К книге
Испания Франко. Хроники режима. Не единая, не великая, не свободнаяГлава 8 Время гепардов[742] (1959–1963)
67%
Глава 8 Время гепардов[742] (1959–1963)
10

Если мы хотим, чтобы все осталось как есть, все должно измениться[743].

…Господь вкладывает в уста своих апостолов слова, полные силы. Эти слова, шепчущиеся вовремя в ухо другу, который колеблется, та направляющая беседа, которую ты сумел вовремя вызвать… Все это – «апостольство доверия».

Их арестовали за солидарность с трудовыми конфликтами в Астурии… Тогда слово «Астурия» станет для всех паролем, связывающим их. Она может подойти к глазку и начать петь: «Астурия, родина любимая».

Нет

Я говорю нет

Скажем нет.

Мы – не из этого мира.

24 июля 1959 года произошел один из самых ярких эпизодов нового этапа, в который вступала холодная война: так называемые кухонные дебаты между генеральным секретарем КПСС Никитой Хрущевым и вице-президентом США Ричардом Никсоном. Годом ранее сверхдержавы подписали культурное соглашение, которое включало проведение национальных выставок, что было свидетельством взаимного признания, но и знаменовало собой более или менее мирное соперничество между двумя моделями общества. На выставках были представлены достижения, которые в наибольшей степени отражали представление о мире и прогрессе противоборствующих сторон. Поскольку каждая выставка должна была проводиться на территории соперника, в июне 1959 года в нью-йоркском Колизее открылась советская экспозиция, на которой демонстрировались полноразмерные макеты космического аппарата «Спутник-1», техника для использования атомной энергии в сельском хозяйстве и в гражданских целях, а также образец автомобиля советского производства.

В противоположность этой демонстрации тяжелой промышленности и новейших технологий американская выставка, открывшаяся месяц спустя в московском парке «Сокольники», была организована вокруг предметов повседневного бытового пользования, представленных как межклассовый образец «американского стиля жизни». Особую роль в ней играли три модели кухонь с полуавтоматической бытовой техникой, специально установленных компаниями General Foods, Whirlpool и General Electric. Именно на стенде последней состоялся диалог между двумя лидерами, запечатленный для потомков с помощью еще одной инновации из Соединенных Штатов – цветного телевидения.

Не прекращая энергично трясти протянутую руку Никсона, недоверчивый Хрущев никак не мог понять, как американцы рассчитывают противопоставить «эту кучу банальностей», «ненужных» и «бесполезных», мощи технологий, представленных СССР. Однако, как отмечают основные исследования этого периода, к тому времени «способность обеспечивать население потребительскими товарами стала политически значимым вопросом огромной важности», а весомая часть растущего недовольства населения стран социалистического блока была связана с дефицитом легкой промышленности и отсутствием эффективных систем распределения. Это выделялось на фоне образа благосостояния и личного комфорта, активно транслируемого с другой стороны железного занавеса. Нельзя недооценивать силу легитимации, которую политическая система получает за счет повышения материального уровня жизни. Конечно, вооружение и средства ядерного сдерживания оставались важны, как показал Карибский кризис спустя несколько лет, но при этом уже нельзя было забывать и о калорийности сливочного масла, как уже тогда наглядно продемонстрировало строительство Берлинской стены в августе 1961 года[746].

Всего за четыре дня до знаменитой встречи Никсона и Хрущева франкистское правительство приняло новый законодательный акт, направленный как раз на то, чтобы «начать новый этап, который позволит вывести нашу экономику в ситуацию большей свободы […] решены бесконечные проблемы, и теперь приходится сталкиваться с другими, производными от ныне достигнутого уровня жизни и связанными с развитием мировой экономики, особенно экономики стран Запада». Решающее воздействие комплекса предусмотренных мер, впрочем, не находило адекватной корреляции с его официальным названием, которое очень сдержанно декларировало в рамках закона-декрета лишь «экономическое управление». Именно поэтому, вероятно, закон стал известен по его неофициальному наименованию – План стабилизации[747].

Последний станет первым

Инициатива по созданию плана и непосредственная ответственность за его разработку принадлежали двум министерствам – финансов и торговли, которые с февраля 1957 года возглавляли соответственно юрист и профсоюзный технический специалист Мариано Наварро Рубио и юрист и специалист по торговле Альберто Ульястрес – оба члены «Опус Деи», очень скоро ставшие известными как «технократы». Однако Boletín Oficial del Estado опубликовал декрет как прямое постановление главы государства, поскольку Франко обнародовал его в силу своей «верховной власти на утверждение законов комплексного характера». В данном случае еще и с припиской «по предложению Совета министров», что ясно указывало: это не реформа в отдельной отрасли, а решение, касающееся всей политической системы.

Эта формулировка, контрастирующая с обычным приписыванием плана исключительно вышеупомянутым «технократам», на самом деле гораздо точнее отражала настроение, преобладающее в широких кругах государственной машины режима. Высокопоставленные лица и чиновники – и не только из министерств финансов и торговли, но также из других ведомств, таких как Министерство иностранных дел, Министерство сельского хозяйства, а также из самого Банка Испании, – все они, известные как «маленький командный пункт», уже давно и регулярно предупреждали о необходимости пересмотра настроек национальной экономической политики.

Параллельно с этим наиболее проницательные представители руководящего класса режима также осознавали, что с политической точки зрения постоянные ссылки на 18 июля и «легитимность происхождения» по-прежнему работали, но теряли свою силу, как мы уже видели в предыдущей главе, в качестве знамени, за которым пойдут следующие поколения. Парадоксально, что обе составляющие необходимо было дополнить новыми элементами, чтобы все оставить по-старому. И попытка повысить уровень экономического благосостояния казалась в этом смысле не только привлекательной, но и осуществимой опцией. С одной стороны, франкисты рассчитывали этого добиться с помощью, предложенной североамериканским союзником, – который считал продвижение общества потребления наилучшим в долгосрочной перспективе противоядием против распространения коммунизма[748], – направляемой через международные финансовые организации, проводившие политику предоставления кредитов и технической помощи без предварительного требования демократических реформ[749]. С другой стороны, они надеялись, что это позволит установить своего рода негласное социальное соглашение с большинством населения, в рамках которого продолжался бы отказ от демократических свобод в обмен на улучшение условий жизни. Однако это уравнение оказалось не совсем верным: в краткосрочной перспективе оно вызвало отклик, даже превзошедший ожидания диктатуры, – долгие годы нищеты и лишений сделали испанское общество особенно восприимчивым к потребительским посылам, что было характерно и для других европейских стран послевоенного периода. Но в долгосрочной перспективе ставка на развитие потребления привела к тому, что все социальные слои «яснее, чем прежде, осознали разницу между своим материальным положением и культурно-политическим статусом»[750].

Вопреки тому, что обычно считают само собой разумеющимся, возможность частичной переориентации официальной риторики и практики в сторону уровня жизни не вызывала резкой реакции в ядре Движения. Такой тип стратегий не был чем-то абсолютно чуждым для авторитарных политических культур, даже для мифологизированного изначального фашизма, все еще бьющегося в сердцах фалангистов. Недаром в так называемые годы согласия или времена «реакционных масс» в Италии Муссолини – которые историк Ренцо де Феличе и оппозиционер Пальмиро Тольятти относили к периоду с 1929 по 1936 год, до ее вступления в период империалистической радикализации, – фашистский режим в значительной степени основывал свой публичный дискурс и успешную международную самопрезентацию на таких понятиях, как «социальный мир», «эффективность» и «экономическое процветание». Все это должно было контрастировать с либеральной эпохой, представленной как квинтэссенция беспорядка и конфликтов[751]. Об этом напоминала популярная поговорка: «С тех пор как Он у власти, поезда приходят по расписанию!»[752]

В контексте таких обнадеживающих прецедентов, если бы новые экономические меры испанской диктатуры оказались успешными, франкистским пропагандистам оставалось бы лишь снова и снова повторять один и тот же месседж, адаптированный к истории и национальным особенностям. Он состоял из нескольких частей. Во-первых, конечно, представление воплощающей хаос Второй республики в качестве контрпримера. Во-вторых, замена итальянской одержимости пунктуальностью на железных дорогах на открытие водохранилищ, способных смягчить «непрекращающуюся засуху». Вдобавок к этим двум частям, как напоминалось в самом законе-декрете, видимо, для собственного спокойствия партии: «Та высокая степень экономической гибкости, к которой мы идем, никоим образом не будет означать, что государство откажется от права и обязанности контролировать и стимулировать экономическое развитие страны». Таким образом обстояли дела, и именно попытка, уже в глубокие 1960-е годы, приписать успех деидеологизации режима, а не собственно его политическому содержанию и вызвала гневную бурю со стороны фалангистов.

На самом деле главным препятствием для экономической переориентации и сопутствующей ей модели политической легитимации были сомнения самого Франко: и то и другое противоречило его идеологическим принципам и армейскому менталитету. Так, в разгар октября 1957 года, именно в контексте запуска «Спутника» на орбиту Земли, диктатор произнес настоящую оду централизованному дирижизму и техническому развитию автаркической модели, даже сделав неожиданный комплимент в адрес Советского Союза:

«Мы не можем отрицать политического значения того факта, что нации, какой бы она ни была, удалось запустить свой первый искусственный спутник. Этого не удалось бы достичь в старой России, это неизбежно должно было произойти именно в новой России. Великие дела необходимы для достижения политического единства и дисциплины. Нравится нам это или нет, но подобное невозможно в разрозненных странах, там, где нет порядка… Мы не должны позволять страстям ослеплять нас – мы должны отделять зло от реальных и действенных ценностей. Я утверждаю, что эти ценности: политическое единство, преемственность, власть и дисциплина».

Кроме того, Франко был не единственным, кто изначально негативно относился к национальной экономике, более открытой для внешнего рынка и частной инициативы – впрочем, его личные счета говорили совсем о другом. Карреро Бланко придерживался взгляда на экономику своего шефа, рассматривая ее сквозь призму крупных государственных инвестиций в гражданскую и военную промышленность. До прихода технократов он был хорошо известен в Совете министров как яростный защитник проектов Национального института промышленности (INI). И, как с сожалением признавал в частной беседе тогдашний министр общественных работ Фернандо Суарес: «Проекты Суансеса по-прежнему священны». Даже в конце 1957 года Карреро распространил среди экономических агентов предложение о «скоординированном плане увеличения национального производства», который носил явные черты автаркии[753].

Тем не менее Франко вновь сумел изменить курс и тем самым продлить жизнь своему режиму. Вслед за ним это сделал и Карреро Бланко. Оба были вынуждены уступить перед лицом чрезвычайных обстоятельств: к годами накапливавшимся проблемам стагнации и инфляции добавилась суровая зима февраля 1956 года. Серия сильнейших морозов погубила урожай цитрусовых и других экспортных сельскохозяйственных культур, продажа которых была одним из основных источников пополнения бюджета, что поставило государство на грань финансового краха и дефолта. В таких условиях срочные меры становились неизбежными, как прямо заявлял один из неофициальных представителей компаний Альфонсо Марти Мичелена, редактор экономического отдела La Vanguardia Española:

«По правде сказать, эти холодные циклоны не могли быть более несвоевременными… Катастрофа, постигшая экспорт апельсинов […] носит особое значение, поскольку в значительной мере она отразилась на валюте, столь необходимой для оплаты импорта. Экономические последствия этого ущерба многолики… Национальное видение положения с продовольственным снабжением должно было бы подсказать наиправильнейшие решения, которые следовало бы претворить в жизнь без промедления… Стоимость нынешней песеты по отношению к стоимости песеты в прежний период есть не что иное, как обратная величина коэффициента роста цен либо стоимости жизни… А если кому-то такое положение дел представляется чересчур сложным, тому, право, лучше было бы вовсе воздержаться от суждений на экономические темы»[754].

Однако главной причиной этой перемены стало доверие, которое Франко начал испытывать к своему политическому окружению. Хотя он и всегда сохранял осторожность, на этом этапе развития режима диктатор был уже более уверен, что все причастные действуют в интересах сохранения его власти. Карреро Бланко доказал свою верность с лихвой. То же самое можно было сказать и об экономических министрах, которых он рекомендовал. И пусть Франко, вероятно, не вполне понимал все преобразования, предлагаемые Наварро Рубио и Альберто Уйастресом, трудно было представить, что эти два ветерана из первых рядов Национального движения попытались бы навредить режиму, тем более что речь шла о мерах, которых добивались и другие идеологически благонадежные персонажи. Решение дать зеленый свет Плану стабилизации 1959 года стало, таким образом, не только точкой отсчета новой экономической политики, но и кульминацией многолетнего давления на Франко с целью побудить его к этому шагу. И пусть Наварро Рубио впоследствии в своих мемуарах пытался представить это решение как озарение, к которому он лично подвел диктатора точным вопросом: «Мой генерал, а что будет, если после возврата к продовольственным карточкам у нас вдруг замерзнет апельсин?»[755] – на деле все было куда прозаичнее.

Как и во многих других случаях на протяжении своей карьеры, Франко оказался последним, кто примкнул к инициативе, в данном случае, экономического развития, но впоследствии сумел настолько присвоить ее себе и воплотить с такой убежденностью, что казалось, будто он придерживался этой линии с самого начала и едва ли не сам предложил идею. Так же и его мощная пропагандистская машина сумела извлечь выгоду из новой модели, основанной на экономическом росте, и превратить ее в неотъемлемую часть диктатуры и личного образа самого вождя в памяти миллионов испанцев. Абсолютно не отказываясь от мифологии военного мятежа лета 1936 года, теперь режим утверждал, что Франко с самого начала желал модернизации страны. Причем не ради усиления военной мощи или проведения агрессивной внешней политики, а чтобы построить собственнический средний класс, который обеспечил бы политическую стабильность. Массовые репрессии против республиканской городской буржуазии и препятствование созданию сельского среднего класса посредством аграрной реформы были ненужными деталями, о которых можно и умолчать. Верный глашатай своего хозяина, Луис Мартинес де Галинсога, незадолго до того, как его спокойно уволили, охотно подхватил на страницах La Vanguardia Española эту фантазию о

«совершенной линии преемственности, что сложилась в мыслях и поступках каудильо Франко с самых первых мгновений Победы и до сегодняшнего дня […] во главе Испании стоит гениальный руководитель, не упускающий ни единой возможности исполнить свою клятву перед Родиной – вознести Испанию к высотам»[756].

