряла харизматического лидера Хосе Антонио Агирре. Новая организация сделала ставку на вооруженную террористическую борьбу против диктатуры[670]. Она вдохновлялась различными движениями за национальное освобождение, возникшими в послевоенном мире, а также – уже в 1960-е годы – радикально левыми интеллектуальными кругами Западной Европы, которые чувствовали себя преданными традиционными партиями, особенно в тех странах, где авторитарное прошлое, по их мнению, было свернуто быстро и недостаточно честно, как, например, в ФРГ и в Италии.

Обновление

Все эти отсылки к Италии вовсе не случайны. Франкистская диктатура приближалась к своему двадцатилетнему юбилею – ventennio, сроку, сопоставимому с возрастом итальянского фашизма накануне краха. Несмотря на временные и другие различия между двумя режимами, Испания Франко сталкивалась с теми же трудностями, которые когда-то испытывал Муссолини и его соратники. Прежде всего, с задачей удержать молодое поколение, чтобы «дети не отреклись от дел своих отцов», как отмечалось в главном идеологическом журнале режима Critica Fascista. Молодежь, не свидетельствовавшая завоевание власти, не чувствовала своей причастности, так как единственной перспективой для нее оставалось поддержание памяти о прошлом.

С чем-то похожим столкнулся и франкистский режим, что стало очевидно в связи с появлением множества протестных манифестаций по случаю двадцатилетия начала гражданской войны. От Мадрида до Барселоны и включая Вальядолид, университетские оппозиционеры, сторонники возрожденного каталонизма и даже группы фалангистских студентов единым фронтом критиковали разделение общества на граждан «первого» и «второго» сорта. «Мы, дети победителей и побежденных», «Мы не признаём ни победителей, ни побежденных»), «Каины, никогда!» – лозунги объединили представителей абсолютно разных регионов и идеологий. Эта удивительная консолидация вскоре нашла отражение в трудах интеллектуальной группы, включавшей Жозепа М. Кастельета, братьев Феррате, Гойтисоло и Эстебана Пинилью де лас Эрас, последнего редактора важного «Свидетельства поколений, не связанных с гражданской войной»[671].

С разочарованием молодежи, вылившимся в протест, франкистская диктатура оказалась перед кажущимся неразрешимым парадоксом. Международный контекст, который обеспечивал ее стабильность и продолжение, одновременно обрекал режим на незначительность. Муссолини, столкнувшись с подобной ситуацией, выбрал путь радикализации: империалистическая агрессия в Эфиопии и Албании, укрепление Национальной фашистской партии (PNF), введение антисемитских законов, участие в гражданской войне в Испании и, наконец, полная мобилизация для обернувшегося катастрофой участия во Второй мировой войне. А какую эпическую историю могла предложить франкистская Испания рядом с итальянским «сердцем» фашизма? Воспитание в духе великих подвигов, постулат о «народе, избранном Богом» для выполнения «имперской миссии», как утверждалось в популярной «Энциклопедии Альвареса» – 20 миллионов экземпляров продано с 1952 по 1973 год, – сильно контрастировали с самодовольством, все более заметным у ветеранов и высокопоставленных чиновников режима, вроде безвкусного Фернандеса-Куэсты, восстановленного в должности благодаря его статусу «ветерана-фалангиста» и чьи посредственность и раболепие никак не соответствовали идеалу харизматического лидера.

Некоторые круги внутри франкистского режима пытались выйти из инерции, столь ярко отраженной в образах персонажей романа Камило Хосе Селы «Улей», в котором каждый день казался «вечно повторяющимся завтра»[672]. Как мы упоминали ранее, Хоакин Руис Хименес, назначенный министром национального образования, стремился предложить перспективы обновления. Однако даже осторожные реформы, проводимые человеком, известным своей лояльностью к Церкви и фаланге, вызвали серьезное сопротивление на всех уровнях власти. Его попытки минимально модернизировать и унифицировать преподавание в средней школе – совместно с Хосе Марией Санчесом Муниаином, католиком с безупречной репутацией и членом «Опус Деи», а также бывшим директором журнала Arbor – столкнулись с жесткой оппозицией со стороны церковных иерархов.

Еще более единодушным оказался отказ от его инициатив в области высокой культуры, которые рассматривались как опасная разновидность ереси, хотя в действительности были направлены на передачу эстафеты новому поколению и смену «стражей звезд». Так, Педро Лаин Энтральго в своем известном докладе о молодежи отметил, что «жесткая цензура […] в наш век необоснованна и контрпродуктивна», и предложил «умную и гибкую открытость для всего важного, что происходит в интеллектуальном, литературном и художественном мире как внутри, так и за пределами наших границ», а также предупреждал: «Каковы бы ни были тенденции, заметные сегодня среди студенческого меньшинства – фалангистского, монархического или демократически-радикального, – все эти группы разделяют разочарование и критическое отношение», и из этого: «Существование движения марксистского толка пока не очевидно, но весьма вероятно, что оно может зародиться»[673].

Именно над этой задачей работала КПИ, вновь приятно удивленная и одновременно стратегически озадаченная недавними акциями протеста с участием студентов. Чтобы лучше понять протест и направить его в нужное русло, что включало восстановление минимальной сети контактов в интеллектуальных кругах столицы, в 1954 году партия направила туда одного из своих молодых активистов. Этим человеком стал Хорхе Семпрун, хорошо знавший город, прошедший суровую школу Сопротивления, концентрационный лагерь Бухенвальд и переживший увольнение с работы в ЮНЕСКО как «испанский эмигрант». Под псевдонимом Федерико Санчес он быстро наладил контакт с Энрике Мухикой, студентом-юристом, уже снискавшим репутацию оппозиционера. Они встретились во время одного из тайных переходов границы в Сан-Себастьяне в доме писателя Габриэля Селайи, который в те годы еще был достаточно оптимистичен, чтобы утверждать: «Поэзия – это оружие, заряженное будущим» (1954).

Вокруг этой пары активистов быстро сформировалось ядро студентов и интеллектуалов, как правило уже имеющих опыт участия в движениях, вызванных различными поводами для разочарования, упомянутыми ранее, такими как SUT (Трудовой университетский синдикат) отца Льяноса, участниками которого были Хесус Лопес Пачеко и Хавьер Прадера; Французский лицей – Хулиан Маркос и Рамон Тамамес; киноклубы – Хуан Антонио Бардем и Хулио Диаманте; или обычные университетские аудитории, где завязывались знакомства, как это было с Эмилио Санс Уртадо. Все они, отдавая себе отчет в том, что работают как коммунистические организаторы внутри Центрального Мадридского университета, согласились с тем, что наилучший способ действий – это работа изнутри официальных платформ и институтов, ресурсы и возможности которых следовало использовать для подрыва режима из его собственных оснований.

В этом контексте и учитывая, что министерство Руиса Хименеса продолжало продвигать культурные мероприятия и встречи, надеясь вернуть энтузиазм, вызванный Ассамблеей университетов и Национальным конгрессом студентов 1953 года, группа Мухики и Семпруна откликнулась на призыв Селайи. Они организовали серию «Встреч поэзии и университета», что позволило значительно расширить круг контактов и наладить связь с такими фигурами, как Дионисио Ридруэхо, Луис Росалес и Херардо Диего. Когда позже была предложена идея проведения Университетского конгресса молодых писателей, запланированного на конец 1955 года, она даже получила поддержку ректората Лаина и некоторых реформаторских элементов из испанского студенческого профсоюза SEU, таких как Габриэль Элорриага, которые надеялись таким образом восстановить утраченное доверие студентов после инцидента в Гибралтаре.

Однако не все были рады проведению конгресса. Министр внутренних дел Блас Перес, хитрая старая лиса режима, опасался, что мероприятие может выйти из-под контроля и превратиться в столкновение «между полицией и университетом». Под давлением академические власти отменили литературное собрание. С этого момента события начали развиваться стремительно. В январе 1956 года коммунистическая ячейка открыто предложила провести национальный студенческий конгресс с представительским и демократическим характером, и тогда в начале февраля его организация была сорвана группой фалангистов из Гвардии Франко, что привело к жесткому столкновению с участниками[674].

Ситуация в университете была скользкой почвой для применения регламентированного насилия из-за самой природы учебного заведения и социологического профиля его студентов. Однако SEU и Министерство внутренних дел спланировали неформальную карательную акцию, сосредоточенную на юридическом факультете. Эта операция, столь похожая на аналогичные репрессии последних лет Второй мировой войны, столкнулась с неожиданным уровнем сопротивления. 9 февраля, в особенно символичную для фалангистского мартирология дату – День павшего студента, – демонстрация студентов, двигавшаяся по улице Сан-Бернардо, вновь столкнулась с членами Гвардии Франко и «Фронта молодежи», которые собрались для празднования годовщины. Итогом стало тяжелое огнестрельное ранение молодого фалангиста Мигеля Альвареса, по иронии судьбы подстреленного своими же товарищами, и первая волна арестов: среди задержанных оказались Энрике Мухика, Хавьер Прадера, Дионисио Ридруэхо, Рамон Тамамес, Хосе Мария Руис Гальярдон, Габриэль Элорриага и Мигель Санчес Масас[675].

На фоне слухов о новых репрессиях, угрозах вмешательства армии и составления списков для сведения счетов Франко, всегда внимательный к любым признакам потери контроля, когда обстоятельства напоминали ему о конце режима Мигеля Примо де Риверы и последующую опалу, решил взять дело в свои руки. 10 февраля Совет министров постановил закрыть Центральный Мадридский университет и приостановить действие статей 14 и 18 Хартии испанцев, касающихся свободы проживания и передачи под юрисдикцию судебной власти. Тем же образом за неспособность контролировать свои ведомства министр Движения и министр образования были отправлены в отставку. Яркое отражение их личностей: если Фернандеса-Куэсту «идеальный шторм» застал вне игры во время официальной поездки в Бразилию, а его неуклюжие оправдания были жестко отрезаны Франко, то прилежный католик Руис Хименес с пониманием воспринял ситуацию и даже облегчил процесс, сам предложив добровольно уйти в отставку[676]. С ней завершился и робкий эксперимент по обновлению министерства, начатый пятью годами ранее. Хотя значение этого эксперимента, возможно, было несколько преувеличено из-за последующей политической карьеры вовлеченных лиц, которые благодаря своему фалангистскому и традиционалистскому происхождению получили относительно легкие сроки, итог продемонстрировал глубокую пропасть между отцами-основателями диктатуры и их одаренными отпрысками, которые в теории должны были стремиться к ее продолжению.

