К книге
Испания Франко. Хроники режима. Не единая, не великая, не свободнаяГлава 6 Латеранские соглашения франкистского государства (1951–1955)
53%
Глава 6 Латеранские соглашения франкистского государства (1951–1955)
8

Город, дитя мое, это сущий ад. Во всей Испании нет города, более похожего на ад, чем Барселона… Девушка в Барселоне должна быть похожа на крепость. Ты меня понимаешь?

…Ни одно из осуждений фашизма не сформулировано добросовестно… «Это является антикатолическим». […] В то время как в Риме подписывается Латеранское соглашение, здесь мы называем фашизм антикатолическим.

Подписание соглашения между Соединенными Штатами Америки и правительством Франко: в действительности принятие испанского режима в военную систему Северной Америки в качестве постыдного сателлита последней категории.

Американец Уильям Юджин Смит, один из ведущих представителей золотого века фотожурналистики, посетил франкистскую Испанию в мае и июле 1950 года, чтобы сделать один из своих репортажей. Результат его работы, посвященной эстремадурскому муниципалитету Делейтоса, был опубликован в журнале Life Magazine в апреле 1951 года под незамысловатым названием «Испанская деревня»[557]. Его мгновенный успех у критиков и публики в итоге открыл ему двери легендарного агентства Magnum, среди основателей которого был другой фотограф, Эндре Эрнё Фридманн, который много лет назад также увековечил суровую испанскую действительность вместе со своей партнершей Гердой Таро, объединившись под псевдонимом Роберт Капа[558].

Подобно тому как в свое время Луис Бунюэль и Рамон Асин выбирали локацию для уже упомянутого «Лас-Урдес. Земля без хлеба» (1933), выбор изолированного анклава в эстремадурской глуши отнюдь не случаен и мотивирован не стремлением к романтической и банальной живописности, но желанием передать и осудить суровые условия жизни народных классов[559]. Вполне логично, что Смит не объявил о своих намерениях при получении необходимых разрешений на поездку в посольстве Испании в Париже. Однако, как он объяснял в письме своей жене Кармен Мартинес, его цель состояла в том, чтобы «проникнуть в испанскую глубинку и задокументировать в полной мере бедность и страх, порожденные Франко». В этом смысле в его фотографиях чередовались сцены из повседневной жизни с психологическими портретами характерных представителей Делейтосы, такими как священник или трое гражданских гвардейцев. Последних Смит ухитрился заставить позировать, как того требовали каноны, лицом к солнцу и на фоне побеленной стены. Получившаяся в результате знаменитая работа не только подчеркивала контраст черного и белого, намекая – как позже это сделает Карлос Саура в своей «Охоте» – на существование двух Испаний, но и поймала свирепый взгляд гвардейцев, свидетельствовавший о жесткости, с которой будет подавлено любое проявление несогласия[560].

Несомненно, фоторепортаж Юджина Смита, но прежде всего обстоятельства, которые сделали возможным его появление, представляли собой наглядное описание ситуации в Испании Франко в 1950-е годы. С одной стороны, худший период международной изоляции миновал, послы вернулись, а вместе с ними начало увеличиваться количество иностранных посетителей. Как правило, они были расположены к режиму, что характерно для многих американских конгрессменов и сенаторов, военных и бизнесменов, таких как Джеймс Фарли, президент корпорации Coca-Cola. Другие разыгрывали карту ложной объективности, например, французский фотограф венгерского происхождения Гьюл Халаш, Брассай, который в те же даты, что и Смит, делал репортаж о Страстной неделе и Апрельской ярмарке для Harper’s Bazaar. Появившийся в под названием Séville en fête, итог его работы резко отличался от проекта американского коллеги, поскольку переносил читателей в привлекательный мир, далекий и в то же время близкий, в котором традиции, праздники и религиозность проживались настолько естественно, что представляли собой «единственный замысел андалузского города, саму причину его существования»[561]. Наконец, были и другие путешественники, менее сговорчивые, например британский историк Эрик Хобсбаум, чьи воспоминания рассказывали о «бедной и голодной стране, возможно, голодной настолько, что ни одно живое существо не может себе представить»[562].

С другой стороны, политический и идеологический контроль по-прежнему был неизбежен. Именно в ожидании так называемого эффекта «открытых дверей», который могли вызвать образы, подобные работам Брассая, католическая акция в том же 1951 году способствовала проведению I Конгресса по вопросам морали на пляжах и в бассейнах, где предупреждала о необходимости не расслабляться перед лицом возможной утраты молодежи. А последним гарантом в свете различных соблазнов, которые поступали извне, а также главной опорой социального порядка, продолжавшего оставаться вопиюще несправедливым, были репрессии. Репрессии, осуществляемые с помощью аппарата безопасности, изображенного на снимке Смита.

Таковы были эти неоднозначные и противоречивые годы построения франкистского мира, орел и решка одной и той же монеты, на которой Франсиско Франко был отчеканен как «Каудильо Испании милостью Божьей». Это иллюстрирует парадоксальная продовольственная дихотомия, возникшая в 1952 году: улучшение экономической и торговой ситуации позволило окончательно отменить нормировочную карточку, действовавшую с 1939 года, но в том же году пришлось срочно импортировать партию пшеницы из Уругвая, чтобы иметь возможность причастить облатками всех, кто приехал на Международный евхаристический конгресс в Барселоне.

Франкистский улей встревожился

Город чудес, как называли Барселону, служил наглядным примером социально-политической реальности первых лет десятилетия. Потрясенная своей быстрой капитуляцией во время гражданской войны и масштабами репрессий, осуществляемых самопровозглашенной «оккупационной армией» во главе с генералом Элисео Альваресом Аренасом, послевоенная Барселона очень отличалась от того города, которые впечатлил Джорджа Оруэлла в Рождество 1936 года. Пятнадцать лет спустя те самые «состоятельные классы», которые, казалось, прекратили свое существование, «держали бразды правления», в то время как «рабочий класс» «просто ждал в тени», исчезнув из публичного пространства, которое новые власти пытались переопределить[563]. Этим объяснялись демонстрации силы на представлениях в театре «Лисеу» и городские проекты, такие как реставрация площади Пласа-дель-Рей, где республиканскую и каталонскую символику заменили аллегориями победы франкистов, как в случае с обелиском на площади Синк д’Орос, на перекрестке Диагонали и Пасео-де-Грасия.

Для достижения всех этих целей диктатура передала муниципальную власть, и не только в Барселоне, но и в Каталонии в целом, сложной группе политических деятелей. В ней были представлены все, разумеется, от членов первоначальной фаланги – Карлоса Триаса, Хосе Рибаса, Хосе Марии Фонтаны – и деятелей традиционализма и аристократических семей испанского Возрождения, таких как Альфонс Сала-и-Аржеми, граф де Эгара, – до отрекшихся от Регионалистской лиги (Жозеп Мария Марсет и Коль-и-Щавье де Салас). Восприятие последних очень напоминало отношение к старым мадридским либералам, таким как Грегорио Мараньон и Менендес Пидаль. Сам Франко всегда относился к ним с подозрением, тем не менее режим осознавал их важность как для своего международного имиджа, так и для прикрытия своих действий по созданию территориальной надежности. Однако их деятельность терпели именно в той мере, в какой они проявляли приверженность и исповедовали «дискурс „ложного пути“ Вальса и Тавернера», а не какую-либо разновидность «прикрытого каталонизма»[564].

Именно это «сообщество Победы», свидетелем которого была вездесущая «лейка» Карлоса Переса де Росаса, устроило диктатору торжественный банкет в Сало-де-Сент в Аюнтамиенто – тот самый, на котором Асанья произнес свою последнюю речь – по случаю его визита в 1942 году. Три года спустя, в качестве преемника Микеля Матеу и Пла Франко назначил алькальдом другого типичного представителя этих секторов, Хосе Марию де Альбера Деспужоля, барона де Террасеса – известного хлопковода и президента Национальной федерации труда.

Кроме того, на эту муниципальную власть, а также на все провинции страны и их столицы диктатура централизованно и иерархически проецировала прочную систему институциональных должностей. От них фактически зависела динамика политической и социальной жизни, поскольку в их функции входило утверждение назначений в консистории и депутации, управление сетями снабжения, контроль за информацией и, в частности, поддержание общественного порядка. Последнее исторически было основополагающим для консервативных социальных групп, что отразил Рамон Х. Сендер в 1930-е годы, рассказав, что в отчетах о заключенных типовой тюрьмы «там, где должно быть указано преступление, в котором их обвиняют, неизменно указывалось обозначение О. П.»[565]. В целом речь шла о политико-административной конфигурации, уходящей корнями в модель Реставрации, но которую диктатура сублимировала с помощью политического персонала, исключив саму возможность минимально либеральной и умеренной альтернативы.

В этой сложной сети первым и главным был гражданский губернатор. Ключевое звено во франкистской политической системе, он совмещал правительственную должность с должностью провинциального главы FET и JONS с начала 1940-х годов. Это слияние, как мы видели, традиционно рассматривалось как проявление подчиненности партии и затирание роли фаланги в соответствии с требованиями победы союзников. Однако, как показали исследования Марти Марина и Хулиана Санса Хойи, реальные данные скорее указывают на вышеупомянутый симбиоз между Движением и государством. Таким образом, подавляющий процент – от 40 до 60 на постоянной основе, нечто недостижимое для остальных селекторатов – из тех, кто был назначен «товарищем губернатором – главой провинции», были «старыми рубашками» и «действующими боевиками» Объединенной фаланги – многие из них бывшие комбатанты и бывшие пленники, смененные позже кадрами, вышедшими из SEU и Молодежного фронта, что в итоге закрепило преобладание фалангистов в местной и провинциальной политической сфере до конца диктатуры[566].

На втором месте оказался высший военный авторитет, капитан-генерал. Звание, восстановленное диктатурой наряду с званиями генерал-лейтенанта и адмирала после отмены реформы Асаньи. Он стоял во главе каждого из восьми в свою очередь восстановленных военных округов – Мадрид, Севилья, Валенсия, Барселона, Сарагоса, Бургос, Вальядолид и Ла-Корунья, в дополнение к Канарским и Балеарским островам и испанскому протекторату Марокко, – к которым в марте 1944 года был добавлен девятый, Гранада. Это административное деление страны, проводившееся в рамках реорганизации, которой Франко и его соратники подвергли всю армию, преследовало двойную цель. С одной стороны, позволяло диктатору раздавать синекуры, с помощью которых можно было польстить тщеславию своих соратников и повысить их лояльность, но при этом всегда тщательно следить за тем, чтобы они оставались нескоординированными как между собой, так и с остальными родами войск – морскими и авиационными. Таким образом не только предотвращалось формирование потенциально заговорщической противоборствующей силы, но и усиливалась зависимость соответствующих министерств в новом применении принципа «преобладания политической целесообразности над чисто профессиональной» в отношении вооруженных сил[567]. С другой стороны, сохранялось наличие своего рода военной опеки над гражданскими институтами, поскольку они служили последним рубежом перед лицом любой угрозы, исходящей от внутренних врагов режима. Характерная черта идеологии, господствующей в секторах африканистов, которые в итоге взяли под свой контроль государство. Как резюмировал один из их ведущих теоретиков тех лет, генерал Хорхе Вигон: «Армия всегда является единственной прочной опорой любого социального порядка»[568].

К этим двум основным должностям добавлялись еще две, которые изначально были субъектами канонического и частного права, но которые мы включили в официальную структуру в той мере, в какой центральная власть принимала решающее участие в их назначении. Таким, в-третьих, был епископ или архиепископ каждой из церковных епархий, на вакансии которых Франко, как мы видели, имел «привилегию выдвигать епископов» в соответствии с конвенцией 1941 года. Излишне говорить, что это была должность первостепенной важности, обусловленная доктринальной силой «ораторской функции», выполняемой Церковью, а также ее географическим охватом. А дело в том, что раздававшийся через приходские ответвления голос епископов был одним из немногих голосов, способных охватить всю территорию[569].

Наконец, в-четвертых, в рамках того, что Эдмунд Берк назвал «четвертой властью» – концепция, которую франкистские руководители считали «анахронизмом», поскольку «нельзя было допустить, чтобы журналистика продолжала жить за пределами государства», – был «руководящий состав» прессы. Также в соответствии с вышеупомянутым законом от 22 апреля 1938 года, который учредил Официальный реестр журналистов, чье удостоверение личности № 1, как ни странно, было присвоено Франсиско Франко, «соответствующее министерство и Национальная пресс-служба» и их провинциальные отделения были ответственны за назначение редакторов газет, не только в пресс-службе Движения, но и в частных средствах массовой информации, многие из которых являются историческими институциями на соответствующих территориях[570].

На протяжении всей истории режима персонал, назначенный на эти должности, подвергался тщательному отбору, в котором, помимо самого Франко, участвовали Министерство внутренних дел и Генеральный секретариат Движения; Военное министерство; церковные иерархи и заместитель министра народного образования – с 1951 года Министерство информации и туризма (Ministerio de Información y Turismo, MIT) – соответственно. Этот механизм привел к постепенному формированию группы лиц соответствующего профиля, которые, особенно в случае провинциальных губернаторов, сменялись непрерывно один за другим в различных провинциях – Антонио Корреа Веглисон, Диего Салас Помбо, Франсиско Лабадие Отермин, Хосе Утрера Молина, Виктор Фрагосо дель Торо, Франсиско Саенс де Техада, Томас Ромохаро Санчес, Игнасио Гарсия Лопес. К тому же, по крайней мере до появления планов развития, назначенные лица не обязаны были иметь тесные связи с территориями, которыми они должны были управлять, что объясняет существование единой и централизованной логики, расположенной на более высоком иерархическом уровне, чем реалии периферии. Последнее положение было особенно применимо к назначению епископов, например в Стране Басков. Таким образом, режим не только пытался принизить влияние могущественной епархии Витории, оказывая давление на церковные власти, пока не добился создания в 1950 году епархий Бильбао и Сан-Себастьяна, но и в одной из самых религиозных общин страны стремился перекрыть их должностными лицами из других областей, среди которых арагонец Хосе Мария Буэно Монреаль, мадридец Касимиро Морсильо и каталонец Жауме Фон Андреу.