От правительства – к Богу. «Опус Деи» и формирование кабинета 1957 года

К концу 1956 года франкистский режим оказался в определенном доктринальном и институциональном тупике. Дело было не в новой внешней угрозе или активности внутренней оппозиции, способной пошатнуть режим. Проблема была в том, что его политическое развитие рисковало зайти в тупик, в то время как упорство в автократической стратегии неминуемо вело к финансовому коллапсу, а совокупность обеих тенденций вполне могла вызвать дестабилизацию с непредсказуемыми последствиями.

Из западных канцелярий, особенно из США, за этим дрейфом наблюдали с обеспокоенностью. Вместо того чтобы рассматривать его как возможность для продвижения к восстановлению в Испании демократической системы, логика краткосрочных интересов холодной войны диктовала, что единственным приоритетом должно быть укрепление южного звена периметра безопасности. Таким образом, был проигнорирован призыв, прозвучавший практически от всех организаций испанской эмиграции, с преднамеренным исключением КПИ, в Парижских соглашениях февраля 1957 года, в которых впервые отказывались от легитимного требования восстановления республики ради «переходной ситуации без определенного институционального характера […] вопрос, который должен быть решен суверенной волей нации»[757]. В противоположном духе ведущие демократические державы сделали еще один шаг в многосторонней реинтеграции франкизма, предоставляя ему в рекордно короткие сроки доступ к институтам, возникшим по итогам Бреттон-Вудских соглашений, – Международному валютному фонду (МВФ) и институциональному конгломерату Всемирного банка, – параллельно усилив поддержку тех секторов режима, которые выступали за либерализацию финансовой и торговой политики, особенно влиятельных после правительственной реформы в решающем феврале 1957 года[758].

В этих обстоятельствах, как мы знаем, диктатура в конечном счете нашла свое спасение в переориентации экономического либретто. Это, в свою очередь, позволило ей политически переродиться, добавив к вечной «легитимности происхождения», плоду победы в гражданской войне, своего рода «легитимность исполнения», основанную на экономическом росте и улучшении жизненного уровня населения[759]. Испания Франко, таким образом, симулировала отречение от фашистской шкуры и стремилась попасть в более респектабельную категорию «развивающихся диктатур» – термин, который все чаще употребляли американские университеты, государственные агентства и аналитические центры. Теоретически это определение описывало режимы, которые все еще не могли пользоваться реальной репрезентативной системой из-за недостаточной модернизации, но находящиеся на пути к демолиберализму. На практике же оно служило оправданием поддержки антикомунистических диктатур – от Южного Вьетнама Нго Динь Зьема (1955–1963) до Южной Кореи Пак Чон Хи (1963–1979), от аргентинской и чилийской хунт (1976–1983) до Пиночета (1973–1988). Всех их объединяло преклонение перед сомнительными референдумами, католическими министрами иностранных дел и дискурсом об особой роли нации в спасении цивилизации[760].

Запуск и последующее развитие новой, развивающейся Испании был процессом сложным и противоречивым, полным столкновений интересов, идеологических распрей и конфликтов личных амбиций. Тем не менее, несмотря на накал страстей, ни одна из этих линий конфликта не ставила под сомнение фундаментальный порядок диктатуры. Хотя без международной поддержки все это было бы невозможно, модернизация не была какой-то внешней инъекцией волшебного осовременивания. Необходимо было существование внутреннего течения, основы, которая оформилась в доктрину и была превращена в политический стяг новыми министрами-экономистами и командой Карреро Бланко в правительстве – так называемых технократов, почти все они состояли в «Опус Деи». Эта религиозная организация не была, как того хотела националистическая версия «развитого франкизма», чем-то вроде инородного тела в организме диктатуры, внезапно призванного к выполнению управленческих функций. Ее члены не были, перефразируя апостола Павла, «посланниками Бога», движимыми «бескорыстной» целью провозгласить новое экономическое евангелие. В таком случае Франко никогда бы им не доверился. На самом деле «Опус Деи» всегда была рядом, и потому стоит остановиться, чтобы кратко изложить «Путь», пройденный этой организацией с конца гражданской войны, а также причины, по которым ее нумерарии стали ядром правящей элиты, причем именно в годы, которые оказались решающими для выживания режима.

С конца гражданской войны многочисленные члены «Опус Деи» постепенно занимали различные посты и выстраивали сети влияния внутри структуры власти диктатуры, особенно в академической и культурной сферах. Это обстоятельство было полностью созвучно с основополагающими целями, поставленными основателем организации Хосемарией Эскрива де Балагером, который стремился к глубокой христианизации общества путем включения членов «Опус Деи» во все профессиональные уровни, но с особенным вниманием к руководящим должностям. В отличие от аналогичных инициатив, вроде Национальной ассоциации католических пропагандистов, растущее влияние этой новой католической элиты никогда не воспринималось как коллективная цель или как нечто обладающее заранее определенной общей политической позицией. Оно рассматривалось исключительно как результат личного выбора каждого человека и его индивидуальных решений. Как отмечал сам Эскрива при открытии академии DYA, первого университетского общежития «Опус Деи» в Мадриде, этот центр был «средством привлечения интеллектуалов к светскому апостольству и инструментом подготовки наших людей, которым предстоит занять официальные кафедры, но никогда не самоцелью Д[ела]», поскольку «действует не Дело […] действуют люди, которые, руководствуясь своей личной свободой, будут стремиться получить университетское образование»[761].

Первоначально воспринимавшаяся с подозрением, эта организационная гибкость должна была стать ключом к успеху «Опус Деи». Как и тот факт, что в политическом плане, несмотря на систематическую склонность организации к консервативному авторитаризму, она официально придерживалась позиции «пусть твоя левая рука не знает, что делает правая»[762]. Поэтому было трудно представить, что неудача или потеря доверия к какой-либо из крупных фигур фалангизма или католической пропаганды, такой как Арресе, Руис Хименес или Мартин-Артахо, не бросит тень на всю «Опус Деи». Однако позорное падение в немилость Рафаэля Кальво Серера в начале 1950-х годов и его сближение с миром монархической оппозиции, включая участие в Тайном совете Хуана де Бурбона, не имело зеркальных последствий для самого «Дела».

Другой из его членов, Лауреано Лопес Родó, тоже прошедший через этот успешный «штурм кафедр», профессор административного права в Университете Сантьяго-де-Компостела и юридический консультант Высшего совета научных исследований (CSIC) с 1945 года, поднимался по служебной лестнице, пока не стал одним из главных советников министра юстиции Антонио Итурменди[763]. Именно через министра юстиции и благодаря союзу, который они сформировали вместе с Карреро Бланко в противостоянии законодательным инициативам Арресе, Лопес Родó смог установить более тесный контакт с «приближенным», шептавшим на ухо каудильо. Он быстро завоевал доверие Франко, что подтверждалось его назначением в декабре 1956 года на пост технического генерального секретаря при председателе правительства (SGTPG)[764].

Учитывая конкретную политическую ситуацию, через которую проходил режим, для Карреро Бланко, а следовательно, и для самого Франко было очень сподручно опереться на тип руководящих кадров, подобный тому, что формировался в среде «Опус Деи». В отличие от католических пропагандистов (ACNP), которые, будучи «неотъемлемой частью „Католического действия“ […] напрямую подчинялись власти епископов», «мирские» члены «Опус Деи», признанной Ватиканом в 1947 году как Светский институт, благодаря этому статусу пользовались гораздо большей свободой действий. Таким образом, не теряя ни капли своей католической идентичности, ставка на опусдеистов позволяла ослабить политическое влияние церковной иерархии, некоторым представителям которой вменялось чрезмерное сочувствие к локальным религиозным движениям, становившимся все более проблематичными, или могли проявить нежелание сотрудничать после фактического ухода Мартина-Артахо из правительства[765].

Наряду с этим акцентом на чисто личной ответственности в пользу превращения «Опус Деи» в новую базу кадров для диктатуры сыграло также отсутствие четко сформулированного доктринального корпуса; его слабая социальная база – всего около 3000 членов в 1950 году и слабая географическая распространенность: за исключением расширения сети резиденций и университетских центров в Наварре, Барселоне, Валенсии и Вальядолиде, его присутствие в большинстве провинций носило скорее символический характер[766]. И действительно, как отмечает Альфонсо Ботти, парадоксальным образом «именно политическая бедность “Опус Деи” объясняет ее положение и роль при франкизме», поскольку все эти недостатки делали организацию в глазах Франко неспособной представить собой альтернативу его пребыванию у власти[767].

Слабости с точки зрения классической политической теории тем не менее социально приближали «Опус Деи» к национальному и международному контексту Испании конца 1950-х годов. С одной стороны, прислушиваться к предложениям «Опус Деи» по авторитарной модернизации не означало для режима активного участия организации в партийной деятельности и постоянной политической мобилизованности. Достаточно было простого принятия их норм морального поведения и капиталистической, внешне лишенной идеологии социальной модели, чего и ждало население Испании после долгих лет откровенной идеологической обработки и крайних материальных лишений. Несмотря на элитарную природу, обращение к личностной самореализации и повседневному трудовому успеху придавало посланию «Опус Деи» более равноправный, социальный облик, поскольку любой человек мог почувствовать, что это обращение адресовано и ему лично. Оно находилось в согласии с волной растущего индивидуализма, охватывавшей Европу. Оно включало вдобавок и женскую проблематику. Эскрива в 1930 году основал для женщин собственную секцию внутри «Дела», где женщин поощряли к гораздо более активному общественному участию, чем это предусматривали другие сектора католического движения, о чем свидетельствует открытие двух женских университетских кампусов и центра профессионального обучения в Мадриде в конце 1940-х годов[768].

С другой стороны, именно благодаря более динамической концепции апостольства «Опус Деи» не отвергала новшеств, продвигаемых из США, в особенности передовых теорий управления, применяемых в экономике и рационализации производственных процессов. Далекие от фундаменталистского антиамериканизма и страха перед модернизацией, присущих традиционному католическому интегризму, участники «Дела» знали, что технологическое и экономическое развитие полностью совместимо с сохранением консервативной морали.

В этом отношении Национальная ассоциация католических пропагандистов в свое время была пионером включения экономики в свои образовательные программы, но именно «Опус Деи» смогла лучше всего адаптироваться к эволюции экономики в прикладную дисциплину, что подтвердилось созданием в 1958 году Института высших исследований бизнеса (IESE) в Барселоне. Обратившись к новому стилю и языку, акцентировавшим внимание на таких понятиях, как «эффективность», «рост» и «ВВП», они вскоре привлекли в свою орбиту новые профессиональные кадры – инженеров, предпринимателей, экономистов, – призванных играть ключевую роль в индустриальном обществе. Этот новый класс «управленцев, которые выглядят довольно неуместно в величественных и сонных цитаделях мадридской бюрократии», как их позднее охарактеризовала The New York Times[769], не только улучшал образ франкистского режима по ту сторону Атлантики, что особенно высоко ценил Карреро Бланко, всегда внимательный к главному союзнику режима, но и открывал путь к сближению с технократическими кругами католических и ультраконсервативных партий Италии, Франции и ФРГ, стран, игравших ключевую роль в строительстве Европы[770].

Однако то, что профиль членов «Опус Деи» оказался уместным по времени и форме для вхождения во франкистские кабинеты, вовсе не означает, что они открыли Америку – или, точнее, «открыли Средиземное море», – и тем более не означает, что они были единственными, кто отстаивал программу структурных реформ в противовес застою других секторов режима. А еще меньше это говорит о том, что упомянутые реформы имели четкую цель либерализации. Тем не менее все эти утверждения часто встречаются в многочисленных исследованиях, единственным основанием которых является полностью некритичное и вырванное из контекста воспроизведение мемуаров участников событий – как уже упомянутых воспоминаний Наварро Рубио, но прежде всего многочисленных томов воспоминаний, написанных самим Лауреано Лопесом Родó[771]. Забыв уроки Эскрива де Балагера: «Ты далек от Иисуса, если не обладаешь смирением»[772], барселонский профессор приписывает себе практически все заслуги прошлого за попытку «построения монархического правового государства» благодаря «разработке ряда законов, касающихся правительства и администрации, а также правового обеспечения граждан». Однако нам представляется сомнительной мысль, что пара человек, запертых с пачкой бумаги в каком-нибудь туристическом парадоре на просторах нашей привилегированной географии, чуть больше чем за выходные способна разработать законодательство. И тем более продумать законы, что были приняты в последующее десятилетие, то есть отличающиеся огромной технической сложностью и серьезным влиянием на политическую историю[773].

На самом деле как ключевой процесс реорганизации государственного бюрократического аппарата, начатый в период с 1956 по 1962 год, так и решающая переориентация экономической политики, символом которой стал План стабилизации 1959 года, были «коллективным трудом, плодом многолетних рефлексий национальных и международных экспертов»[774]. Первая инициатива опиралась на доктринальную работу, проделанную с конца 1940-х годов секцией государственной администрации Испанского института политических исследований (IEP), в частности группой юристов, сформировавшейся вокруг профессора Эдуардо Гарсии де Энтерриа[775]. Вторая стала возможной благодаря совместной работе нескольких институциональных команд, возглавляемых такими экономистами, как Жоан Сарда и Дексус, директор исследовательской службы Банка Испании; Хосе Мигель Руис Моралес, торговый атташе испанского посольства в Вашингтоне; Фабиан Эстапе, профессор экономической политики Барселонского университета, и Алехандро Бермудес из IEME. В ней даже приняли участие несколько экономистов-фалангистов, которые, как Энрике Фуэнтес Кинтана, в свое время стояли за провалившейся налоговой реформой 1954 года, частично восстановленной в 1957 году – особенно в отношении борьбы с мошенничеством, благодаря введению системы «объективной оценки». Хотя они и не разделяли полностью предложения технократических реформ, но по крайней мере считали их проведение более последовательным, чем продолжение автаркической системы[776].

Дело в том, что границы между Движением и «Опус Деи» были куда более размытыми, чем принято считать. Неслучайно сама оригинальная технократическая триада имела многочисленные связи с FET и JONS. Так, Лопес Родо числился членом «Дела» еще с октября 1939 года. Наварро Рубио был прокурором в кортесах от профсоюзов и также входил в состав ACE. А к их аналитическому центру – Испанскому институту политических исследований (IEP)[777] – с 1943 года принадлежал Альберто Уйастрес. Этот же эклектичный характер воспроизводился и в следующих поколениях политического класса диктатуры. Это вполне объяснимо, учитывая, что университетская система страны не обладала неограниченными возможностями для подготовки будущих управленцев, и поэтому лучших студентов активно опекали, в результате чего устанавливались связи практически со всеми группами селектората.