После провала Руиса Хименеса была еще одна попытка реализовать проект политической реформы. Ее предпринял Хосе Луис Арресе, человек, верный фалангистской идеологии, вновь занявший пост генерального секретаря фаланги 15 февраля 1956 года. Арресе действовал, отталкиваясь от опыта подготовки Хартии испанцев и с учетом неудач Муссолини. В этом смысле, несмотря на то что его подход можно рассматривать как забег вперед, Арресе был убежден, что сможет перестроить Движение и государственные институты в духе «тоталитарного поворота», одновременно нейтрализуя механизмы, приведшие к падению итальянского фашизма.

Арресе исходил из ясной предпосылки. Как он вновь убедился, когда Франко доверил ему руководство партией, каудильо никогда не собирался отказываться от Движения. Более того, в периоды неопределенности и нестабильности, например вызванных студенческими протестами, их взаимозависимость становилась особенно очевидной. Главная проблема, однако, могла возникнуть при реализации закона о преемственности поста главы государства, принятого в 1947 году. Будущий глава государства, предположительно в статусе короля, должен был унаследовать исполнительные полномочия Франко, но без того исключительного контекста войны и послевоенного времени, который окружал «магистратуру каудильо». В таких условиях, как показал итальянский опыт 1943 года, будущий монарх мог в любой момент попытаться фундаментально изменить устройство «государства 18 июля». Следовательно, задача состояла не столько в том, чтобы предотвратить возвращение монархии, сколько в том, чтобы юридически обезопасить Движение и его генерального секретаря от возможного желания преемника Франко избавиться от партии. Выражаясь терминами любимого юриста интеллектуального фалангизма Карла Шмитта, необходимо было лишить короля «монополии на последнее решение»[677].

Арресе находился на новой должности всего несколько недель, когда ежегодное празднование слияния Испанской фаланги и JONS предоставило ему лучшую из всех возможных площадок для презентации проекта. Выступая 4 марта 1956 года в театре Кальдерона в Вальядолиде, генеральный секретарь начал с отголосков текущих событий и обратился к молодым людям,

«к тем, что открыли глаза на свет, когда говорило оружие, к тем, кто, имея волю сражаться и побеждать, не имели необходимости вступать в бой […] есть опасность, что их больше впечатлит реальность несовершенств, несправедливостей и грязи, которые они видят, чем грандиозное дело этих 17 лет мира Франко… Однако эта молодежь прожила свою жизнь с поразительной строгостью, и из этого мы должны сделать вывод об их политической зрелости… Поэтому настало время для смены поколений на руководящих постах. Настало время, чтобы в фалангистской жизни этим новым поколениям был предоставлен своего рода титул совершеннолетия».

И молодежи, и ветеранам Арресе предписал две цели на будущее. Первая из них была лишь очередной формулировкой одного из его популистских лозунгов: «завоевать улицу». Но по-настоящему важной целью, которой он посвятил основную часть своей речи, была вторая: «создать правовую структуру, которая предотвратит манипуляции и спекуляции относительно будущего». Таким образом, поскольку, по его мнению, «вся Испания желает, чтобы дело Франко, эта прекрасная мечта 18 июля […] не исчезла за первым же поворотом», он обратил внимание в речи, что уже существует ряд фундаментальных законов, но лишь для того, чтобы заключить: «и нам предстоит создать еще множество других». Более конкретно: создать «законы, которые сформируют преемственность исполнительной власти в главенстве правительства и преемственность политической власти в руководстве Движения»[678].

«Не теряя времени, которое дал нам Господь», в последующие месяцы Арресе сконцентрировался на оттачивании стратегии, сосредоточившись на прямой работе с Франко, от которого он чувствовал восприимчивость к своим предложениям, и на попытке отдать приоритет юридическим инструментам партии перед службами Министерства юстиции. Как он убедился во время принятия Хартии испанцев, ключ к успеху заключался не в ведении риторической и доктринальной борьбы с остальными группами националистической коалиции, а в том, чтобы быстро разработать технически безупречный и максимально полный вариант законодательных проектов, чтобы защитить их от искажений поправками. В соответствии с этим подходом в качестве мозгового центра партии IEP отвечал за подготовку новых документов, которых в итоге оказалось три: обновленный Закон о принципах национального движения (LPMN), Органический закон национального движения (LOMN) и Закон об организации правительства (LOG). Первоначально возглавляемая директором IEP и теоретиком каудилизма Франсиско Хавьером Конде, которого вскоре, к большому облегчению как местных, так и сторонних наблюдателей, сменил более трезвый Эмилио Ламо де Эспиноса, редакторская комиссия также включала младших Карлоса Оллеро и Мануэля Фрагу, а также двух членов кабинета, министра юстиции Антонио Итурменди, представителя традиционализма, и самого Луиса Карреро Бланко, которого Арресе безуспешно пытался отправить куда-нибудь послом, но чье участие Франко считал несомненно незаменимым[679].

Очень скоро оба министра совместно довели до сведения дворца Эль-Пардо свою обеспокоенность характером, который приобретали законодательные проекты, считая их нарушением политического баланса и опасным возвратом к подходам межвоенного периода. Франко, однако, отнюдь не был встревожен и, похоже, продемонстрировал свое согласие с выбранным курсом в традиционной речи 18 июля того же года, когда, выступая перед Национальным советом, он высказался за «придание конституционного статуса этой исторической реальности Испании […] структурировать Национальное движение как источник власти, который обеспечил бы, вне зависимости от человеческих прихотей и капризов, преемственность режима, установив полномочия, которыми должны обладать главы государства […] создав систему политических гарантий, которые обеспечили бы соответствие управления правительством этим незыблемым принципам»[680].

Все это и многое другое фактически предусматривали предварительные проекты Арресе, лишавшие будущего главу государства какой-либо власти над Движением, в котором глава служил лишь для назначения небольшой квоты национальных советников и протокольной ратификации генерального секретаря, который автоматически становился вице-президентом Совета министров и получал право вето на законодательные инициативы. Более того, генеральный секретарь был подотчетен не кортесам, а только всесильному Национальному совету, который становился главной опорой всей институциональной системы, получал право смещать председателя правительства путем трех последовательных вотумов недоверия и приобретал полномочия, обычно присущие Конституционному суду; совет должен был следить за соответствием законодательства принципам Движения и мог по своему усмотрению аннулировать любой законопроект, рассматриваемый кортесами[681].

Понятно, что по мере того как эти положения начали просачиваться, остальные представители режима подняли шум и потребовали их немедленного отзыва. Особенно воинственными были члены ACNP, чья взаимодополняемость с фалангизмом в обеспечении выживания режима была прямо пропорциональна неприятию, которое вызывало то, что один из двух игроков становился гегемоном. В конечном счете это лишь отражало исчерпанность их политического ресурса[682].

Таким образом, в своем последнем значимом выступлении в качестве члена правительства Альберто Мартин-Артахо подготовил и передал Франко меморандум с обвинениями против реформ Арресе. Этот документ был поддержан другими видными представителями правящего класса – от Фернандо Марии Кастиэльи до самого Антонио Итурменди, монархического министра общественных работ Фернандо Суареса, графа де Вальельяно, но самое главное, он получил одобрение церковной иерархии, подтвержденное на аудиенции у папы Пия XII 3 ноября. К середине следующего месяца еще трое испанских кардиналов – Пла и Дениэль, Фернандо Кирога Паласиос и Бенхамин де Арриба – нанесли визит каудильо, чтобы выразить лично, а также в письменной форме свое несогласие с разрабатываемыми законами. Выступив против новых законов, они ратовали за дальнейшее развитие Хартии испанцев, документа, тщательно проработанного, сбалансированного, соответствующего естественному и церковному праву, исключающего ошибки либерализма и защищающего все подлинные права человека»[683].

Перед такой всесторонней оппозицией, которую Франко описал Арресе как «очень неприятный и очень серьезный» вопрос (если поменять местами роли в сервантесовской паре, это было все равно что сказать своему фалангистскому Дон Кихоту: «Мы наткнулись на Церковь»), не осталось никаких возможностей двигаться дальше с проектом. Генеральный секретарь попытался контратаковать, апеллировал к нуждам государства, поручил Институту политических исследований (IEP) пересмотреть тексты, но уже остались в прошлом его первые чудесные годы с Серрано Суньером. Работа над законами была приостановлена на неопределенный срок. И всякая надежда на ее возобновление исчезла с назначением нового правительства в начале февраля 1957 года, как мы увидим в следующей главе[684].

В конце концов, единственным фундаментальным законом, принятым в последующие месяцы, стала обновленная версия, пропущенная через фильтр «технократо-авторитаризма», но всегда имеющая своей отправной точкой 18 июля и принципы Национального движения, в которых оно определялось как «единство испанцев в идеалах, воплотивших в жизнь крестовый поход». В этих принципах также однозначно утверждалось, что политической формой для национального государства является «монархия». Конечно, не любая, а именно та, что была охарактеризована как «традиционная, католическая, социальная и представительная»[685].

Или умереть

Несмотря на эту обновленную веру в монархическую систему, оставались непроясненными многие аспекты институциональной формы, которую в конце концов должен принять режим. По крайней мере, хотя сомнения относительно его зрелости все еще сохранялись, достижение совершеннолетия означало, что диктатура оставила позади некоторые из проблем своей юности. В том числе угрозу быстрой реставрации монархии в лице Хуана де Бурбона.

После встречи с Франко на яхте каудильо «Азор» летом 1948 года претендент каждый раз проявлял все большую непоследовательность, представляя себя в качестве уже не только демократической, но и традиционно-монархической альтернативы франкистским планам по преемственности. Хотя монархическое движение было внутренне расколото на многочисленные небольшие группы, время от времени оно демонстрировало высокую социальную и политическую стойкость. Празднование совершеннолетия инфанты Марии дель Пилар в октябре 1954 года собрало в Эшториле около 3000 сторонников из Испании. А месяц спустя группа известных монархистов, обладающих медийным и финансовым весом – Хоакин Сатрустеги, Торкуато Лука де Тена, Хоакин Кальво Сотело и Хуан Мануэль Фаньуль, – бросила вызов Движению, выдвинув «независимую кандидатуру» на муниципальных выборах в Мадриде, которая получила столько голосов, что власти прибегли к фальсификации, причем настолько вопиющей, что ее обсуждали даже в Совете министров.

Однако вместо того, чтобы развить эти события, Хуан де Бурбон будто сам бойкотировал их своими решениями, избегая прямой конфронтации в попытках завоевать расположение диктатора. Движимый этой тщетной надеждой, той же осенью 1954 года он запретил принцу Хуану Карлосу после окончания бакалавриата продолжить обучение в Католическом университете Лёвена, как это изначально предполагалось. Вместо этого он настоял, чтобы принц остался в Испании и поступил в Военную академию в Сарагосе, дабы «народ привык видеть принца рядом с каудильо», как сказал о себе в третьем лице сам Франко.