Причина в том, что одни провинции считались более податливыми в управлении, другие же воспринимались как более проблемные. Среди последних, продолжая тему нашего рассуждения, Барселона занимала видное место. Неудивительно, что конфликты, возникающие в столице Каталонии, всегда заканчивались эскалацией на национальном уровне и к тому же привлекали большое внимание за рубежом, как это было продемонстрировано в прошлом благодаря таким событиям, как Трагическая неделя (1909) или забастовка на предприятии La Canadiense (1919), популярное название компании Barcelona Traction Light & Power, которая снабжала электроэнергией весь мегаполис. Кстати, именно в конце сороковых при поддержке властей, которые не забывали о его решающей роли в подготовке государственного переворота, Жоан Марч стал основным кредитором вышеупомянутой Barcelona Traction. Этот маневр спровоцировал один из самых громких финансовых скандалов за всю историю диктатуры, поскольку иностранные акционеры обвинили его в злоупотреблении влиянием в корыстных целях, но в итоге он был оправдан спорным решением Международного суда в 1970 году[571].

Таким образом, в силу своей заслуженной репутации Rosa de foc, «Огненная роза», – прозвище, данное Барселоне во время Трагической недели в 1909 году, когда анархисты устраивали поджоги, особенно церквей и монастырей, – находилась под пристальным наблюдением центрального правительства. В этой связи неслучайно, что в 1951 году институциональные руководители, обосновавшиеся в Барселоне, предварительно бдели над оружием в провинции Сарагоса, что стало своего рода генеральной репетицией, успех которой открывал двери в Средиземноморье. Так обстояло дело с провинциальным губернатором, уже упомянутым Эдуардо Баэсой Алегрией, который жестко подавил акции городского терроризма CNT и попытки восстановления Объединенной социалистической партии Каталонии (Partit Socialista Unificat de Catalunya, PSUC), прежде чем переключить свое внимание на другую свою соотечественницу, знаменитую актрису и певицу из театра «Параллель» Кармен де Лири[572]. Из командования военным округом на Пласа-де-Арагон также происходил Хуан Баутиста Санчес Гонсалес, один из самых влиятельных генералов-монархистов, который быстро установил связи с аристократическими альфонсистскими и традиционалистскими слоями каталонского высшего общества. Более сложными оказались перипетии еще одного сарагосца – Грегорио Модрего, подписавшего Коллективную хартию 1937 года и реакционного епископа Барселоны с 1942 года; а также картахенца Луиса Мартинеса де Галинсоги, ответственного за ABC в Севилье во время войны и назначенного в 1939 году редактором La Vanguardia, переименованной с очевидной целью в La Vanguardia Española[573].

Однако в марте того же 1951 года нити этого полотна натянулись практически до предела. В скрытом недовольстве, накопившемся за долгие годы из-за дороговизны жизни, вспыхнула искра, когда в феврале было объявлено о повышении стоимости проездного на трамвай, конечная цена которого – семьдесят сентимо – практически вдвое превышала стоимость проезда в других крупных городах, включая столицу. Первоначальные призывы бойкотировать транспортное сообщение, ставшие очередным всплеском «моральной экономики толпы», уступили место целой серии протестов, которые продолжались до тех пор, пока не была объявлена всеобщая забастовка, запланированная на 12 марта. Столкнувшись с ее широким распространением как в городе, так и в промышленном поясе – Сабадель, Серданьола, Сан-Бой, Террасса, Бадалона, Манреса, – власти с изумлением обнаружили, что в приподнятой атмосфере, связанной с восстановлением ее протестной традиции, «масса овладела улицей»[574].

Замешательство и неудачные попытки справиться с кризисом со стороны франкистских лидеров были обусловлены несколькими факторами. Во-первых, был очевиден в основном мирный и спонтанный характер начальных этапов протеста, что затрудняло его подавление. Граждане ограничивались тем, что следовали указаниям листовок и флаеров: «Следуй пешком к своим обычным занятиям», что не противоречило напрямую священному принципу общественного порядка. Во-вторых, бросалась в глаза трансверсальность его участников, среди которых важную роль занимали женщины и студенты университетов; беспорядки сосредоточились в центрах снабжения, таких как рынок Сан-Антони, где социальное давление оказывалось столь же эффективным, сколь и сложным для отслеживания. Когда организации работодателей и единый профсоюз собрались отреагировать, в том числе приостановить «раздутую плату за проезд» на трамвае, было уже слишком поздно. К народному протесту присоединились новые группы, некоторые из которых были неожиданными, например часть барселонского фалангизма, недовольная Баэсой Алегрией, или члены Рабочего братства Католического действия (Hermandad Obrera de Acción Católica, HOAC), основанного несколькими годами ранее Гильермо Ровиросой. Все они пытались извлечь выгоду из мобилизации, но к тому времени забастовка развивалась уже сама по себе[575]. В-третьих, стала очевидна неэффективность классической антисубверсивной реакции, заключающейся в задержании обычных подозреваемых. Так, когда в апреле франкистская полиция захватила лидера PSUC Грегорио Лопеса Раймундо, сочтя его одним из главарей восстания, и подвергла пыткам в полицейском участке на Виа-Лайетана – еще одно важное место в картографии франкистского террора, – удалось установить только одно: в течение предыдущих месяцев он даже не появлялся в столице Каталонии.

Ярость народных классов застала врасплох не только власти, но и основные организации антифранкистской оппозиции, которые внезапно обнаружили, что старые лозунги войны больше не вызывают у населения такого интереса, как проблемы, связанные со стоимостью жизни. В этом смысле только анархистам или коммунистическим активистам низового уровня, которые личным усилием сумели зарекомендовать себя в качестве связующих звеньев на профсоюзных выборах 1950 года, в том числе на той же забастовке «барселонских трамваев», удалось повлиять на ход событий.

Все эти элементы способствовали ускоренному пересмотру тактики подпольной борьбы, которая до этого применялась КПИ. С 1948 года в ходе протестов разгорелись жаркие дебаты между теми, кто выступал за продолжение концентрации усилий на партизанской войне, и теми, кто, следуя указаниям из Москвы, выступал за возвращение к политике инфильтрации, применявшейся сразу после войны. В итоге протесты 1951 года склонили чашу весов в пользу так называемых тактических изменений. Отныне в поисках более среднесрочных и долгосрочных результатов лозунгом нового поколения активистов станет энтризм, то есть попытка проникнуть в самое сердце OSE и остальных организаций системы, чтобы подорвать ее изнутри[576].

Режиму удалось восстановить контроль над ситуацией, хотя и ценой развертывания огромных ресурсов – сотен вооруженных полицейских и сотрудников Гражданской гвардии, а также нескольких кораблей ВМС, пришвартованных в порту города, – и молчаливо признать некоторые свои ошибки, о чем свидетельствует отстранение от должности Хосе Марии де Альберта и ранее упомянутого Эдуардо Баэсы Алегрии. Для их замены, будто бы речь шла об открытии суммарного процесса в отношении всей народной Барселоны, был выбран двойной юридический профиль. Антони Мария Симарро и Пуйч, декан Коллегии адвокатов и доверенное лицо Министерства внутренних дел, был избран на пост алькальда, в то время как гражданское правительство было поручено Фелипе Аседо Колунге, который был обвинителем в военном трибунале против Хулиана Бестейро, что заставляло думать о жесткой политике в отношении неисправимого княжества.

Но, несмотря на то что в течение следующих восьми лет выступления рабочих и студентов подавлялись без церемоний, Аседо Колунга продемонстрировал замечательный прагматизм в своем взаимодействии с гражданским обществом Каталонии. Так, он обхаживал деловые круги посредством эффективного диалога с центральной администрацией, одновременно пытаясь расширить базу поддержки режима и включив в нее некоторых деятелей наиболее консервативного каталонизма. Обе стратегии способствовали вхождению в 1954 году в городской совет Барселоны нескольких доверенных людей, таких как Сантьяго де Круильес де Ператальяда и Бош (барон де Круильес), Сантьяго Удина Марторелль, Хуан Антонио Самаранч Торелльо и Нарсис де Каррерас Гитерас. Успехи в будущей реализации планов развития как на государственном уровне, так и в самой столице Каталонии особенно подчеркивало наличие душеприказчика Франсеска Камбо, умершего в Буэнос-Айресе в 1947 году, Нарсиса де Каррераса, который в последний период диктатуры возглавил нечто «большее, чем клуб» (més que un club) и сберегательный банк: футбольный клуб Барселоны (1968) и Пенсионно-сберегательный банк по старости (La Caixa de Pensions per a la Vellesa i d’Estalvis) (1972)[577].

В любом случае, Аседо Колунгой двигало отнюдь не искреннее желание найти взаимопонимание с миром каталонизма, как это могло быть в случае с генералом Баутистой Санчесом, который так и не покинул генерал-капитанство, несмотря на двойственное отношение к забастовке трамваев, во время которой он удерживал свои войска в казармах, а затем заступился за некоторых задержанных, например за тогдашнего студента юридического факультета Илари Рагера. Иными словами, после цикла протестов, с которыми режим так и не справился, требовалось всеми возможными средствами поддерживать стабильность и общественный порядок. Как заявил сам провинциальный губернатор, когда в связи с наступлением советских танков на Будапешт в 1956 году у него потребовали разрешение на антикоммунистическую демонстрацию: «Даже ради Франко я не хочу, чтобы люди выходили на улицы»[578].

Взрывная волна барселонских событий достигла остальной части страны, и на протяжении весны 1951 года последовали забастовки предприятий тяжелой промышленности в Стране Басков, а также транспортной отрасли и гостиничного хозяйства в Наварре и Мадриде[579]. Тем не менее в этот раз их международное значение было политически ограничено. Мобилизация получила отражение в европейских средствах массовой информации, но западные правительства не проявили интереса к ужесточению своих отношений с диктатурой. Отсутствие осуждения со стороны Организации Объединенных Наций годом ранее означало, что франкистская Испания была принята в клуб государств, и хотя до сих пор никто не осмелился публично усаживать ее за свой стол, не следовало также полностью исключать ее в контексте холодной войны.

Пропасть, которая разверзлась между общественным мнением демократических стран и их правящей элитой, вскоре ощутилась в соседней Франции. Уже в сентябре 1950 года операция Болеро-Паприка, начатая французской исполнительной властью, привела к объявлению вне закона КПИ, PSUC и Коммунистической партии басков, а также к аресту и высылке почти четырехсот иностранных граждан – половина из них испанцы, многие из которых нашли приют в ГДР, – и запрету на публикации и организации бывших участников Сопротивления, симпатизирующих коммунистам[580]. 27 июня 1951 года, едва закончилась забастовка в Барселоне, республиканская диаспора получила новый удар. Не собираясь отменять решений вишистских трибуналов во время немецкой оккупации, французская юстиция в тот день ратифицировала два постановления от 1943 и 1944 годов и приступила к выселению баскского правительства в изгнании из его центральной резиденции на авеню Марсо в Париже, которая считалась собственностью франкистского государства, несмотря на то что была приобретена компанией, учрежденной PNV в 1937 году. В то время как новоназначенный Агирре де Карсер помпезно переходил улицу, чтобы вступить во владение культовым дворцом, расположенным напротив здания франкистского посольства, – лендакари Агирре мог только с горечью констатировать перед французскими СМИ:

«Мы покинули это здание, изгнанные правоохранительными органами. […] Наше дело было связано с вашим; наша кровь была пролита вместе с вашей в борьбе с общим врагом, а теперь нас изгнали из этого дома, чтобы отдать его в руки тех, кто во время прошлой войны был союзником наших противников из оси»[581].

Месяц спустя режим окончательно закрепил уроки, извлеченные в Барселоне, проведя широкое преобразование правительства. Как уже констатировал Карреро Бланко, назначенный секретарем нового кабинета и чей пост секретаря Президиума правительства был наконец повышен до уровня министерства, «даже самые восторженные и увлеченные люди в целом убеждены, что правительство устарело»[582]. Чтобы обновить его, Франко и его верный «фаворит» выбрали двойную стратегию. С одной стороны, они сделали первые шаги к рационализации экономики. В сельском хозяйстве был назначен Рафаэль Кавестани, человек, решивший улучшить процессы распределения ресурсов, создатель законодательства о консолидации земель. Торговлю, которая была отделена от сектора индустрии – в этой связи Хоакин Планель, ранее вице-президент INI и верный приверженец инженеризма, отражал, до какой степени прочны были старые экономические догмы, – отныне представлял Мануэль Арбуруа, решительный сторонник политики либерализации. В этом смысле ему не потребовалось много времени, чтобы стать одним из излюбленных партнеров посольства Соединенных Штатов: подписание с ними широкомасштабного соглашения гарантировало франкистской Испании ее новое место в мире.

С другой стороны, режим стремился к упрочению с политической точки зрения, ясно давая понять, что изменения ограничиваются экономической сферой и доктринальные принципы Движения остаются неизменными. Для примера достаточно было одного Фернандеса-Куэсты, который снова заседал в Совете министров в качестве генерального секретаря FET-JONS, в то время как портфель Министерства юстиции вернулся в руки традиционалистов благодаря назначению Антонио Итурменди. А в Военное министерство назначили Муньоса Грандеса, чтобы никто не забывал, что у них нет ни малейшего намека на сожаление по поводу опасной дружбы с осью. Объяснить эти решения своим и чужим было поручено еще одному «идеальному франкисту», Габриэлю Ариасу-Сальгадо, главе нового Министерства информации и туризма, которое заимствовало структуры бывшего фалангистского вице-секретариата народного образования.

Поскольку Карреро Бланко планировал «просить у епископа Эрреры совета относительно людей», для сочетания с этими синеватыми тонами ACNP также получила удовлетворение. Продолжал свою деятельность не только Мартин-Артахо, но и Ариас-Сальгадо, склонный к католическому фундаментализму и не чуждый его интересов и претензий. Это было продемонстрировано в июне 1952 года, когда совет директоров Editorial Católica смог восстановить контроль над руководством газеты Ya, из которой был отстранен Хуан Хосе Прадера (его сын Хавьер вскоре доставил ему еще больше неприятностей), и назначить Акилино Морсильо, ранее работавшего в гранадской газете Ideal[583]. Однако главным завоеванием политического католицизма был портфель Министерства образования, который впоследствии достался Хоакину Руису-Хименесу. С этой должностью он, как всегда, справлялся вполне сносно, хотя, возможно, и с некоторой горечью, что привело к чрезмерной реакции, поскольку вынудило его покинуть посольство в Ватикане как раз в тот момент, когда его усилия по достижению конкордата, казалось, вот-вот принесут плоды.

