«Мы уже прошли!» – говорят мятежники.
[…]
«Мы уже прошли!» – и мы в Прадо
Глядим прямо на штандарт Кибелы.
Мы уже прошли!
[…]
Ха, ха, ха!
Мы уже прошли!
Я хочу, чтобы меня считали солдатом Франко.
– Но что мы будем делать с оставшимися мелкими книгами? […]
– Господи! – сказала племянница. – Умоляю вас! Давайте их спалим поскорее вместе с остальными книжонками![146]
Франкистская диктатура украла апрель у Второй республики. Поскольку провозглашение республиканской демократии было праздником – «почти единодушной радостью», как в свое время признавал Хосе Антонио Примо де Ривера, которого вряд ли можно было заподозрить в симпатиях к 14 апреля[147], – ответственные за новый режим отчетливо понимали, что их окончательное воцарение должно выглядеть столь же «улыбчивым, веселым и жизнерадостным […] без признаков слабости, эдакий новый Апрель». Таким образом, после прочтения знаменитой военной сводки, в которой Франко объявлял, что «Красная армия остановлена и разоружена, национальные войска достигли своих последних военных целей», путь к достижению его политических задач начался с всплеска торжеств по всей стране[148].
Наряду с фалангистскими литургиями, организованными в соответствии с обрядами новой фашистской религии, традиционные праздники и народные гулянья были во время гражданской войны предметом особого внимания, поскольку служили символом восстановления общественного порядка и воссоздания после секуляризаторских споров республиканских лет гегемонии католицизма в общественном пространстве. Удачное совпадение победы и Святой недели, несомненно, ознаменовало высшую точку стратегии узаконивания, поскольку его интерпретировали как знак Провидения, который приравнивал воскресение Христа к возрождению испанской нации благодаря «крестовому походу за религию, родину и цивилизацию»[149].
С разной степенью интенсивности государственные, церковные, военные и партийные власти играли в упомянутых церемониях ведущую роль. По сути, они хотели воспользоваться шансом, чтобы продемонстрировать единство франкистской коалиции и строгую гармонию ее общественной модели. В некоторых населенных пунктах упомянутое притязание соответствовало довоенному политическому ландшафту и внутренней динамике праздников, характерной для сплоченной кастильской Страстной недели. Так, в Вальядолиде исторические деятели фалангизма, такие как Онисимо Редондо, были включены в число членов конгрегаций, принимавших участие в религиозных актах. Неудивительно, что в этой почетной роли Дионисио Ридруэхо, бывший руководитель местной фаланги и глава национальной пропаганды, и Антонио Товар, отвечающий за радиовещательную секцию, выбрали символичные Семь Слов для трансляции по Национальному радио (RNE) в Страстную пятницу 7 апреля[150].
При этом в других регионах, как и в большей части Андалусии, кодификация праздников и проведение их в соответствии с интересами Нового государства оказались процессом более трудоемким, учитывая внутреннюю конкуренцию, влияние местной идентичности и еретический оттенок некоторых практик, вытекающий из народной религиозности, притом что в конечном счете отдельные знаковые моменты причастия брали на себя деятели диктатуры. Так, под председательством самого Франко, который появлялся и исчезал в паллиуме, его жены Кармен Поло и кардинала и архиепископа Педро Сегуры 16 апреля в Севилье состоялась необычная процессия Мадонны де лос Рейес, покровительницы города, украшенной генеральским шелковым поясом и покрытой хоругвью Сан-Фернандо, чей меч нес Рамон Серрано Суньер, министр внутренних дел и лидер единой партии; также принимал участие Раймундо Фернандес-Куэста. Военные были представлены министром обороны Фиделем Давилой и генералом армии Юга Кейпо де Льяно[151]. Никто из них не испытывал неловкость из-за участия в мероприятии. Победа и страна обрели достаточное величие, чтобы позволить себе подобную нескромность.
Очень скоро этот симбиоз стал повсеместным в любой сфере деятельности населения. В учебных классах к возвращенным распятиям добавились портреты Франко и Хосе Антонио, а также фалангистский символ – ярмо и стрелы. На площадях, традиционном центре общественной и административной жизни, установили кресты и скульптурные ансамбли, посвященные памяти борцов-националистов, под сенью которых периодически проводились торжества, призванные напомнить победителям и побежденным об их месте в обществе. И наконец, на стенах соборов, церквей и монастырей всех населенных пунктов были выгравированы имена «павших за Бога и Испанию», неизменно возглавляемые вышеупомянутым Хосе Антонио Примо де Риверой, официальным объектом культа личности с тех пор, как в ноябре 1938 года – через два года после его расстрела в провинциальной тюрьме Аликанте – Франко посвятил ему правительственный указ и речь в RNE о вечной славе «Отсутствующего»[152].
Церемонии не ограничивались объединенной территорией националистов, но и распространялись на города и населенные пункты, завоеванные недавно. Руководящая комиссия Муниципального совета Барселоны, возглавляемая Хосе Марией Мила Кампсом, в частности, воспользовалась особой значимостью апреля для празднования Года Победы, название со временем «заменят на Третий Триумфальный год, используемое в настоящее время […] в официальных документах и сообщениях», как приказал из министерства Серран Суньер, желая подчеркнуть, что 18 июля и установление режима ознаменовали начало новой эры. Точно так же в свое время поступил фашизм в Италии, чей национальный календарь был перезапущен с приходом к власти Муссолини и исчислялся римскими цифрами.