В последующие месяцы, придерживаясь той же тактики, граф Барселонский сумел свести на нет любой эффект от успеха монархической кандидатуры на выборах в Мадриде, встретившись с диктатором лично второй раз. Это произошло в эстремадурском поместье Лас-Кабесас, принадлежавшем одному из тех аристократов, кто умел протягивать правую руку претенденту, а левую Франко – Хуану Клаудио Гёлю, графу де Руисеньяда.

Однако главной ошибкой претендента на королевский титул стали заявления в газете ABC, в которых он хвалил «достижения каудильо Франко во главе нации» и утверждал, что ради служения «делу Запада должны объединиться все испанцы, вдохновленные идеалами Национального движения». Устав повторять, что подобные лесть и угодничество не принесут ему уважения диктатора, а скорее наоборот, Хиль Роблес летом 1955 года подал в отставку с поста члена частного совета графа Барселонского. С тех пор, не отказываясь от монархического проекта, бывший лидер CEDA сосредоточил свои усилия на создании политической группы – поскольку политические партии были строго запрещены, среди более или менее терпимых режимом лидеров мнений начали множиться подобные частные ассоциативные форматы – под названием Христианская социал-демократия (Democracia Social Cristiana, DSC), в своем адвокатском бюро в Мадриде, а позже на посту президента Испанской ассоциации европейского сотрудничества (Asociación Española de Cooperación Europea, AECE)[686].

Настоящая лебединая песня хуанизма наступила со смертью генерала Хуана Баутисты Санчеса Гонсалеса 30 января 1957 года. Годом ранее на фоне планов Арресе и взволнованного Франко, заявившего в одной из своих поездок по Андалусии: «Все должны знать, что фаланга может жить без монархии, но монархия никогда не сможет жить без фаланги», монархические круги охватила тревога. Одно дело терпеть регентство каудильо, и совсем другое – получить монархию, связанную по рукам и ногам законами, подчинявшими ее Национальному движению. В этом контексте граф де Руисеньяда обсуждал с высшим военным командованием возможность поворота штурвала, то есть переворота, наподобие путча Мигеля Примо де Риверы 1923 года. Это не случайная отсылка, поскольку лидером вновь должен был стать генерал Санчес Гонсалес, командующий Каталонским военным округом. И одной из причин, на которую можно было бы сослаться для мобилизации войск, как и в 1923 году, была социальная обстановка в Барселоне, с начала 1957 года охваченной очередной трамвайной забастовкой, на этот раз выраженно антифранкистского характера, в ходе которой гражданская администрация вновь обвинила военное командование в недостаточном сотрудничестве. Заговору, однако, так никогда и не суждено было состояться: среди гула городских сплетен, доносов службы безопасности и давления со стороны министра Муньоса Грандеса на Санчеса Гонсалеса с целью добиться от того подтверждения лояльности жизнь монархистского генерала оборвалась из-за приступа стенокардии во время визита в военные укрепления в Пиренеях[687].

Потрясающая удача Франко, даже помощь небес, раз за разом убирающих с доски вражеские фигурки, больше подходила главному герою фильма «Парфюмер», чем политической реальности любого диктатора XX века. Конечно, эта удачливость породила все разновидности спекуляций, указывающих на убийство, в пользу которого, однако, до сих пор не существует никаких документальных доказательств. Так или иначе, после смерти генерала Хосе Энрике Варелы в 1951 году оставался один несомненный факт: с гибелью Санчеса Гонсалеса исчез последний крупный игрок, представляющий так называемую монархическую армию, на которую так часто ссылаются, ошибочно и зачастую предвзято, применительно ко всему периоду существования диктатуры. Начиная с конца пятидесятых годов по своему социальному составу, доктрине и менталитету – в соответствии с «Генеральским Духом», ссылающимся на ценности, прививаемые в Генеральной военной академии (AGM), куда как раз тогда поступал Хуан Карлос де Бурбон[688], – 38-я армия представляла собой как никогда прежде армию 18 июля.

И чтобы все оставалось именно так, ведь режим не переставал учиться на своих ошибках, здание власти укреплялось от самой вершины до фундамента. При назначении нового ответственного за военный округ со столицей в Барселоне в секретном отчете, датированном следующим днем после смерти Санчеса Гонсалеса, отмечалось, что претендент

«должен обладать абсолютной и проверенной лояльностью к каудильо […] человек, на которого не подействуют лесть и похоть так называемого „хорошего общества“, в котором кроется наихудшая закваска врагов режима […] сепаратизм и безумный монархизм Каталонии. […] Это „хорошее общество“ старается окружить генерал-капитана и его семью атмосферой хорошего тона, коктейлей, ложи в Лисео и всем тем, что с легкостью выполняет свою задачу по захвату внимания […] как то, что произошло сейчас […] и теперь, по воле Бога, уже стало историей»[689].

На должность был выбран соответствующий всем этим качествам Пабло Мартин Алонсо, начальник военного кабинета Франко. Немного позже, 27 апреля 1958 года, в месте, обладающем сильным военным символизмом – на холме Гарабитас в парке Каса-де-Кампо в Мадриде, одном из центров битвы за столицу – было основано «Национальное братство временных прапорщиков», основная цель которого заключалась в «удержании духа фаланги и гражданской войны среди офицерства»[690].

Эмансипация вечно младших

Во многом фигура Хуана Батисты Санчеса Гонсалеса была заново открыта широкой аудиторией благодаря великолепному графическому роману «Сломанное крыло» (2017). В этой работе Антонио Альтаррибы-и-Кима рассказывается история Петры, матери первого из авторов, которая во времена монархистского генерала в Сарагосе была управляющей Генеральным капитанством[691]. Путешествие Петры из небольшой деревни в провинции Вальядолид в мегаполис на работу в качестве домашней прислуги в обеспеченной семье очень репрезентативно как стремление к социальному росту и воля к эмансипации целого поколения женщин, уставших быть «вечно несовершеннолетними», как удачно сформулировала Росарио Руис Франко в своем рассказе о положении женщин во время диктатур[692].

Таким образом, несмотря на очевидные политические, доктринальные и практические ограничения, наложенные франкистскими рамками на обеспечение полноценными гражданскими правами, Испания оказалась подвержена еще одной мировой тенденции. После жертв, принесенных женщинами во время войны и послевоенного периода, этот процесс требовал конкретных шагов для обеспечения независимости и юридического признания их полноправия, как это было закреплено во Всеобщей декларации прав человека, принятой ООН в 1948 году. И это давление со стороны «Второго пола», как годом позже Симона де Бовуар назвала свою ключевую работу, ощущалось во всех социальных слоях.

В первую очередь оно исходило из рабочего и крестьянского классов, особенно в таких отраслях, как текстильная промышленность и консервная индустрия, где подавляющее большинство работников составляли женщины; текстильное законодательство, продиктованное логикой предпринимательской выгоды, благоприятствующей использованию дешевой рабочей силы, не подпадало под действие нормы, обязывавшей замужних женщин увольняться с работы. Эти работницы возглавили многочисленные демонстрации, требуя равной оплаты и улучшений условий труда[693]. Они делали это при поддержке все более специализированных платформ, таких как женская группа Молодых христианских рабочих (JOCF), отделения «Католического действия», ориентированного на молодежные сектора мира трудящихся, которое организовало свой первый национальный конгресс в 1957 году[694].

Эта активность, в общем новаторская для рабочего класса франкистской Испании, была широко распространена среди упомянутых выше «молодых женщин, которые пошли на службу в середине и конце 1950-х годов». Новые домработницы уже не «бежали от голода и репрессий; они отправлялись в города, чтобы работать на улучшение своих перспектив», и отказывались так легко принимать установившиеся иерархические практики, вроде «разграничения меню между хозяевами и горничными»[695]. Отличительные черты этого нового вида протестов, очень феминизированных, отмечались даже верхушкой режима, чьи представители, проявляя свой пресловутый мачизм, считали, что «чрезвычайно трудно убедить [женщин] доводами или вступать с ними в дискуссии на основании аргументов […] по причине их пола и особого способа реагировать»[696].

Во-вторых, эта динамика исходила из среднего класса, находящегося в закономерном процессе расширения, поскольку к его традиционным представителям теперь присоединялись появившиеся на волне роста урбанизма и развития сектора услуг. В любом случае для женщин, независимо от среды происхождения, уже было недостаточно просто наблюдать за жизнью «Из-за занавески» (название дебютного романа Кармен Мартин Гайте 1957 года). Этот факт становился очевидным благодаря стремительному росту числа студенток университетов, особенно с начала 1960-х годов, но прежде всего благодаря изменившемуся образу мышления, с которым они воспринимали эту возможность социального и профессионального продвижения. Когда писательница из Саламанки получила премию Надаля, у нее, в отличие от Кармен Лафорет в свое время, не возникло ни малейших сомнений перед тем, чтобы продолжать доказывать своими произведениями, что она – один из самых ярких умов своего поколения.

Довольно часто на стороне таких женщин, как Кармен Мартин Гайте, было наличие у них семейного культурного багажа либерального толка. В ее случае он формировался в кругу Институции свободного образования (ILE), который направил ее в Государственный женский институт в то время, когда, по словам самих участниц событий, «было обычным делом получить бакалавриат в монастырских школах, где больше преподавали религию и хорошие манеры и не было […] смешения с девушками из скромных семей»[697]. Для других ее сверстниц, сформированных годами религиозной индоктринации и происходящих из гораздо более консервативных семей, по-прежнему было очень трудно проявить свой талант за пределами приватной жизни, состоящей из «круглого столика со скатертью, радио, шкатулки с шитьем, кресла с ушами и лампы-керосинки»[698]. Тем не менее похожим образом с организациями трудящихся женщин что-то менялось и в лоне католической молодежи, ориентированной на девушек из среднего класса[699]. Волонтерские проекты в рабочих трущобах и инициативы, такие как «воскресный труд» и «кампании по обучению грамоте» Службы сельскохозяйственного труда (SUT) – популяризированные как способ зачесть обязательную женскую Социальную службу и избежать контроля со стороны Женской секции (SF), – в итоге превращались в настоящие школы политического образования. Они позволяли разорвать «семейное окружение» и упрощали расширение коллективных прав и возможностей женщин.