Торговля с Ватиканом

История повторялась то в виде трагедии, то в виде фарса. В период Реставрации влияние «закона о замке» и Трагической недели пытались нейтрализовать проведением Международного евхаристического конгресса в Мадриде (1911). Теперь, когда угроза забастовки трамваев миновала и франкистский порядок был восстановлен, «другая» Барселона снова продемонстрировала мускулы и взяла под свой контроль общественное пространство благодаря проведению в 1952 году Международного евхаристического конгресса, широко известного как «Олимпиада облатки».

Этот конгресс, первое крупное событие для франкистской Испании с тех пор, как был отменен приговор Организации Объединенных Наций, тщательно готовился диктатурой, которая не пожалела средств – более семидесяти миллионов песет, притом что, например, годовой бюджет Института испаноязычной культуры составлял около двадцати миллионов – на то, чтобы в очередной раз пустить в ход весь свой памятный арсенал. Тут было и триумфальное прибытие Франко через морской фасад города, и прославленные посетители – Фрэнсисе Дж. Спеллман и одиннадцать других кардиналов, триста епископов из 77 стран и 15 000 священников и семинаристов, не говоря уже об огромных скоплениях верующих: на заключительную мессу собралось около полутора миллионов человек. Тесно объединенные своим антикоммунизмом, Ватикан и режим воспользовались этим событием для распространения взаимодополняющих посланий. Первый из них в большей степени сосредоточился на продолжающейся культурной битве холодной войны, о чем свидетельствует девиз встречи: «Евхаристия и мир», что явно противоречило программам тех конгрессов за мир, которые регулярно проводились международным коммунистическим движением. Второй утверждал свой новаторский характер благодаря воспоминанию о «крестовом походе за освобождение», для чего в нем участвовал Федерико Тедескини, папский легат и бывший нунций Ватикана во время Второй республики и гражданской войны, и Поль Клодель, написавший в 1937 году резонансную поэму «Испанским мученикам». Мученикам предполагалось отдать дань рукоположением в священники около восьмисот семинаристов на стадионе «Монжуик», а также коллективным причастием нового правительства в полном составе, включая фалангистов, которые особо почитали евхаристию[584].

Также напоминало о ритуалах победы использование временных конструкций в эклектичном стиле – гигантского алтаря, спроектированного по этому случаю Жозепом Сотерасом. Воздвигнутый на предназначенной для этого мероприятия площади Пия XII, на перекрестке все тех же проспектов Диагональ и авенида Де-Педральбес, алтарь представлял собой культовое сооружение с большим крестом высотой 35 метров – привет от его старшего брата в Куэльгамуросе, – который сочетался с современными сборными материалами, люминесцентным освещением и великолепной функциональностью, все это предвосхищало архитектуру церковного брутализма, столь характерную для испанского городского пейзажа.

Однако за этим величественным национально-католическим фасадом открывались новые реалии, зародыши перемен, на прорастание которых уйдет еще целое десятилетие, но чьи семена были посеяны в эти противоречивые 1950-е годы. Так, конгресс смог способствовать формированию еще одного ультраконсервативного и профранкистского лобби, действующего в континентальных христианско-демократических кругах, таких как Европейский центр документации и информации (Centro Europeo de Documentación e Información, CEDI)[585]. Но присутствовали в Барселоне и некоторые обновленческие круги, в частности французский социальный и рабочий католицизм. Их помощь послужила усилению отклика, который начали получать в Испании благодаря международным католическим переговорам в Сан-Себастьяне, вновь организованным пропагандистом Карлосом Сантамарией в 1947 году при поддержке MAE, которые, как это ни парадоксально, наряду с католическими переговорами в Гредосе, в конечном итоге стали входными воротами для идей о необходимости демократического обновления Церкви[586].

В самом профиле участников конгресса уже содержались характерные признаки. Начнем с того, что их численность составляла около трехсот тысяч человек, что свидетельствовало о том, что старая модель религиозного паломничества уступает место все более популярной модели массового туризма. Отличалось и поведение участников, которые скупали всевозможные местные и культовые сувениры – почтовые открытки, медали, статуэтки, плакаты, что указывало на зарождение новой, типично индивидуалистической культуры потребления, что было бы трудно совместить с традиционным коллективистским посланием Церкви.

Наследие урбанистической перестройки, которой подвергся город, также указывало на новое направление. И не только потому, что футбольный клуб «Барселона» приобрел в те дни территорию Лес-Кортс и поручил строительство своего «Камп Ноу» непосредственно Жозепу Сотерасу. Переселение жителей этого района, которые жили в бараках, в домах Вердума и Кан-Клоса, а затем возведение и заселение архиепископского квартала Конгресс было косвенным способом признания острейшей проблемы доступности жилья, существовавшей в больших городах. Проблема усугублялась внутренней эмиграцией, перед лицом которой диктатура не имела адекватной государственной политики, а движимый близоруким представлением о чистоте аграрного мира фалангистский интеллектуализм пытался воспрепятствовать ей с помощью таких продуктов, как фильм Хосе Антонио Ньевеса Конде «Борозды» (1951). Таким образом, опыт Барселоны открыл путь для распространения кварталов и групп дешевого жилья, которое в середине десятилетия распространилось на другие испанские города – в частности, в Леоне, Ла-Корунье, Паленсии, Уэске и Авилесе, – многие из которых широко известны под уничижительным названием «эль Кореа», намекая на их внешний вид, напоминающий зону военных действий в Корее из-за недостатка асфальтирования, освещения и канализации.

Среди жителей этих кварталов явно преобладала секуляризация. Несмотря на то что они жили под крылом Церкви, чья опека была повсеместно распространена в обществе от колыбели до могилы, степень повторной христианизации была довольно низкой среди тех слоев испанского общества, которые до гражданской войны отвергали религиозную практику. В любом случае она была относительно поверхностна. Так, соблюдение определенных «обрядов перехода» – крещения, причастия, церковного бракосочетания – и соблюдение классических ритуалов – посещение воскресной или пасхальной мессы, регулярность причастия, – значительно возросли в послевоенный период. Однако, как вскоре отметила новая европейская школа религиозной социологии, сосредоточение внимания исключительно на этих статистических данных о повседневном соблюдении церковных предписаний не давало полной картины, поскольку не учитывались такие факторы, как важность местных обычаев и страх перед репрессиями со стороны церковных и гражданских властей. Наряду с этим «дискурсивным христианством»[587] другие показатели, которые считались более надежными при оценке воцерковленности населения, такие как соборование, свидетельствовали о сохранении традиционных региональных, поколенческих и классовых различий. Таким образом, в то время как в местах со строгим соблюдением католических обрядов, таких как Тьерра-де-Кампос, в самом сердце небольших кастильских пшеничных поместий, в 1958 году соборование было востребовано 95 % жителей, однако этот процент снижался до 50 % при сборе данных по рабочим кварталам и кварталам белых воротничков Мадрида и Барселоны. А в андалузских епархиях, за исключением Гранады, цифры были еще ниже[588]. Несмотря на то что красная Испания была сломлена и обезоружена, она была похожа на камень, который в сцене из третьей части «Крестного отца» кардинал Ламберто вытащил из фонтана и показал Майклу Корлеоне: внутри он был сух, что позволяло сделать вывод, что с людьми происходит то же самое: «На протяжении веков они были окружены христианством, но Христос в них не проник. Христос в них не живет».

Непревзойденный в использовании ситуаций и управлении временем, однако менее надежный в выборе попутчиков, Ватикан принял к сведению успех Евхаристического конгресса, но в то же время заметил и первые признаки перемен. Знал он и об улучшении международного положения режима после принятия Резолюции ООН от ноября 1950 года. Чтобы франкистская Испания по-прежнему проявляла интерес к социальным переменам и не упустила благоприятный шанс, дипломатия Ватикана наконец соизволила услышать григорианские песнопения сирены, доносившиеся из посольства на Пьяцца-ди-Спанья, где в течение многих лет предлагали возобновить переговоры о подписании нового конкордата, то есть соглашения об упорядочении отношений между Святым престолом и Испанским государством, имеющего статус международного договора, чтобы один из участников мог продемонстрировать католическую поддержку его политической системе, в то время как другой закреплял свое присутствие в обществе и пытался увековечить пребенды[589], который обеспечивал статус официальной религии.

К тому времени, однако, щедрые условия первоначального предложения набожного Хоакина Руиса Хименеса, которого хулители режима с горечью называли «послом Ватикана в Ватикане», уступили место менее «пораженческому» проекту со стороны диктатуры, которые выдвигал гораздо более жесткий переговорщик, Фернандо Мария Кастиэлья[590]. Ставший одной из восходящих звезд диктатуры после своей работы в руководстве IEP и испанском представительстве в Перу, новый посол руководствовался не конфессиональной, а националистической логикой. Это обстоятельство побудило его защищать устойчивость франкистского государства в целом, а также репутацию и интересы диктатора перед лицом чрезмерных требований Церкви. В связи с этим в течение зимы 1952 и весны 1953 года, предчувствуя взаимное непонимание, которое должно было осложнить его пребывание на посту министра иностранных дел, Кастиэлья не переставал упрекать испанских епископов в нежелании сотрудничать в оказании помощи режиму, который вернул их в силовой блок. Вот что сообщил он Мартину-Артаху в письме, отправленном из Рима, в котором он открыто говорил, что

«испанская церковная иерархия ненасытна в своих запросах и при этом лишена (к сожалению, это так) малейшего чувства управления. Ни одна петиция не была подана […] в пользу даже не государства, но испанской Церкви. Все они ограничивались тем, что просили все больше и больше (особенно с экономической точки зрения) у Испанского государства. Они абсолютно ничего не требовали для Испании […] именно испанская церковная иерархия (это, разумеется, сугобо мое частное мнение) должна требовать от Святого Отца не Золотую Шпору, но Орден Христа для нашего каудильо»[591].

После почти пятилетнего перетягивания каната в начале августа 1953 года новый конкордат был наконец заключен. Окончательное содержание соглашения было точным отражением приоритетов двух подписавших его «совершенных обществ […] Церкви и государства», как назвал их Франко в своей вступительной речи перед кортесами, но гораздо более сиюминутных, чем долгосрочных. Так, непреклонный во всем, что касалось предоставления прерогатив личной власти, и необычайно щедрый в достижении этой цели, используя свой национальный суверенитет, Франко сохранял привилегии в процессе назначения епископов. Как мы уже описывали выше, его концепция единоначалия приводила к тому, что любое отступление в этой связи оказывалось немыслимым, поскольку, по его мнению, «позволить папе назначать епископов это все равно, что позволить ему назначать провинциальных губернаторов»[592].

В свою очередь, и как уже указывалось в переговорах с Аргентиной по поводу порта Кадис, Франко предоставлял Ватикану важные уступки в вопросах территориальности и юрисдикции. Таким образом, статья XXII Договора закрепила неприкосновенность церквей и религиозных зданий всех типов, в которые доступ полицейским силам будет запрещен, если они не получат надлежащего разрешения от ответственного священнослужителя или если это является «неотложной необходимостью». Аналогичным образом в случае, если священнослужителю или религиозному деятелю предъявлено обвинение в совершении какого-либо преступления, статья XVI предусматривала, что дело должно рассматриваться обычными судами государства, но при условии, что они получат однозначное согласие судьи первой инстанции. Если же их признают виновными, наказание должно отбываться в церковном доме или в каком-либо помещении, специально предназначенном для этой цели, а не в одной из тюрем Франко, чьи искупительные качества настолько ценились Церковью, что в акте своей бесконечной щедрости она предпочитала, чтобы они предназначались для светских преступников.

В 1953 году эти положения можно было интерпретировать как вполне приемлемую с политической точки зрения цену, поскольку, за исключением постоянно вызывающих беспокойство баскских священников – как вскоре напомнит статья о свободе прессы редактора Ecclesia падре Хесуса Ирибаррена[593], – режим не ожидал, что ему придется проводить рейды во многих церквях или массово арестовывать священнослужителей. Однако хорошо известно, что это обновленное «право церковного убежища», как и преследование религиозных деятелей, в конечном счете стали одним из слабых мест позднего франкизма, поскольку распространение феномена рабочих и низовых священников привело к тому, что эти привилегии использовались для облегчения тайных собраний оппозиции в ее различных вариантах: профсоюзной, общинной и националистической. Столкнувшись с растущим числом осужденных священников, пришлось даже оборудовать для них специальный корпус тюрьмы Самора, который впоследствии стал широко известен как «конкордатная тюрьма».

Прежде всего гораздо более обременительным показался вопрос о финансировании, предоставляемом испанской Церкви. Практически полное освобождение от налогов в сочетании с перечислениями, поступающими непосредственно из государственной казны, – пожертвования духовенству, содержание и строительство церквей и семинарий, епархиальные расходы, – превратили Испанию в настоящий налоговый рай для церковников. Были и другие вливания, например при распределении помощи и субсидий различными институциями, как было в случае с Генеральным управлением кинематографии, которое могло поддерживать популистскую демагогию «Борозд», но сосредоточило основную часть своих ресурсов на содействии так называемому «золотому веку испанского католического кино». Следует вспомнить такие картины, как «Рядом с небом» (1951), где главную роль епископа Ансельмо Поланко играл популярный радиоведущий священник Венансио Маркос и которая запечатлела его убийство во время гражданской войны, или незабываемый фильм «Марселино, хлеб и вино» (1954) режиссера Ладислао Вайды, получивший многочисленные международные награды – «Серебряный медведь» Берлинале и приз Каннского кинофестиваля за роль Паблито Кальво. Именно с целью утверждения этого жанра, по образцу Международной недели кино в Сан-Себастьяне, учрежденной в 1953 году, три года спустя родилась Неделя религиозного кино в Вальядолиде, переименованная в семидесятые годы в Seminci[594].