Таким образом, в случае самого Фуэнтеса Кинтаны Национальная ассоциация католических пропагандистов пыталась привлечь его через Федерико Сильву Муньоса, будущего министра общественных работ (1965–1970), который сделал его своим ассистентом на кафедре экономики и, заметив: «Не думаю, что ему чужды политические амбиции», предложил вступить в ассоциацию. Однако это не увенчалось успехом, поскольку он уже состоял в «Опус Деи», откуда позже ушел, чтобы вступить в ряды сторонников Хавьера Конде и Института политических исследований (IEP)[778]. Подобные перекрестные назначения были распространенным явлением в мире административного права – Фернандо Гарридо, Хосе Луис Вийяр Паласи и Луис Хордана де Позас, – и, что немаловажно, в управлении радио и телевидением, через которые прошли такие гибридные персонажи, как Хесус Апарисио Берналь, Рафаэль Орбе Кано и молодой Адольфо Суарес, которых спонсировал Фернандо Эрреро Техедор, заместитель генерального секретаря Движения, фалангист и человек «Опус Деи»[779].

Логично, что напряженность между ядром Движения и технократами возникала не из-за самих проводимых реформ, как это часто утверждается. Какой смысл был фалангистам выступать против повышения эффективности того, что в конце концов являлось их собственным государством? Как гласил лозунг Муссолини: «Всё в рамках государства, ничего вне государства, ничего против государства»[780] – и административная рационализация как раз служила этой формуле. Кроме того, они не высказывались против умеренной либерализации экономической системы, особенно после ухода Хирона де Веласко из министерства. Фактически, когда Наварро Рубио и его команда в министерстве разослали опросник о своих планах реформ основным институциональным акторам страны, как Институт политических исследований (IEP), который еще в 1939 году выступал за возможность получения внешнего займа, так и Общество экономических исследований (OSE) выразили однозначную поддержку реформам. Противоположную позицию заняли Хуан Антонио Суансес и другие руководители Национального института промышленности (INI)[781].

Проблема, таким образом, заключалась в том, чтобы определить, кто будет контролировать внедрение этих реформ и, следовательно, сможет извлечь из них политическую выгоду. Пользуясь словами Макса Вебера: «Вопрос всегда в следующем: кто управляет существующим бюрократическим аппаратом?»[782] Для фалангистов в соответствии с законодательными проектами Арресе именно Секретариату генерального Движения (SGM) надлежало осуществлять координацию, его доктринальным органам – адаптировать идеологический дискурс диктатуры, а Обществу экономических исследований – взять на себя принятие решений в экономике. Технократы, напротив, предполагали сосредоточение власти в аппарате Президиума, при политической поддержке со стороны Карреро Бланко, который становился их главным покровителем. Оттуда задачи управления государственными делами должны были перейти к ряду корпоративных институтов, находящихся в государственной собственности – модели, близкой к португальскому Новому государству или Rechtsstaat, продвигаемому наиболее консервативными секторами в Германии, оба из которых оказали сильное влияние на Лопеса Родо[783]. Реализация такого способа управления означала практически полное отстранение Движения как канала политического участия и посредника между государством и обществом.

Точно таким же образом возникали разногласия вокруг вопроса о преемственности. Как мы знаем, предпочтения фалангистов склонялись к регентству, хотя монархическое решение тоже представлялось им приемлемым, но при условии, что процесс передачи власти будет проходить под контролем Национального совета. Члены «Опус Деи» под протекцией Карреро выступали за установление той самой «традиционной, католической, социальной и представительной монархии», о которой говорилось в Законе об основополагающих принципах Национального движения 1958 года, поскольку считали ее более соответствующей национальной традиции и логическим продолжением режима 18 июля[784]. Их согласие в вопросе преемственности стало одним из немногих факторов, придавших технократической группе внутреннюю сплоченность, несмотря на личное соперничество между Наварро Рубио и Лопесом Родо. Кроме того, именно это стало глубоким отличием их взглядов от правовой монархии, они выступали за преемника «с титулом короля», свободно «назначенного» каудильо[785].

В силу всего изложенного едва ли можно рассматривать формирование кабинета министров в феврале 1957 года как форму всеобъемлющего переосмысления диктатуры и традиционного баланса сил в ней. По самой своей природе режим был не способен на внезапную трансформацию своей политической динамики. Таким образом, в 1957 году были лишь заложены основы постепенного процесса перемен, который во многом был обусловлен обстоятельствами и окончательно оформился лишь при так называемом однородном правительстве 1969 года и к тому же не носил необратимого характера, поскольку в последние месяцы жизни диктатора был скорректирован в сторону фалангистской линии[786].

Прежде всего, как он доверительно писал верному Пакону, Франко по-прежнему воспринимал формирование Совета министров как распределение квот между различными силами националистической коалиции, возникшей в результате гражданской войны. Просто после потрясений предыдущего года он, казалось, был настроен способствовать определенной смене поколений. Но эти устремления абсолютно не предполагали, даже чисто риторически, принятия формулы «деидеологизированного» или «нейтрального» государства, которая впоследствии обрела успех. На самом деле следует помнить, что тринадцать из семнадцати членов правительства активно декларировали свой ветеранский статус, многие из них имели государственные награды. Речь шла не о том, чтобы исключить определенные группы влияния из уравнения, а о выборе внутри этих групп лиц с меньшим политическим весом и большей степенью специализации[787].

В этом смысле назначение таких экспертов, как Наварро Рубио и Альберто Уйастрес, на экономические портфели нельзя было рассматривать как абсолютную новинку, поскольку Франко всегда прибегал к использованию технических кадров для выполнения подобных функций; в соответствии с университетской структурой страны и их политической надежностью, как правило, это были инженеры или государственные юристы. Первоначально, как мы уже видели, эти министры-технократы не имели «ни связной теоретической модели, ни общей интегрированной политики», поэтому в течение следующих месяцев они занимались этими вещами[788]. Со своей стороны, фалангистское ядро Движения сохраняло не меньше четырех министерств, хотя и теряло вес в качественном отношении, поскольку его также подталкивали к специализации, в его случае на социальных вопросах. Об этом свидетельствует назначение Хосе Солиса Руиса на пост генерального секретаря Движения (SGM), полностью отождествленного с его деятельностью в профсоюзной сфере – он был национальным делегатом Организации синдикальной структуры (BOO) с 1951 года, – а также то, что Хосе Луис Арресе, чье пребывание в правительстве стало взаимным жестом в адрес партийного актива после отклонения его проектов, получил новое Министерство жилищного строительства. Это министерство было не таким незначительным, как традиционно считается, по крайней мере в среднесрочной перспективе, поскольку оно не только касалось главной заботы широких слоев населения, но и позволило партии расширять городскую географию башнями социальных многоквартирных домов, каждый из которых был снабжен металлической табличкой с изображением ярма и стрел – настоящим девелоперским эквивалентом крестов павших в первые послевоенные годы, – что врезалось в коллективную память как якобы свидетельство заботы фалангизма о благосостоянии народных масс[789].

В свою очередь, традиционалисты сохраняли за собой юрисдикцию в Министерстве юстиции, возглавляемом Антонио Итурменди, тогда как уже отыгравший свою роль Мартин-Артахо уступал Министерство иностранных дел Фернандо Марии Кастиэлье, тоже важному представителю католического селектората, но прежде всего националисту, который всегда оставался близким к Движению. Последнее, но не менее важное: увеличивалось присутствие военных министров – как каждый раз, когда предстояло столкнуться с относительно нестабильной ситуацией. В этом отношении особенно следует отметить назначение на пост министра внутренних дел еще одного верного соратника каудильо, бывшего генерального директора Гражданской гвардии Камило Альонсо Веги, чья утонченность в поддержании священного общественного порядка – благодаря новому фундаментальному закону о репрессиях, принятому в июле 1959 года, – принесла ему в народе прозвище «Дон Камуло»[790].

Безусловно, большинство этих назначений было инициировано Карреро Бланко, который к тому моменту уже решил выйти из тени, занимаясь контролем над кризисами, и стремился взять политическую инициативу в свои руки и курировать окончательную институционализацию режима. В этом направлении министр-субсекретарь, несомненно, способствовал выходу из правительства всех, кто по старшинству или символической значимости продолжал оказывать определенное влияние на Франко; в случае Арресе пришлось дождаться его отставки в 1960 году. Кроме того, впервые он располагал собственной политической клиентурой, выстроенной вокруг аппарата Президиума правительства и экономических министерств, с которыми он действовал скоординированно, несмотря на то что их интересы совпадали далеко не во всем[791].

Укрепление политических позиций ставшего после повышения вице-адмиралом Карреро, но также и ограничения, установленные ему самим Франко, проявились в реформах бюрократического аппарата: в декрете-законе о реорганизации Центральной администрации государства и дополняющем Законе о правовом режиме, сопровождавших формирование нового правительства. С помощью этих положений, незаметно и без длительной процедуры, необходимой для принятия основных законов, Карреро Бланко и Лопес Родо внедряли важные изменения в функционирование исполнительной власти. С одной стороны, они ставили заместителя министра при Президиуме на более высокий уровень, чем в остальных министерствах, поскольку он брал на себя задачи по глобальной координации и мог возглавить ключевую Делегированную комиссию по экономическим вопросам. С другой стороны, закладывалась возможность, что эта должность в будущем может быть преобразована в пост премьер-министра, поскольку в соответствии со вторым законом проводилось различие между административными прерогативами главы государства[792] и председателя правительства[793].

Начиная с давно минувших дней мировой войны Франко всегда выступал против того, чтобы допустить кого-либо, способного умалить его роль арбитра. Однако на этот раз он согласился, чтобы министр-секретарь взял на себя эти новые функции – так же как вскоре согласился пожертвовать и автаркическим протекционизмом, – руководствуясь своей уверенностью в отсутствии у Карреро личных политических амбиций, а также в качестве необходимого шага для адаптации к обстоятельствам конца 1950-х годов. Разумеется, он сделал это, зная, что может в любой момент дать заднюю, что и продемонстрировал позже, назначив генерала Муньоса Грандеса вице-председателем правительства в 1962 году.

Еще один день в офисе Бреттон-Вудс. План стабилизации

Предшествовавшая налоговым и административным реформам правовая архитектура новой экономической политики была полностью утверждена Планом стабилизации. Несмотря на сложившееся четкое восприятие этого плана в массовом сознании как события исключительно франкистского характера, на самом деле его суть заключалась во включении испанской экономики в международную систему[794].

Как отмечается в специализированной литературе, меры, представленные в кортесах в июле 1959 года министрами Уйастресом и Наварро Рубио, в точности соответствовали тому же рецепту бюджетной строгости и либерально-капиталистической ортодоксальности, которые институты Бреттон-Вудской системы предписали практически всем странам западной сферы влияния. Неслучайно всего тремя годами ранее, при консультациях как с Международным валютным фондом (МВФ), так и с американскими дипломатами, националистическая Боливия утвердила Декрет о денежной стабилизации – План Эдера, – а диктатура генерала Стресснера в Парагвае реализовала аналогичную программу через Центральный банк страны. Не решив вопрос о преемственности собственного режима, в 1958 году президент Артуро Фрондиси объявил о запуске Плана стабилизации и развития для Аргентины, недавно присоединившейся к МВФ и Всемирному банку, институтам, которые также оказывали сдержанное, но постоянное давление на Францию, чтобы в декабре того же года новоучрежденная Пятая республика под руководством де Голля осуществила собственную программу стабилизации и развития, получившую название План Пине – Рюэффа. Наконец, в апреле 1959 года Чили в результате консультационной миссии американской фирмы Klein-Saks тоже обязалась выполнить жесткую программу экономической стабилизации[795].

План испанских технократов, разработанный на основе ряда рекомендаций и встреч на высоком уровне с официальными лицами США, кульминацией которых стала встреча самого Франко с государственным секретарем Джоном Фостером Даллесом в декабре 1957 года, начал реализовываться по схеме, очень похожей на ту, что применялась в латиноамериканских республиках. И неудивительно: экономики этих стран страдали от тех же проблем – инфляция и дефицит платежного баланса, – которые угрожали усугубиться, если бы их экспорт сельскохозяйственной продукции пострадал в результате вступления в силу Общей сельскохозяйственной политики Европейского экономического сообщества. Однако франкистская Испания исходила из нескольких преимуществ: уже существующие в разных аспектах взаимозависимости с остальной Европой, географическая близость с ней, позволявшая обеспечить приток валюты за счет туризма и денежных переводов в результате массовой эмиграции, а также из большой развитой промышленной и энергетической базы. Все это обеспечило гораздо более успешную стабилизацию экономики и в конечном итоге позволило достичь результатов, сопоставимых в пределах возможностей страны с французским процессом, который рассматривался как основной ориентир в самых оптимистичных прогнозах.

На протяжении всего этого структурного переосмысления министерские команды франкистского режима пользовались отчетами и техническим инструктажем со стороны вышеупомянутых международных органов. В течение 1958 года Испания последовательно присоединялась или устанавливала сотрудничество со всеми ними: сначала с ОЕЭС, которая спустя три года, после вступления в нее США и Канады, преобразовалась в Организацию экономического сотрудничества и развития, затем с МВФ, которая находилась в Мадриде с консультационной миссией с февраля по март 1959 года, а также с Международным банком реконструкции и развития Всемирного банка. Ко всему этому добавлялись внеочередные кредиты, о которых Уйастрес договорился с Вашингтоном и американским частным банковским сектором[796].

Таким образом, хотя было бы преувеличением утверждать, что «мы стали проводить стабилизацию из-за границы», как утверждал сам Жоан Сарда, пытаясь тем самым смягчить политические противоречия, возникшие из-за того, что он работал на диктатуру, трудно представить, что оздоровление финансов страны могло бы состояться без этих примерно пятисот миллионов долларов внешней помощи. Эта сумма была эквивалентом половины всех доходов, которые на тот момент получало государство за полный фискальный год. Имплицитное признание этого обстоятельства, а также благожелательного положения франкистского режима среди его международных партнеров, таких как Пер Якобссон и Габриэль Феррас, управляющий директор и ответственный за Европу в МВФ соответственно, отражено в преамбуле Плана стабилизации. В ней говорилось о слиянии с «развитием мировой экономики, особенно экономики западных стран, в чьи экономические сообщества интегрирована Испания», и, соответственно, принимались «обязательства» как «полноценного члена ОЕЭС».