Сходным образом с воскресенья 23-го числа и в течение всей следующей недели в Барселоне отмечался праздник Сан-Хорхе вместо каталонского Сан-Жорди, поскольку, в соответствии с принципом «хорошие книги уничтожают зло, навязанное плохими», произведения на каталанском языке и «убогая марксистская литература» исчезли с прилавков книжных магазинов, ставших объектом особого внимания из-за их способности «непосредственно влиять на рядовую аудиторию». Вместо этого, купив розу и получив две открытки, на которых изображалось «место, столь любимое барселонскими католиками», то есть капелла святого до и после революционных разрушений, прохожие на бульваре Рамблас могли купить новые издания «Хосе Антонио в Каталонии» издательства «Дестино» – основанного в Бургосе каталонской фалангистской интеллигенцией – и переиздания биографии Сиснероса, написанной Луйсом Санта Мариной, популярным в те дни благодаря своему двойному статусу «старой рубашки»[153] и отважного бывшего заключенного, бунтовавшего в республиканских тюрьмах[154].
Книги играли особую роль после вступления франкистских войск в Мадрид, осажденную столицу, ставшую на целых три года всемирным символом антифашизма, над которой должны были сойтись все «победоносные знамена» и чьи шансы на усмирение были настолько сомнительны, что пришлось всерьез задумываться о сохранении министерств в «Саламанкском Бургосе» и «Бургесской Саламанке», которые во время конфликта служили альтернативными центрами националистической администрации. Даже спустя годы, и особенно по случаю празднования 2 мая, Серрано Суньер по-прежнему противопоставлял «милую старую Испанию» «другой Испании, окопавшейся в столице, паразитической, искусственной и заразной»[155]. Чтобы стереть это позорное клеймо и показать, что, как в случае с Дон Кихотом, речь шла об обычном кратковременном помрачении, возникшем по вине дурных книг и скверного влияния, видные пятиколонники, такие как Антонио де Луна, и новые провинциальные правители, например Альберто Алькосер, поспешили назначить столице такое же сервантесовское лечение, которое применялось ко всем населенным пунктам, попавшим под контроль франкистов. Так, после подготовительных репетиций в лавках на улице Либрерос (Книготорговцев) 30 апреля студенты-фалангисты устроили незабываемый Книжный праздник, который состоял из показательного сожжения книг во дворе Центрального университета. Церемониймейстер, вышеупомянутый Антонио де Луна, оправдывал «аутодафе» насущной необходимостью:
«Чтобы построить Единую, Великую и Свободную Испанию, мы приговариваем к сожжению книг сепаратистов, либералов, марксистов, „черной легенды“, антикатоликов, любителей болезненного романтизма, пессимистов, порнографов, приверженцев экстравагантного модернизма, пошлые, трусливые, псевдонаучные, дурные тексты и бульварные газетенки. Мы включили в наш индекс Сабино Арану, Жан-Жака Руссо, Карла Маркса […] Ремарка, Фрейда и Heraldo de Madrid»[156].
Подобный очистительный порыв свидетельствовал не о ненависти к культуре или к интеллигенции как таковым, но к культуре других, тех, кого считали «предательской интеллигенцией», отравившей «народную душу». Не зря сам Антонио де Луна был университетским профессором. И рядом с теми, кто кричал «Смерть интеллигенции!», не было недостатка в писателях и поэтах, расточавших ей хвалу, вроде Хосе Марии Пемана, председателя Комиссии по культуре и образованию, органа, созданного мятежниками в октябре 1936 года и до 1938-го занимавшегося чисткой всех этапов школьного образования. В этой деятельности его с энтузиазмом поддерживали ректоры нескольких университетов, а также католические федерации и ассоциации родителей учащихся[157]. Никто из них не имел ничего против «католической и происпанской книги», точно так же, как Немецкая студенческая ассоциация не имела ничего против литературы, которая была «чистым выражением ее традиций», будучи против той, которая олицетворяла «антигерманский дух» и была предана огню 10 мая 1933 года на Оперной площади в Берлине. Впоследствии эту акцию подхватили другие немецкие университетские города, такие как Фрайбург, во главе с ректором Мартином Хайдеггером, обратившийся к массам с воодушевленной речью[158].
По образу и подобию своих обожаемых нацистов франкистские инквизиторы сосредоточили свое внимание на трудах революционеров (которые также летом 1936 года жгли частные и церковные собрания, например в соборе Куэнки), интеллектуалов-националистов (была уничтожена библиотека Помпеу Фабра и конфисковано собрание Антони Ровира-и-Вирхили и Альфонсо Родригес Кастелао), но особенно на тех, кто пытался построить демократическую Испанию посредством общественного просвещения, что включало инициативы и авторов, связанных с ILE. Речь шла не только об отмененных учебных пособиях для школьников и брошенном в огонь «Платеро и я», но и о разграблении библиотек Хуана Рамона Хименеса, автора последнего, и Мануэля Бартоломе Коссио, бывшего президента Попечительского совета педагогических миссий. Для упомянутых миссий и их сети Народных библиотек Мария Молинер разработала «Инструкции», чтобы использовать их в качестве средства обучения грамоте, но теперь ей пришлось присутствовать при их массовом уничтожении, а должность ее была понижена до сотрудника архива. Тем не менее ей повезло. К тому времени прошло три года с тех пор, как в провинции Луго была убита ее коллега Хуана Капдевиль, главный библиотекарь факультета философии и филологии Центрального университета.