Несомненно, Церковь хорошо осознавала социальную силу, которую получала как благодаря кино, так и через средства массовой информации. Конкордат предусматривал, что «в программах радиовещания и телевидения» должна защищаться «религиозная истина с помощью священников и религиозных деятелей, назначаемых соответствующим Ординарием», для чего в 1956 году была создана Епископальная комиссия по кино, радио и телевидению. Однако именно с помощью контроля над образованием Церковь рассчитывала, что ее привилегии никогда не будут поставлены под сомнение. В этом смысле положения, включенные между статьями XXVI и XXXI, подтвердили их подавляющую власть над образовательной инфраструктурой страны, – и дело касалось не только начального образования, в 1955 году 80 % учащихся получали полное среднее образование в религиозных центрах, – а также над ее содержанием, которое должно было в обязательном порядке соответствовать «основам догмы и морали католической церкви». Только университеты, тоже официально католические, оставались в стороне от жесткой национал-католической модели. Возможно, поэтому конкордат также предусматривал открытие крупного католического университета, давней мечты церковных иерархов. Его идея заключалась в создании федерации, которая объединила бы иезуитский центр Деусто с университетским колледжем августинцев в Эскориале. Однако в итоге эталоном конфессионального высшего образования стал Общий лицей Наварры (Estudio General de Navarra), основанный в 1952 году Эскрива де Балагером, возглавляемый Исмаэлем Санчесом Бельей и признанный Святым престолом университетом в 1960 году[595].

Спустя двадцать пять лет после подписания конкордата с муссолиниевской Италией, содержащегося в Латеранских соглашениях (1929), которые также включали финансовую конвенцию и договор о разрешении «римского вопроса», – и несколько менее проблемного Рейхсконкордата (1933) с нацистской Германией, Ватикан снова заключил сделку с дьяволом. После мировой войны и последующего Холокоста для Святого престола главным врагом оставалось «атеистическое варварство русского коммунизма», поскольку, «если бы пришлось выбирать между двумя крайностями, пришлось бы выбирать меньшее зло, то есть фашизм», как утверждал журнал La Civiltà cattolica в 1931 году и теперь ратифицировала Священная конгрегация Святой канцелярии, снова осудив коммунизм и запретив собрания между католиками и некатоликами. Накануне заключения соглашения с франкистской Испанией в марте 1953 года и устами ее просекретаря кардинала Альфредо Оттавиани остальным католическим странам рекомендовалось принять конституционную модель, воплощенную в Хартии испанцев[596]. Всего год спустя конкордат с Франко послужил ориентиром для достижения взаимопонимания с другим образцом христианства, доминиканским диктатором Рафаэлем Леонидасом Трухильо.

Ватикан поддался тем же соблазнам: социальная и символическая реституция, контроль над образованием, экономическая компенсация имущественных потерь, понесенных за либеральный период и войну, – которые предлагал ему в свое время Муссолини[597]. Только в одном он, казалось, усвоил урок. В отличие от помпезной Латеранской базилики, где были заключены носящие ее имя договоры, на этот раз франкистским властям было дано указание проявлять максимальную осмотрительность, как если бы речь шла о секретном соглашении. Логично, что это вызвало возмущение также завзятого католика, но тем не менее министра и лица диктатуры Альберто Мартина-Артахо, который в невольном проявлении мелочности в том числе потребовал:

«Крещение должно быть публичным, а не тайным, потому что речь идет не о каком-то уродце… и не о безотцовщине… И вообще, что за оскорбительное недоверие к нам! […] Но разве вы еще не поняли, что мы больше не нужны?»[598]

Хотя в конце концов государственный просекретарь Доменико Тардини и Альберто Мартин-Артахо сдержанно подписали конкордат в испанском посольстве, не было недостатка в публичных проявлениях уважения и благодарности диктатору. Если Пий XI заявлял, что Муссолини был послан Провидением: «нам тоже нужен был такой человек, найденный самим Провидением», – то Пий XII также не остался в стороне и по просьбе Кастиэльи наградил Франко высшей наградой Ватикана, Верховным орденом Христа. Испанская церковь тоже присоединилась к этим признаниям. Помимо ежедневного вознесения молитв за главу государства, как это предусматривалось буквой конкордата, в мае 1954 года она наградила его новым званием, на этот раз почетной докторской степенью по каноническому праву Папского университета Саламанки.

Все дороги ведут в Вашингтон

Хотя вечное спасение было обеспечено конкордатом с Ватиканом, спасение временное и земное гарантировало только достижение соглашения с Соединенными Штатами. Поскольку отношения с пероновской Аргентиной с 1949 года резко прекратились из-за серьезного ухудшения ее экономического положения и, таким образом, подрыва амбиций в качестве великой державы[599], франкистский режим нуждался в другом старшем брате, к которому можно было бы обратиться за кредитом и защитой. И единственным жизнеспособным вариантом был Вашингтон.

Как уже отмечалось выше, идея углубления двусторонних отношений не вызывала энтузиазма ни в Белом доме, где Трумэн возобновил полномочия после своей победы на выборах 1948 года, ни в Государственном департаменте. Последнему традиционно принадлежало руководство внешней политикой, которая должна была быть двухпартийной и предполагала руководствоваться интересами страны в среднесрочной и долгосрочной перспективе, что в принципе исключало возможность сближения с испанской диктатурой. Примерно так же выглядела позиция Дина Ачесона, избрание которого новым государственным секретарем вызвало серьезное беспокойство в Мадриде, которое едва ли рассеялось, когда Лекерика посоветовал приветствовать его назначение с «выжидательным спокойствием»[600]. Не в последнюю очередь потому, что, отдавая должное его славе одного из «мудрецов», ответственных за дешифровку международной политики для сменявших друг друга президентов[601], Ачесон не замедлил публично продемонстрировать, в какой степени он осознает типичный франкистский цинизм:

«Если кто-то считает, что Франко станет верным и надежным союзником, ему нужно всего лишь как следует изучить события последней войны. Никто никогда не заходил так далеко, заявляя о своей вечной верности двум людям, как Франко в отношении Гитлера и Муссолини […] и при этом все, что [Франко] делал для кого-либо из них двоих во время войны, было вырвано силой, и все, что он делал для нас, было вырвано силой, и никакие проблемы он никогда не рассматривал иначе, нежели с точки зрения своих собственных интересов… занимаясь любовью с этим парнем, вы не добьетесь от него большего, чем получил Гитлер»[602].

Эти слова Ачесон произнес в январе 1950 года по случаю одного из заседаний влиятельного Сенатского комитета по иностранным делам (Comité de Relaciones Exteriores del Senado, USFRC), посвященного обзору ситуации в мире, и в рамках которого его прямо спросили о ценности Испании как союзника. По сути, не было недостатка и в тех, кто критиковал стратегию изоляции режима и делал ставку на ее полную отмену, с тем чтобы Испания была полностью интегрирована в американскую оборонную систему. Среди них имелась горстка сенаторов и конгрессменов, выходцев из обеих партий, имеющих созвучные мотивы – деятельный католицизм, представительство экономических интересов и, конечно же, глубинный антикоммунизм, – например, республиканец из Мичигана Артур Ванденберг, президент USFRC и ключевой деятель в создании НАТО, или демократ из Нью-Йорка Джеймс Дж. Мерфи. Военные круги также оказывали давление, чтобы обеспечить лояльность всего Пиренейского полуострова Атлантике, поскольку он считался ключом к выходу в Средиземноморье и последним оплотом континентального сопротивления против гипотетического внезапного нападения с другой стороны железного занавеса. Этот сценарий предусматривался Пентагоном и Сухопутными и Воздушными войсками США, но в Военно-морском флоте он нашел своих самых ярых сторонников, которых в равной степени подстегивало то, что именно их ведомство наиболее пострадало от бюджетных сокращений в результате послевоенного процесса демобилизации, так что любой предлог был хорош, чтобы выступить против планов Трумэна. Логичным следствием этого стало то, что платежная ведомость знатных морских гостей франкистской Испании начала резко расти. В период с февраля 1948 по сентябрь 1949 года в стране побывали не менее трех адмиралов: Форрест П. Шерман, главнокомандующий VI флотом, теоретически прибывший с частным визитом к Джону Фитцпатрику, заместителю военно-морского атташе посольства в Мадриде; Томас Б. Инглис, глава военно-морской разведывательной службы США, и Ричард Л. Конолли, командующий Военно-морским флотом в Восточной Атлантике и Средиземном море, который на несколько дней пришвартовался в порту Эль-Ферроль, встретился с Франко в Эль-Пасо-де-Мейрас, а затем предстал перед палатой представителей с просьбой разрешить Соединенным Штатам размещать базы в Испании.

Как бы то ни было, и самому Трумэну, и Ачесону удавалось сдерживать эти претензии и подтвердить свое решение сохранить политический статус-кво. То есть они не собирались допускать дестабилизации на полуострове или краха режима в результате голода – двадцать пять миллионов долларов кредита, выданного в 1949 году Chase National Bank, первым из тех, кому было дозволено сотрудничество с Испанией, были в значительной степени компенсацией за отказ от аргентинской помощи, однако и речи не шло о том, чтобы приветствовать Испанию в Западном блоке, если она не проведет серию реформ в области гражданских и религиозных свобод. Это было отмечено и в самой администрации Франко, поскольку директор по американской политике в Министерстве иностранных дел маркиз Прат де Нантуйе указал на возможность улучшить дипломатическое положение с помощью незначительных законодательных изменений, тем не менее правительство диктатуры, возможно гибкое по форме, но принципиально непоколебимое в своей авторитарной природе, благополучно проигнорировало эту возможность.

Однако все еще медленное размораживание двусторонних отношений резко ускорилось всего за несколько месяцев. Как указывалось ранее, после «потери Китая» корейская война стала решающим моментом в балансе между гражданской и военной властью при принятии решений во внешней политике. Кроме того, на протяжении 1950 года позиция Ачесона была сильно ослаблена последовательной вспышкой просоветских шпионских скандалов – в частности, процессом Элджера Хисса и казнью супругов Розенберг, – которые придали ореол достоверности обвинениям сенатора-республиканца Джозефа Маккарти в адрес Государственного департамента, оцененным подкомиссией того же Комитета по иностранным делам, и способствовали созданию атмосферы страха перед повсеместным распространением коммунизма. В этих обстоятельствах нас интересует тот факт, что общественное мнение о возможном сотрудничестве с диктатурой Франко существенно изменилось, и Трумэн в конечном счете дал зеленый свет ознакомительным миссиям и началу переговоров, которые предстояло проводить военным. Разумеется, сделал он это неохотно и обозначил четкие границы, которые стремились свести к минимуму их политическое значение[603].

Не только президент Трумэн чувствовал инстинктивное неприятие перспективы достижения соглашения обеими странами. Родившийся в декабре 1892 года, молодой Франко сформировался в атмосфере антиамериканизма, которая сопровождала кубинскую войну и потерю последних колониальных владений. Влияние этого эпизода на его основную идеологию проявилось в сентиментальном автобиографическом фильме «Раса» (1942) режиссера Хосе Луиса Саенса де Эредиа, снятого по сценарию, частично написанному самим Франко, где вымышленный отец, капитан корабля Педро Чуррука, героически гибнет во время самоубийственной миссии против американского флота. Решающим фактором в том, чтобы заставить его отказаться от своих предубеждений и понять, что заключение соглашения с Соединенными Штатами наилучшая из возможных альтернатив – почти единственная на самом деле – для обеспечения преемственности режима, было, несомненно, влияние другого капитана корабля, на сей раз вполне реального, Луиса Карреро Бланко. Для этого ему пришлось приложить все усилия, а также разрешить осенью 1950 года некоторые семейные проблемы, из-за которых он впал в немилость в глазах Кармен Поло, и добился он этого только с помощью меморандумов, позволивших ему констатировать враждебность потенциальных европейских партнеров, а также благодаря информации и утечкам, полученным от его ценных контактов среди американских военных, например самих Шермана и Фитцпатрика[604].

Учитывая энтузиазм, с которым Франко впоследствии обхаживал «американского друга», трудно поверить, что политика сближения с США возникла не по его личной инициативе. Это была схема, которую пришлось повторять много раз с конца 1940-х годов: диктатор не был главным разработчиком будущих стратегий и политики, которым предстояло следовать, но как только его заставили принять их, он знал, как использовать их в своих интересах и извлечь из них все возможные политические и пропагандистские выгоды. Таким образом, в 1950 году очень вовремя появилась новая версия «Расы», переименованная в «Дух расы», чей антиамериканский пафос был существенно снижен, приветствия с поднятыми руками были упразднены, а все нападки на республиканцев, масонов, либералов и анархистов были переориентированы на единственного врага – коммунистический материализм[605].

Аналогично в феврале 1951 года Франко заявлял о своем восхищении мощью и промышленным превосходством Соединенных Штатов, а также о предпочтении «прямого соглашения о сотрудничестве с Северной Америкой»[606]. Как это ни парадоксально, но газетой, в которой он делал эти заявления, была Hearst Communications, основанная Уильямом Рэндольфом Херстом, магнатом, который в свое время оказывал наибольшее давление на разжигание испано-североамериканской войны 1898 года и послужил Орсону Уэллсу источником вдохновения для его «Гражданина Кейна». Однако к тому времени каудильо полностью проникся одной из наиболее типичных сентенций американской популярной культуры – nothing personal, it’s just business» («ничего личного, это просто бизнес»). В том же июле у него состоялась решающая встреча с Форрестом П. Шерманом, теперь уже назначенным начальником военно-морских операций, который открыто изложил ему возможность «соглашения о сотрудничестве между Испанией и Соединенными Штатами для защиты Запада от опасности агрессии со стороны коммунистической России». Таким образом, был дан по-прежнему в сдержанный форме зеленый свет для начала двусторонних переговоров, которые проходили в течение следующих нескольких месяцев и в которых, как это ни парадоксально, сам Шерман не мог принять участие. Всего через три дня после того, как он завершил свою миссию и покинул полуостров, он скоропостижно скончался от сердечного приступа в Неаполе.