В том же смысле «успех испанского Плана стабилизации», но прежде всего тот факт, что он был «реализован в сотрудничестве с международными организациями», вскоре стал использоваться Фернандо Марией Кастиэльей – еще одним ключевым игроком в переориентации экономической политики, хотя обычно его фигура опускается в нарративах об экономическом развитии, – чтобы попытаться достичь следующей международной цели режима: сближения с Европейским экономическим сообществом (ЕЭС). Действительно, этот «обнадеживающий опыт» стал стержневым аргументом письма, которое министр иностранных дел направил председателю Совета министров ЕЭС Морису Кув де Мюрвилю 9 февраля 1962 года, в котором он просил «от имени моего правительства начать переговоры с целью обсудить возможные отношения моей страны с Европейским экономическим сообществом». Однако, как мы увидим, и к счастью для демократического будущего Иберийского полуострова, процесс интеграции в Европу, который, будучи успешным, означал бы окончательную политическую нормализацию франкистской диктатуры, должен был пойти совершенно другими путями[797].

Что касается конкретного содержания Плана стабилизации, то три направления деятельности явно выделялись над остальными, и на первом месте стояли меры в сфере финансово-кредитной политики. И снова в ней не было ничего по-настоящему оригинального, поскольку распад Европейского платежного союза, запланированный на декабрь 1958 года, обязывал все национальные валюты в Европе пересмотреть свою конвертируемость по отношению к доллару и отказаться от систем мультивалютных обменов. В этом контексте произошла еще одна волна девальвации национальной валюты, начавшаяся в 1957 году, проведенная по образу и подобию процентных ставок, предусмотренных Планом Пине – Рюффа, который привел к созданию нового французского франка. Курс был установлен на уровне шестидесяти песет за доллар – примерно в пять раз больше, чем в 1948 году. Одновременно Банк Испании, национализированный в 1962 году, повысил процентные ставки и сократил объемы банковского кредитования, в то время как Министерство финансов прекратило постоянное прибегание к выпуску государственных облигаций как основному источнику производства денежной массы[798].

Во-вторых, произошла определенная либерализация торговли. Во внутреннем рынке было упразднено множество контролирующих органов, и, хотя государство сохранило за собой возможность вмешаться, оно предоставило частной инициативе значительную свободу действий. Что касается международной торговли, было принято решение заменить неэффективную систему индивидуальных импортных лицензий новым единым таможенным тарифом, первым после знаменитой протекционистской «китайской стены», утвержденной Франсеском Камбо в 1922 году. Так называемый «тариф Уйастреса», введенный в 1960 году, был во многом результатом работы сотрудников Таможенной технической школы, а в частности человека, ставшего министром промышленности в будущем, когда Испания начнет переходить к демократии, Карлоса Переса де Брисио. Превосходный знаток работы международных экономических организаций, с 1955 года он занимал пост председателя Комитета номенклатуры Совета таможенного сотрудничества в Брюсселе. По его указаниям тариф вводился с довольно высокими ставками, чтобы обеспечить адаптацию наименее конкурентоспособных отраслей промышленности после «стольких лет комфортной, но разрушительной автаркии», – что было поздним отражением влияния каталонского хлопкового лобби, – чтобы в дальнейшем сильно снизить уровень протекционизма таким образом, что к концу 1963 года франкистская Испания уже была в состоянии подписать протокол о присоединении к Генеральному соглашению по тарифам и торговле (ГАТТ)[799].

Третьим столпом, на котором основывался План стабилизации, была нейтрализация препятствий на пути получения иностранных инвестиций. В отличие от многочисленных рамок в прошлом, с этого момента иностранному капиталу разрешалось составлять до половины объема инвестиций в одну испанскую компанию в дополнение к щедрой ставке на репатриацию дивидендов.

Существуют представления об этой политике, согласно которым речь якобы шла лишь о возвращении к базовой рациональности в экономике, которой следует придерживаться просто по определению. Но такие представления иллюзорны; эти меры – точно так же, как и жесткие ограничения в прошлом – были напрямую обусловлены позиционированием режима к внутренней и внешней ситуации. К концу 1950-х годов было уже вполне очевидно не только то, что франкистская диктатура не собирается ни с кем воевать, но и отсутствие угрозы со стороны окружающих стран, чья собственная ситуация диктовала необходимость максимально открыть финансовые двери – по крайней мере, по двум взаимодополняющим причинам. С одной стороны, в результате процессов деколонизации империй и последующей за ней репатриации капиталов, а также благодаря собственной динамике экономического развития европейские инвесторы располагали высокой ликвидностью и нуждались в новых территориях для вложений. Именно поэтому, с другой стороны, как мы уже отмечали выше, франкистская Испания представлялась идеальным направлением: благодаря своему географическому положению на периферии континента, отсутствию экологического или культурного законодательства и прежде всего тому, что консолидировавшаяся диктатура гарантировала стабильность, отсутствие забастовок, низкие траты на рабочую силу и высокую, не облагаемую налогами прибыль.

Полное отсутствие демократических принципов и требований политической компенсации в обмен на осуществление таких инвестиций в свое время получило огласку со стороны различных секторов гражданского общества. На слушаниях в Комиссии Сената США по иностранным отношениям (USFRC) организация Committee for a Democratic Spain (Комитет за демократическую Испанию), созданная по инициативе активистки Фриды Кирквей из Международной лиги женщин за мир и свободу, с горечью заявила: «Без иностранных денег режим бы рухнул, а единственными возможными источниками наличных были Америка и страны ОЕЭС»[800]. Аналогичный анализ провел британский журналист Ян Гилмор на страницах журнала The Spectator: «Если демократия не считает своей обязанностью попытаться устранить тиранию, то по крайней мере она должна отказаться от ее субсидирования и сохранения. Режим Франко сохраняется и субсидируется за деньги демократий»[801].

Конечно, главные сомнения относительно участия испанских компаний возникали не вокруг вопроса о соблюдении ими прав человека – несмотря на то что Европейский суд по правам человека, находящийся в ведении Совета Европы, был создан в январе того самого 1959 года, – а относились скорее к показателям рентабельности, таким как уровень производительности труда, остававшийся минимальным в сравнении с соседями по материку. И как могло быть иначе, задавался вопросом ветеран металлургии и коммунист Марселино Камачо, избранный в 1957 году профсоюзным представителем на заводе Perkins Hispania в Мадриде, при таких низких зарплатах и полном отсутствии стимулов к освоению новых технологий и методов производства?[802]

И снова речь шла не о том, что План стабилизации поставил перед обществом совершенно новый вопрос, или о том, что в испанском уравнении ранее отсутствовал международный аспект. Напротив, тема производительности уже давно находилась в поле зрения как Министерства труда, так и Вертикального профсоюза, которые задумывали ее как часть пакета мер, направленных на то, чтобы попытаться смягчить протестную динамику, установившуюся в рабочей среде[803]. В свою очередь, поскольку франкистская Испания в рамках процесса вступления в специализированные международные организации вновь в мае 1967 года стала членом МОТ и поскольку на этой площадке множились жалобы на отсутствие профсоюзной свободы в стране, американец Дэвид А. Морс, многолетний генеральный директор организации, призвал режим ратифицировать положения, касающиеся права на добровольные коллективные переговоры, одного из факторов, которые, по его мнению, в наибольшей степени способствовали развитию профсоюзов и институционализации «классового антагонизма»[804].

Из всей этой сложной переплетенной сети интересов в конечном счете и возник Закон о профсоюзных коллективных договорах от апреля 1958 года, принятие которого представляло собой «самое значительное изменение, произошедшее в сфере трудовых отношений» после установления диктатуры[805]. И действительно, новый закон фактически означал признание фиаско идеалов о братстве, постулируемых национал-синдикализмом и католическим корпоративизмом, поскольку в этом законе в конечном счете признавалось существование противоречий в интересах между предпринимателем и рабочим. Таким образом, хотя и все еще в рамках Организации профсоюзов Испании (OSE), переговоры между социальными субъектами – производственными секторами, отдельными предприятиями и конкретными географическими зонами – заменяли трудовые регламенты и постановления, ранее централизованно издаваемые министерством, которое, впрочем, все еще сохраняло за собой окончательное право ратификации каждого из соглашений. Таким образом открывался путь к согласованию повышения заработной платы (символично, в частности, что впервые минимальная заработная плата была урегулирована в январе 1963 года) и улучшения условий труда. Но прежде всего, возрождалась определенная идея «коллективного действия» – никогда полностью не искорененная благодаря работе по установлению преемственности с довоенным положением дел в рабочем мире, которой занимались такие фигуры, как сам Марселино Камачо, – что стало ключом к стратегии «энтризма» КПИ и развитию параллельных и полулегальных профсоюзных организаций, в частности Рабочих комиссий[806].

Усугубленные накопившимся в послевоенный период отставанием и сохранявшимся отсутствием демократических механизмов диалога и передачи знаний, социальные издержки этого процесса трансформации тем не менее оставались очень высокими. Как напомнил Хосе Бабиано в своих исследованиях мадридской индустриальной зоны, рост производительности и заработных плат происходил не столько за счет повышения конкурентоспособности, сколько за счет увеличения количества рабочих часов – благодаря введению непрозрачных премий за производительность и выполнение планов и расширению практики совместительства, а также чрезмерному использованию сверхурочной работы. Все это разрушало ежедневный распорядок дня и семейную жизнь рабочих[807]. Справедливая оплата этих сверхурочных часов стала одним из главных требований на переговорах по заключению корпоративных соглашений, чего добивались герои Хосе Луиса Лопеса Васкеса и Граситы Моралес в фильме «Ограбление в три часа», снятом Хосе Марией Форке в 1962 году. В любом случае, с точки зрения внутриполитической борьбы принятие Закона о коллективных договорах стало новым доказательством того, что Движение и Организация профсоюзов Испании не были оторваны от реальности на местах. Равно как и не были против экономической переориентации, пока могли извлекать из нее политическую выгоду. Реконверсия трудового мира была неизбежной, поэтому в ожидании более благоприятных политических ветров руководители диктатуры стремились использовать этот процесс, чтобы вновь утвердить OSE в роли незаменимого социального актора, превратить ее в самостоятельный источник влияния и тем самым сформировать более привлекательный и позитивный образ партии. Этот образ активно продвигался благодаря так называемой стратегии улыбок, которыми прославился Хосе Солис в своих публичных выступлениях.

Расцвет коллективных договоров привел к тому, что между 1958 и 1964 годами было зарегистрировано более 4000 соглашений, в основном в сельскохозяйственном секторе и металлургии, обеспечивавших защиту прав порядка семи миллионов работников. Наряду с этими договорами, либерализацией торговли, внутренними и внешними инвестициями в эти годы также наблюдался значительный рост импорта оборудования и новых контрактов на передачу технологий, что оказалось фундаментально важным для полноценного функционирования промышленной инфраструктуры, созданной непосредственно Национальным институтом промышленности (INI) или при его поддержке в предыдущие два десятилетия. Сразу несколько отраслей получили от этого пользу: металлургия, где были запущены доменные печи компании Ensidesa в Авилесе, городе, который вместе с Вальядолидом стал центром производства алюминия государственной компанией Endasa[808]; нефтехимия благодаря созданию промышленности фирм Encaso и Repesa в Пуэртольяно и Картахене; авиастроение от Hispano Aviación в Севилье, а также судостроение, развитие которого шло силами Национальной судоходной компании Elcano, верфи Bazán в Эль-Ферроле и судостроительных заводов Кадиса.

Тем не менее самым репрезентативным прорывом новых времен стал опыт, пережитый автомобильной промышленностью уже с середины 1950-х годов. Национальная компания грузовых автомобилей (Enasa), которая выходила на рынок под маркой Pegaso и обладала собственной корпоративной колонией в мадридском районе Сан-Блас, в 1957 году начала закупать двигатели у британской компании Leyland, чтобы стать самым главным поставщиком промышленных транспортных средств. В том же направлении двигалась и группа компаний, базировавшаяся в Вальядолиде, в которой, как и во многих других финансовых конгломератах, подчеркнутую роль играл Николас Франко. Эта группа способствовала созданию компании Fabricación de Automóviles S.A. (FASA, 1951), вскоре заключившей соглашение с Renault на сборку и продажу некоторых из ее наиболее успешных моделей, таких как 4CV, популярного «четырехцилиндровика». Тем временем другой французский бренд – Citroën – в 1957 году открыл испанский филиал в Виго, а два года спустя запустил современный завод в Балаидосе для производства легендарного 2CV. Изначально ориентированное на экспорт, производство обеих фабрик очень быстро пустило все силы на внутренний рынок, где рост покупательной способности вытеснял с городских улиц микромобили вроде Biscúter от AutoNacional S.A. в пользу моделей среднего класса. Но настоящей звездой рынка с 1957 года стал автомобиль, сходивший с конвейеров свободной экономической зоны Барселоны, где SEAT совместно с итальянской FIAT в качестве технологического партнера наладила массовое производство машины, ставшей символом моторизации испанского среднего класса, вездесущего Seiscientos, количество выпущенных экземпляров которого превысило 800 000 к 1973 году[809].

Социально-экономические преобразования, вызванные высадкой столь массового автомобильного десанта, едва ли можно приуменьшать. Во-первых, с точки зрения менталитета, в эволюции которого стремительно укреплял свои позиции индивидуализм. Доступ к личному автомобилю становился символом личного и профессионального успеха, позволяя ездить на работу без необходимости пользоваться общественным транспортом и даря семье возможность выехать куда-нибудь на выходные или отправиться в путешествие на летние каникулы. Во-вторых, для того чтобы сделать возможной эту новую модель городской и межобластной мобильности – регулируемую созданием в 1959 году Центрального управления дорожным движением, – происходила радикальная трансформация самого представления о пространстве и ландшафте страны. Этому способствовало утверждение в 1961 году Генерального плана автомобильных дорог. Этот план, который в том числе стал катализатором новых экономических синергий, особенно в строительстве, производстве материалов, гражданской инженерии и туризме, опять-таки следовал международной тенденции, ориентированной на продвижение автотранспорта как основного средства передвижения людей и грузов. Эта мировая тенденция была закреплена Законом о межштатных и оборонных автомагистралях в США, принятым администрацией Эйзенхауэра в 1956 году[810].