Наконец, в-третьих, требование глубокого пересмотра официальной парадигмы женщины в обществе исходило из влиятельных женских кругов в высших слоях. Связанные брачными узами с аристократическими кругами, такие женщины, как Мария Лаффитт, графиня Кампо-де-Аланхе, и Лили Альварес, графиня Валден, ни в коей мере не ставя под сомнение политическую преемственность режима, не собирались ограничивать свою жизнь только сферой домашнего очага и материнства. Недаром к тому времени обе они уже имели значительную карьеру. Лаффитт была признанной писательницей и защитницей равных прав, что подтверждало издание ее книги «Тайная война полов» издательством Revista de Occidente в 1948 году. В свою очередь, Лили Альварес была пионеркой женского спорта не только в Испании, но и на международном уровне, будучи участницей Олимпийский игр в Париже в 1924 году, победительницей чемпионата Каталонии и трехкратной финалисткой турнира Уимблдон. Благодаря их двойному усилию в 1960 году появился Семинар социологических исследований женщины (SESM), в который вошла группа единомышленниц, в основном связанных с университетской средой и Ассоциацией культурного обмена (ACE) – среди них Консуэло де ла Гандера, Елена Катена, Консепсьон Борреруэро, Мария Хименес де Обиспо дель Валье, Пура Салас Ларрасабаль и ее сестра Мари, автор книги «Мы, незамужние». Семинар ставил перед собой цель «выяснить, как развивается процесс интеграции женщины в модернизацию страны»[700]. В последующие годы, несмотря на неоднократные отказы в официальном признании в качестве ассоциации, SESM провела целую серию важных исследований о положении женщин в обществе.

Феминистские проблемы межклассового характера получили воплощение в таких фильмах, как «Девушки Красного Креста» (1958), но их непосредственный перевод в мир политики был осуществлен под руководством адвоката из Кадиса Мерседес Формики. «Старая рубашка» фаланги и с 1944 года директор еженедельника Medina, издававшегося Женской секцией, Формика была также одной из немногих женщин – около десяти примерно из трехсот членов, – сотрудничавших с Институтом политических исследований. Именно для их журнала она написала хвалебную рецензию на упомянутую выше работу Симоны де Бовуар, в которой, к собственному удивлению, писала о «связи, существующей, несмотря на фундаментальные различия, между французской экзистенциалисткой и испанской католичкой»[701]. По поручению Пилар Примо де Риверы и под эгидой IEP, где ей удалось собрать ценную рабочую группу, включавшую, среди прочих, Кармен Йорку, Матильде Уселай и Кармен Вернер, она занималась подготовкой доклада о «Женщине в свободных профессиях» для I Женского конгресса Испанской Америки и Филиппин (Мадрид, 1951). Однако текст так и не был представлен, поскольку как Примо де Ривера, так и комитет организаторов конгресса сочли его чрезмерно феминистским для модели «испанской женщины», которую они пытались продвигать.

Постепенно дистанцируясь от SF, к середине 1950-х годов Формика сосредоточила свою профессиональную деятельность на публицистической работе в газете ABC. Именно в этой газете в ноябре 1953 года она опубликовала статью «Супружеское жилище», ставшую ответом на убийство Антонии Пернии Обрадор своим мужем. В одном из первых в истории страны публичных призывов обратить внимание на гендерное насилие Формика напрямую связала факты, которые сильно напомнили ей прошлое ее матери, с несправедливостью закона, который, даже при наличии уважительной причины для раздельного проживания, систематически заставлял женщин покинуть так называемый дом мужа[702]. Эта статья вызвала мощную политическую и медийную бурю, вышедшую далеко за пределы Испании. Резонанс был так силен, что агентство Magnum направило в Мадрид Инге Морат – свою первую женщину-фотографа в штате, времена менялись во всех сферах, – чтобы снять портрет Формики и написать о ней в репортаже для журнала Holiday под заголовком «Мир женщин»[703].

Окончательным результатом этой полемики и последующей кампании в пользу пересмотра правового положения женщины стало принятие весной 1958 года первой реформы Гражданского кодекса. Очень ограниченное частным правом и ориентированное на замужних женщин со средним и высоким доходом, чьи представления о собственности и наследовании все более признавались в условиях растущего индивидуализма, и с ощутимым национал-католическим привкусом – реформа под названием «общее жилье» не изменяла традиционного распределения ролей между полами, но все же означала неоспоримую эволюцию. Женщины, вышедшие замуж второй раз, не теряли родительских прав в отношении детей от первого брака, уравнивался юридический статус измены, сокращалась односторонность в распоряжении недвижимым имуществом и нажитой собственности. Тем не менее сохранялась необходимость получения разрешения мужа для участия в судебном разбирательстве, принятии наследства и исполнении завещания[704].

Переход к публичному праву откладывался еще на три года, до окончательного принятия Закона о политических, профессиональных и трудовых правах женщины 22 июля 1961 года, и в этом случае ключевую роль сыграла Пилар Примо де Ривера, представившая законопроект на пленарном заседании франкистских кортесов.

Причины, объясняющие изменение отношения SF и ее национального представителя к такого рода инициативам, носили различный характер. С одной стороны, речь шла о попытке утвердить свою гегемонию в видении и формировании женской части населения, поскольку было отмечено благоприятное отношение общественного мнения к предыдущим реформам, а также сохранить растущий приток преданных активисток в организации AC. С другой стороны, речь шла о том, чтобы дополнить свои постулаты новой экономической политикой в области развития – стимулирование оплачиваемого женского труда могло способствовать росту семейного потребления, – а также продолжать формировать за рубежом более благоприятный образ режима; область, в которой SF всегда была очень активна, теперь требовала определенной корректировки в соответствии с законодательствами других стран.

В этом смысле новый закон, который, по сути, был не более чем возобновлением проектов, подготовленных десятью годами ранее Мерседес Формикой, но без какого-либо упоминания о ней, гарантировал женщинам доступ ко всем уровням образования, а также возможность быть избранными на любые публичные должности. Аналогичным образом он смягчал разрешение на вступление в брак, по-прежнему сохранявшееся как основной элемент франкистского патриархата, которое теперь можно было обжаловать в суде, и разрешал свободное подписание трудового договора, при осуществлении которого женщина должна была иметь «те же права, что и мужчина». Несмотря на это, мужчины по-прежнему сохраняли исключительные права на определенные профессии, такие как военные, судьи и прокуроры, за исключением областей трудового законодательства и опеки над несовершеннолетними[705].

Ни по духу, ни по содержанию, как иногда утверждается, принятый текст не означал изменения идеологической ориентации Женской секции. Об этом прямо заявила сама Пилар Примо де Ривера в своем выступлении в палате, подчеркнув: «Мы ни в коем случае не хотим сделать мужчину и женщину двумя равными существами; ни по природе, ни по целям, которые они должны выполнить в жизни, они никогда не смогут быть равны… Это ни в коем случае не феминистский закон; мы были бы неверны Хосе Антонио, если бы поступили так»[706].

Таким образом, как в этом конкретном случае, так и при оценке совокупности реформ франкистского законодательства тех лет, «нельзя судить о лесе по одному дереву». Новый порядок предполагал очевидный прогресс на пути правовой защиты женщин, но правда заключается в том, что он просто восстановил небольшую часть достижений, ранее уничтоженных самой диктатурой. Это особенно очевидно в сравнении с положением, достигнутым во времена Второй республики, чья Конституция и дополняющее ее законодательство установили высокий уровень гендерного равенства – драгоценный плод работы феминистских активисток и женщин-политиков с начала века. Именно в эти годы две главные героини дебатов 1931 года о предоставлении женщинам избирательного права, Виктория Кент и Клара Кампоамор, находясь в изгнании, демонстрировали преемственность этой борьбы на двух направлениях, крепко связанных между собой: феминистском и антифранкистском. Виктория Кент действовала через издание в 1953–1974 годах журнала Ibérica (por la libertad) («Иберия (за свободу)»), финансируемого ее партнершей, американской филантропкой и активисткой Луиз Крейн. Клара Кампоамор работала посредством встреч и частных переписок, в которых, с ностальгией по «той боевой молодежи, среди которой я бы двигалась так, как мне заблагорассудится», она общалась с новыми активистками внутри страны, своими преемницами, такими как Мария Тело Нуньес, одна из ответственных за возрождение Ассоциации женщин-студенток и заметная фигура Международной федерации женщин юридических профессий[707].

О «братских» народах

В сравнении со штормовой ситуацией внутри страны, после заключения двойного соглашения 1953 года и благодаря постепенному включению в структуру ООН, на внешнем фронте в течение нескольких месяцев диктатура наслаждалась затишьем. Однако очень скоро франкистские власти поняли, что полное признание в международном сообществе еще далеко не достигнуто, а членство в многосторонних организациях влечет за собой новую ответственность.

Как в одном, так и в другом смысле подъем движения деколонизации и продвижение процесса европейской интеграции – Римские договоры, положившие начало Европейскому экономическому сообществу (ЕЭС) и Европейскому сообществу по атомной энергии (Евратом), были подписаны в марте 1957 года – ставили режим, учитывая его политическую природу, перед непростым выбором. Антидемократические основы оставили его вне усилий по европейской консолидации, и изменить эту ситуацию при его инертности было непростой задачей, усугубленной тем, что на карте стоял доступ к основному рынку для экспорта. Точно так же в силу своего происхождения и фашизма в Африке отказ от своих скудных колониальных владений означал бы для диктатуры официальное признание окончательного поражения его «имперской воли». Но и продолжение старой стратегии также ставило под сомнение правдивость риторики о «традиционной испано-арабской дружбе» и «испанско-марокканском братстве». Тем более сами братья тоже устали от того, что их опекали как незрелых – в случае с Испанской Гвинеей буквально благодаря доктрине homo infantilis[708] – и теперь требовали национальной эмансипации.

Разумеется, ситуация была деликатной, но по крайней мере внешне ее опасность не была сопоставимой с трудностями, через которые прошел режим в 1940-е годы. Фактически, как только была достигнута общая цель обеспечения выживания режима, единство внутри правящего класса франкистов уступило место расхождениям в отношении направлений внешней политики.