Необходимость, вытекающая из требований холодной войны, а также из экономической и дипломатической целесообразности, была основным путем к сближению интересов Соединенных Штатов и франкистской Испании. Однако речь шла о совершенно асимметричных потребностях, что будет иметь огромное значение для развития вышеупомянутых переговоров. Иными словами, несмотря на то что последний шаг к сближению исходил от администрации США и что в Министерстве иностранных дел делали вид, что позволяют любить себя, пытаясь увеличить компенсации, Мадриду требовалось от соглашения гораздо больше, чем Вашингтону, чьи предложения экономической помощи и гарантии взаимной обороны всегда оставались очень далекими от ожиданий франкистской власти.

Испания никогда не входила в группу привилегированных партнеров Соединенных Штатов, но принадлежала ко второму ряду стран – назначение в январе 1952 года новым послом Линкольна Маквея, бывшего американского представителя в Греции во время гражданской войны, было очень наглядным подтверждением этого соображения, – геостратегически полезных, но политически токсичных для их международной репутации защитников западных демократий. Хотя она больше не вызывала враждебности, как в послевоенный период, необходимо было подготовить достаточно веское обоснование предстоящих соглашений перед лицом мирового общественного мнения. В то же время, несмотря на то что голос улицы был едва слышен под гнетом диктатуры, франкистские власти также отдавали себе отчет в том, что испанской общественности было нелегко смириться с тем, что теперь она пойдет на сделку с одной из тех масонских демократий, которые столько критиковали. По обе стороны Атлантики дипломатические и культурные структуры удвоили усилия, чтобы попытаться улучшить взаимный имидж обеих стран.

Один из основных инструментов, испанское лобби, уже давно действовал. Хотя его значение, возможно, было преувеличено, правда в том, что Лекерика располагал щедрыми бюджетными средствами, чтобы его поддержать. Несомненно, услуги различных агентств и консалтинговых кабинетов, таких как Cummings, Truit and Cross и юридическая контора Чарльза Патрика Кларка – бывшего соратника Трумэна по Сенату, – помогли придать политическую последовательность и необходимую аргументацию американским сторонникам установления более тесных отношений с Франко, располагавшим доступом к высшим уровням администрации и представителям обеих палат. Кроме того, некоторые из их соратников были искренне убеждены в антикоммунистических достоинствах диктатуры. Среди галереи запоминающихся персонажей, входящих в лоббистскую группу, были такие личности, как Роберт Маккормик, полковник, владелец влиятельной газеты Chicago Tribune, прозванный за свои экстравагантные выходки Полковником Маккосмиком, а также кинематографист Пэт Маккарран, который отчасти послужил прототипом одного из политиков, состоявших на жалованье у Майкла Корлеоне во второй части «Крестного отца». Не зря он был сенатором от штата Невада – в честь него много лет назывался международный аэропорт Лас-Вегаса, – хотя его настойчивое стремление нормализовать отношения с франкистской Испанией привело к тому, что его стали называть «сенатор из Мадрида».

Параллельно с работой в коридорах высшей политики одним из второстепенных путей, наиболее часто используемых диктатурой для попытки обновить свой международный имидж, был мир искусства. Привилегированное поле битвы в рамках культурной холодной войны, в которой США и СССР соревновались друг с другом, чтобы продемонстрировать полноту и изощренность соответствующих моделей общества, франкистские лидеры стремились интегрировать в структуры Западного блока, в частности продвигая абстрактную живопись и скульптуру, особенно ценимую влиятельной интеллектуальной элитой североамериканского Восточного побережья. Так, ставка диктатуры заключалась в том, чтобы отойти от классического фольклорного образа, тесно связанного с мракобесием и экономической отсталостью, и облечься в ореол современности, который можно было бы распространить на все государство и общество в целом.

Для этого на внутреннем уровне они опирались на нефигуративное искусство, основы которого были заложены благодаря уже упомянутым Школе Альтамиры и журналу Dau al set, к которым в 1957 году присоединилась мадридская группа El Paso. На внешнем уровне, со своей стороны, они извлекали выгоду из увеличения числа художественных конкурсов международного уровня, таких как биеннале – к классическому венецианскому присоединились мероприятия в Сан-Паулу, Париже, испано-американские и средиземноморские, – проведение которых осуществлялось «в национальных секциях, организованных с помощью различных посольств и превращенных в настоящие витрины художественного порядка», в результате чего «процесс идентификации между художественной и политико-культурной реальностью был незамедлительным»[607]. Последовательные успехи нефигуративного искусства, начиная с Первой испано-американской биеннале искусств (Мадрид, 1951), особенно в Венеции в 1958 году, когда Эдуардо Чиллида получил Гран-при в области скульптуры, а Антони Тапиес вторую премию в области живописи, открыли двери для проведения в 1960 году отдельных выставок в Нью-Йорке: New Spanish Painting and Sculpture в MoMA и Before Picasso, after Miró в Музее Гуггенхайма. Несмотря на то что главным художественным символом социализма был другой испанский автор, Пикассо, который в январе 1951 года безуспешно пытался воспроизвести влияние Герники в своей работе «Резня в Корее», диктатура позволила даже приписать себе великого антикоммуниста, а также его заклятого врага в искусстве Сальвадора Дали. В ноябре того же года каталонец выразил свою поддержку Франко и Испано-американской биеннале, прочитав лекцию в мадридском театре Марии Герреро, где произнес свою знаменитую фразу: «Пикассо – коммунист, я тоже нет», и подписал телеграмму, в которой призывал его отказаться от коммунизма, на что художник из Малаги ответил своим: «Дали протягивает руку, но я вижу только фалангу»[608].

С учетом подобных инициатив и их использования с точки зрения имиджа становится ясно, что продвижение авангардного искусства было одним из козырей, которые режим пытался разыграть на глобальной идеологической доске. Пора было окончательно отказаться от объяснений такого рода: «Поскольку это произведения абстрактного содержания, въедливый критик категорически не улавливает заключенного в них революционного пафоса и не понимает, какой смысл может иметь искусство без изображения»[609]. Эти почти ребяческие оправдания могли показаться утешительными, предоставляя возможность насладиться предполагаемой посредственностью культурных структур Франко, на самом же деле они лишь дискредитировали антифранкизм, хотя это было довольно рискованным занятием. Некоторые из этих художников убедились в этом, попытавшись отвергнуть их эксплуатацию со стороны диктатуры и заняв «диссидентскую, нелепую и неблагодарную позицию», по мнению атташе по культуре в Вашингтоне.

То, что произошло в Испании, также не было чем-то исключительным, поскольку франкистские лидеры всего лишь следовали методу отбеливания, используемому другими странами, чтобы заставить забыть свое недавнее фашистское прошлое (в нашем случае настоящее); ярким примером тому служила Италия. Вновь в тесном сотрудничестве с властями США MoMA сыграл точно такую же роль, организовав в 1949 году выставку Twentieth-Century Italian Art, на которой опасная дружба между футуристическим модернизмом и фашизмом была полностью заретуширована, чтобы представить авангард как аполитичное и символическое движение новой трансальпийской демократии[610]. Наконец, хотя и не в последнюю очередь из-за этого, институциональное отношение, полученное нефигуративным искусством, подтверждает существование ряда промежуточных кадров, таких как Луис Гонсалес Роблес, куратор выставок Генеральной дирекции изящных искусств, знающих международные реалии и способных действовать автономно «под руководством каудильо»[611]. Конечно, в задачи Франко не входило продвижение художников, которых он наверняка не знал и которых, вероятно, презирал, хотя правдивость историй о том, что он смеялся над самыми передовыми картинами, проверить невозможно. К счастью для диктатора, выживание режима было общей целью как для директора музея Прадо Фернандо Альвареса де Сотомайора, который называл абстрактные произведения «абсурдом и уродством», так и для интеллектуалов, которые защищали «новое искусство» и его продвижение за рубежом, в чье число входили Луис Фелипе Виванко и Дионисио Ридруэхо, которые тем не менее, не колеблясь, провозгласили себя «людьми Франко, Испании и Христа»[612].

За этими медийными и живописными фасадами вели переговоры другие люди из той же триады франкистов, националистов и христиан. Среди них снова выделялся генерал-лейтенант Хуан Вигон, глава МИДа, человек, пользующийся максимальным доверием Франко и имевший опыт общения с Гитлером, бывший министр авиации; председатель Совета по ядерной энергетике и вице-президент Совета по национальной экономике, он имел наглядное представление о структурных потребностях и материальных устремлениях военного сословия. В определенный момент Генеральный штаб разделял свой офис на Пасео-де-ла-Кастельяна с кабинетом заместителя секретаря Президиума правительства Карреро Бланко, который пристально следил за всем процессом и отвечал за информирование Франко, чья разработка директив и специфическое утверждение некоторых чувствительных моментов кажется бесспорной, по крайней мере в соответствии с документами, рассекреченными Соединенными Штатами[613]. Помимо участия Хайме Аргуэльеса, заместителя министра внешней экономики, одновременно находящегося в подчинении у министра торговли Мануэля Арбуруа, сотрудники МИДа на протяжении большей части переговоров подвергались нападкам – очередная демонстрация недоверия Франко к тем, кто думал о долгосрочных национальных интересах, а не только служили удобству режима, – а Мартин-Артахо вступил в игру только на последнем отрезке, когда пришло время иметь дело непосредственно с Линкольном Маквеем.

Вместе с послом подготовкой соглашения с американской стороны занималась рабочая группа по экономическим вопросам, возглавляемая Джорджем Ф. Трейном, бывшим администратором Плана Маршалла в Португалии (он отвечал за экономическую сторону), а также еще одна группа, возглавляемая генералом ВВС Августом В. Кисснером – креатурой Кёртиса Лемея, идеолога кампании бомбардировок Японии во время мировой войны, вдохновившего Стэнли Кубрика на создание фильма «Доктор Стрейнджлав», – отвечавшего за военную сферу. Эта последняя группа была создана по образцу Military Assistance Advisory Groups (MAAGs), созданных Соединенными Штатами для координации действий с армиями каждого из их союзников в НАТО и в Юго-Восточной Азии, а также для управления их программами военной помощи в двойном аспекте – предоставление и продажа вооружений и обучение и подготовка к их использованию. Кисснер фактически стал без перерыва главой US Military Group Spain, отвечавшей за строительство и эксплуатацию американских объектов на полуострове, так и уже официально созданной MAAG для Испании, чья организационная зависимость, однако, в отличие от остальных европейских участников и по прямой рекомендации Госдепартамента, оставалась вне командных структур Атлантического альянса[614].

Трудности, связанные с регулированием такого рода особенностей, взаимное недоверие и более или менее преднамеренные проволочки – чтобы опередить подписание конкордата с Ватиканом или проверить результаты президентских выборов в ноябре 1952 года, – задерживали заключение соглашений до такой степени, что они были заключены уже при Дуайте Д. Эйзенхауэре и Республиканской партии в Белом доме, Джоне Фостере Даллесе в Государственном секретариате и Джеймсе Клементе Данне в качестве посла. При этой администрации Мадрид, несомненно, чувствовал себя более непринужденно – и Даллес, и Данн выражали симпатии франкистам во время гражданской войны, – тем не менее ее представители были куда менее расположены вкладывать деньги в европейскую реконструкцию, в результате чего Испания упустила возможность получить большие экономические выгоды. Диктатура Франко в итоге получила меньшие суммы, чем те, которые были утверждены с 1950 года для инакомыслящей Югославии Тито. В соответствии с формулой Исполнительного соглашения (Executive Agreement), а не международного договора, имеющего более высокий юридический и политический статус и для ратификации которого потребовалось бы положительное голосование двух третей Сената, так называемые Мадридские пакты, состоящие из Оборонительной конвенции, Пакта о помощи во взаимной обороне и экономической помощи, были окончательно подписаны 26 сентября 1953 года. Как и в предыдущем случае, крещение этого младенца прошло довольно обыденно, в отличие от коллективной режиссуры вступления Греции и Турции в НАТО: организованная во дворце Санта-Крус и проводимая самими Артахо и Данном «церемония длилась ровно пять минут», которых оказалось достаточно, чтобы заложить «основу для прочной дружбы во имя поддержки политики, укрепляющей обороноспособность Запада»[615].

Схема, отрепетированная на переговорах с Аргентиной и разработанная в конкордате с Ватиканом, повторилась еще раз. Диктатура получала от американской сверхдержавы своего рода политический сертификат хорошего поведения, доступ, пусть и через черный ход, к системе атлантической безопасности и техническую и экономическую помощь – в течение первых десяти лет действия соглашений чуть более полутора миллиардов долларов в качестве кредитов и прямых переводов – достаточную, чтобы избежать финансового краха, получить значительные инвестиции в инфраструктуру и возможность обновить обветшалое оборудование своих вооруженных сил. Хотя в различных отчетах MAAG указывалось, что они были «fanatically loyal» диктатору, этот последний аспект не преминул стать способом гарантировать верность себе нового военного поколения, в дополнение к поощрению ветеранов гражданской войны, которые начали занимать высшие эшелоны офицерского состава.

В качестве разменной монеты режим предлагал отказаться от национального суверенитета как с территориальной, так и с юрисдикционной точки зрения. Что касается первого вопроса, Вашингтон получил право создать и оборудовать на полуострове целый ряд военных объектов, в частности военно-морскую базу в городе Рота в провинции Кадис и три авиабазы, расположенные в Торрехон-де-Ардос (Мадрид), Морон-де-ла-Фронтера (Севилья) и Сарагосе, к которым добавлялось различное дополнительное оборудование – метеорологическое и логистическое. Несмотря на то что теоретически указанные объекты были совместными базами, а «время и способ использования указанных зон и объектов в военных целях определялись по взаимному согласию» (статья III Оборонительной конвенции), в прилагаемом секретном пункте были определены два случая, при которых американское командование могло их задействовать в одностороннем порядке, с единственным требованием сообщить об этом правительству Испании в кратчайшие сроки. Во-первых, противостояние «явной коммунистической агрессии» против западного мира. Во-вторых, угроза «безопасности Запада» в случае любой другой чрезвычайной ситуации или угрозы. Подобная формулировка – с упоминанием Запада в целом – означала, что Соединенные Штаты оставляют за собой возможность распоряжаться базами практически по своему усмотрению и, что еще более вызывающе, без каких-либо обязательств о взаимности со стороны франкистской Испании, за исключением случая прямого нападения со стороны Советского Союза.