Ампутировав гангренозные члены – «плющ» настолько «разросся», что «наполовину заглушил» испанский «дуб», так что казалось, что «сущность Испании заключается не в могучем дереве, а в обвивавшем его пышном плюще», по выражению Рамиро де Маэсту, который в эти годы набрал большой общественный вес, – испанская нация могла возродиться под предводительством Франко[159]. Неслучайно помимо прочего была изуродована скульптура Христа-Победителя, которая, отныне увенчанная огромным ярмом и стрелами FET и JONS, стояла у алтаря, использованного 7 апреля предыдущего года во время торжественной мессы, которую отслужил епископ епархии Леопольдо Эйхо-и-Гарай. Акция завершилась крестным ходом к Пуэрта-де-Алькала, оскверненной во время войны портретами Сталина, Литвинова и Ворошилова. А новые торжественные мессы, знаменующие возвращение общественного пространства столицы, состоялись в последующие недели у обелиска на площадях Леальдад, Второго мая и на руинах Новых министерств, где особую роль играл командир Первого армейского корпуса и новый военный губернатор Эухенио Эспиноса де лос Монтерос[160].
Все эти действия по «восстановлению эмоциональной поддержки» служили прелюдией и подготовкой к большому параду Победы, который ожидался 19 мая 1939 года. В тот день на бульварах Пасео-дель-Прадо, Реколетос и Ла-Кастельяна – последние два были переименованы, как и практически все национальные улицы, в Пасео-де-Кальво-Сотело и Авенида-дель-Генералиссимус соответственно, – произошло одно из крупнейших развертываний сухопутных войск в межвоенной Европе. Европе, которая, по крайней мере теоретически, все еще регулировалась Версальским договором.
В течение более пяти часов десятки тысяч бойцов из отборных подразделений, представляющих националистическую сторону и ее иностранных союзников и возглавляемых генералом Салике и Армией Центра, за которыми следовали фалангистские формирования, рекетес и Армейский корпус Наварры, регулярные марокканские войска и даже кавалерийское ополчение, где был собран весь цвет андалузской аристократии, – прошли парадом перед четырьмя сотнями тысяч человек. Столь высокой посещаемости способствовало объявление выходного дня, однако все эти люди в любом случае мечтали принять участие в торжествах и покрасоваться перед другими. Стоя на трибуне, специально возведенной по этому случаю в форме триумфальной арки и украшенной символикой, которая пришла, чтобы остаться, – орлом Сан-Хуана, лозунгами «Победа» и «Франко, Франко, Франко», а также саламанкским приветствием, – Франко принимал военный парад, пристегнув к кителю Большой лауреатский крест Сан-Фернандо, высшую военную награду Испании. В небе над мадридскими улицами шестьдесят самолетов образовали имя генералиссимуса, который на следующий день завершил символическое завоевание города молебном, наполненным историческими отсылками, начиная с Лепанто и заканчивая фигурой Родриго Диаса де Вивара, Сида, а затем торжественно вручил меч победы архиепископу Толедскому и кардиналу-примасу Испании Исидро Гоме-и-Томасу. И все это происходило в центральной церкви Санта-Барбары, превращенной в фетиш-храм фалангизма, поскольку именно там крестили Хосе Антонио Примо де Риверу[161].
Так закончился этот во многих отношениях настоящий экономический и логистический подвиг. Двадцать пять линейных километров составила общая протяженность войск, сосредоточенных в городе, и всем им нужно было обеспечить топливо, жилье и питание, а также украсить путь их следования и раздать участникам тысячи флажков из ценного текстильного материала. Своего рода организационный триумф, который, хотя и служил прикрытием растущих трудностей со снабжением – Министерство промышленности и торговли только что ввело «нормирование на всей национальной территории», – также дискредитировал последующие сетования франкистов на непреодолимые трудности, с которыми они столкнулись в послевоенный период, дабы оправдать нищету, в которой жила значительная часть населения. Как показали исследования в области экономической истории, серьезный ущерб был нанесен системе внутреннего транспорта и коммуникаций, а также торговому флоту и животноводческому хозяйству, но «как основные сельскохозяйственные, так и промышленные районы страны извлекали выгоду из своей удаленности от фронта на протяжении большей части войны». Как мы увидим, медленные темпы восстановления были в первую очередь следствием опасных международных контактов диктатуры и способа распределения ресурсов, отличавших ее экономическую политику[162].
Точно так же созерцание парада Победы привело Франко к переоценке своих военных возможностей. Как, вероятно, и личных, поскольку череда неожиданных успехов на пути к государственной вершине наделяла авторитетом вдохновляющую авторитарную пропаганду, которая во всем полагалась на «Торжество воли», как того хотела Лени Рифеншталь (1935). Так или иначе, переданное им послание не было типично для истощенной страны, стремящейся к миру в надежде на самовосстановление. Напротив, в полном соответствии с решением официально покинуть Лигу Наций, объявленным за десять дней до парада 8 мая, Испания была настроена вызывающе и агрессивно перед
«проницательным и зорким взором иностранного дипломатического корпуса […] современной, организованной и упорядоченной, о какой только мог мечтать самый требовательный Генеральный штаб, это зрелище говорит о том, какой может быть Испания, какой она станет, если каждый испанец станет достойным […] грандиозной демонстрации, которую устроила […] армия Франко»[163].