Сочетание административной рационализации, реформы трудовых отношений и процесса стабилизации выложило дорожку к необычайному росту, который пережила испанская экономика в 1960-е годы. Безусловно, стартовые позиции были весьма скромными – в 1960 году ВВП на душу населения составлял лишь около 40 % от среднего показателя в Италии, Франции и Федеративной Германии. Но в течение следующего десятилетия ни одна другая страна ОЭСР, за исключением восставшей из пепла Японии, не демонстрировала более высоких годовых темпов роста – порядка 7 % вплоть до 1973 года. К тому времени разрыв значительно сократился, и уровень доходов в Испании достиг примерно 70 % от среднего показателя стран Европейской рыночной зоны[811].

Этот период экономического роста был, по сути, логичным продолжением и проекцией процесса, охватившего Западную Европу в 1950-е годы, и, безусловно, основывался на применении тех же рецептов. Даже само его наименование, «испанское экономическое чудо» или «золотой век», явно отсылало к аналогичным явлениям в других уголках Старого Света, где говорили о «немецком экономическом чуде» (Wirtschaftswunder) или о «Славном тридцатилетии» во Франции в период с 1945 по 1975 год. Однако, хотя использование подобных эпитетов вполне понятно для тех, кто знает эту эпоху не понаслышке, оно, по крайней мере на наш взгляд, не вполне уместно для академической историографии. Сознательно или нет, такой ярлык порождает ложное равенство между преобразованиями, произошедшими в странах Европейского экономического сообщества, где они шли рука об руку с демократическими методами, и опытом Испании, который был вынужден пройти через препятствия и барьеры, которые ставила диктатура.

Автограф «Сида»

Начиная с середины 1960-х годов стабилизация стала приносить обнадеживающие результаты. Призрак государственного дефолта был окончательно отогнан, темпы притока иностранных инвестиций стремительно росли, а количество туристов почти удвоилось по сравнению с предыдущими пятью годами, превысив отметку шесть миллионов человек в год. Вероятно, нельзя найти лучшего отражения этой привлекательности, вызванной сочетанием скромных трат с природным и культурным разнообразием, чем растущий интерес со стороны голливудских киностудий. Обеспеченные защитой двусторонних соглашений, они все чаще искали площадки на Пиренейском полуострове.

Среди всех кинопроектов тех лет ни один не вызвал такого ажиотажа, как «Эль Сид» (1961) – эпическая драма режиссера Энтони Манна, в которой он снял сразу двух суперзвезд, находившихся на пике своей славы: Софию Лорен и Чарлтона Хестона. Продвижение образа Родриго Диаса де Вивара не было анекдотичной пародией на Дон Кихота: речь шла об открытии и декларировании перед мировой публикой героического, романтического и пронизанного духом крестового похода образа Испании – очень во вкусе диктатуры[812]. В особенности персонаж понравился самому Франко, который хотел видеть в себе отражение такого мифического воителя. Это было понятно еще в Мадриде в 1939 году и подтверждено в 1955-м, когда Франко открыл в Бургосе памятник Кампеадору, заявив при этом с характерным полунамеком: «В это памятнике сокрыта великая тайна главных испанских эпосов»[813]. В контексте вживания в свою роль в фильме Чарлтон Хестон лично встретился с крупнейшим мировым специалистом по образу кастильского рыцаря, великим филологом Рамоном Менендесом Пидалем, которого впоследствии пригласили на съемки в качестве исторического консультанта. К команде присоединился и молодой Феликс Родригес де ла Фуэнте, отвечавший за реконструкцию соколиной охоты. В ноябре того же 1960 года кандидат на Нобелевскую премию Менендес Пидаль согласился, надо полагать, по личной просьбе Кармен Поло и при финансовой поддержке Жоана Марча, передать его рукописный экземпляр «Песни о моем Сиде» в дар Национальной библиотеке Испании[814].

Таким образом, в преддверии масштабных торжеств по случаю празднования двадцатипятилетия Национального движения и 25-й годовщины возведения генерала Франко на пост главы государства режим едва ли мог скрыть свое удовлетворение[815]. Экономическая ситуация улучшалась, Наварро Рубио анонсировал создание будущих Планов развития, а сам Франко снова напоминал: «Тот, кто взял на себя бремя каудильо, никогда не может рассчитывать ни на замену, ни на отдых». Даже девяностолетний Рамон Менендес Пидаль, последний из людей ушедшей эпохи, казалось, смирился с положением вещей. С этим исчезала и последняя тень угрозы режиму со стороны Института свободного образования, который, как мы видели, продолжал чтить память своих ушедших деятелей, но был не способен выигрывать битвы без них.

И все же совсем скоро череда событий, как внутренних, так и внешних, продемонстрировала, до какой степени идол и его система стояли на глиняных ногах. Первый тревожный звонок прозвучал перед Рождеством 1961 года и был связан с одним из любимых Франко способов проведения досуга – охотой. Но не той охотой, которую воспевал Мигель Делибес как символ суровой жизни сельской Испании: «Подъем ранним ненастным утром, изнурительные переходы и холодные перекусы среди враждебной природы», – а охотой как спектаклем, светским мероприятием и разыгрыванием социального статуса[816]. Прекрасное отражение менталитета мещанина, возомнившего себя монархом, охота в этом обличье приобрела огромное значение в распорядке дня каудильо. Она превратилась в обязательный элемент социальной жизни диктатуры: предприниматели, льстецы и оппортунисты соперничали за организацию дорогостоящей загонной охоты, стремясь получить несколько заветных минут доступа «к сильным мира сего», заключить выгодные сделки с министрами и генеральными директорами, плести политические интриги и засветиться на страницах светской хроники. Этот мир с блестящей точностью изобразил Луис Гарсиа Берланга в фильме «Национальное ружье» 1978 года.

24 декабря охотничье ружье Франко было не «национального», а британского производства. Дробовик марки Purdey взорвался в руках диктатора, когда он охотился на голубей на холмах, окружающих дворец Эль-Пардо. Но, несмотря на то что инцидент не перешел во что-то серьезное – полученные раны не ставили под угрозу жизнь каудильо, а первоначальное медицинское заключение с неудачной формулировкой «перелом фаланги» было оперативно откорректировано, – этого было достаточно, чтобы вызвать настоящую панику в правящем классе. Для многих этот эпизод стал болезненным осознанием того, что Франко не бессмертен. Более того, ему было уже почти семьдесят лет, а процесс институционализации режима так и оставался незаконченным и прерывистым. Коллегиальные органы, предусмотренные Законом о преемственности поста главы государства 1947 года, гарантировали теоретически возможность выдвижения кандидатуры на титул короля или регента в кортесах. Однако было очевидно: быть номинированным при жизни Франко означало получить фактически обязательный знак одобрения, необходимый для принятия всеми группами внутри националистической коалиции. Находились даже те, кто спекулировал возможностью покушения. Никаких улик в пользу этой версии не существовало, но если бы она оказалась правдой, это подтвердило бы пророческий дар Макса Ауба, который всего за несколько месяцев до происшествия написал рассказ «Подлинная история смерти Франсиско Франко». В этом восхитительном произведении мексиканский трактирщик Игнасио Хурадо Мартинес, уставший от необходимости выслушивать в своем кабаке испанских изгнанников с их вечным «когда падет Франко», решает отправиться в Мадрид и лично убить диктатора во время парада Победы, переодевшись в военного советника посольства США[817].

Вопрос о преемственности так и не был решен, когда весной 1962 года в горнодобывающем бассейне Астурии вспыхнула так называемая huelgona (большая забастовка), крупнейшая волна мобилизации рабочих, с которой диктатуре Франко пришлось столкнуться за всю ее уже более чем двадцатипятилетнюю историю.

Подобно тому как Барселона в 1951 году вновь напомнила о себе почти через тридцать лет после революционного восстания, сделавшего ее международным символом рабочей борьбы и в то же время символом угрозы социализма, коммунизма и антиклерикального насилия для консерваторов, – Астурия возвращалась к своей протестной традиции. Последовательность событий во многом повторяла то, что произошло в столице графства[818]. На почве, удобренной тяжелыми условиями труда и дороговизной жизни, а также растущей угрозой замены национального угля более дешевой импортной нефтью, достаточно было на первый взгляд рутинного и локального инцидента, чтобы вспыхнул пожар. Им послужило дисциплинарное взыскание – отстранение от работы и лишения зарплаты, – наложенное на семерых проходчиков шахты Николаса, принадлежащей компании Fábrica de Mieres. 6 апреля 1962 года их обвинили в том, что они устроили забастовку против односторонней реорганизации графика смен, затруднившей перемещение шахтеров между добывающими участками. В ответ на это их товарищи выразили солидарность, и пожар быстро охватил весь муниципалитет, а затем распространился на бассейны Турон, Альер и Налон, достигнув даже судостроительных предприятий Хихона. В общей сложности забастовку поддержали десятки тысяч человек[819].

И вновь этот массовый, по своей сути спонтанный характер протестов чрезвычайно усложнял их подавление. Несмотря на то что полиция, Гражданская гвардия и государственные власти – губернатором был арагонский фалангист Маркос Пенья Ройо, постоянно консультировавшийся со своим предшественником и земляком Франсиско Лабади Отермином – незамедлительно приступили к «арестам ключевых трудовых и политических элементов», в основном связанных с Коммунистической партией Испании, но также и с социалистами, забастовка продолжалась почти восемь недель, сменяя более активные фазы на относительное затишье. Конечно, репрессии режима могли уничтожить профсоюзные организации и лишить протесты явной политической окраски, но социально-экономические и материальные корни конфликта оставались неизменными на протяжении многих лет.

Вдобавок шахтеры, вопреки образу диких подрывников-динамитчиков, который выковала и активно подпитывала франкистская пропаганда с 1934 года, проявили удивительную способность адаптироваться к обстоятельствам. С одной стороны, их протесты развивались по модели ненасильственного сопротивления, причем до такой степени, что забастовка 1962 года стала известной как «забастовка молчания». С другой стороны, из повестки полностью исчез антиклерикализм, и даже наоборот, католические рабочие организации HOAC и JOC опубликовали доклад под названием «Перед лицом трудовых конфликтов», который был тут же запрещен архиепископством Овьедо, что сразу же дало основания для протеста. Вдвойне озадаченные, власти вынужденно констатировали, что едва ли протесты сводились к повторению набора действий, в котором малозаметные жесты выступали в роли лозунгов, столь трудно поддающихся расшифровке для посторонних, незнакомых с шахтерской культурой, передающейся из поколения в поколение: «шахтеры обычно приходят на шахты, переодевают одежду, во многих случаях берут лампы, чтобы затем тут же их вернуть, переодеться обратно и пойти домой […] чтобы не дать повода для вмешательства сил правопорядка»[820].

Женщины в этом контексте вновь сыграли фундаментальную роль в поддержке и расширении забастовки. На локальном уровне они организовывали сбор продуктов и средств, устраивали пикеты – например, засеивали кукурузой дороги и скважины, что служило метафорическим упреком потенциальным штрейкбрехерам, которых называли «курицами», – а также проводили акции протеста и ночные бдения у полицейских участков, где удерживали задержанных шахтеров. При этом женщины стремились добиться и более широкого резонанса, выходя за рамки локального масштаба: так, например, они участвовали в маршах и митингах, в том числе у здания правительства в Овьедо. Результаты не заставили себя ждать. В июле 1962 года, «объединенные высоким чувством солидарности и гражданской ответственности» и действуя исключительно с помощью телефонных звонков, которые в те годы было еще крайне трудно отследить, группа известных деятельниц культуры – например, актриса и театральная режиссер Нурия Эсперт, а также писательница Хосефина Альдекоа и Конча Алос – смогла собрать около сотни участниц у здания Главного управления безопасности (DGS) на мадридской Пуэрта-дель-Соль. Половина из них провела затем ночь в его подвалах[821]. Некоторые, например писательница Долорес Медио, даже на короткое время оказались в тюрьме[822].

Понимая, что ситуация может выйти из-под контроля, ведь, по словам самого Лабади Отермина, «астурийский шахтер, пожалуй, – это особенно чувствительный барометр нашего политического климата, и его нонконформизм […] – это симптом […] игнорировать который было бы безумием», – франкистское правительство и партия решили прибегнуть к принципу кнута и пряника. Министр Солис отправился в астурийское княжество, чтобы лично встретиться с несколькими рабочими комиссиями, что само по себе предполагало победу забастовщиков, и на правительственном уровне обещал повышение заработной платы и освобождение их задержанных товарищей. Это дало возможность начать разрядку конфликта. Перед возвращением в столицу Солис, к слову, позаботился, чтобы обо всех этих шагах было заявлено в эфире нескольких провинциальных радиостанций SER, ведь все стороны прекрасно понимали: борьба велась также и в эфире, где среди прочих звучало и «Радио независимой Испании», «передачи которого, несомненно, слушает большинство жителей горного бассейна»[823].

К тому времени шахтеры подняли настоящую волну солидарности и рабочих протестов как внутри страны – в Леоне, Пуэртольяно, Картахене, Мадриде, Барселоне и особенно в Вискае и Гипуское, так и на международном уровне, где эффект многократно усилился благодаря креативной пропагандистской кампании, организованной КПИ, которая преподносила эти забастовки как начало «пути к решению испанской политической проблемы». В регион прибыли делегации британских, бельгийских и французских шахтеров; крупные профсоюзы, включая ВСТ, снова выступили против присутствия франкистов в Международной организации труда, и обо всем этом рассказывали первые полосы ведущих мировых СМИ[824].

И именно в контексте информационной огласки, которую получили эти забастовки в испанских СМИ, или, вернее сказать, ее отсутствия в книге «Ярость и тишина» Хорхе Мартинес Реверте напоминал людям, которые становились членами «Альянс Франсез»[825] в Овьедо, чтобы иметь доступ к новостям из Le Monde, что группа интеллектуалов решила подготовить «коллективное письмо с требованием свободы информации и переговорных решений трудовых конфликтов»[826]. Письмо было направлено Мануэлю Фраге Ирибарне, тогдашнему директору Института политических исследований[827], и апеллировало к его «чувствительности» как человека из университетской среды. Авторы хотели добиться мощного эффекта, поэтому первым среди подписавших значился не кто иной, как Рамон Менендес Пидаль. Камео в знаменитой картине не означало, что старый ученый предал свое дело и утратил ясность взгляда, и его подпись подтверждала одно: институционализм могли победить, но убедить – никогда. Первое из множества других, это письмо стало началом так называемой подписной борьбы, одной из самых распространенных форм выражения протеста интеллектуалов против диктатуры[828].