Что касается второго вопроса, то он был связан со статутом, который должен был регулировать поведение военного и гражданского контингента, около 7000 человек, предназначенного для этих «четырех гибралтарцев внутри страны», как вскоре стали называть базы в кругах, наиболее разочарованных новым международным планом диктатуры. В отличие от того, что происходило на оккупированных территориях, например в Японии и Германии, бывших таковыми на протяжении многих лет и где американский персонал действовал непосредственно по законам США, в суверенных странах, к тому же в мирное время велись переговоры о принятии специального протокола, в котором регулировались различные правовые аспекты – такие, как юрисдикция в случае совершения преступлений, признание дипломов и водительских прав, налоговые вопросы и свобода передвижения – обычно с помощью сочетания законодательства страны происхождения и принимающей страны. Все это регулировалось в рамках НАТО, которое в июне 1951 года созвало с этой целью многостороннюю конвенцию, на основе которой было подписано Status of Forces Agreement (SOFA), принятое всеми и каждым из его членов. Однако поскольку фашистское происхождение режима (а не его диктаторский характер, о чем свидетельствует включение в OTAN-SOFA Португалии) делало признание ее законодательства политически невозможным, американские переговорщики настояли на том, чтобы их персонал пользовался юрисдикцией по запросу, весьма близкой к дипломатическому иммунитету. Подобный отказ мог быть приемлем для франкизма как системы, поскольку от этого зависело его выживание, но принижал права любого из его граждан в случае возникновения частных претензий к персоналу баз и их семьям. Вероятно, он даже об этом бы не узнал, поскольку этот статут был секретной статьей, приложенной к Оборонительной конвенции (статьи XVII и XVIII)[616].

Не ведая о такого рода проблемах, большинство жителей городов, выбранных для размещения баз, восприняли их появление со смесью любопытства и предвкушения, ожидая появление возможностей для бизнеса, которые, казалось, открывались с приходом американцев. Имело место и определенное удовлетворение от непосредственного участия в реализации соглашения, столь охотно заключенного режимом; это чувство проистекало из прочтения политических событий в национальном ключе, широко распространенного в начале 1950-х годов. По мере того как делалась очевидной незначительность экономического воздействия на местном уровне, при этом возникали нарушения общественного порядка со стороны военных, а потенциальный риск стать жертвой ядерного удара стал более ощутимым – расположение баз вблизи густонаселенных пунктов противоречило всем протоколам, которым следовали страны НАТО, что свидетельствовало не столько об отсутствии у диктатуры навыков ведения переговоров, сколько о недостаточном внимании к собственному населению – недовольство не только росло, но и уступило место ответным действиям. К тому же все это происходило на фоне растущей переоценки факторов регионального и муниципального характера.

Тем не менее, как и в других городах мира, где размещались военные базы США или НАТО, вокруг них постепенно формировались микрокосмы культурного влияния и проникновения – публикации, радиостанции, кафедры американистики, а также центры общения, которые пытались воспроизвести американский образ жизни, – рестораны, музыкальные клубы, боулинг, – очень привлекательные для той части молодежи, которая происходила из местной элиты или имела профессиональный доступ к объектам. Это сочетание «мягкой силы» с «жесткой силой» было неизбежным следствием Мадридских соглашений, и на самом деле власти Соединенных Штатов прекрасно осознавали, что базы служат авангардом общей американизации Старого Света. Так, на почве интеграции в западную оборонительную систему открылись двери для заключения других соглашений, таких как испано-американские соглашения в области кинематографа от января 1952 и ноября 1953 года, очень похожие на те, которые были заключены с Великобританей или Данией, верное отражение политической стратегии, отраженной в слогане «Все следует за фильмом»[617]. А также для участия в важных программах подготовки технических и интеллектуальных кадров, таких как «Программа для иностранных лидеров» и знаменитая программа Фулбрайта, которые способствовали тому, что традиционный филогерманизм национальных академических кругов перешел на англосаксонскую орбиту[618]. В этом отношении, опять же, Испания ничем не отличалась от других стран. Ее культурные привычки и стандарты потребления, как мы увидим в следующих главах, также быстро приспособились к требованиям «Непреодолимой империи», по меткому выражению Виктории де Грация.

Логично, что были и те слои, которые после объявления о Мадридских соглашениях ясно давали понять, что не желают американизироваться. С одной стороны, к ним относились практически все антифранкистские круги, как в мире, связанном с КПИ, так и в либеральных слоях, и среди некоммунистических левых. Для первых соглашение между обоими правительствами означало не что иное, как подтверждение тезиса, что ради защиты своих незаконных интересов капитализм готов отказаться от своего хрупкого демократического облика. Они осуждали то обстоятельство, что «независимость отечества была позорно продана империалистам-янки», и призывали отказаться от «декадентской литературы» и «морфинистов, дегенеративных интеллектуалов, извращенцев […] которые ставят в пример нашему народу переводы и фильмы янки»[619]. Для вторых разочарование было еще большим, и после невмешательства во время гражданской войны и ложных обещаний поправок, которые были сформулированы во время мировой войны, это было продолжением все той же печальной истории. Для этих прогрессивных сил, мало интересовавшихся политическими тонкостями, которые отличали вступление в НАТО от двустороннего соглашения, обеление диктатуры означало непоправимый ущерб (в значительной степени длящийся и по сей день) имиджу сверхдержавы. Такова была цена, о которой американская дипломатия прекрасно знала, поскольку сам Стэнтон Гриффис предупреждал в 1951 году, что «не исключено, что помощь режиму Франко будет стоить Соединенным Штатам, по крайней мере временно, уважения и доброго расположения тех испанцев, которые были нашими друзьями на протяжении последних пятнадцати лет»[620].

Однако было бы неточно приписывать нежелание американского присутствия исключительно демократической оппозиции. Как мы уже отмечали ранее, значительная часть франкистской элиты, воспитанная на ультранационализме и стремлении к испанскому мировому влиянию, управляемому с полуострова, а не из Вашингтона, также противилась обнадеживающей формуле: «Мы с радостью приветствуем вас, американцы»[621]. Поскольку политическая и экономическая реальность режима требовала принятия подобного международного вассалитета, эти элиты пытались утешить себя, культивируя во всех видах культурных продуктов стереотипы, традиционно приписываемые среднему американцу – условным персонажам «Бэббита» Синклера Льюиса с его критикой маркеров американского прогресса, – такие как отсутствие рефлексии и чрезмерный материализм. Таков был способ заявить о предполагаемом моральном и культурном превосходстве, более чем сомнительный, однако очень понравившийся испанской публике. Нечто из всего этого было в возрожденной фигуре идальго дона Луиса и в капюшонах ку-клукс-клана, которые были показаны в знаменитом фильме Луиса Гарсии Берланги «Добро пожаловать, мистер Маршалл!» (1953), получившем награду за лучшую комедию на Каннском кинофестивале, неизменно восприимчивом к европейской самобытности, который только выигрывал от того факта, что его практически невозможно было перевести, так что до недавнего времени в нем не было английских субтитров[622].

Двойной дискурс диктатуры

Как и в случае с абстрактным искусством, сложно предположить, что франкистская цензура была недостаточно умна, чтобы оценить критическое содержание фильма Берланги[623]. Напротив, его создатели отлично понимали, что такого рода осторожные националистические высказывания безвредны и в то же время необходимы. Помимо точечных жалоб – актер Эдвард Г. Робинсон, председатель жюри в Каннах, назвал сатиру «нападкой на Америку», – его нулевой оборот на международном рынке и ничтожный критический характер исключали его как потенциальный источник дипломатических проблем. Напротив, его массовое внутреннее потребление создавало образ гордости и идеологического самоутверждения, который заставлял задуматься о стойкой позиции в отношении внешнего воздействия даже перед лицом всемогущего нового союзника.

Эта стратегия «двойного дискурса» и дифференцированного подхода ко внешней и внутренней сферам должна была стать, по сути, одним из ключей к политическому равновесию диктатуры с 1950-х и вплоть до 1960-х годов. Подчинение требованиям американской сверхдержавы, а также, как мы увидим, требованиям других участников международного сообщества, таких как многосторонние экономические организации или Организация Объединенных Наций в области деколонизации, было образцом реальных действий режима, что тем не менее сочеталось с целым рядом жестов самоутверждения. Направленные на то, чтобы угодить католической церкви и фалангистам, а также общественному мнению, не имеющему доступа к другим источникам информации, кроме официальных, эти сенсации были сосредоточены, в частности, на прошлых связях с осью и опыте «голубой дивизии», которые вызывали смущение в любой другой стране Западной Европы и которыми Испания хвасталась с надлежащей периодичностью. Вот почему, если привести лишь несколько примеров, Муньос Грандес щеголял Железным крестом на каждой из своих встреч с американскими военными; бельгийскому правительству не только было отказано в неоднократных просьбах об экстрадиции в Бельгию Леона Дегреля, но последний как ни в чем не бывало появлялся в светском разделе ABC; а Карл Шмитт был избавлен от академического остракизма после допроса на Нюрнбергском процессе и даже получил приглашение выступить с лекцией по антипартизанской борьбе на кафедре генерала Палафокса Университета Сарагосы, города, в котором размещалась Главная военная академия (AGM) и одна из баз Соединенных Штатов[624].

Однако порой диктатуре оказывалось крайне сложно поддерживать согласованность между этим «публичным дискурсом», свойственным подчиненной нации, и «дискурсом скрытым», который ставил под сомнение эту позицию. Тогда возникали громкие диссонансы, которые свидетельствовали о фальшивости франкистского нарратива[625]. В этом плане уже возникли проблемы, например, из-за противоречий, вызванных переговорами с преимущественно протестантской державой, во время которых подчеркивался национал-католический характер режима. Весной 1952 года, после того как во всех севильских церквях было зачитано пасторское послание воинствующего кардинала Педро Сегуры «Тем, кто стоек в вере», широко известное как проповедь «Долларов ереси», настроение прихожан поднялось настолько, что группа молодых людей решила поджечь лютеранскую часовню, расположенную на улице Релатор, недалеко от базилики Ла-Макарена. Аналогичные инциденты произошли несколькими днями позже в городе Бадахос. Как президент Трумэн, особенно критически, как мы видели, относившийся к отсутствию религиозной свободы в Испании, так и широкие американские круги подняли крик до небес, и диктатуре пришлось произвести несколько арестов и внести поправки, которые были негативно восприняты католическим фундаментализмом, считавшим себя неуязвимым.

Однако самый наглядный эпизод произошел в Мадриде в январе 1954 года. Сообщение о визите недавно коронованной Елизаветы II на Гибралтарскую скалу вызвало обоснованно, как полагали ее участники, гневную демонстрацию студентов в центре столицы, организованную SEU, с конечной остановкой перед посольством Великобритании, куда должен был даже подъехать грузовик с мусором, который надлежало швырять в такт крикам «Гибралтар испанский!». Любопытное совпадение: в то время как министр иностранных дел встречал студентов перед дворцом Санта-Крус, британского посла успокаивал по телефону министр внутренних дел. Опасаясь, что ситуация выйдет из-под контроля, последний попытался разрешить противоречия, и «без предварительного уведомления конная и пешая полиция, которая охраняла официальное мероприятие, без лишних раздумий атаковала демонстрантов… Началась суматоха, паника и ожесточенные избиения дубинками, наконец некоторые из самых стойких отреагировали и вступили в ожесточенную схватку со своими охранителями. Содержимое грузовика использовалось совсем по другому назначению, чем предполагалось заранее. Вскоре он опустел». Несмотря на то что впоследствии испанское консульство в Гибралтаре было закрыто, ощущение того, что их «прискорбно предали», полученная взбучка и, прежде всего, «абсолютно искаженная версия событий», опубликованная на следующий день в газете Arriba, стали для многих из этих студентов поворотным моментом в отношении доверия профсоюзу фалангистов и самому режиму Франко[626].

Фалангистская весна

То, что произошло в тот день в Мадриде, не было заурядным событием, поскольку главным элементом идеологического самоутверждения и политической сингуляризации диктатуры было прежде всего сохранение единой партии – название Национальное движение еще не получило широкое распространение – FET и JONS. В начале 1950-х годов фалангизм не просто выжил, но и вновь обрел политическую значимость.

Делал он это по прямому желанию Франко, который никогда не забывал, что фаланга представляет собой незаменимую опору режима как сама по себе, так и благодаря своей роли противовеса монархическим кругам и церковной иерархии, весьма воодушевленной успехом конкордата. Таким образом, в дополнение к вышеупомянутому восстановлению министерского ранга SGM и его включению в правительственный доклад, который защищал переговоры с Ватиканом, диктатор умножил жесты и заявления, обращенные к голубой галерее. Например, в годовщину расстрела Хосе Антонио в 1950 году на Франко была фалангистская форма национального лидера, а во время визита в Гранаду в октябре 1952 года он провозгласил, что «фаланга необходима в жизни Испании и с распростертыми объятиями ждет всю Испанию»[627].

Но делал он это, опираясь на собственную институциональную мощь и поддержку своей партии, численность которой в начале десятилетия составляла около девятисот тысяч человек. Сегодня большинство из них воспринимается как группа циников или пассивных членов, которые более или менее автоматически включались в партийные списки. Всего этого действительно было в избытке, особенно на высоких должностях. Однако, как признавалось в неизменно скептических отчетах британского посольства – и регулярно доказывалось в виде камней, – в рядах фаланги также существовала значительная масса преданных своему делу боевиков, которых называли «профашистски настроенными фанатиками», которые верили партийным лозунгам и считали, что пришло время их реализовать и заявить о себе. Неудивительно: период изоляции был преодолен, сумев сохранить практически всю свою организационную схему, медийную власть и территориальную структуру. Более того, в те годы ответственные должности начинали занимать представители поколения, уже полностью социализированного в этих органах, и по убеждениям или из корысти – в дипломатических документах те и другие упоминались как «доктринеры – социальные реформаторы» и «эгоистичные оппортунисты» – членство в фаланге было вполне выгодно. По словам Мигеля Анхеля Руиса Карнисера:

«Быть фалангистом означало кричать (громко) на улице, когда никто не кричит, иметь более или менее престижную, а главное, надежную должность, быть верным сторонником пребывания Франко у власти и, конечно же, 18 июля – даты наибольшего воздействия на народ. […] Сферы влияния, власть и возможность присутствия в повседневной жизни населения у фалангиста очень велики»[628].