Праздники второй половины года продолжались без перерыва, от Сан-Фермина в Памплоне – на котором попытались возродить «чупинасо», «пущенную ракету», обычай, имевший народное происхождение и приобретший отныне большую значимость, поскольку его контролировали чиновники городского совета, – до праздников в честь Девы Марии Пилар в Сарагосе. Именно благодаря своей роли «защитника» во время войны и удачному совпадению его праздника с Днем испанской нации с 1939 года Франко лично переносил официальные мероприятия 12 октября в столицу на Эбро. Логично, что, дабы вместить как можно народу, и прилегающие улицы, и сама площадь базилики, объявленной национальным храмом и святилищем расы, подверглись глубокой градостроительной трансформации и были преобразованы в обширную эспланаду, с восточной стороны замыкаемую собором Ла-Сео, на западной же стороне внушительным «памятником Героям и Мученикам нашего славного крестового похода»[164]. Новое руководство страны торжественно отмечало все значимые события, особенно когда в декабре того же года, как сообщали официальные выпуски новостей, в Торрехон-де-Ардос была проведена «эксгумация тел жертв красного террора и советского атеизма, варварски уничтоженных взводами московских наемных убийц». После того как останки перенесли на кладбище Мучеников в Паракуэльос-де-Харама, где покоились «другие жертвы бескультурья и ресентимента», Серрано Суньер завершил церемонию ритуальными возгласами «Павшие за Испанию!», за которыми последовал коллективный ответ: «Они здесь!» Эта перекличка впечатляла даже тридцать лет спустя, когда ее срежиссировал Басилио Мартин Патино для вступительных кадров своего фильма «Песни после войны» (1971)[165].
Поскольку пламя не должно было угаснуть, приказ Министерства внутренних дел от 9 марта 1940 года окончательно установил новый официальный календарь праздников, составленный в соответствии с «предписаниями католической церкви […] национальными и народными традициями и церемониями, введенными Движением», и ставший важным элементом повседневной жизни. По сути, именно на эту иерархическую и непоколебимую основу должен был опираться ряд «Общих обычаев», обязанностей местного и районного участия, семейных цепочек и обрядов вступления во взрослую жизнь, установивших границы, в которые должно было вписаться само понимание индивидуального жизненного цикла. Разумеется, из календаря изъяли праздники, отмененные во время войны, которые было невозможно вернуть из-за их прогрессивной символики – например, Синкомарсада, День 5 марта в самой Сарагосе, связанный с поражением карлистов, – или из-за их протестного характера. К разочарованию таких городов, как Кадис и Санта-Крус-де-Тенерифе, в январе вездесущий Серрано распорядился сохранить «абсолютный запрет на проведение карнавалов». Новая Испания должна была быть улыбчивой, веселой и жизнерадостной, оставаясь при этом в рамках порядка. Если бы было «допустимо смеяться над всем», тогда «мы могли бы смеяться над Богом» и «мир погрузился бы в хаос». «Смех убивает страх, а без страха нет веры», – как объяснял преподобный Хорхе Вильгельму Баскервильскому в романе Умберто Эко «Имя розы» (1980)[166].
Как мы уже отмечали, в проведении всех этих праздников в значительной степени воплотились отдельные особенности Нового государства. В частности, единство цели, которое смогло преодолеть «разнородность националистического движения» с доктринальной точки зрения, при этом 18 июля было точкой отсчета, а Франко – вершиной пирамиды, олицетворяющей связь между различными устремлениями. В этом смысле присутствие Серрано Суньера, правой руки каудильо в политическом отношении, также было предметом дифференцированного подхода к мероприятиям и их отражению в средствах массовой информации, но, разумеется, более низкого уровня, чем каудильо[167].
Наряду с этим в празднествах стремились отразить «единство судьбы» и кровное братство с остальными фашистскими государствами. Между ними могла существовать разница в синхронизации, например, если в Германии, согласно знаменитому афоризму Генриха Гейне, сожжение книг должно было стать прелюдией к сожжению людей, в Испании времена ускорились, и сожжение тех и других происходило одновременно во время гражданской войны и в послевоенный период. Тем не менее и те и другие с одинаковым рвением предавали огню бестселлер – пацифистский роман «На Западном фронте без перемен» Эриха Марии Ремарка (1929), вызывавший яростный гнев фалангистов и замененный отныне в витринах магазинов посредственной книжкой о сражениях и портупеях «Был занят шестой километр… (Ответ Ремарку)» Сесилио Бенитеса де Кастро (1939), а в кинотеатрах, мадридской «Авениде» и барселонском «Колизее», его кинематографическими аналогами, в том числе «Без перемен в Алькасаре» (1940), совместным испано-итальянским фильмом, снятым в студии Cinecittà в Риме. Дело в том, что после того как маскарад невмешательства закончился, отпала необходимость и дальше скрывать сотрудничество, что подтвердил генерал Гастоне Гамбара, занимавший второе место на параде Победы во главе Добровольческого корпуса (CTV), в то время как легион «Кондор» генерала Манфреда фон Рихтгофена и португальский «Вириатос» замыкали шествие – в том же порядке они защищали тылы франкистов во время конфликта[168].