С одной стороны, существовало разделение идеологического характера, вытекавшее из уже упомянутой двойственной риторики диктатуры. В то время как большая часть правительства, военные и экономические руководители ставили на поддержание отношений с Западным блоком и его сверхдержавой, фаланга желала противоположного: усиления самоутверждения постфашистского характера. Это вылилось в попытки наладить связи с новыми националистическими режимами, входящими в Движение неприсоединения. Для решения этой задачи Испания пошла на поиск достаточно нетрадиционных союзов. Произошло сближение с Египтом Гамаля Абдель Насера, поддерживаемое Хосе Луисом Арресе и сопровождаемое резкой критикой Франции и Великобритании в прессе Движения во время Суэцкого кризиса 1956 года. Кроме того, журналисту Антонио Д. Олано из газеты Pueblo, являвшейся инструментом фалангистских профсоюзов под руководством Эмилио Ромеро, было поручено принять Эрнесто Че Гевару в Мадриде в июне 1959 года. Журналист поставил Че на фоне Арки Победы в Университетском городке, а фотограф Сезар Лукас провел фотосессию. Хороший пример интереса, который революция Фиделя Кастро и Куба пробудили в интеллектуальных кругах партии, настроенных резко антиамерикански и которые без колебаний квалифицировали Че как «великого представителя испанской расы, потрясающее воплощение испанскости»[709]. Тем не менее эта группа внешнеполитических инициатив так и не получила необходимого продолжения. Нехватка промышленной, военной и финансовой мощи мешала подкрепить риторику инвестициями, интервенцией или массовой продажей вооружений, а быстрое сближение Насера и Кастро с орбитой СССР вскоре сделало их потенциально неприемлемыми союзниками в глазах Соединенных Штатов.

С другой стороны, как уже было продемонстрировано в процессе переговоров с США, между ведомствами, ответственными за внешние дела, рос раскол. С одной стороны был МИД, а с другой – министерство Карреро Бланко, которому напрямую подчинялось управление африканскими владениями через Генеральное управление по делам Марокко и колоний во главе с генералом Хосе Диасом де Вильегасом. Причем речь шла не просто о распределении обязанностей, а о глубоком расхождении по существу. Дипломаты из дворца Санта-Крус умели отделять долгосрочные интересы государства от сиюминутных политических нужд диктатуры, хотя и старались делать их совместимыми, тогда как для Карреро и его подчиненных интересы нации и интересы Франко были полностью тождественны. Это расхождение усилилось с 1957 года, с назначением Фернандо Марии Кастиэльи министром иностранных дел, его разногласия с адмиралом годами влияли на принятие ключевых решений.

Таким образом, по точным словам Росы Пардо, в середине 1950-х годов «у испанской дипломатии не было проекта: она представляла собой клубок пафосных инициатив, основанных на дискурсе железного антикоммунизма как основы в комбинации с креном в сторону «Третьего пути» (производные от фалангистского национализма и ресентимента, вызванного изоляцией), и всегда на фундаменте доверия, порожденного пактами 1953 года. Эта «политика сдержанности», как ее охарактеризовала французская дипломатическая служба […] не способствовала сближению с Западной Европой»[710].

Нехватка единой стратегии и отсутствие координации с другой вовлеченной европейской метрополией – в данном случае с Францией – фактически определили процесс деколонизации Марокко. В феврале 1956 года, в соответствии с положениями Устава Организации Объединенных Наций, Даг Хаммаршельд официально задал Испании вопрос о существовании неавтономных территорий, находящихся под ее управлением. Но в знак уважения к национальности генерального секретаря франкистский режим предпочел «сыграть в шведа» и поручил Хосе Феликсу де Лекерике тянуть время и максимально оттягивать ответ.

Если бы ответ был подготовлен в должное время и должным образом, испанский делегат сообщил бы, что в тот момент колонии, контролируемые из Мадрида, делились на три основные юрисдикционные зоны. Во-первых, это была уже упомянутая Испанская Гвинея, включавшая в себя остров Фернандо-По и материковую часть Рио-Муни. Эти территории были организованы для систематической добычи ресурсов – лесных продуктов, бананов, кофе, какао и пальмового масла – посредством принудительного труда местного населения и нигерийских наемных рабочих, управляемых по классической испанской модели административных концессий и делегирования полномочий католической церкви, которая установила систему сегрегации через так называемый Попечительский совет коренных народов (Patronato de Indígenas). Высшая власть находилась в руках генерального губернатора, пост которого в этот период последовательно занимали адмиралы Фаустино Руис Гонсалес и Франсиско Нуньес Родригес. Это отражало важность значения колонии для флота, поскольку она позволяла обосновывать увеличение его доли в государственном бюджете[711].

Во-вторых, существовала так называемая Испанская Западная Африка (AOE), группировавшая зоны Испанской Сахары, мыса Жуби к югу от Французского протектората над Марокко, и небольшой прибрежной полосы, находившейся среди французских владений, – анклава Ифни. Это были территории с преимущественно кочевым населением и слаборазвитой инфраструктурой, по крайней мере до тех пор, пока в середине 1960-х годов не начались инвестиции в добычу фосфатов и не были открыты богатые месторождения Бу-Краа в Сахаре. Основной интерес к этим колониям имел стратегический характер, они служили прибрежным щитом для Канарских островов. Об этом свидетельствовал также военный статус различных генеральных губернаторов, таких как Мариано Гомес-Самальоа, Хосе Эктор Васкес, Мариано Альонсо и Педро Латорре.

Наконец, третьим колониальным владением, и важнейшим с политической, экономической, стратегической, а также символической точек зрения был протекторат Марокко, всегда находящийся под руководством верховного комиссара, должность которого с 1951 года занимал генерал-лейтенант Рафаэль Гарсия Валиньо. С молчаливого согласия Франко и Карреро Бланко именно Гарсия Вальиньо и испанские власти уже несколько лет вели очень рискованную политическую и дипломатическую игру. Ослепленные собственной пропагандой о «испанско-арабском братстве» и стремясь стать незаменимыми посредниками для всех сторон, локальные франкистские руководители предоставляли свободу действий и поддержку независимым группам, таким как Реформистская партия Абдельджалека Торреса и партия «Истикляль» в случае с Марокко, которые подрывали французское колониальное господство в Магрибе. Причем делалось это без особой скрытности, как в случае церемонии, организованной в январе 1955 года Гарсией Вальиньо в конном клубе «Тетуан» в честь султана Мохаммеда бен Юсефа – будущего короля Мухаммеда V, депортированного французами на Мадагаскар летом 1953 года[712].

Такой была расстановка сил, когда правительство Эдгара Фора решило следовать иезуитскому принципу и пришло к выводу: «чтобы спасти тело – Алжир, имеющий статус французской провинции, – нужно пожертвовать конечностями – Тунисом и Марокко, находившимися под протекторатом», и в соответствии с этим репатриировало султана и быстро договорилось о предоставлении независимости, объявленной в марте 1956 года. Франкистская Испания оказалась полностью выведена из игры.

Как и следовало ожидать, все деколонизационное давление – как внутреннее, так и внешнее, исходившее от Лиги арабских государств, – вскоре перенеслось в испанскую зону. Воспринятое военным африканизмом как неотъемлемая часть его сущности, оно вызвало череду громогласных заявлений вроде «Мы никогда не уйдем, несмотря ни на что», тревожно перекликавшихся со словами элит эпохи Реставрации накануне катастрофы 1898 года. Однако довольно быстро восторжествовал принцип реальности. Франко, осознавая внутреннюю политическую цену, которую страна платила за массовые отправки войск в протекторат, отказался от этой битвы, по-фарисейски устранил Гарсию Вальиньо и согласился на переговоры с Мухаммедом V. 7 апреля 1956 года была согласована совместная декларация, которая объявляла, что «режим, установленный в Марокко в 1912 году, не соответствует нынешней реальности», поэтому «испанское правительство признает независимость Марокко»[713].

Если у наиболее проницательных представителей режима еще оставались сомнения в правильности этого решения, то уже через несколько месяцев они окончательно подтвердились. Поспешность в достижении соглашения с династией Алауитов привела к неясности в определении двусторонних границ, и марокканские нерегулярные силы при молчаливой поддержке своей новой национальной армии и партии «Истикляль» начали атаки на испанские войска в анклаве Ифни. Хотя официально этого никогда не признавали, ситуация с конца ноября 1957 года была открытой войной. За шесть месяцев продолжительности конфликта – одной из этих «тихих войн», как назвал ее Хайме Мартин в графической новелле о военной службе своего отца в Сиди-Ифни, – наглядно проявились серьезные проблемы вооруженных сил Испании, полностью лишенных координации между собой, в значительной степени из-за персоналистских амбиций и раздробленности по различным департаментам с локальными политическими целями. Также проявились пределы союза с Соединенными Штатами, очень заинтересованными в поддержании хороших отношений с Королевством Марокко, которые максимально ограничили использование военной техники, поставленной в рамках оборонительных соглашений. Лишь военное сотрудничество с Францией, продиктованное собственными интересами последней в Алжире, позволило изменить ход противостояния[714].

В очередной раз, как и в начале XX века, судьба испанского оружия в Африке зависела почти исключительно от позиции Франции – факт, который лишь подтверждал неспособность диктатуры проводить внешнюю политику, основанную на собственной повестке, даже на региональном уровне. После более двухсот погибших и в условиях почти полного информационного затишья Синтрское соглашение, подписанное в апреле 1958 года, положило конец последней из войн Испании. Она сохраняла контроль над своей «последней колониальной авантюрой», как называли Ифни, но в обмен на уступку Кабо-Жуби Марокко[715].

Диктатура вновь начала чередовать реальность с официальным желаемым. Так, Министерство иностранных дел предупреждало, что процесс деколонизации неизбежен, и противодействие ему может привести к новой волне маргинализации страны, а также помешать благоприятному решению вопроса Гибралтара, который уже стал одним из приоритетов министра Фернандо М. Кастиэльи. Несмотря на это, министерство Карреро Бланко продолжало политику «провинциализации» – по образцу того, что пыталась делать Франция в Алжире и Португалия Салазара в Анголе, Мозамбике и Гвинее-Бисау, – которая заключалась в представлении колоний как неотъемлемой части национальной территории, что Испания и попыталась продемонстрировать, сменив в августе 1956 года название «Главное управление Марокко и колоний» на «Главное управление африканских территорий и провинций»[716].

В результате, когда больше нельзя было тянуть с ответом Генеральному Секретарю ООН, Лекерике было приказано сообщить, что Испания не управляет колониальными владениями, и в то же время поддержать позиции Франции и Португалии при голосованиях на Генеральной Ассамблее. Сам Франко, высоко ценивший испано-португальскую связь, фактически благословлял такую позицию в своих выступлениях, например в речи перед кортесами, произнесенной по случаю двадцатипятилетия его прихода к власти, в которой он называл колонизацию

«цивилизационной миссией, одной из самых благородных задач […] обязанностью народов с более высоким уровнем культуры и достаточными средствами… Независимость должна быть зрелым плодом, который падает сам, без насилия и потрясений, когда приходит время зрелости… И это говорит нация, которая дала жизнь двадцати другим нациям, однажды отделившимся от национального древа… Наша позиция ясна. Мы разделяем процесс естественного взросления […] от искусственных потрясений, созданных извне и поддерживаемых коммунизмом»[717].