Чтобы окончательно омрачить фон режима, 7 и 8 июня 1962 года в Мюнхене состоялся IV Конгресс Международного европейского движения – координирующей организации, давшей импульс к началу процесса европейской интеграции, – созванный с целью выработки общей позиции перед вопросом расширения объединенной Европы. Выделялось участие испанской делегации, а главное – ее столь необычный, но обнадеживающе демократический состав, благодаря которому это событие вошло в историю под названием, которым его наградила франкистская пресса: «мюнхенский сговор». Драматичность этого названия ясно давала понять, что на карту поставлено не что иное, как непосредственный характер отношений между Испанией и Западной Европой, уже демонстрировавшей масштабность своего интеграционного проекта. Диктатура отлично осознавала потенциальные последствия, и именно поэтому, как упоминалось ранее, «Письмо Кастиэльи», направленное несколькими месяцами ранее, содержало просьбу о «форме ассоциации, которая в перспективе могла бы привести к полноправной интеграции» в ЕЭС. Режим, учитывая свои интересы и опираясь на прецедент Плана стабилизации, стремился подать все это в сугубо технократических терминах: дескать, прохождение ряда этапов позволит «испанской экономике привести себя в соответствие с условиями Общего рынка».

И наоборот, как прекрасно знали все и каждый из вовлеченных участников, то, что решалось с франкистской кандидатурой, было вовсе не только вопросом торговых отношений: речь шла о политическом решении с глубокими дипломатическими последствиями и способном создать опасный прецедент. Если судить с точки зрения последующего развития европейских институтов, кажется немыслимым, что диктатура вообще могла питать хоть какие-либо надежды на одобрение своей заявки. Однако ЕЭС все еще находилось в зачаточном состоянии. Критерии вступления в организацию еще не были окончательно определены, и, хотя было почти очевидно, что такие ее члены-основатели, как Бельгия и Нидерланды, воспользуются своим правом вето, нужно вспомнить 1945 год, когда тоже казалось безумным, что франкистский режим когда-либо сможет войти в Организацию Объединенных Наций. На всякий случай Министерство иностранных дел готовилось вновь прибегнуть к хорошо зарекомендовавшей себя тактике свершившихся фактов. Первым шагом в этом направлении стало подписание ряда технических протоколов о взаимопонимании на техническом уровне – в сфере культурных отношений, патентов, юридического сотрудничества, – что автоматически означало участие представителей франкистского режима в многочисленных международных встречах в качестве наблюдателей.

Эти маневры вызвали серьезную тревогу в рядах убежденных сторонников Европы в изгнании, которые, как никогда ранее, думали, что «последней надеждой на демократическую Испанию остается Европа», – как утверждал Энрике Адроэр Хиронелья, генеральный секретарь Испанского федерального совета Международного европейского движения (MEI), председателем которого был все еще пользующийся авторитетом западных дипломатов Сальвадор де Мадариага. Чтобы противодействовать режиму, на основе кропотливой работы, проделанной еще в 1957 году по сближению различных политических сил – либералов, социалистов, христианских демократов, а также баскских и каталонских националистов, – возникла идея организовать встречу между проевропейскими организациями не только в изгнании, но и внутри самой Испании. Среди последних были, например, крошечная Социал-демократическая партия действия Дионисио Ридруэхо и уже упомянутая AECE под руководством Хосе Марии Хиль Роблеса. На самом деле этот проект во многом стал продолжением переговоров 1948 года между самим Роблесом и Индалесио Прието – к слову, последний скончался всего через два дня после отправки «Письма Кастиэльи», словно подчеркивая символизм момента. Как и тогда, участники молчаливо принимали возможность восстановления монархии: генеральный секретарь социалистов Родольфо Льопис в беседе с Хоакином Сатрустеги «вне протокола» подтвердил, что если Хуан де Бурбон поспособствует «мирному переходу к демократии, ИСРП поддержит корону»[829]. При этом КПИ, вызывавшая единодушное отторжение у всех участников, была полностью исключена из процесса. Как бы то ни было, собравшись в Мюнхене за несколько дней до начала самого конгресса, все эти разнородные силы пришли к консенсусной резолюции. В ней, как в целом, так и конкретно применительно к «испанскому случаю», утверждалось, что вступление в ЕЭС возможно только при наличии «подлинно представительных и демократических институтов […] отмены государственной цензуры […] признания индивидуальности различных естественных сообществ […] свободы профсоюзов […] и политических партий». И все это исключительно «при обязательстве отказаться от любого насилия».

Если способность достигнуть консенсуса и представить совместную резолюцию уже сама по себе посылала мощный сигнал международному сообществу, то с точки зрения внутренней политики Мюнхен означал настоящий вызов самой основе франкистской диктатуры, системе, основанной на разделении испанского общества на граждан первого и второго сорта. Несмотря на постоянное отсутствие КПИ, впервые стало возможно представить себе путь к преодолению раскола между победителями и побежденными в гражданской войне. И не через подчинение и ассимиляцию, которые еще в 1940 году предлагал сам Ридруэхо на встрече в Эскориале и повторял в своих статьях спустя десятилетие, а путем подлинного примирения.

Тем временем, разумеется, режим не сидел сложа руки. Получив предупреждение о подготовке соглашения, он активизировал свою внешнеполитическую машину, которая выделила группу дипломатов и направила ее на конгресс. Группу возглавил маркиз Вальдейглесиас, Хосе Игнасио Эскобар Киркпатрик, который в то время руководил испанским отделением Европейского центра документации и информации (CEDI). Искусно посеяв сомнения в независимости проекта резолюции среди консервативных делегатов, все еще придерживающихся стратегии невмешательства, франкистскому посольству удалось заблокировать его включение в выводы конгресса. Тем не менее резолюцию все же удалось представить на пленарном заседании благодаря Сальвадору де Мадариаге, который напомнил, что точно так же, как и во время войны в Испании, речь идет вовсе не о вмешательстве, а о принципе: «то, что сегодня у меня, завтра будет у тебя».

«Разумеется, ни одна европейская нация не станет тратить время на вмешательство в мелкие подробности внутренней жизни других стран. Но разве Европа не должна считать принципиально важным, чтобы общественная жизнь протекала в условиях полной свободы для всех ее членов? […] Если вы терпите тирана хотя бы в одной части Европы, будь то Испания или Югославия, кто даст вам гарантию, что завтра он не попытается покуситься и на вашу свободу, например оказывая дипломатическое и консульское давление, чтобы в ваших парламентах не обсуждались определенные темы и не выносились резолюции?»[830]

Ответ на всю это совокупность вызовов был поистине франкистским. Во-первых, в вопросе институционализации режима Франко совершил маневр, достойный босса мафии Тони Сопрано, который, едва выйдя из больницы, ощутил необходимость устроить демонстрацию силы, чтобы напомнить всем, кто здесь хозяин и кто задает темп. Как мы упоминали ранее, 10 июля 1962 года Франко провел перестановки в правительстве и назначил заместителем председателя не кого-нибудь, а самого Муньоса Грандеса. Без сомнений, это назначение служило сигналом для штурманов монархизма как в Испании, так и в изгнании, чьи порывы реставрировать монархию теперь оказывались под тенью угрозы регентства во главе с «голубым генералом». Часть историографии склонна недооценивать это назначение, считая само собой разумеющимся, что Франко уже давно начертил дорожную карту преемственности с планом передачи власти Хуану Карлосу де Бурбону. Однако трудно игнорировать тот факт, что у Франко не было вице-президента с 9 августа 1939 года, и теперь, случись что-то с самим каудильо, процесс преемственности оказался бы в руках не какого-нибудь бюрократа, а ветерана Второй мировой войны, лично награжденного Гитлером. Еще до официального назначения в отчетах Национальной службы безопасности США указывалось, что, хотя харизматический капитал, накопленный Франко, не может быть унаследован никем, «наиболее вероятный вариант» для сохранения режима как военной диктатуры – «капитан-генерал Муньос Грандес, старший военный офицер после Франко»[831].

Что касается внутренних врагов и инакомыслящих, рецепт франкистов остался, по сути, тем же. Для шахтеров и забастовщиков, пошедших по пути, проложенному Астурией, и вопреки примирительной риторике Солиса на переговорах власти приняли решение вновь приостановить действие гарантий, предусмотренных Хартией испанцев, включая свободу проживания, в результате чего произошли депортации сотен арестованных активистов вместе с их семьями подальше от родных провинций. Обычно их ссылали в небольшие населенные пункты сельской Эстремадуры и Кастилии, а также в Вальядолид, живя в котором они оставили такое приятное впечатление – особенно по контрасту со стереотипами о красных шахтерах, – что среди жителей зародились сомнения в авторитете режима.

Опасаясь потенциального объединения рабочего и студенческого движений, режим применял превентивную доктрину, и любое публичное выражение солидарности со стороны университетов, сколь бы незначительным оно ни было, он пытался пресечь в зародыше. Так, за клич «„Опус“ – нет, шахтерам – да» и исполнение песни «Астурия, любимая родина» («Asturias, patria querida») в университетах Мадрида и Барселоны в полицейские участки были доставлены, среди прочих, Ирене Кастельс, Ана Мария Матуте, Сальвадор Клотас, Анна Сальес и Мануэль Васкес Монтальбан – последний уже давно находился под наблюдением полиции. С этого же ареста начался его формообразующий путь сквозь допросы и военные трибуналы, которые в итоге приговорили его к трем годам заключения в тюрьме города Льейда[832].

Как бы то ни было, показательная порка не принесла ожидаемого эффекта; франкистам не удалось унять астурийскую искру, которая вновь вспыхивала летом 1962 и летом 1963 годов, и тогда режим решил еще сильнее закрутить гайки в своем репрессивном сценарии. Наиболее наглядным свидетельством этого стало вновь появившееся нерегулярное насилие со стороны полиции и фалангистов типа Национального братства временных прапорщиков и группы ветеранов комбатантов, которые давно ждали твердую руку. Они без колебаний трусливо избивали известных коммунисток, таких как Анита Сирго, Тина Перес и Селестина Маррон. Эти женщины стали жертвами практик, указавших на суть диктатуры, все под той же технократической одежкой. Насильственное острижение волос (некоторые из женщин уже проходили через это унижение во время гражданской войны) и принудительное вливание касторового масла – лишь некоторые из карательных практик, о которых рассказывает, в частности, шокирующий короткометражный фильм Аманды Кастро «Стук каблуков» (2007).

С «демократами в мокасинах», как называл Васкес Монтальбан участников «мюнхенского сговора», было неудобно заходить так далеко. Очевидно, сам Франко, как и в случае с монархистами в феврале 1946 года, не прочь был бы применить те же карательные меры, что и к рабочим демонстрантам. Однако и в этот раз политические издержки навязали диктатуре холодный расчет: цена репрессий была слишком высока перед лицом международного сообщества. Таким образом, вопреки возможным представлениям и учитывая принятые в условиях холодной войны пороги допустимого наказания – напомним, бывший венгерский премьер Имре Надь только что был казнен, а кардинал Йожеф Миндсенти уже шесть лет в качестве беженца скрывался в посольстве США в Будапеште, к большому скандалу в католическом мире – франкистская реакция была нарочито сдержанной: лишения полномочий, ссылки на Канарские острова и, конечно же, масштабная кампания дискредитации, насмешек и травли в прессе. То, что самым видным оппозиционерам даже не разрешили вернуться в страну, либо же они сами предпочли на время остаться в эмиграции, как это было с Хосе Марией Хиль Роблесом и Дионисио Ридруэхо, получившими тогда финансовую поддержку от CLC (американского фонда, позволявшего Вашингтону выходить сухим из воды), – лишь облегчило задачу диктатуре.

Ответственные за эти меры осознавали, что они вызовут резонанс в ведущих международных СМИ и протесты со стороны Европейского движения, как это и произошло. Однако они также понимали, что резонанс вряд ли приведет к массовым демонстрациям, изменению официальных позиций правительств, разрыву дипломатических отношений или сокращению торговых потоков. Исходя из этих предпосылок, замена Ариаса-Сальгадо на Мануэля Фрагу во главе Министерства информации и туризма в ходе уже упомянутой июльской перестановки в правительстве скорее свидетельствовала о стремлении улучшить международную коммуникацию и создать обновленный имидж режима, нежели об осознании допущенных ошибок в освещении «мюнхенского заговора».

Неслучайно сам Мануэль Фрага задолго до описываемых событий на заседании Совета Европы декларировал, что «единственная проблема – это плохая информированность мира об Испании». А поскольку нет худа без добра, внутри страны даже существовало мнение, что несколько полемик типа мюнхенской при отсутствии кровопролития могут оказать службу режиму. Мюнхенский случай сработал как своего рода стадная прививка для европейских обществ от излишней чувствительности к постоянным нарушениям прав человека. Переписка, которую в ноябре 1962 года вело Министерство иностранных дел с Карлосом де Мирандой, главой испанской дипломатической миссии при ЕЭС в Брюсселе, подтверждает доверие Франко к этой стратегической линии:

«Хотя нам, конечно, невыгодны громкие зрелищные выступления против нас, но частые и незначительные вспышки негодования в некотором смысле вакцинируют общественное мнение в отношении испанского вопроса и ослабляют действия наших врагов, которые теряют авторитет, снова и снова прибегая к одним и тем же избитым банальностям, от которых та самая публика уже изрядно устала. Действительно, благодаря прогрессу, достигнутому нашей пропагандой за рубежом в последние годы, и большому количеству иностранцев в нашей стране, никто уже не верит, что мы едим младенцев сырыми или что наш режим – это то, что хотят представить наши противники»[833].

На сцену выходят новые персонажи

Тем не менее что-то менялось и в тех самых западноевропейских обществах, которые франкистская диктатура воспринимала как подчиненных своим правителям пассивных наблюдателей и которых она надеялась убедить в своей технократической мягкости с помощью официальных заявлений и избирательной трансляции внутренних событий. Дело в том, что политическая модель послевоенного периода, безусловно демократическая, но все еще очень вертикальная, с ограниченными каналами участия населения за пределами избирательных пунктов, как это блестяще проанализировал Мартин Конвей, постепенно уступала дальнейшему развитию демократии. Появлялось все больше гражданских инициатив, стремившихся к автономности, избавлению от биполярного манихейства и поиску альтернативных источников информации и самовыражения[834].