Таким образом, основная задача заключалась в том, чтобы поддерживать эту самую общность интересов с течением времени, поскольку равновесие могло быть хрупким и под маской консенсуса наверняка скрывались важные политические и идеологические разногласия, а также разные взгляды на то, как должно быть организовано собственно государство. Некоторая напряженность возникла еще при подготовке праздников 1939 года, но именно при попытке возродить их стало ясно, что праздновать Победу недостаточно, пришло время ею управлять, а это непростая задача. Хотя бы потому, что не все селектораты, как личности, так и территории, чувствовали себя одинаково признанными и проявляли одинаковую степень участия.
Так, карлистский праздник Мучеников Традиции (10 марта) не был включен в новый календарь в качестве национального праздника, но случилось это в значительной степени добровольно, учитывая слабый энтузиазм традиционалистов по поводу Унификации и, как следствие, желание придержать свои символы и сосредоточиться на баскско-наваррских вотчинах[169]. Опять же в Севилье сцены Страстной недели 1940 года заметно отличались от тех, что были в предыдущем году. Почти столь же безоговорочно поддерживающий Альфонсо XIII, своего личного друга, как и католический фундаментализм в целом, кардинал-архиепископ Педро Сегура, разочарованный отсутствием прогресса в восстановлении монархии, отверг желание Франко и дальше пользоваться привилегией ношения паллиума и отказался высекать имена Хосе Антонио и остальных павших на стенах Севильского собора, посчитав это языческой мерой. Отсутствовал также Кейпо де Льяно, которому подрезали крылья после того, как он попытался продлить свое военное наместничество в Севилье. Франко не желал мириться с региональным баронством и, присудив коллективную премию только городу Вальядолиду, воспользовался его гневной реакцией, чтобы молниеносно сместить его и отстранить от власти. Это был не единственный случай разницы в предпочтениях, поскольку и «каталонцы Франко», Карлос Сентис – один из расхитителей библиотеки Хуана Рамона Хименеса, – и Жоан Эстельрич, не могли объяснить причины повсеместной агрессивности в отношении княжества и его отличительных черт, тем более после пропагандистских услуг, которые они оказывали делу франкизма. По словам самого Эстельрича:
«Год назад, в день освобождения, вся Каталония единодушно поддержала Франко и Движение; пришло время проводить политику морального примирения, испанской интеграции. Но вскоре настал момент разочарования; вся Каталония, так или иначе, чувствует себя враждебной»[170].
Проблемы носили не только политический характер, все большее значение приобретали экономические вопросы. Однодневная мобилизация или организованное развертывание военных сил могли вопреки прогнозам пройти на ура, но совсем другое дело – превратить дерзкую эфемерную архитектуру парадов Победы во вневременные сооружения. Задуманные для увековечивания «ценности руин», согласно теории Альберта Шпеера, рассуждавшего об общественном имидже Третьего рейха, такие проекты, как строительство Арки Победы и мемориала павшим на въезде в столицу со стороны разрушенного Университетского городка, Дома партии на остатках Горных казарм и нового Министерства авиации на территории бывшей Образцовой тюрьмы, не говоря уже о фараонской Долине Павших, столкнулись со множеством трудностей и острой нехваткой строительных материалов. Для завершения проектов, которые не были заброшены, потребовалось еще много лет[171].
И наконец, как мы увидим, самый злободневный вопрос заключался в совместном продвижении фашистского рассвета для Европы. Некоторые сомнения начали проявляться уже на первых манифестациях. Так, большая часть произведений, брошенных в огонь, были выбраны единодушно, но некоторые породили разногласия, например сжигание франкистами «Черного корсара» Эмилио Сальгари. Знаменитый создатель «Малайзийских пиратов» был одним из авторов, наиболее продвигаемых среди молодежи режимом Муссолини, поскольку Сандокан и его товарищи боролись против ненавистной Британской империи, которую, надо заметить, державы оси стремились не разгромить, а вытеснить. Однако в своей серии романов, действие которых происходит в Карибском море, Сальгари выступал против неэффективной Испанской империи, в борьбе с которой его персонажи одержали победу. Подобное оскорбление считалось неприемлемым для ультранационализма фалангистов, которые в своих имперских мечтах не только претендовали на те же территории, что итальянцы и немцы, но и считали, что Испания имеет на них исторические права. По словам Эрнесто Хименеса Кабальеро, литературного Робинзона, впервые внедрившего фашистскую идеологию: «Мы стали нацией чуть раньше, чем нынешняя новая и гордая Италия и могущественная Германия. Небольшая разница в четыре столетия!»[172]
На переднем плане этой сложной политической и идеологической мозаики, состоящей из пересекающихся интересов, личных пристрастий, обид и амбиций, стоял Франсиско Франко Баамонде (Ферроль, 1892). Он уже привык руководить войсками за годы службы в качестве командующего легионом (1923), «личного технического советника» военного министра во время революции в Астурии (1934) и начальника Центрального штаба армии (1935); во время же конфликта его представление о влиянии на массы и последствиях харизматичного лидерства поднялись на более высокую ступень. Одно дело объединить волеизъявления и потребности в течение ограниченного периода времени и ради конкретной задачи, такой как победа, и совсем другое – суметь удержаться у власти и основать свой собственный режим. То есть, используя терминологию, введенную Карлом Шмиттом, превратить «комиссарскую диктатуру» в «суверенную диктатуру»[173].