Однако на практике, пусть даже с вывернутой рукой, под угрозами и с затягиванием до последнего, франкистская диктатура в конце уступала и никогда не была готова доводить ситуацию до новой войны. В этом вновь ключевую роль сыграли некоторые представители правящих кругов, которые принимали соответствующие решения по собственной инициативе, порой даже вопреки указаниям самого Совета министров. Так, был случай, когда Хосе Феликс де Лекерика, поддерживая прямой контакт с Кастиэльей, в нескольких случаях переступал через инструкции правительства, выигрывая время и политический кредит, скрытно передавая информацию Генеральному секретариату ООН – все это, конечно же, «на благо Испании и каудильо»[718].

Таким образом, в 1960 году Испания наконец согласилась участвовать в Комиссии ООН по информации о неавтономных территориях. В 1962 году министерство Карреро Бланко приняло курс на признание самоуправления, в 1963 году был вынесен на референдум автономный режим для Гвинеи, который вступил в силу в следующем году и стал прелюдией к ее независимости в октябре 1968 года – уже через несколько месяцев в стране установилась диктатура Франсиско Масияса Нгуемы, – в то время как в июне 1969 года завершилась так называемая передача Ифни Королевству Марокко. Как мы увидим позже, хотя и в совершенно ином контексте, стремление избежать военной эскалации и внутренней дестабилизации также легло в основу позорного ухода из Западной Сахары в ноябре 1975 года[719].

Попытка Испании играть роль региональной державы в Средиземноморье свелась к политике умиротворения, «болезненным щипкам» и уже привычным жестам самоутверждения. Только в свете этой двойной логики можно понять такие решения, как открытие в Мадриде почти одновременно одного из первых зарубежных представительств Алжирского фронта национального освобождения (ФНО), и также прием его злейших врагов – генерала Рауля Салана и других высокопоставленных французских военных, основателей Организации секретной армии (OAS). Эпизод все еще мало изученный: именно из испанской столицы благодаря бесценной помощи нашего старого знакомого Рамона Серрано Суньера вылетел самолет, доставивший Салана в Алжир для попытки государственного переворота в апреле 1961 года. Несомненно, это стало красивым способом вернуть Франции должок за политику предоставления убежища республиканским изгнанникам, а также продемонстрировать, что Испания все еще обладает сильными инструментами для переговоров с ней. В том же смысле, хотя и в этот раз в отношении Бельгии, можно интерпретировать приветствие Мадридом Моиза Чомбе – недолговечного президента такого же мимолетного Государства Катанга и ключевого участника печально известного убийства Патриса Лумумбы в рамках деколонизации Конго.

На этом каталог международных интриг и политических деятелей, нашедших убежище под крылом Франко в эти годы, не заканчивается; некоторые районы Мадрида, побережья Малаги и Аликанте в те годы стали настоящими убежищами транснациональных ультраправых[720]. Желая обрести влияние в испаноязычном мире, ведомый фашистским наследием или желанием показать в стиле Ланнистеров, что он всегда оплачивает долги, в январе 1960 года в Испанию наконец прибыл в изгнание Хуан Доминго Перон, который в течение двенадцати лет пребывания в стране сохранял относительно сдержанный политический профиль[721]. Его свержение в 1955 году уже спровоцировало бегство из Аргентины Анте Павелича – основателя кровавого движения усташей и диктатора Независимого государства Хорватия во время Второй мировой войны, разыскиваемого Югославией для суда за совершенные преступления. Он умер в Мадриде в конце 1959 года.

За год до этого, на президентских выборах Нового государства в Португалии, массовые фальсификации сорвали кандидатуру генерала Умберту да Силвы Делгаду, который обещал сместить Салазара в случае победы. После этого, находясь в эмиграции в Алжире, он организовал неудачную попытку государственного переворота в том же 1961 году. Несколько лет спустя ситуация вокруг Делгаду была воспринята как удобный повод сделать жест в адрес режима Салазара, чье упрямое стремление сохранять свои колонии с помощью вооруженной силы вызывало, по выражению Хуана Карлоса Хименеса Редондо, «закат дружбы между иберийскими диктатурами». Таким образом, франкистская полиция закрыла глаза на деятельность Португальской международной и охранной полиции (PIDE) на территории Испании, которая при помощи одного из своих агентов под прикрытием выманила Делгаду к испано-португальской границе в 1965 году и убила его вместе с его секретаршей, Аражарир Морейрой де Кампуш, в эстремадурском городке Вильянуэва-дель-Фресно[722].

С учетом изложенного общий итог, который можно подвести под траекторией диктатуры в эпоху деколонизации, оказывается довольно противоречивым. Если мы принимаем, что единственной целью внешней политики диктатуры было выживание, то прагматичный путь, который в итоге взял верх, без сомнения, был адекватным выбором. Колониализм, хотя иногда его склонны преуменьшать, был одним из основополагающих элементов в зарождении фашизма и сопутствующей ему культуры насилия. В этом отношении Ханна Арендт предупреждала об «эффекте возвращения бумеранга империализма в метрополию», который проявился во многих европейских странах, где «администраторы насилия» «вскоре сформировали новый класс внутри нации, и, хотя их поле деятельности находилось далеко от родины, они пользовались значительным влиянием в ее политическом организме»[723]. Это определение идеально ложится на испанский опыт в марокканских войнах, колыбели военного африканизма, в котором Франко ковал свой менталитет и карьеру. Недаром большинство его биографов подчеркивали важность этих лет и эмоциональную ниточку, связывающую диктатора с Марокко.

Именно поэтому вызывает удивление относительная легкость, с которой диктатура отказалась от военного пути в попытке сохранить свои колониальные владения. Особенно если мы сравним это с тем, что произошло в соседних странах, например в демократической Франции, которой катастрофы в Индокитае и Алжире обошлись в тысячи жизней, падение Четвертой республики и попытку государственного переворота. Что уж говорить об уже упомянутом Новом государстве – португальском режиме, дошедшем до точки невозврата в результате колониальной войны (1961–1974). К тому же у Испании едва ли был удачный опыт, который мог бы служить примером в вопросе деколонизации. В режиме, основанном на строгом персонализме, диктатор вполне мог бы принять ошибочное решение, приведшее к военной эскалации с непредсказуемыми последствиями. Однако, несмотря на множество допущенных ошибок, франкистская система в целом извлекла урок из 1940-х годов и вновь сумела избежать перехода к радикализации.

Однако если перенести фокус анализа на перспективу национальных интересов, то результат будет явно отрицательным. Несогласованность между различными ведомствами, сопротивление со стороны администрации президента и зависимость от режима Салазара в Португалии препятствовали Испании включиться в международное сообщество и занять активную позицию в ООН, равно как и создать институциональные механизмы связи с бывшими колониями, что позволило бы сохранить более прочные культурные и экономические связи с ними. И наоборот, затягивание привело к тому, что процесс деколонизации проходил в атмосфере недоверия, оно обусловило напряженные двусторонние отношения на годы вперед и заложило основы конфликта в Западной Сахаре – тяжелого наследия для международного имиджа страны, учитывая, что это одна из тех территорий, которые ООН по-прежнему считает деколонизированными не до конца.

И об «огромном меньшинстве» оппозиции

Проблема обновления поколений затрагивала не только диктатуру. Как мы уже отмечали ранее, с неумолимым ходом времени столкнулась и антифранкистская оппозиция. В подполье внутри Испании это означало, что новые поколения, только вступавшие в трудовую жизнь и которые стремились привлечь к участию в политической борьбе, уже не были тотально парализованы страхом террора, царившего в послевоенные годы. Но традиции рабочей политической культуры и профсоюзной борьбы 1920–1930-х годов были для них достаточно чужды. И даже когда багаж опыта переходил по семейным каналам или через дружеские круги и соседское общение, молодежь сталкивалась с трудовой средой, находившейся в процессе всеобъемлющей трансформации, сосредоточенной на новых отраслях промышленности. Эти отрасли были технологически оснащеннее и обладали большей доступностью, что было вызвано массовым прибытием в город бывших сельскохозяйственных рабочих. Новая ситуация требовала новых решений и мобилизационных стратегий[724].

Аналогичным образом, на международном уровне испанская гражданская война все еще оставалась очень живой в памяти прогрессивной интеллигенции и лидеров левых партий как опыт пробуждения сознания. Но ее значение все больше затмевали новые события и иконы, такие как уже упомянутая Кубинская революция с ее харизматичными бородатыми лидерами, увековеченными другим фотожурналистом агентства Magnum, начавшим карьеру в Испании, Анри Картье-Брессоном, и набиравшая обороты война во Вьетнаме. Оба этих события хорошо отражали смещение центра тяжести холодной войны в сторону Латинской Америки и азиатских и африканских стран, возникших в результате процессов деколонизации. Тем временем в Европе, по крайней мере до строительства Берлинской стены в 1961 году, окончательно утвердились концепция «мирного сосуществования» и принцип невмешательства во внутренние дела стран в рамках соответствующих блоков.

Для антифранкистской оппозиции, следовательно, становилось немыслимым рассчитывать не только на какую-либо прямую интервенцию извне – надежду, угасшую уже много лет назад, – но даже на формальное и решительное осуждение со стороны демократических правительств или минимальное дипломатическое давление, которое могло бы способствовать хоть какой-то либерализации. Как в зеркальном отражении с другой стороны железного занавеса, это подтвердила абсолютная пассивность Запада в ответ на ввод советских танков в Будапешт в 1956 году и подавление венгерской революции[725].

В этом сценарии соперничество за успех и демонстрация силы между двумя сферами влияния перенеслись в области, более банальные с политической точки зрения, но обладающие сильным символизмом и широкой публичной видимостью, такие как спортивные соревнования и шахматные турниры, международные музыкальные конкурсы, а также научные и культурные достижения в борьбе за Нобелевскую премию. Не оставалась в стороне от этой тенденции и испанская диктатура. Она принимала участие в гонке, хоть и делала это, конечно, в меньших масштабах, в соответствии со своими возможностями и с прицелом на свою собственную аудиторию, сосредоточенную в испаноязычном мире и международных католических кругах. Тем не менее диктатуре удавалось действовать достаточно активно и эффективно. Так, наряду с гуманитарными жестами, такими как прием примерно 6000 беженцев из Венгрии, франкистский режим присоединился к символической политике, отказавшись участвовать в Олимпийских играх в Мельбурне в 1956 году, если из них не будет исключен Советский Союз. Этот бойкот впоследствии поддержали Швейцария и Нидерланды, и он лишил медали знаменитого гимнаста Хоакина Блуме, считавшегося одним из фаворитов[726].