В этом контексте организация, созданная для защиты прав человека и универсализации процессуальных гарантий в системе правосудия, Международная комиссия юристов (CIJ), в том же ноябре 1962 года опубликовала сокрушительный доклад «Власть закона в Испании». Документ входил в серию отчетов, посвященных положению дел в разных странах – от Венгрии (1957) до Южной Африки времен апартеида (1960), включая также Италию (1958) и ФРГ (1958) – и составленных на основе единого «Опросника о правовом государстве». При этом CIJ сознательно избегала привычных штампов и «обобщений», оценивая ситуацию в Испании. Таким образом, доклад ясно дал понять, что в его задачу «не входит вынесение суждений о глубоких разногласиях, которые раскололи Испанию в 1936 году», и его главным интересом было «выяснить, в какой степени в стране соблюдается принцип верховенства закона в период с 1936 года по настоящее время». Неудивительно, что с учетом сильной склонности режима к упрощенным ускоренным делопроизводствам и спецсудам – особенно после создания в 1958 году Военно-юридического совета по делам антигосударственной деятельности (JEMAE), принятия нового декрет-закона о военном мятеже, бандитизме и терроризме в сентябре 1960 года, а также начала судебного процесса над Энрике Тьерно Гальваном в 1961 году – выводы доклада были недвусмысленны:

«Постоянное использование в Испании военной юрисдикции в мирное время для пресечения преступлений, которые в обычных условиях рассматриваются гражданскими судами, является тревожным нарушением принципов верховенства закона».

Такому холодному душу для франкистских притязаний как на возможную ассоциацию с ЕЭС, так и на признание Испании в качестве правового государства, какой она была согласно своей декларации 1957 года, было очень трудно противостоять. У Международной комиссии юристов (CIJ) не было министра иностранных дел, у которого можно было бы потребовать объяснений, у него не было посла, которого можно было бы вызвать на консультацию, и не было торговых отношений, разрывом которых можно было бы пригрозить[835].

Неудивительно, что и CIJ, и само ЕЭС представляли собой яркие примеры игроков нового типа, все чаще присутствующих на арене международной политики. Они были ответом на бездействие национальных правительств, где государственный интерес подавлял демократический под личиной обязательств в сферах экономики, торговли или безопасности. В противостоянии государству весь этот гражданский активизм, вместе с некоторыми влиятельными политиками западных стран, стремился расширить границы возможного. Он делал это, с одной стороны, сверху, продвигая развитие наднациональных институтов, менее привязанных к ежедневной ситуации и потому способных задавать общие правила участия, соответствующие принципам представительности и демократии[836]. С другой стороны, расширение происходило снизу, благодаря созданию неправительственных организаций (НПО), признанных формой «дипломатии второго пути» после их включения в Устав ООН, экономический и социальный совет которого занялся их нормативизацией в 1950 году. В результате они окончательно утвердились как лоббистские группы, ориентированные на защиту конкретных дел транснационального характера[837].

Для неправительственных организаций, занимающихся защитой прав человека, теперь с опорой на Декларацию ООН 1948 года, было особенно актуально реагировать на происходящее в Португалии Салазара и Испании Франко. Настоящие аномалии западноевропейского мира, иберийские диктатуры позволяли не ограничиваться критикой нарушений и несправедливостей, имевших место в советском блоке, как это делала, например, CIJ в первые годы своей деятельности. Тем самым укреплялся авторитет таких организаций как действительно независимых. Более того, разоблачения репрессивных практик в Испании и Португалии позволяли провести линию преемственности с гражданской мобилизацией 1930-х годов, важнейшим историческим основанием, необходимым для вовлечения нового поколения активистов. Неслучайно в зарождении Amnesty International[838] (AI) ключевую вдохновляющую роль сыграла именно кампания «Призыв к амнистии в Испании», инициированная в Великобритании в августе 1959 года группой общественных деятелей, среди которых были коммунистка Айлин Тёрнер и историк Хью Тревор-Ропера. Их инициатива, приуроченная к двадцатилетию окончания гражданской войны и совпавшая с миссиями наблюдателей на судебных процессах над участниками прошлогодних забастовок, подверглась критике за «левый уклон», что лишь отразило живучесть франкистской интерпретации конфликта среди консервативных европейских СМИ. Однако кампания быстро расширилась и охватила политических заключенных не только в Испании и Португалии, но и в Греции, где, например, уже много лет содержался в заключении лидер Коммунистической партии Тони Амбатиэлос, участник гражданской войны. Компании удалось добиться первых освобождений, например поэта-коммуниста Маркоса Аны в ноябре 1961 года. Весь этот импульс был подхвачен Питером Бененсеном, который при создании AI использовал формулу «узник совести», позволившую избежать обвинений в политической предвзятости. Amnesty International неизменно включала франкистскую диктатуру в каждый из своих отчетов[839].

Наряду с организациями по защите прав человека одними из первых транснациональных сообществ, выделивших франкистскую Испанию среди своих основных направлений деятельности, стали организации, занимающиеся защитой окружающей среды, такие как Международный союз охраны природы (UICN), действовавший под эгидой ЮНЕСКО. Это произошло, поскольку изначально связанное в основном с локальными интересами природоохранное движение также сделало скачок в сторону логики глобального мышления в соответствии с мировым ростом сектора услуг, расширением городских агломераций и механизацией сельского хозяйства, процессами, от которых Пиренейский полуостров вовсе не был в стороне. Напротив, накопленное в годы автаркии отставание режим стремился компенсировать с помощью агрессивного внедрения политики развития, аналогичного той, что проводилась в других странах Европы, но в более ускоренном темпе и, что особенно важно, без тех правовых норм, механизмов контроля и участия гражданского общества, которые существовали в демократических государствах.

Разумеется, у технократической трансформации ландшафта и методов ведения сельского хозяйства были и свои положительные аспекты. Именно через их призму и воспринимало эти изменения большинство населения, особенно в той мере, в какой они способствовали улучшению нестабильного экономического положения тех провинций страны, которые раньше были обречены на нищету. Задуманное на рубеже веков и выношенное в годы диктатуры Примо де Риверы и Второй республики (даже если всю славу присвоила себе франкистская диктатура), строительство крупных гидротехнических проектов и расширение ирригационных систем начало приносить плоды уже с середины 1950-х годов. Под опекой Национального института колонизации (INC) и в рамках специальных законодательных инициатив, таких как План Бадахос (1952), План Хаэн (1953), а позже и План Тьерра-де-Кампос (1965), освоение этих земель, приобретенных государством, как правило, после щедрейших компенсаций традиционным латифундистам, осуществлялось через создание знаменитых колонизационных деревень[840]. Эти новые населенные пункты, многие из которых гордо носили в названии дополнительное имя «Каудильо»[841], после тщательного отбора заселялись семьями, которым вручались дом и участок земли. Однако и жилье, и участок необходимо было выкупать и обрабатывать в рамках крайне вертикальной модели социальной организации.

К 1971 году по этой модели переселили порядка 50 000 семей. Они были расселены практически по всей территории Пиренейского полуострова, половина из них между Андалусией и Эстремадурой, при этом со значительным присутствием в символически важных регионах, таких как Лос-Монегрос в Арагоне и болотистые места Ла-Манчи-Умеда. Для этого было построено примерно триста новых поселений, вроде Вегавиана, Мираэльрио и Каньяда-де-Агра, спроектированных выдающимися архитекторами – в частности, Хосе Луисом Фернандесом дель Амо, Карлосом Арничесом и Фернандо де Тераном, – которым было предоставлено определенное пространство для маневра в изучении новых градостроительных моделей и креативных решений проблем сельского жилья. Обо всех этих социальных преобразованиях и аграрных новшествах косвенно сообщает житель Барселоны Хуан Гойтисоло в своем сновидческом рассказе о путешествиях по Кампос-де-Нихар (1959). Именно там, среди «охристой равнины», по которой проезжал автобус маршрута Альмерия – Эль-Алькиан, его попутчик, «мужчина лет сорока», который произнес «несколько слов по-каталански», так как «проработал там почти десять лет», указывал на «экспериментальный огород», основанный на использовании песка и новой ирригационной системы.

«Под почвой темпраналя находится цистерна, накрытая металлической решеткой. Над ней – две пяди удобренной земли и слой песка. Так предотвращаются испарения, особенно сильные в этой области. Сквозь металлическую решетку растение пускает свои корни в воду… Овощи растут быстрее и поступают на рынок раньше обычного […] когда хозяин темпраналя впервые применил эту систему, все говорили, что он „себе пальцы отрежет“, но с первого урожая мужик положил в карман больше 50 000 дуро»[842].

Обратной стороной этого жилья и денег, однако, стали градостроительные излишества, практически необратимо разрушившие побережье Средиземного моря, чрезмерная эксплуатация водоносных горизонтов, бесконтрольное строительство, не учитывающее русла рек и зону их естественного распространения, а также продвижение практик, укорененных в Планах развития. Среди них – лесовосстановительные программы с использованием быстрорастущих видов ради краткосрочной выгоды, а также осушение болот для нужд интенсивного земледелия. В нескольких северных провинциях, особенно в Галисии и Астурии, уже существовала прочная традиция общинного сопротивления подобным мерам, которые во времена диктатуры продвигались через так называемое Государственное лесное наследие (Patrimonio Forestal del Estado, PFE)[843]. Однако с появлением Планов развития давление на отдельные экосистемы, такие как болота Гвадалквивира, достигло таких масштабов, что только международные усилия могли остановить их разрушение. Так, после сигнала тревоги, поднятого пионерами природоохранного движения – Франсиско Бернисом, Маурисио Гонсалесом-Гордоном и Хосе Антонио Вальверде, основателями Испанского орнитологического общества (SEO), – в 1961 году был создан Всемирный фонд дикой природы (WWF)[844], который собрал деньги для выкупа заповедника Кото-де-Доньяна и его последующей передачи Высшему совету научных исследований (CSIC) с целью создания биологической станции. В контексте растущей гражданской осведомленности, в чем большую роль сыграли телевизионные выступления самого Феликса Родригеса де ла Фуэнте в передачах «Выходные», «Дикая жизнь», а позднее «Человек и Земля», Доньяна была окончательно объявлена национальным парком в 1969 году[845].

За пригоршню баз

Когда заявка на ассоциацию с Общим рынком была отложена – после первоначальной устной ноты ЕЭС позволило себе даже не подтвердить получение франкистского предложения до тех пор, пока в феврале 1964 года испанское правительство не направило новое письмо, – национальные средне- и долгосрочные экономические перспективы оказались под серьезной угрозой. Аналогичным образом информационные кампании и критические заметки, исходящие со стороны новых независимых надгосударственных организаций, показывали, что исключительно технократическим и модернизационным путем добиться полного политического принятия диктатуры будет крайне сложно.

Что касается апостольского благословения, то и здесь убежденность начала уступать место неопределенности, особенно с тех пор, как Иоанн XXIII, сменивший долгожителя Пия XII и ошибочно воспринятый, в силу скромности в амбициях и преклонного возраста, как переходный понтифик, объявил о своем намерении совершить aggiornamento – обновление Церкви в ее отношениях с современным миром, для чего созвал Второй Ватиканский собор в январе 1959 года. Хотя Совет митрополитов, прямой предшественник Испанской епископальной конференции, созданной именно в результате собора, в большинстве своем был консервативным и имел представления, схожие с теми, которые были у режима, очень скоро подготовительные работы к сессиям показали, что собор будет иметь другой характер. Энциклики Mater et Magistra (1961) и особенно Pacem in terris (1963), популярные и комментируемые интеллектуалами в испанских католических СМИ, намечали курс, явно расходящийся с ценностями государства 18 июля. Они ставили под сомнение действенность принципа «справедливой войны», жестко отстаивали понятие «социальной справедливости» и подчеркивали необходимость уважения «основных прав человека», таких как «право почитать Бога согласно справедливому голосу собственной совести» и «право активно участвовать в общественной жизни и вносить вклад в общее благо».

Руководствуясь этими постулатами, а также ставкой понтифика на право «выражать и распространять свои взгляды и […] располагать объективной информацией о публичных событиях», наиболее социально сознательные представители церковного духовенства и мирян сделали шаг вперед. В Севилье под патронажем кардинала Буэно Монреаля, очень близкого к Франко, но при этом не раз критиковавшего эксплуатацию труда сельских рабочих, издание El Correo de Andalucía начало публиковать серию статей на тему трудового права. Среди авторов был многообещающий студент юридического факультета Севильского университета – Фелипе Гонсалес[846]. Тем временем в Мадриде, где наследники Института свободного образования только что возродили Revista de Occidente (1963), превратив его в место встречи либеральной интеллектуальной элиты[847], Хоакин Руис Хименес возобновил свой проект доктринального обновления и диалога между поколениями. На этот раз вдали от институтов диктатуры и с гораздо более искренним стремлением к открытости. Это наглядно отразилось в первой редакторской статье «Причина существования», в которой он представил новый журнал:

«Эти простые Cuadernos para el Diálogo («Тетради для диалога») рождаются с целью помочь обмену идеями и чувствами между людьми разных поколений, разной веры и взглядов на жизнь, собрав их вокруг конкретных реалий и вызывающих беспокойство религиозных, культурных, экономических, социальных и политических проблем нашей изменяющейся исторической ситуации»[848].

Тем не менее ни позиции новых европейских институтов, ни враждебности неправительственных организаций, ни даже все более ощутимого дистанцирования Ватикана – всего этого самого по себе было недостаточно, чтобы открыть путь к либерализации. Ничто из этого не ставило под угрозу политическую жизнеспособность режима, пока для него сохранялась поддержка США. В связи с этим победа Джона Ф. Кеннеди на выборах в ноябре 1960 года и последующее формирование демократической администрации вызвали тревогу в Эль-Пардо. И не столько из-за фигуры самого президента – все-таки он стал первым католиком в Белом доме, – сколько, по словам самого Франко, из-за того, что тот оказался «в окружении левых и врагов испанского режима»[849].

Однако вскоре стало очевидно, что новой линией Белого дома будет курс на преемственность с администрацией Эйзенхауэра, а продление двусторонних соглашений было практически гарантировано – по прошествии десяти лет после их подписания наступал срок, в течение которого оба правительства могли их денонсировать, или же договориться о продлении. И неудивительно: в своих докладах новому президенту ответственные за национальную безопасность подчеркивали важность сохранения американских баз на Пиренейском полуострове, в результате чего любые политические или дипломатические соображения относительно Испании были поставлены в зависимость от этой цели[850]. Даже ключевой вопрос о «форме и характере постфранкистского правительства» анализировался по этой логике. В соответствии с ней, в случае если на смену режиму придет новая военная диктатура, рекомендация избегать публичной поддержки такого развития событий объяснялась не приверженностью к восстановлению представительной системы, а тем, что это могло вызвать «отказ от кооперации со стороны следующего правительства»[851].