Очевидно, что для достижения подобной цели не существовало какого-либо исчерпывающего «справочника диктатора», а потому все свое долгое пребывание у власти он с чистого листа писал свобственную книгу, каждую запись в которой лично опробовал на практике[174]. В этом смысле к апрелю 1939 года его положение грешило отдельными недостатками, хотя имелось в нем и достаточно преимуществ. Среди первых следует отметить, что, несмотря на институциональную поддержку армии, которая признавала его одним из своих, его гражданский руководящий класс в основном ориентировался на преемственность и был чужд его полномочиям, поскольку в течение своей предшествующей карьеры он не был формально связан с какой-либо политической силой. И это могло вызвать более чем обоснованные сомнения в степени его лояльности. При этом среди вторых ему посчастливилось иметь личный близкий и живой пример, а именно диктатора Мигеля Примо де Риверу, чьими наставлениями он всегда руководился при принятии решений[175]. Так, период его бытности военным-африканистом в войнах в Марокко научил его тактике разделять, чтобы властвовать, вознаграждать, чтобы завоевать поддержку, и осознавать ценность коррупции, чтобы покупать тела и честь, как точно описал Артуро Бареа во второй части «Кузницы мятежника» (1941–1946). К этому можно добавить опыт в качестве руководителя Генеральной военной академии (Academia General Militar, AGM) в Сарагосе (1928) и в качестве военного коменданта Балеарских (1933) и Канарских островов (1936), из которых он привел с собой узкий круг доверенных лиц – среди прочих Ладислао Лопес Басса и Лоренсо Мартинес Фусет, в дополнение к упомянутым Миллану Астрею, Николасу Франко и Рамону Серрано Суньеру, – на которых мог опираться до тех пор, пока диктатура не начала ковать свои собственные политические кадры[176].
В общем, главным козырем Франко было то обстоятельство, что он был единственным из фашистских диктаторов, захватившим власть, а не получившим ее из рук главы государства, как любил напоминать сам Гитлер, чтобы подчеркнуть формальную законность – а не избирательную легитимность – его назначения канцлером в январе 1933 года[177]. Испанский каудильо все еще был далек от образа респектабельного государственного деятеля, которым, как это ни удивительно, в глазах консервативной европейской общественности все еще являлись в те времена и дуче, и фюрер. Наоборот, гражданская война и победа дали ему двойное преимущество перед его итальянским и немецким коллегами. С одной стороны, ему не нужно было беспокоиться о признании какой-либо системной оппозиции, иначе говоря, он мог заняться последовательным подавлением любого инакомыслия. С другой стороны, его власть была пронизана аурой успеха на поле боя, что было немаловажно, особенно в течение лет, отмеченных воспоминаниями о Первой мировой войне. Тот факт, что Франко был отлично об этом осведомлен, продемонстрировала эйфория, с которой он встретил назначение Филиппа Петена, победителя в Верденской битве, новым французским послом[178]. Это же интуитивно угадывал и Галеаццо Чиано, министр иностранных дел фашистской Италии и зять Муссолини, когда в заключительных актах испанской битвы он записал в своем дневнике, что «если Франко победит военным путем, он будет обладать авторитетом, необходимым для правления… Престиж вождя, победившего в войне, всегда неоспорим»[179].
18 июля не имело явного монархического значения. В его подготовке и финансировании важную роль сыграли круги роялистов, но необходимость вовлечь в заговор против Народного фронта как можно больше политических сил – фалангистов, карлистов, радикально настроенных правых католиков и самих альфонсистов – побудила его организаторов отказаться от каких-либо компромиссов в отношении будущей формы правления. Единственным предусмотренным горизонтом было установление военной диктатуры неопределенной продолжительности и характеристик[180].
Как хорошо известно, смерть генерала Хосе Санхурхо и быстрое превращение государственного переворота в гражданскую войну не слишком способствовали прояснению ситуации. Собрав несколько восставших офицеров в Хунту национальной обороны – 24 июля 1936 года, – их самый видный представитель, генерал Эмилио Мола, продемонстрировал, до какой степени они не хотят связывать себе руки политически, выслав из националистической зоны Хуана де Бурбона – шестого сына изгнанного Альфонсо XIII и первого по линии преемственности, – когда тот пересек границу и в августе прибыл в Бургос добровольцем, чтобы принять участие в сражениях. Решение было повторно принято уже при Франко в качестве генералиссимуса вооруженных сил и главы правительства Испанского государства – 29 сентября 1936 года – и подтверждено так называемым Государственным техническим советом 3 октября 1936 года. На этот раз в одном из писем Хуан де Бурбон попросил присоединиться в декабре к экипажу круизного лайнера «Балеарес», пообещав воздерживаться от каких-либо политических контактов. Неизменно предусмотрительный Франко, который к тому времени уже лелеял мысль о возможности остаться у власти, не оставил ему ни малейшего шанса. Выражаясь исключительно в условном наклонении: «если когда-нибудь на вершине государства снова будет король», – отныне он исходил из необходимости того, чтобы «ваша персона» сохраняла «по-прежнему статус миротворца» и не числилась среди «победителей». Лживый аргумент, учитывая, что единственными настоящими испанцами он считал своих сторонников, о чем напоминал снова и снова на протяжении почти сорока лет.
Анализируя оба эпизода, севильский журналист Мануэль Чавес Ногалес провел интересную параллель: если немецкие офицеры чувствовали себя обманутыми Вильгельмом II из-за поражения в Первой мировой войне и из-за того, что он отрекся от престола, уступив место Веймарской республике, то аналогичное разочарование испытали испанские военные в отношении либеральной монархии Альфонсо XIII, который бросил Примо де Риверу в беде и отбыл в изгнание, уступив место Второй республике. По этой причине, точно так же, как приход Гитлера к власти не привел к возвращению дома Гогенцоллернов, «монархия не имеет ни малейшего шанса в Испании»[181]. Утверждение распространялось на всю карлистскую династическую ветвь, выступавшую за регентство во главе с Хавьером де Бурбон-Пармой, чьи периодические высылки с франкистской территории во время войны также не сулили ему великого будущего.