Что касается борьбы за Нобелевские премии, особенно по литературе, те, кто отвечал за культурную деятельность режима – снова без каких-либо указаний со стороны самого Франко, больше занятого культивированием себя как сценариста кино, чем литературой, – прекрасно понимали, какие последствия могла бы повлечь за собой престижная премия для испанской литературы. Это был бы новый шаг в международной нормализации режима, но только в случае, если ее получит писатель, живущий в самой Испании. И напротив, это стало бы напоминанием об испанском вопросе и обо всем, что мир потерял со старой Испанией, в случае, если премия достанется изгнаннику-республиканцу. Чтобы не допустить этой последней возможности, франкистская дипломатия, действуя заодно с некоторыми латиноамериканскими диктатурами, уже предпринимала маневры по срыву отдельных кандидатур, как кандидатура дважды номинированного в 1952 году на Нобелевскую премию мира и по литературе Сальвадора де Мадарьяги. Она блокировала возникновение других потенциальных возможностей, например идеи о совместной награде Хосе Ортеги-и-Гассета и венесуэльского писателя Ромуло Гальегоса, против чего был направлен заказ для писателя Камило Хосе Села на роман «Катира»[727]. Дело в том, что пусть республиканская институализированная Испания уходила в небытие, каждый шаг франкистской диктатуры перед лицом мира – даже прием венгерских беженцев, в котором явно ощущалась нотка возмездия за присутствие антифранкистских сил в социалистическом лагере, – всегда содержал компонент реакции на деятельность испанского изгнания.

Шведская академия в любом случае не собиралась долго медлить с тем, чтобы склонить баланс в ту или иную сторону, ведь прошло уже слишком много времени – конкретно с 1922 года, когда награды был удостоен Хасинто Бенавенте, – что испанская литература оставалась без премий. В результате произошло нечто ставшее своего рода испанским вариантом дела Бориса Пастернака, когда в 1956 году на Нобелевскую премию по литературе были выдвинуты две противоположные кандидатуры. С одной стороны, Рамон Менендес Пидаль, не обязательно любимец режима, но кандидат, который пользовался поддержкой «всей официальной Испании»: его кандидатуру выдвинула Королевская академия, практически все университеты страны, а также Аргентинская академия литературы и Чилийская академия языка. На другой стороне был Хуан Рамон Хименес, который едва рассчитывал на поддержку Университета Мэриленда, в стенах которого над подготовкой заявки работали его жена, писательница Зенобия Кампруби, и исследовательница Матика Гулар.

В октябре 1956 года был объявлен победитель, и вопреки всем ожиданиям им стал Хуан Рамон Хименес. Победы удалось достичь в значительной степени благодаря влиянию, которое возымел доклад писателя Хьялмара Гулльберга – переводчика Габриэлы Мистраль, Федерико Гарсиа Лорки и самого поэта из Могера, – подготовленного к пленарному заседанию академии, на котором должно было состояться окончательное голосование. В своем выступлении Гулльберг не отрицал заслуг Менендеса Пидаля, «великого декана испанских гуманитарных наук», но указывал, что, по его мнению, еще более поразительным достижением было то, что такое произведение, как «Платеро и я», брошенное в очищающее пламя в Мадриде в 1939 году, читают в средних школах половины земного шара, причем без какой-либо поддержки со стороны институций:

«Наиболее естественным было бы, если бы Королевская академия испанского языка встала на защиту своего великого поэта. Однако в таком случае нам пришлось бы построить еще одну, невидимую испанскую академию […] с друзьями и меценатами. Но все его современники […] Унамуно, Антонио Мачадо (оба тоже достойные кандидаты на Нобелевскую премию) – все они мертвы. А его самые блестящие ученики – Рафаэль Альберти, Гарсиа Лорка (sic) – либо отправились в изгнание, либо были навсегда загнаны в угол победившим режимом»[728].

Как если бы он мог тайно присутствовать на этом решающем и секретном собрании, Макс Ауб всего через два месяца воображал, «больше с тоской, чем с сарказмом», «церемонию своего вступления в академию с речью под названием «Испанский театр, выведенный на свет из тьмы нашего времени». В этом упражнении в духе магического реализма в стенах Королевской академии Хуан Чабас назначен отвечать на выступление Ауба. И к присутствующим на церемонии, вместе с интеллектуалами из лагеря победителей, такими как Эрнесто Хименес Кабальеро, Хосе Мария Пеман и сам Камило Хосе Села, присоединились бы вернувшиеся из небытия репрессированные, некоторые из которых упомянуты на предыдущих страницах: Мигель Эрнандес и Федерико Гарсиа Лорка и изгнанники: Луис Сернуда, Альфонсо Родригес Кастелао, Рафаэль Альберти и Рамон Х. Сендер[729].

Во многих смыслах эта параллельная реальности мечта Макса Ауба представляла собой не что иное, как лебединую песнь целого поколения республиканской и прогрессивной культуры. Как Ауб писал Дионисио Ридруэхо в письме, открывающем эту главу, – тому, кого он также воображал академиком, занимающим кресло «буква l строчная»[730], – изгнанники уже были списаны со счетов в отношении будущего Испании. Ни прямо, ни косвенно они больше не обладали достаточной способностью влиять на ситуацию. Хотя признание Шведской академией Хуана Рамона Хименеса – и Северо Очоа, получившего образование в лабораториях Института свободного образования и удостоившегося Нобелевской премии тремя годами позже, – и означало, что нормализация диктатуры никогда не будет закончена и что «огромное меньшинство» европейского и американского населения всегда будет хранить память о гражданской войне в Испании и борьбе интернационалистов, несмотря на это, необходимый импульс, способный поднять новую волну антифранкистской оппозиции, должен был исходить в первую очередь изнутри страны[731]. Именно так это понял Ридруэхо, который, неслучайно оказавшись вынужденным опубликовать в Буэнос-Айресе свою новую книгу – в ней он подвергал резкой самокритике свое фашистское прошлое и уже ясно заявлял о себе как о противнике режима, – тщательно проследил за тем, чтобы на ней было указано: «Написано в Испании»[732].

К тем же выводам в итоге пришло и политбюро КПИ, внутри которого также происходила своего рода смена поколений, благодаря устранению из партии Висенте Урибе и постепенному оттеснению – зафиксированному на VI съезде партии в Праге – исторической фигуры Долорес Ибаррури в пользу Сантьяго Каррильо и его соратников, таких как Фернандо Клаудина, Симона Санчеас Монтеро и Хорхе Семпруна. Последний в своих интерпретациях университетских событий в феврале 1956 года настаивал на необходимости отойти от логики гражданской войны, включающей защиту республиканской формы правления, и усилить контакты с диссидентами из политической среды победителей. В этом контексте для него уже не имело большого значения, что мобилизация студентов закончилась арестами многих коммунистических активистов, – прежде всего потому, что он сам не был арестован, – по-настоящему важно было то, что авангард партии смог спровоцировать кризис в министерствах. И в этом процессе представители других идеологий также подверглись репрессиям со стороны режима, что, выражаясь театральными терминами Шекспира, облагородило их статус и возвело их в ранг «братьев по крови»[733]. Несомненно, именно такого рода рассуждения проложили путь к формулированию доктрины «национального примирения», в которой утверждалось:

«…в последние годы произошли важные изменения. Значительные силы, которые когда-то составляли франкистский лагерь, начали выражать несогласие с политикой, поддерживающей дух гражданской войны […] политические преследования теперь затрагивают и монархистов, и христианских демократов, и либералов, и даже инакомыслящих фалангистов… В Испании вырастает новое поколение, которое не переживало гражданскую войну, которое не разделяет ненависти и страсти тех, кто в ней участвовал. И мы не можем, не понеся за это тяжелую ответственность перед Испанией и перед будущим, возложить на это поколение последствия событий, в которых оно не принимало участия […] КПИ торжественно заявляет о своей готовности безоговорочно содействовать национальному примирению испанцев»[734].

Очень корректная в плане оценки смены поколений, эта новая тактика тем не менее оставалась скорее в плоскости воображения и планирования, нежели реальности, с чисто политической точки зрения, поскольку она чрезмерно преувеличивала вдохновляющую роль, которую могла бы сыграть сама КПИ, по крайней мере в краткосрочной и среднесрочной перспективе. Нет сомнений, что ее участие было ключевым для разжигания студенческих протестов, но эти протесты стали результатом весьма специфических обстоятельств и объединили группы с очень разными мотивациями, которые вряд ли можно было экстраполировать на общую ситуацию в стране. Кроме того, такая интерпретация событий игнорировала внутриполитические маневры, которые стояли за изменениями в кабинете министров Франко, а также базовый антикоммунизм большинства политических групп, к сотрудничеству с которыми призывала партия.

Как вскоре станет ясно, гораздо труднее было реализовать и возглавить «национальное примирение на практике», по выражению самого Фернандо Клаудина, чем теоретизировать об этом в Центральном комитете. Начиная с того, что, как это ни парадоксально, даже внутри самого студенческого движения, в котором КПИ оставалась ведущей подпольной организацией, ей пришлось столкнуться с критикой за оппортунизм своей новой тактики, за фундаментализм – особенно после поддержки советской интервенции в Венгрию – и вертикальность своих структур, что привело многих молодых активистов к альтернативным формам сопротивления. Среди наиболее приспособленных к новой концепции социализма, которая постепенно утверждалась среди континентальной интеллигенции, более открытым и в то же время более решительно революционным был Народный фронт освобождения (FLP), организованный по конфедеративному принципу, на основе автономных группировок, таких как «Новые университетские левые» в Мадриде и журнал El Ciervo в Барселоне, а также Баскская социалистическая организация Батасуна (Euskal Sozialista Batasuna, ESBA) в Стране Басков оказывала влияние скорее благодаря интеллектуальному уровню своих участников, среди которых были Иисус Ибаньес, Хосе Рамон Рекальде, Альфонсо Карлос Комин, Николас Сарториус, чем численности. «Фелипе» – под таким названием он стал широко известен – появился из кругов базового католицизма после протестов 1956 года и стал идеальным отражением экзистенциальных страданий новых поколений, которые требовали комплексного ответа на политические и идентификационные проблемы постколониального общества[735].