Вдобавок к этой благоприятной предпосылке режим мог наслаждаться относительно спокойными временами правления Демократической партии в США благодаря привычному сочетанию удачи и добродетели. Как и прежде, кадровая политика режима оказалась весьма удачной: в апреле 1962 года Кастиэлья направил в посольство в Вашингтоне Антонио Гарригеса Диас-Каньабате, человека, идеально вписывавшегося в профиль тех представителей гражданского общества, которых Кеннеди стремился привлечь в свою администрацию. Подобно своеобразному испанскому Роберту Макнамаре, Антонио Гарригес обладал абсолютной идеологической надежностью – его брат Хоакин отвечал за новую редакцию Закона об акционерных обществах (1951) и был одним из самых влиятельных людей Института политических исследований, через который и был налажен контакт с Кастиэльей. Одновременно Гарригес создавал образ независимой фигуры: он не был профессиональным дипломатом, а происходил из деловых кругов и практиковал как юрист в семейной адвокатской фирме. Кроме того, он поддерживал прямые контакты с важными американскими инвесторами – его зять представлял ITT в Испании – и лично знал окружение президента, поскольку во время гражданской войны принимал в Мадриде брата Кеннеди, Джозефа. В течение следующих двух лет Гарригес сумел войти в частные круги Белого дома, где он, в частности, представил новобрачных принца Хуана Карлоса и Софию Греческую, обеспечивал МИД ценными сведениями и вел решающие переговоры по продлению двусторонних соглашений. Неслучайно, став одной из ключевых фигур на заключительном этапе диктатуры, впоследствии Гарригес возглавил все более проблемное посольство Испании при Святом престоле[852].

Но удача, которая всегда благоволила режиму, вновь явила себя в самый нужный момент, и снова благодаря уникальным обстоятельствам холодной войны. В октябре 1962 года, на пике эскалации ракетного кризиса между США, СССР и Кубой Фиделя Кастро, базы в Мороне и Торрехон-де-Ардос были приведены в состояние повышенной боевой готовности. В соответствии с соглашениями 1953 года для этого требовалось только коротко уведомить франкистское правительство. Парадоксальным образом эта слабость в вопросах национального суверенитета обернулась выгодой для диктатуры: американские планировщики восприняли ситуацию как практическое подтверждение выгодной и гибкой позиции, которой США пользовались на Пиренейском полуострове. Несмотря на то что ядерное сдерживание уже начинало смещаться от стратегических бомбардировщиков к подводным лодкам, оснащенным ракетами Polaris, значение испанских авиабаз внезапно выросло. И только хроническое отсутствие координации и взаимопонимания между МИДом и военными помешало в полной мере воспользоваться этим преимуществом, а также растущей важностью порта Рота при переговорах о пересмотре двусторонних соглашений[853].

Параллельно с этим факт, что Куба оставалась одной из главных забот Соединенных Штатов, в конце концов тоже сыграл на руку режиму. Испания, как бывшая метрополия, никогда не разрывала ни дипломатических, ни торговых отношений с островом, в то время как администрация Кеннеди ввела полное эмбарго в начале 1962 года. Несмотря на это и протесты Госдепартамента, президенту был необходим открытый контакт с режимом Кастро, и это стало обстоятельством, которым искусно пользовался Антонио Гарригес. Конечно, службы безопасности США внимательно следили за тем, чтобы такая терпимость не стала источником политического вдохновения на будущее: «в Испании существует множество оснований для законного недовольства текущими политическими, экономическими и социальными условиями. […] Богатство сосредоточено в руках нескольких сотен семей, а улучшение социальных и экономических условий, особенно в сельской местности, происходит крайне медленно». В этом контексте «коммунисты […] при потенциальной поддержке со стороны […] рабочего класса, части студенчества и радикальных фалангистов» могли попытаться установить «левую диктатуру кастристского типа». И пусть такая перспектива считалась крайне маловероятной, США ни при каких обстоятельствах не собирались ее допускать.

«Это могло привести к ситуации, требующей вмешательства США, поскольку она бы оказалась пагубной для безопасности и стабильности Европы, а также для поддержания функционирования наших баз в Испании»[854].

Сам факт, что подобный сценарий вообще рассматривался, показал, в какой степени антикоммунизм стал мерилом оценки любой политической ситуации даже в ретроспективе. Последствия такой логики для общественного мнения отличались в США и Европе. Для американцев, за исключением интеллектуальной элиты Нью-Йорка, память о гражданской войне в Испании и антифашистской мобилизации, некогда возглавляемой гражданским обществом, окончательно размылась. Члены ассоциации ветеранов бригады Авраама Линкольна, далекой от образа героических искателей приключений, воплощенного в книге «По ком звонит колокол», воспринимались как простая лоббистская группа, симпатизирующая красным. Более того, организация официально числилась в списке подрывных структур, составленном Генпрокуратурой США. Сам Франко же представлялся еще одним strongman, твердой рукой, союзником в борьбе с международным коммунизмом[855]. Настолько прочно укоренилась эта перспектива, что в 1963 году, когда Columbia Pictures готовила к выходу один из своих крупных релизов следующего года, фильм «И пришел день мести», вдохновленный жизнью анархиста и городского партизана Кико Сабате, «врага № 1 режима», убитого под Барселоной в 1960 году, продюсеры решили, что зрителю нужно дать хоть какой-то исторический контекст. В результате в фильм включили сцены из французского документального фильма «Умереть в Мадриде» (Mourir à Madrid, 1963) в качестве вступления. Однако и это не помогло: несмотря на звездный актерский состав – Грегори Пек, Омар Шариф и Энтони Куинн, – фильм провалился в прокате. Как спустя некоторое время вспоминал режиссер картины Фред Циннеман: «Я думал, что гражданская война в Испании все еще между нами, но, по-видимому, она была мертва»[856].

Снова убить всех мертвых

Война, казалось, стала для всех очень далеким воспоминанием. Но правда ли для всех? Нет, оставались те, кто по-прежнему, и всегда, настаивал на том, чтобы удерживать 18 июля на первой линии как оправдание самого своего существования, как альфу и омегу всех законов и принимаемых решений: это была сама франкистская диктатура. Она решила напомнить об этом всему миру 20 апреля 1963 года, казнив коммуниста Хулиана Гримау. Его судил военный трибунал в рамках процедуры упрощенного производства по обвинению в убийствах и пытках, якобы совершенных им 25 лет назад, когда он работал в республиканской полиции в Барселоне. Вина так и не была доказана в ходе процесса. В августе того же года режим вновь проявил свою репрессивную сущность: на этот раз руками Гражданской гвардии был убит Рамон Вила Капдевила, известный как Caracremada, последний действующий партизан из НКТ. За этой расправой последовали новые по итогам еще одного коллективного приговора. Казнили Хоакина Дельгадо и Франсиско Гранадоса, обвиненных в закладке бомб в Мадриде, в штаб-квартире Вертикальных профсоюзов и в здании Главного управления безопасности. Эти акции на самом деле были совершены другими членами анархистской организации, Resistencia Interior, но казнены были именно Дельгадо и Гранадос. Приговор был исполнен с помощью гарроты в тюрьме Карабанчель[857].

Хулиан Гримау, член ЦК КПИ с 1954 года, три года спустя тайно проник в страну. После ареста Симона Санчеса Монтеро именно он, вместе с Хорхе Семпруном и Франсиско Ромеро, был назначен ответственным за внутреннюю деятельность партии. Будучи очень активным в рабочих кварталах Мадрида, он был арестован в ноябре 1962 года по доносу. Что касается Хоакина Дельгадо и Франсиско Гранадоса, то они были частью попыток анархистского движения в изгнании возродить вооруженную борьбу и доктрину «прямого действия» после смерти вышеупомянутого Кико Сабате. Эта стратегия вылилась в волну нападений на знаковые учреждения режима и туристические объекты франкистской Испании. На практике такие действия оказались неэффективными и контрпродуктивными с точки зрения общественной поддержки из-за их неизбирательного характера. Дельгадо и Гранадос были направлены в Мадрид с задачей подготовки покушения на самого Франко в июле 1963 года. Неопытность сделала их легкой добычей для Бюро политической безопасности (BPS), которое арестовало их всего несколькими неделями позже.

В атмосфере напряженности, вызванной ростом активности оппозиции с предыдущего года, все они, как когда-то социалистический лидер Томас Сентено вплоть до своей смерти в 1953 году, были подвергнуты жестоким и методичным пыткам в Главном управлении безопасности (DGS). Чтобы скрыть следы пыток, Хулиана Гримау попросту выбросили из окна здания Королевского дома почты. Министру информации и туризма Мануэлю Фраге пришлось устраивать унизительную пресс-конференцию, чтобы отстаивать официальную версию о самоубийстве. Любопытное совпадение или мода эпохи – то же самое произошло через несколько недель с писателем Мануэлем Морено Баранко, арестованным BPS за симпатии к коммунистам. Согласно заявлениям властей, он спрыгнул с перил тюрьмы в его родном Хересе. И снова Мануэлю Фраге было поручено объясняться, на этот раз в письме, адресованном писателю Хосе Мануэлю Кабальеро Бональду, который возглавил отважный манифест с требованием расследования инцидента. Министр ответил, что дело «не представляет общественного интереса». Что же касается Хоакина Дельгадо и Франсиско Гранадоса, то для них не стали придумывать легенду о самоубийстве. «Кропотливая работа следователей», как говорилось во внутренних отчетах DGS, позволила вырвать признания, которые стали единственным доказательством в деле, расследованном полковником Энрике Эймаром Фернандесом – все тем же, кто уже неоднократно выступал прелюдией к очередному судебному фарсу[858].

Для всего нового поколения европейцев и американцев, вошедших в общественную жизнь после Второй мировой войны, которые стремились мобилизовать такие организации, как Amnesty International и Международная комиссия юристов (CIJ), процессы 1962 и 1963 годов стали либо подтверждением, либо откровением: западные демократии так и не завершили начатое на Пиренейском полуострове. Здесь, в неприступной фашистской вотчине Франко, все еще периодически показывалось истинное лицо диктатуры. Неверие в то, что кого-то можно приговорить к смертной казни спустя 25 лет за преступление вроде «продолжающегося военного мятежа», быстро сменилось всеобщим возмущением. «Это в некотором смысле как заново убить всех мертвых», – писал из Парижа в Le Monde Дионисио Ридруэхо[859]. Эта фраза, одновременно литературная и политическая, как нельзя лучше передавала атмосферу ужаса и недоумения. Ответом стали массовые протесты и манифестации: посольство Испании в Брюсселе подверглось штурму, а к режиму поступили самые разные прошения о помиловании – от королевы Елизаветы II и премьер-министра Харольда Уилсона, от Никиты Хрущева, тем самым впервые прервавшего абсолютную изоляцию между двумя государствами, а также от Иоанна XXIII и влиятельного архиепископа Милана Энрико Антонио Марии Монтини. Последний, избранный папой под именем Павел VI в середине 1963 года, ранее был невольным героем антиклерикальных контрманифестаций, организованных студентами из SEU в Мадриде с известным плакатом: «Софи Лорен – да, Монтини – нет»[860].

Со своей стороны, Франко прекрасно осознавал, что повторяет то, что уже случилось в 1946 году с казнью Кристино Гарсии. На этот раз негативные международные последствия – как для имиджа режима, так и для заявки на ассоциацию с ЕЭС – были отмечены прямо на заседании Совета министров самим Фернандо Марией Кастиэльей и Мануэлем Фрагой. Не зря с момента своего назначения оба, каждый в своей сфере, стремились придать диктатуре более приемлемый облик для окружающих стран – в сентябре 1963 года по инициативе Министерства информации и туризма была создана межминистерская комиссия по организации празднования «25 лет мира», – и в точности то же самое, но в сфере экономики делали министры-технократы, работая над проектом «легитимности выполнения». Возможно, именно это было проблемой в глазах диктатора. Диверсификация его опорных элит, пересекающиеся амбиции и противоречащие друг другу проекты будущего разрушали внутреннюю сплоченность кабинета. Уверенный в том, что, несмотря на протесты, буря за рубежом скоро утихнет и не приведет к новой изоляции Испании – к слову, в том же сентябре 1963 года, когда тела казненных еще не успели остыть, были подписаны обновленные Соглашения с США, в которых в совместной декларации подчеркивалась «важность Испании для безопасности, благополучия и развития регионов Атлантики и Средиземноморья»[861], – Франко имел ясную цель сосредоточиться на внутреннем фронте. И он очень хорошо знал, что лучший способ заставить каждого из своих министров сплотиться, сдержать искушение индивидуализма и почувствовать солидарность – сделать их соучастниками репрессий. Именно поэтому он добился беспрецедентного шага: провел в Совете министров индивидуальное и обязательное голосование за ратификацию «закона о смертной казни». С его единодушным одобрением произошло обновление кровавого пакта, навсегда связавшего судьбу каждого присутствующего с их коллективным решением.

После серии казней, как проявление абсолютного цинизма, в декабре 1963 года был наконец разблокирован один из ключевых проектов, направленных на смягчение международного имиджа диктатуры: создание так называемого Трибунала общественного порядка (TOP). Этот новый специальный суд, находившийся на стадии разработки с марта того же года, формально должен был сузить полномочия военной юрисдикции – шаг, который, по сути, подтверждал правоту критики, изложенной в отчете Международной комиссии юристов (CIJ). TOP получал исключительную компетенцию по делам о «преступлениях, совершенных на территории всей страны, и характеризующихся стремлением […] ниспровергнуть основные принципы государства, нарушить общественный порядок или сеять смуту в национальном сознании». К числу таких деяний относились посягательства «на внешнюю безопасность государства […] на главу государства, кортесы, Совет министров и форму правления […] мятеж […] подстрекательство к мятежу […] общественные беспорядки […] незаконная пропаганда […] раскрытие и разглашение секретов». Это позволяло ограничить действия военных трибуналов, оставив за ними дела, касающиеся исключительно армии и силовиков, и одновременно означало упразднение печально известного TRMC (Трибунала по делам мятежа и бандитизма). Работа, конечно, не миновала последующих председателей – Энрике Амата Касадо, Хосе де Ихаса Паласиоса и Хосе Франсиско Матеу Кановеса. В течение следующих четырнадцати лет существования трибунала через него прошли около 9000 человек по более 20 000 дел, и как минимум треть из них были приговорены новым репрессивным инструментом диктатуры Франко[862].

Предыдущая главаГлава 10 из 15Следующая глава