Кроме того, ближе к победе Муссолини через различных эмиссаров настоятельно рекомендовал Франко не совершать ошибку, спасая «дискредитированного» Альфонсо XIII или его «беспомощных» наследников. Прежде всего дуче основывался на собственном опыте общения с королем Виктором Эммануилом III, которого он все больше воспринимал как препятствие на пути своих грандиозных планов внутренней радикализации и империалистической экспансии. Итак, к тому времени у каудильо не было необходимости настаивать на этом вопросе. Решение уже было принято. В своих беседах с генералом Гамбарой Франко использовал «категорически антимонархические выражения» и дал ему понять, что «даже если реставрация наступит, то через много лет».
Восстановив гимн Испании и двухцветный флаг, Франко отвергал монархию, одновременно с этим облекая символами и ритуалами свое собственное воцарение в качестве главы государства. Так, была очевидна его любовь к пышности и массовым овациям, которыми отличались его официальные визиты «в провинции», где его всегда сопровождали его преторианцы из Марокканской гвардии, столь же шокирующие своим экзотическим видом, как и пугающими воспоминаниями об их жестокости. Во время победного турне по андалусским землям и восточному побережью каудильо встречали почестями, обычно оказываемыми королям Испании, как уже упомянутый вход и выход в паллиуме и назначение Почетным Старшим братом Севильского братства Святого Погребения, должность, которую он занял в 1940 году[182]. Принятие этой «монархической логики», которая создавала образ главы государства, близкого к народу и в то же время недоступного, отсылало к театральным пьесам Лопе де Веги, таким как «Лучший алькальд – король». Маневр, очень эффективный с политической точки зрения, поскольку он в значительной степени освобождал Франко от ответственности за любые несправедливости или недостатки системы, объясняя их его незнанием конкретной проблемы или некомпетентностью подчиненных.
Этот регализм окончательно закрепился к тому времени, когда он наконец переехал в Мадрид в середине октября 1939 года. Отказавшись занимать Королевский дворец, переименованный в Восточный дворец и предназначенный для торжественных приемов и вручения дипломатических мандатов, Франко и Кармен Поло, которую на официальных церемониях принимали под аккорды гимна как королеву-супругу, разместились во дворце Эль-Пардо, недалеко от столицы, на дороге в Ла-Корунью. Этот бывший охотничий домик, перестроенный Карлом III, отвечал всем возможным требованиям: он был достаточно реваншистским – использовался как канцелярия президента Республики, Мануэль Асанья находился там 18 июля, – соответствовал ложному образу аскетизма, а его королевское прошлое в достаточной степени льстило самолюбию каудильо[183].
Наряду с этими скорее автохтонными элементами фашистские диктатуры оказали заметное влияние на манеру правления Франко. В этой связи в многочисленных исследованиях отмечалось воздействие, оказанное фашистской Италией на институциональную структуру режима и однопартийную систему. Однако многие другие элементы отсылали к немецкому опыту. Так, слияние постов главы правительства и главы государства сильно напоминало маневр, предпринятый Гитлером в августе 1934 года, когда в ожидании неминуемой смерти маршала Гинденбурга он заставил принять так называемый Закон о главе государства рейха, что позволило ему объединить в своем лице канцлерство и президентство Германии, а также Верховное главнокомандование Вооруженными силами (FFAA). Это в точности соответствовало функциям, выполняемым Франко с 1936 года, кодифицированным 31 января 1938 года и ратифицированным Законом о внесении изменений в Организацию Центрального государственного управления от 8 августа 1939 года, который наделял его «высшей властью диктовать правовые нормы общего характера […] даже если им не предшествовало обсуждение в Совете министров»[184]. Эту абсолютную исполнительную власть Франко, в общем и целом, использовал гораздо менее персоналистски, чем Гитлер, поскольку не только пользовался ею в редких случаях, но и, в отличие от немецкого диктатора, никогда не переставал созывать Совет министров[185].
Увлечение нацистской моделью могло вызвать беспокойство в Ватикане, но не рассматривалось как непреодолимое препятствие на пути к достижению двустороннего соглашения. Не зря во время своего пребывания на посту кардинала и государственного секретаря Эудженио Пачелли, недавно избранный папой под именем Пия XII, сумел подписать с тогдашним вице-канцлером и лидером немецких католиков Францем фон Папеном конкордат с Германией (Рейхсконкордат) в июле 1933 года. И если это было возможно с таким убежденным атеистом, как Гитлер, «благороднейшие и истинно христианские чувства, которые недвусмысленно проявляет глава государства и многие кабальеро, его верные соратники», казалось, обеспечили бы еще лучшее урегулирование в случае с Испанией. Отчасти таковы были завуалированные намерения радиосообщения, которое «с огромной радостью» сам Пий XII зачитал 16 апреля 1939 года:
«Наши отеческие поздравления с даром мира и победы, дорогие дети католической Испании. […] Нации, избранной Богом в качестве главного инструмента евангелизации Нового Света и неприступного оплота веры. […] Ваша победа вселяет в нас самые светлые надежды […] на стремление организовать жизнь нации в полном соответствии с ее благороднейшей историей католической веры, благочестия и цивилизации»[186].