Как и в каждом случае, когда они чувствовали себя политически уверенно, теоретики-фалангисты вскоре возобновляли свой проект единого интеллектуального сообщества. Помимо прочего, для этого у них имелись важные платформы институциональной власти, поскольку Хоакин Руис Хименес – министр, склонный дополнять папские энциклики обильными цитатами из Хосе Антонио, – доверил им контроль над университетами. Вместе с Хоакином Пересом Вильянуэвой, генеральным директором по университетскому образованию, а также Антонио Товаром, Торкуато Фернандесом-Мирандой, Луисом Санчесом Агестой и Педро Лаином Энтральго в качестве ректоров Саламанки, Овьедо, Гранады и Мадрида соответственно, они попытались провести диагностику проблем высшего образования – с этой целью в июле 1953 года было созвано собрание университетов, на основе которого могла быть разработана новая модель, гарантирующая большее присутствие и влияние академической деятельности в общественной жизни.

Очевидно, что эта инициатива обусловливалась не педагогическими соображениями, а явной политической мотивацией, поскольку переосмысление Миссии Университета, выражаясь ортегианским языком, соответствовало фундаментальным принципам проекта культурной гегемонии фалангистов. Примечательно, что это включало в себя идею снабдить националистической и идеологической остротой произведения некоторых либеральных авторов, таких как Мигель де Унамуно, Менендес Пидаль, Антонио Мачадо и прежде всего сам Ортега-и-Гассет, ловко пропустив их через партийное сито. Обосновавшись в эти годы в избранном международном кружке антикоммунистической культуры – Свободном университете Берлина, Институте Аспена, – философ, таким образом, стал в Испании предметом ожесточенных споров между церковными и фалангистскими кругами, а его похороны в 1955 году стали символом дезориентации молодежи, которая, как в дальнейшем рассказывал Луис Мартин-Сантос во «Времени молчания», не знала, пересмотреть ли его наследие или отречься от него, а может быть, и то и другое одновременно.

Пока что министерство Руиса Хименеса позволило себе даже сделать пару смелых для контекста фалангизма шагов. С одной стороны, оно робко попыталось включить баскскую и каталонскую литературу и языки в официальные инстанции. Так, были созданы кафедры Ларраменди в Саламанке, Боскан в Центральном Мадридском университете и Мила-и-Фонтанальс в Барселоне, а также была проведена целая серия встреч – Сеговия (1952), Саламанка (1953) и Сантьяго-де-Компостела (1954) – между поэтами на испанском и обоих национальных языках[629]. С другой стороны, имела место еще более робкая попытка восстановления в должности некоторых республиканских ученых, изгнанных или лишенных права голоса, как было с выдающимся физиком Артуро Дюперье и историком права Хосе Марией Отсом, а также, на этот раз в сотрудничестве с IEP, юристом и политологом Мануэлем Гарсией Пелайо.

Во всех этих усилиях важную вдохновляющую роль сыграл Дионисио Ридруэхо, который в качестве корреспондента ежедневной газеты Arriba (1949–1951) проводил отпуск в Риме вместе с Руисом Хименесом, в то время как его пребывание в Маресме и женитьба на Глории де Рос-и-Рибас глубоко и искренне сблизили его с каталонской культурой. Промышленник Альберт Пуч Палау – «дядя Альберто», как пел Жоан Мануэль Серрат, – помог ему организовать новое издание, издаваемое в каталонской столице, Revista. Semanario de Actualidades, Arte y Letras («Журнал. Еженедельник текущих событий, искусства и литературы», 1952), в котором он собрал многие из наиболее значимых фигур того «барселонизма [который] стал заменой гонимому каталонизму»[630]. Дизайн его обложки разрабатывал Сальвадор Дали, на его страницах писал Жауме Висенс Вивес, который вскоре возобновил в своих очерках «Приближение к истории Испании» (1952) и «Новости Каталонии» (1954) историографическую дискуссию о национальных конструкциях[631].

Приняв вызов, с самого первого номера Ридруэхо стремился установить рамки борьбы, в которой на карту было поставлено культурное будущее страны и в которой, в отличие от «исключающих» католических фундаменталистов, он и его товарищи – фалангисты и соратники, такие как Хосе Луис Лопес Арангурен, – считали себя «понимающими». Но чего поэт из Сории так и не понял, это то, что вряд ли побежденные политические культуры будут «обращены, убеждены, интегрированы и спасены» «победителем-искупителем», тем более если в качестве отправной точки будут взяты «Франсиско Франко» и «18 июля»[632]. Они жаждали быть принятыми и признанными бескомпромиссно и на равных условиях. В противном случае, как вспоминал Рамон Х. Сендер из своего изгнания в Соединенных Штатах и через Cuadernos del Congreso por la Libertad de la Cultura («Тетради Конгресса за свободу культуры», CLC) – издание, финансируемое ЦРУ как антикоммунистическая культурная платформа, направленная на завоевание интеллектуальной воли всех слоев общества, – установить мост между одними и другими было бы «невозможно»[633].

В любом случае у «сочувствующей» стратегии не было больших шансов на уровне режима в целом. Каким бы ограниченным ни был ее охват и как бы он ни потакал победе франкистов и ни был полезен для международного имиджа, любую двусмысленность в дискурсе обвиняли в том, что она является уступкой «анти-Испании» и признаком слабости. Ответом на интеллектуализм фалангистов вновь руководил Рафаэль Кальво Серер, сумевший объединить вокруг себя важный политико-культурный конгломерат, в котором особенно выделялся журнал Arbor, органически зависящий от CSIC Хосе Марии Альбареды, издательство «Библиотека современной мысли» и еженедельник Ateneo, возглавляемый Флорентино Пересом Эмбидом. Так, при поддержке Главного информационного управления MIT была сформирована ценная группа сотрудников – Висенте Марреро, Раймундо Паникер, Висенте Паласио или уже классические Хорхе Вигон и Лопес Ибор, которые, в отличие от фалангизма и ACNP, называли себя «третьей силой» и, будучи монархистами, были тем не менее глубоко связаны с «Опус Деи» и отличались неистовым франкизмом, так что, не колеблясь, открыто предложили свои кандидатуры для процесса замены политического персонала[634].

Однако Кальво Серер совершил серьезную ошибку, выйдя на международную арену и опубликовав статью для французского журнала Écrits de Paris, органа выражения мнения интеллектуалов, поддерживающих режим Виши. В октябре 1953 года он был отстранен от всех своих должностей в CSIC, и в итоге ему пришлось на несколько месяцев переехать в Лондон[635]. Фалангисты ошибочно истолковали, что Франко принял чью-то сторону в своей стратегии. На самом деле каудильо вся эта культурная борьба нисколько не интересовала, в течение сорока лет у него хватало благоразумия не сажать интеллектуалов в Совет министров; прежде всего он стремился не допустить, чтобы у стороннего наблюдателя могло закрасться подозрение, что диктатура не есть однородная гранитная глыба. Следующее поколение католических фундаменталистов извлекло из этих событий подлинные уроки: во-первых, грязное белье всегда следует стирать вдали от посторонних. И во-вторых, попытка прийти к политической власти с помощью интеллектуальных платформ обречена на провал.

Тем временем Движение продолжило свое движение вперед, организовав в Мадриде первый Национальный конгресс фаланги, даты проведения которого, с 24 по 29 октября 1953 года, были приурочены к двадцатой годовщине слияния FE Хосе Антонио и JONS Онисимо Редондо и Рамиро Ледесмы. «Тот день Д в нашей истории», как его назвала партийная пресса. Встреча состоялась после длительной подготовки, которая включала организацию II Совета глав провинций (1949) и целой серии окружных и провинциальных ассамблей, участники которых устремились в столицу, как будто речь шла о новом «Походе на Рим». Впечатление повторилось, когда после невероятного скопления масс на новом стадионе «Чамартин», который служил для закрытия конгресса и где присутствовали 150 000 человек и главы государства, фалангизм почувствовал необходимость перенести эту демонстрацию силы на улицы города, который он никогда не чувствовал по-настоящему своим. С неистовым фашистским динамизмом описывал это Хосе Луис Гомес Тельо:

«Без чьего-либо приказа […] внезапно стремительным рывком было поднято знамя, которое держал маленький товарищ по Молодежному фронту […] старый крестьянин держал за руку бывшего командира эскадрильи, на груди которого сверкали медали за две войны […] они выстроились в единую линию – три поколения в одном строю – голубые рубашки, плащи кастильских земледельцев, костюмы штатских, военная форма, нарукавные повязки гвардии Франко, молодые священники – истинная Испания образовала плотную цепь, волну, к которой в считаные минуты примкнула толпа […] будьте осторожны те, кто думал о спящей фаланге»[636].

Однако ни хвастливая журналистика, ни литература о крестовых походах, ни даже обычная фалангистская смесь того и другого больше не были единственными жанрами, культивируемыми молодыми партийными руководителями. Как мы указывали ранее, в отличие от нехватки кадров в первой фаланге, из FCPE Центрального университета и IEP к тому времени вышли первые выпускники – экономисты, социологи, специалисты по административному праву, торговле и другие эксперты, которые теперь требовали поставить свои знания на службу Движению и государству[637]. В этой связи среди решений, принятых конгрессом, особое внимание уделялось экономическим и налоговым вопросам. Решения по ним были разработаны амбициозной группой, которой Исмаэль Эрраис поручил вести экономический раздел ежедневной газеты Arriba под руководством Хуана Веларде Фуэртеса и Энрике Фуэнтеса Кинтаны, для которых была очевидна

«срочность создания „рынка“ за счет увеличения потребительских возможностей [и] лучшего распределения текущего национального дохода […] за счет реформы налоговой системы с уменьшением налогов на потребление и увеличением налогов на ренту и наследство. Политика жестких санкций в отношении тех, кто обманывает Министерство финансов, может стать необходимой компенсацией за сокращение налоговой базы»[638].

Хотя кейнсианское звучание подобных утверждений могло бы заставить задуматься о социальной политике демократических стран, речь шла скорее о чистой фалангистской последовательности. Стратегия национализации масс и активная внешняя политика, то есть политика химически чистого фашизма, были невозможны без сильного государства. И не было другого способа добиться этого, кроме как увеличить свои ресурсы, для чего требовалось собрать больше налогов. Беглый просмотр любого из печатных органов, которые SEU щедро спонсировал в эти годы, таких как La Hora, Alférez, Laye и Alcalá, не только показывает схожую степень обеспокоенности «социальным вопросом», как его стали называть, и ролью, которую государство должно играть в национальной экономике: все они приходят к очень похожим выводам о перераспределении[639].

Перед режимом вновь встала серьезная проблема «двойного дискурса». Его юным детенышам нужно было объяснить, что «имперские маршруты», «Родина, хлеб и справедливость» и национализация банков – все это прекрасно, как лозунги, которые можно скандировать на лагерных кострах Молодежного фронта, но к ним не следует относиться так уж серьезно. По словам Роберта О. Пакстона, «ни в одной области предложения первоначального фашизма не отличаются от поведения фашистских режимов на практике больше, чем в экономической политике»[640]. Амбициозные стремления к налоговой реформе и социальной справедливости, продвигаемые группой экономистов из Arriba, неизбежно должны были столкнуться с реальностью диктатуры и послевоенного периода. Гражданскую войну выиграли не для того, чтобы в итоге заплатить прямые налоги, с помощью которых можно было финансировать общественные услуги для народных классов, как это было определено западноевропейской социал-демократической и христианско-демократической моделью. Режим Франко не первым столкнулся с этой проблемой. С середины XIX века обсуждение прогрессивности налогообложения приводило к яростным дискуссиям и заканчивалось провалом любых попыток модернизации в демократическом ключе, неспособных убедить традиционные элиты, что котировка – единственный способ избежать конфликта. Как только империалистические амбиции были подавлены поражением оси и антикоммунистическое сдерживание обеспечено пактом с Соединенными Штатами, диктатура ограничилась продолжением светской асимметрии: она была одной из немногих европейских стран, в которых подоходный налог практически отсутствовал.

Подобно «сочувствующим» на интеллектуальном фронте, группа экономистов-фалангистов изначально полагала, что выиграла партию. В рамках налоговой реформы, которую готовило Министерство финансов – с учетом того, что за десять лет уклонение от уплаты налогов увеличилось на 30 %, вопрос заключался не в том, следует ли изменять систему сбора, а в том, в каком смысле это следует делать, – они добились, что было отклонено первое предложение, которое еще больше благоприятствовало банковскому сектору и частным инвестициям, разработанным главой технического кабинета Хосе Марией Наарро Мора. Чтобы заменить его, Франсиско Гомес де Льяно решил полностью пересмотреть свой подход и положиться на декана FCPE и члена IEP Мануэля де Торреса, чьи взгляды совпадали, по крайней мере теоретически, с амбициями Движения.

Однако, когда в конце 1954 года был принят закон о реформе подоходного налога, а также правила его применения, это вызвало разочарование у экономистов Arriba. К щедрости налоговой амнистии, предусмотренной законодателями, присоединялось восстановление оценки доходов через «внешние признаки» богатства, механизм, который делал очевидными недостатки в управлении и отсутствие воли, чтобы проводить реальную работу инспекции. Как будто этого было недостаточно, установленные критерии освобождения от уплаты налогов также не отличались жесткостью, как повторял Хуан Веларде в серии горьких редакционных статей, которые в то же время составили точный портрет «Уродливой буржуазии», написанный Мигелем Эспиносой:

«…с тремя служанками, домом в Серрано стоимостью 500 песет в месяц и двумя автомобилями объемом 10 куб. см с налогоплательщика взимают совокупный доход в размере 105 000 песет (лимит освобождения от налога составляет 100 000 песет), из которых он может вычесть треть как личный трудовой доход и 10 000 песет на ребенка […] есть много тех, кто не подал налоговую декларацию. И, похоже, есть много тех, кто подал фальсифицированные налоговые декларации […] плохие испанцы и плохие католики»[641].