Но еще сложнее, как для КПИ, так и для Народного фронта освобождения, было донести такого рода послания до всего пласта рабочего класса. И это несмотря на то, что агитации как раз таки не было недостаточно. Вследствие провала инициированной фалангистами налоговой реформы 1954 года и на фоне стремительного роста стоимости жизни министр труда Хосе Антонио Хирон де Веласко возобновил свою «пролетарскую риторику» после многих лет замыкания в политике очень символических, но паллиативных жестов, типа создания знаменитых Университетов труда, которые не сумели решить проблемы образования народных масс, несмотря на монументальность их корпусов со зданием в Хихоне в качестве флагмана такой архитектуры. После публичного заявления о том, что «пришло время жертвовать другими», ведь «национальную экономику нельзя путать с экономикой привилегированной группы», между мартом и октябрем 1956 года он навязал демагогически одностороннее повышение зарплат более чем на 30 % по всей стране. Инфляционная спираль, вызванная этой мерой, быстро привела к усугублению положения рабочих семей и, как следствие, создала почву для новой волны забастовок и протестов[736].

С весны 1956 и до первых месяцев 1958 года во всей северной части Пиренейского полуострова, от обувной промышленности Памплоны до горнодобывающего бассейна Астурии, включая каталонскую металлургию и доменные печи Бискайи, проходили масштабные протестные мобилизации, основные требования которых сводились к улучшению экономических и трудовых условий. Во многих из них проявилось и закрепление новых протестных стратегий. В частности, рабочие начали избирать или назначать в обход структурам Вертикального профсоюза некоторых своих товарищей представителями для прямых переговоров с владельцами или руководством фабрик и компаний по ряду конкретных требований. Эти «рабочие комиссии», завершив процесс переговоров и отчитавшись о результатах перед остальными работниками, сразу же распускались. Учитывая нормативную жесткость и репрессивный контекст, навязанный диктатурой, гибкость такой организационной модели оказалась очень эффективной. В отличие от кейсов исторических профсоюзов, попытки восстановления которых оказались бесплодными, в том числе из-за устаревших методов, уже чуждых новым поколениям рабочих, в рамках комиссий ответственность становилась размытой. И хотя участие подпольных активистов-коммунистов, социалистов и представителей христианского рабочего апостольства было заметным и общеизвестным, это позволяло, по крайней мере отчасти, избежать личной направленности репрессий. Даже сектор предпринимателей, все еще находящийся в меньшинстве и в основном состоящий из мелких и средних представителей, проявил прагматизм и в итоге признал этот путь как куда более оперативный способ разрешения трудовых конфликтов[737].

Придать явно политическую направленность подобного рода притязаниям, однако, по-прежнему оставалось крайне проблематичным. Это объяснялось как жестокостью репрессивного аппарата диктатуры – 14 марта 1958 года вновь были приостановлены гарантийные статьи Хартии испанцев, а множество участников забастовок подверглись ссылке или предстали перед судом по ускоренным процедурам, – так и отсутствием «горизонта ожидания», то есть целостной и правдоподобной альтернативы франкистской системе. Именно поэтому, когда КПИ решила принять ту же схему протестов, что и в университетах, а затем попыталась удвоить мобилизацию и направить ее в чисто антифранкистское русло, она потерпела полный провал. Призывы к проведению Дня национального примирения 5 мая 1958 года и Всеобщей мирной забастовки 19 июня 1959 года были встречены низкой явкой, несмотря на усилия партийных связей на местах. Мобилизации были оторваны от изначального экономического запроса и в результате привели к аресту Симона Санчеса Монтеро и основателя Народного фронта освобождения Хулио Серона, согласившегося сотрудничать. Первый был приговорен военным трибуналом к двадцати годам тюремного заключения. Второй предстал перед недавно созданным Специальным военным судом по борьбе с экстремистской деятельностью (JEMAE), где следователем выступал полковник Эймар, а адвокатом защиты – Хосе Мария Хиль-Роблес. Хотя он и привлек к своему делу широкое международное внимание, это не помешало признать Серона виновным в преступлении против государственной безопасности[738].

Таким образом, на протяжении десятилетия постепенно формировались «черты, которые впредь должны были характеризовать новое рабочее движение. Среди этих черт: выдвижение конкретных трудовых требований при избегании политической пропаганды, формирование рабочих комиссий для их продвижения, использование законных каналов, насколько это возможно, выдвижение кандидатов, недовольных вертикализмом, на профсоюзные выборы». И, несмотря на появление этих новых витков рабочего движения, им не хватало корректной регуляции всех компонентов. Она придет на более зрелом этапе, в конце 1960-х годов[739].

Наряду с рабочим движением, находившимся в процессе реорганизации, мир антифранкистской оппозиции тоже начинал утверждаться на основе медленного возвращения гражданского общества, разрушенного во время франкистской ночи первых послевоенных лет и вновь сотканного из новых материалов и тонких лоскутков, которые все еще оставались связующим звеном с довоенным прошлым. Этот процесс, с разной степенью интенсивности, происходил практически во всех провинциальных столицах, при особом участии университетских кафедр и небольших интеллектуальных кружков. Также, пользуясь своей малочисленностью и профессиональной возможностью иметь доступ к запрещенным научным и литературным произведениям, некоторые представители дисциплин с высоким идеологическим значением – таких, как психология, история и философия права, – создали группы для размышлений и дискуссий, которые стали зачатками восстановления подлинного общественного мнения. В качестве показательных примеров можно упомянуть как Энрике Тьерно Гальвана, сумевшего добиться национального резонанса со своей кафедры политического права в Университете Саламанки, так и Хосе Аументе, инициатора первых диалогов между марксизмом и христианством в Кордове благодаря журналу Praxis (1960) и культурному кружку Хуана XXIII[740].

Но именно в двух городах, Мадриде и, прежде всего, Барселоне, было достаточно критической массы и финансовых возможностей, чтобы перейти на следующий этап. В столице это почти всегда происходило благодаря наследию Института свободного образования, сторонники которого осторожно сохраняли свои социальные контакты и собирались всегда в характерных зданиях столичного района Чамбери. Они полемизировали с критиками Ортеги со стороны интегризма и праздновали двадцатую годовщину смерти Антонио Мачадо – причем не единожды, в Коллиуре, Сеговии, Баэсе и Париже. Уже в 1960 году им даже удалось вырвать у франкистских властей разрешение на перенос останков Хулиана Бестейро на гражданский участок кладбища Ла-Альмудена.

В столице Каталонии эти годы были временем «глубокого и определяющего возрождения каталонизма». На каталонский ренессанс, конечно, влияли университетские кафедры, например кафедра новой и новейшей истории Университета Барселоны, которую возглавлял Висенс Вивес, в то время как на юридическом факультете, но уже с совершенно другой, монархической позиции действовал Мануэль Хименес де Парга. Но настоящим стержнем нового движения было аббатство Монсеррат под руководством Аурели М. Эскарре. В тепле волшебной горы кристаллизовались новые лидеры, рожденные в кругах каталонской христианской молодежи, как, например, Жорди Пуйоль, и продолжалось возрождение публичного использования каталанского языка. Эта динамика, начатая с восстановления Академии каталанского языка (1954), получила импульс с запуском второго сезона журнала Serra d’Or (1959). Впоследствии популяризация каталанского языка продолжилась с созданием издательства Edicions, первая книга которого, текст Жоана Фустера «Мы, валенсийцы», стала важной вехой в формировании идентичности Валенсийского края.

Более органичный, обладающий алиби в виде своего католического облика, а также связями в промышленной и финансовой буржуазии, преемник Жузепа Ирлы на посту президента Женералитата в изгнании, Жузеп Тарраделлас быстро идентифицировал эту формулу как победную и тоже стремился наладить контакт с представителями изнутри – обновленный каталонизм осмелился бросить вызов системе официальных властных структур, которые тяготели над каждой из провинций. Первый сигнал подал аббат Эскарре в декабре 1958 года, произнеся проповедь, в которой он упрекнул гражданского губернатора Фелипе Аседо Колунгу за его критику Ренашенсы. Но настоящий вызов власти начался с кампанией за смещение Луиса Мартинеса де Галинсоги после того, как директор газеты Vanguardia Española вновь продемонстрировал свою утонченную чувствительность, возмутившись проведением в церкви Сант Ильдефонс летом 1959 года мессы на каталанском языке. Тогда же он произнес печально известную фразу: «Все каталонцы – дерьмо». Важной деталью было то, что листовка, распространявшаяся с призывом к бойкоту газеты, также включала обращение к мигрантам в Каталонии: «Не каталонцам, которые работают и живут в Каталонии […] земле, которая их принимает и считает своими, как родных детей», – без участия которых уже невозможно было представить будущее графства. Это хорошо понимал автор листовки, уже упомянутый Жорди Пуйоль, посвятивший целую серию размышлений, многие из которых получили неудачный оттенок покровительственного пафоса, изучению влияния на каталонскую идентичность, которое мог возыметь массовый наплыв рабочей силы с юга Пиренейского полуострова. То же подтверждал Serra d’Or в 1962 году, когда после разрушительных наводнений в регионе Вальес-Оксиденталь, главном районе расселения мигрантов, призвал к солидарности с пострадавшими и восприятию трагедии как общей для Каталонии.

После успешной кампании против Галинсоги каталонистская оппозиция окрепла. Галинсога покинул пост директора газеты в феврале 1960 года, причем предлог для увольнения был найден графом де Годó и Министерством информации и туризма, что позволило сохранить лицо обеим сторонам конфликта. Поэтому, когда был анонсирован предстоящий визит Франко в Барселону, оппозиция решила повторить прием с листовкой и символическими информационными атаками, такими как исполнение «Песни знаменосца» на концерте во Дворце музыки, полном официальных лиц. Но в этот раз оппозиция перешла черту. Как только зазвучали первые ноты, полиция немедленно очистила зал, щедро, по старой традиции, раздавая удары дубинками всем присутствующим. Автором листовки снова оказался Жорди Пуйоль. Его арестовали, пытали, и в итоге он предстал перед военным трибуналом в порядке ускоренного производства. Приговоренный к восьми годам тюремного заключения, он отсидел два из них, прежде чем вышел на свободу, окончательно став символом «нового поколения», которое, по словам Жузепа Бенета, не только достигло совершеннолетия, но и взяло бразды правления в свои руки:

«Вот он, символ сегодняшнего дня: новые поколения напирают и утверждают себя. Мы видим их во всех сферах деятельности: иногда – на низовых уровнях, иногда – смело берущих на себя руководство […] они поднимают проблему ухода своих родителей от ответственности перед лицом нового мира, который рождается каждый день. Молодые уже здесь, и нет времени для оправданий. Это реальность, которая определяет настоящее и будет определять будущее»[741].

Предыдущая главаГлава 9 из 15Следующая глава