Финансовое фиаско (следуя традиции, Гомес де Льяно безуспешно ходатайствовал о его замене) было всего лишь еще одним звеном, как и протест в Гибралтаре, в цепи разочарований, которые новые поколения студентов университетов копили на протяжении многих лет в связи с режимом. Контраст между идеологической обработкой революционных качеств молодежи и «консервативным, старческим недоверием ко всем формам молодежного самовыражения», как констатировал Хуан Ф. Марсаль перед лицом практики, закрепленной в терминах 18 июля, со всем ее бременем политической и социальной ригидности, сеял первые сомнения среди детей победителей. В этой связи очевидна параллель с тем, что происходило в фашистской Италии при участии молодых людей, «духовно оснащенных для того, чтобы быть штурмовиками», как вспоминал Индро Монтанелли, но которым приходилось довольствоваться «ролью швейцарских гвардейцев установленного порядка»[642].

Защищенные отсутствием цензуры, а также своим миноритарным характером, журналы и кружки SEU отражали это растущее недовольство, все еще бессвязное, выражавшееся скорее как критика конкретных недостатков, нежели вызов системе. Так, например, вел себя Хуан Антонио Бардем в отношении испанского кино, что неудивительно: это один из секторов, наиболее пострадавших от Соглашения с США. Так, представив «Смерть велосипедиста» в рамках кинематографических бесед, организованных Басилио Мартином Патино в Саламанке (1955), многообещающий режиссер поставил сокрушительный диагноз: «Нынешнее испанское кино: политически неэффективное, социально ложное, интеллектуально убогое, эстетически ничтожное, индустриально рахитичное»[643]. Также изначально отраслевым начинанием было создание священником-иезуитом Хосе Марией Льяносом Университетской службы труда (Servicio Universitario del Trabajo, SUT). Благодаря этой инициативе он пытался дать выход озабоченности студентов «социальным вопросом», что сопровождалось установлением контакта с реалиями мира труда – летом в трудовых лагерях, в кампании по распространению грамотности или так называемой воскресной работы в кварталах с наибольшим числом эмиграции. Вдохновленный феноменом французских и итальянских «рабочих священников», этот вид опыта, однако, мог быстро превратиться в школы идеологического инакомыслия, напрямую связанные с подпольными оппозиционными группами, как это было в случае с такими деятелями, как Хавьер Прадера, Альфонсо Карлос Комин и Хесус Лопес Пачеко[644].

Однако не все выпускники университетов пошли по пути, ведущему к отделению от режима. Многие руководствовались идеологическими убеждениями, личным расчетом или разумным сочетанием того и другого, и после тщательного изучения того, как все работало, выбирали путь, ведущий к верхним этажам здания на Калье-де-Алькала и к учреждениям диктатуры, которой они таким образом обеспечивали достойную смену политических кадров. Мы имеем в виду так называемое поколение SEU, также известное как поколение Фраги, поскольку оно было символически представлено активным галисийским политиком – последний сам был студентом FCPE и IEP в конце 1940-х годов, – и в котором были представлены ключевые личности 1960-х и 1970-х годов, такие как Родольфо Мартин Вилья, Хесус Фуэйо и Родриго Фернандес-Карвахаль. Лучше подготовленные технически и столь же циничные, как и исторические партийные лидеры, они посвятили себя обучению ремеслу под их крылом, ожидая, когда придет их время, приступить к обязанностям в правительстве[645].

На данный момент старой и официозной фаланге все еще было достаточно по-прежнему подпитывать ностальгию по победе и героизму своих безнадежных дел, которые, позволив ей снова пройти парадом по центру Мадрида, также обеспечили минуту славы Барселоне тех лет благодаря возвращению 2 апреля 1954 года бывших членов «голубой дивизии», которые все еще оставались заключенными в СССР. Поскольку любое событие можно было превратить в пропагандистский акт и демонстрацию силы с помощью масштабной мобилизации – и особенно после выступлений католиков и оппозиционных групп в столице Каталонии, – вместо незаметной репатриации по воздуху возвращение решено было обставить максимально театрализованно. В стране объявили выходной день, в полдень судно «Семирамис», спущенное на воду французским Красным Крестом, подошло к морскому фасаду города, заполненному возбужденной толпой – как изображено на последней фотографии Карлоса Переса де Росаса, который умер в тот же день от сердечного приступа – во главе с Раймундо Фернандесом-Куэстой и Агустином Муньосом Грандесом, символом преемственности дивизий после мировой войны, а затем епископ Грегорио Модрего отслужил мессу в церкви Ла-Мерсе. Все это увековечено документальной хроникой в подробном репортаже «Возвращение на Родину», ставшем источником вдохновения для нескольких режиссеров, таких как Педро Ласага, Висенте Льюйч и Хосе Мария Форке, чьи многочисленные фильмы, выпущенные в последующие годы, превратили «голубую дивизию» в эпическую легенду.

Сосуществование заканчивается в Пиренеях

Вызволение из «красных застенков» пленных бойцов дивизии стало ответом не на хлопоты и старания всемогущего Франко, как подчеркивала его пропаганда, но на вступление холодной войны в стадию оттепели после смерти Сталина и подписания перемирия в Корее в марте и июле 1953 года соответственно. Наряду с переговорами о репатриации последних военнопленных, в рамках которой были возвращены испанцы, диктатура Франко в итоге извлекла выгоду еще из одного последствия «мирного сосуществования» между СССР и Соединенными Штатами: разблокирования вступления новых членов в ООН.

Под гнетом перекрестных вето в Совете Безопасности и неопределенности собственных полномочий ООН включила едва ли десяток стран в число первоначальных подписантов конференции в Сан-Франциско – и ни одной с тех пор, как в 1950 году в нее была принята Индонезия. Расположенные по ту и другую сторону железного занавеса, бывшие союзники по оси, такие как Венгрия, Румыния и Болгария, но также Финляндия и сама Италия, которая ожидала с мая 1947 года, обнаружили, что их доступ к руководящему органу мировой дипломатии невозможен. В таких обстоятельствах, несмотря на отмену международного осуждения, диктатура даже не удосужилась выдвинуть свою кандидатуру. Фалангистская пресса могла публично хвастаться, что причиной было безразличие, но в инструкциях, переданных Главным управлением внешней политики всем представительствам за рубежом, говорилось о стремлении достичь этой цели, хотя и ясно давалось понять, что шаг этот должен быть сделан только в том случае, если будут получены достаточные гарантии «принятия без вето от любой страны»[646].

Тем временем, как указано в резолюции от ноября 1950 года, режим готовил почву, присоединяясь к специализированным многосторонним организациям. С одобрения Экономического и Социального Совета ООН или непосредственно по приглашению британской, французской и североамериканской делегаций в течение первых месяцев 1951 года франкистская Испания была включена в Продовольственную и сельскохозяйственную организацию (ФАО), Всемирный почтовый союз, Международный союз электросвязи (МСЭ) и Международный союз телекоммуникаций и Всемирную организацию здравоохранения (ВОЗ), в то время как в конце 1952 года было ратифицировано вступление в Организацию по вопросам образования, науки и культуры (ЮНЕСКО), а в 1954 году – в Детский фонд (ЮНИСЕФ). В каждой из этих областей диктатура с этого момента имела доступ к важным программам подготовки кадров и техническим консультациям, необходимым для решения проблемы постепенной реорганизации своих служб, неэффективных и фрагментированных между государственными учреждениями и однопартийными делегациями. Эта рационализационная работа, которая помогла заложить основы последующего экономического роста, намеренно замалчивалась в годы технократии. Несомненно, после стольких нападок на ILE за попытки добиться передачи знаний из-за границы известие о том, что «франкистское чудо» также потребовало иностранной помощи, оказалось опасным для националистического нарратива «десаррольизма» (развития)[647].

В отличие от вступления в ООН прием в эти органы проходил более или менее автоматически, и в любом случае диктатура была уверена, что получит необходимую поддержку. Однако каждый процесс включал в себя небольшую политическую и идеологическую битву не столько внутри институтов, сколько в средствах массовой информации, отражающих разделение внутри мирового общественного мнения. Особенно показательной в этом смысле была полемика, вызванная интеграцией франкистской Испании в ЮНЕСКО, организации однозначно менее выраженного технического профиля, чья приверженность человеческому развитию посредством межкультурного диалога и сохранения наследия привела к тому, что присутствие режима, порожденного фашизмом, воспринималось как нечто вопиющее. И снова все та же мобилизация, манифесты и подписи интеллектуалов в различных западных демократиях. Будущий лауреат Нобелевской премии по литературе Альбер Камю, каталонский виолончелист в изгнании Пау Казальс и писатель Ричард Райт объявили это решение «скандальным» и прекратили свое сотрудничество с ЮНЕСКО. Однако, как много лет назад предупреждал Рафаэль Альберти, когда в игру вступают интересы великих держав, «слова бесполезны: это всего лишь слова… Манифесты, статьи, комментарии, споры, струи дыма потерянные, туманы, что стелются под ноги»[648].

Зная, что официальная битва выиграна, но борьба за международные СМИ заранее проиграна, франкистские лидеры сосредоточили свою стратегию на двух фронтах. С одной стороны, на внутренней пропаганде, где в соответствии с указаниями Подсекретариата народного образования предлагалось высмеивать как антииспанца любого противника вступления режима, к большому удовольствию провинциального читателя, а также «умалчивать о допуске» других стран на том же голосовании. Хотя франкистская пресса представляла это как индивидуальный процесс, почти как услугу, которую диктатура оказывала миру, «Испания узнала, что ЮНЕСКО существует… Испания поверила, что не может отказать ей в своем присутствии», – правда в том, что США и СССР договорились об одновременном вступлении групп стран обоих блоков, среди которых была франкистская Испания. Однако, с другой стороны, режим стремился к тщательному отбору лиц, ответственных за руководство национальной делегацией, для чего отдавал предпочтение сложным профилям с тщательно отмеренной долей идеологического инакомыслия, что обеспечивало достойный прием у международных чиновников. В получившем широкую огласку деле ЮНЕСКО выбор сделали в пользу майоркинца Жоана Эстельрича, одного из членов Регионалистской лиги, преобразованного социальной революцией в пропагандиста франкизма и имевшего обширный опыт в качестве инициатора культурных начинаний и связи каталонизма с Лигой Наций. Чрезвычайно компетентный, Эстельрич действовал автономно, и, несмотря на ограниченные финансовые ресурсы, которые имелись в его распоряжении, к 1954 году ему удалось быть избранным в Исполнительный совет институции[649].

Как и во время Второй мировой войны, имея в своем распоряжении обширную сеть консульств, режим извлек выгоду из завоевания государства, которое ранее было членом вышеупомянутой Лиги Наций, а также из дополнительной сети договоров и организаций – Международного института интеллектуального сотрудничества, Бернской конвенции и самой Международной организации труда (МОТ), – которые послужили прецедентом для специализированных учреждений ООН. Хотя многие из главных героев этих новаторских начинаний, такие как Сальвадор де Мадариага, теперь выступали против франкизма, другие, как Эстельрич и Мануэль Амблес, возобновили свои прежние контакты и очень скоро, пользуясь своим официальным статусом, заявили, что представляют на многочисленных форумах исключительно испанскую культуру. Наблюдатели и интеллигенция в изгнании практически утратили эти функции. Кроме того, все это происходило за пределами осведомленности диктатора и без малейшего интереса со стороны культурной и научной дипломатии. Проще говоря, Франко мог рассчитывать на то, что политический персонал выполнит свою работу и будет трудиться на его благо.

Под давлением бурного развития процессов деколонизации – Камбоджи, Лаоса, Вьетнама – связанное с этим создание Движения неприсоединения – Бандунгская конференция – и восстановление суверенитета такими странами, как Австрия и Япония, вопрос о новом приеме в ООН активно обсуждался на протяжении всего 1955 года. Наконец, 19 сентября был дан зеленый свет его расширению за счет принятия принципа универсальности. После апробации в специализированных агентствах США и СССР отдали предпочтение формуле «пакетного предложения», хотя во избежание новых ситуаций блокады было согласовано исключение как для Японии, чей мирный договор с союзниками не был подписан Советским Союзом, так и для тех стран, у которых имелись нерешенные проблемы с воссоединением.

Франкистская Испания, у которой с января уже имелся свой наблюдатель, Хосе Себастьян де Эрисе, выдвинула свою кандидатуру всего через три дня. 14 декабря Резолюция 995 ратифицировала ее присоединение вместе с пятнадцатью другими государствами – в частности, Португалией, Ирландией, Иорданией, Венгрией, Румынией, Болгарией, Финляндией, Австрией и Италией, – при этом на предыдущем голосовании в Совете Безопасности воздержалась только Бельгия, дипломатически возмущенная делом Дегрелля и судебным иском Barcelona Traction, поскольку бельгийцы являлись мажоритарными акционерами компании, а также Мексика в Генеральной Ассамблее[650].

Таким образом, для международного сообщества – неизменно за почетным исключением Мексики – могли существовать два Китая, две Кореи и два Вьетнама, все эти страны были разделены гражданской войной, но республиканская Испания окончательно погрузилась в забвение. Несомненно, с точки зрения гипотетического процесса национального примирения вступление в ООН было прекрасной возможностью оставить позади раскол в войне и предложить некоторую форму реинтеграции законным институтам Второй республики. Однако франкистская диктатура не рассматривала такой возможности. Для победителей, чью постоянную делегацию возглавлял бывший посол в некогда столь же разделенной войной Франции Жозеф Феликс де Лекерика, вопрос о воссоединении не стоял на повестке дня. Более того, в самой внутренней франкистской документации говорилось о неотложной задаче очистить «испанских эмигрантов», работавших в агентствах ООН, таких как выдающийся историк Пере Бош-Гимпера, и побыстрее заменить их «настоящими испанцами». По мнению франкизма, перефразируя догму его союзника Ватикана: за пределами франкистской Испании спасения не было.

Предыдущая главаГлава 8 из 15Следующая глава