Диктатура Франко, несомненно, была полна решимости восстановить католицизм в качестве официального государственного вероисповедания и способствовать его гегемонии с точки зрения общественной морали. Однако при этом в ее планы входило контролировать, чтобы церковь оставалась в рамках своей компетенции. На политическом и институциональном уровнях это означало прямое вмешательство в назначение новых епископов. Для националистических властей это было очевидно. Они вели войну не для того, чтобы теперь все вернуть на круги своя и допустить появление кандидатов, зараженных вирусом социального сострадания или сепаратизма, широко распространенных среди многочисленного баскского духовенства. Кроме того, право церковного патронажа традиционно было королевской прерогативой, что придавало ему особую привлекательность в глазах Франко.
Со своей стороны, Церковь хотела, чтобы все было как обычно. Она стремилась к отмене светского законодательства Второй республики, но желала сохранить предоставленную ей свободу при назначении епископов. Она хотела спасти финансирование священников за счет государственного бюджета, но выступала против поглощения единой партией всей «ассоциативной инфраструктуры, которая сделала возможным успех CEDA», Испанской конфедерации автономных правых, крупной массовой партии политического католицизма, созданной в республиканское время и теперь относящейся к FET и JONS. В этом смысле Ватикан со страхом констатировал, что теперешняя последовательность была аналогична той, которая произошла в Германии, когда и конфессиональная партия, и партия католического центра (Zentrum), как и вся ее сеть организаций, были дезактивированы под тоталитарным давлением нацизма, что нарушало условия конкордата – в 1937 году Пий XI подчеркнул это в энциклике «Mit brennender Sorge» («С искренним беспокойством»), – но так и не привело к осуждению его самого[187].
Однако франкистский режим, как он уже показал жесткими переговорами о разрешении возвращения иезуитов – объявленных Республикой вне закона в 1932 году, – исходил из позиции силы и не думал прекращать попытки воспользоваться ею. В итоге переговоры затянулись более чем на два года, до июня 1941 года, когда было подписано Соглашение между правительством Испании и Ватиканом, регулирующее целый ряд «смешанных вопросов», в том числе «способ осуществления привилегии внешнего назначения» на вакантные должности епископов и архиепископов. Разработанное, по-видимому, опытным Святым Отцом, оно предусматривало, что апостольский нунций и правительство составляют первый список из полудюжины кандидатов, который затем сокращается до трети по назначению папы и из которого Франко выбирает окончательного избранника[188].
Опираясь на свой уникальный статус, Ватикан продемонстрировал, что не спешит заключать соглашение, и сопротивлялся присвоению ему статуса конкордата. В конце концов он согласился на менее значительный пакт и смирился с предоставлением права патронажа, но лишь в ожидании того, что в какой-то момент сможет выставить счет. Такая возможность представилась в 1950-е годы, когда соотношение сил изменилось на противоположное. Франко, в свою очередь, не стеснялся подрезать крылья Церкви, когда считал это целесообразным ради государственных интересов или в силу своих идеологических пристрастий. Так, когда Министерство внутренних дел запретило обнародование пастырского письма Исидро Гомы «Уроки войны и обязанности мира» от августа 1939 года, которое относительно противоречило политике правительства, каудильо не прислушался к жалобам кардинала-примаса и поддержал решение Серрано Суньера. Однако в конце концов, зная, что министр также готовил списки священников-единомышленников вместе с DGS, Церковь переместила фишку. Точнее сказать, не пожелала ее перемещать, поскольку отказалась инициировать процесс назначения новых епископов до ноября 1942 года – когда прошло уже два месяца после ухода Серрано из правительства, – и это притом, что шестнадцать ее епархий ждали пастора, который возглавил бы соответствующие паствы.
Эти расхождения между Ватиканом и Новым государством не были ни резкими, ни разрушительными. Во многих отношениях они были присущи любой попытке балансировать между троном и алтарем[189]. Несмотря на это, Франко поддерживал прекрасные отношения с верхушкой испанской иерархии, с Леопольдо Эихо-и-Гараем и Энрике Пла-и-Дениэлем в качестве главных опор. Кроме того, Каудильо никогда не доходил до того, чтобы изгнать какого-либо прелата. Он, несомненно, с радостью избавился бы от Педро Сегуры, но это приравняло бы его к деятелям Республики, а потому он ограничился безуспешной просьбой о его переводе и запретом на возвращение Видаля-и-Барракера. В то же время эти разногласия доказывают две вещи. С одной стороны, насколько неточно говорить о национал-католицизме до осени 1942 года. И с другой – как мы увидим, что эта доктринальная ориентация возникла как результат обстоятельств, а не как свободный выбор диктатора.
Рамон Серрано Суньер, фигура номер два в режиме и доверенный советник Франко, был главным создателем двойной стратегии законодательного подражания фашистским государствам и, насколько это возможно, ограничений активности Церкви чисто духовной сферой. Парадокс заключался в том, что Серрано Суньер происходил из CEDA, чьим депутатом был в Конгрессе во времена Второй республики. Именно за то, что он согласился принять участие в парламентской борьбе и не выступил против республиканской демократии, как это сделали члены «Испанского действия» – по словам историка Сантоса Хулиа, одни были «сторонниками поэтапного развития, поэтапниками или постепенниками», в то время как другие называли себя «тоталистами» или «катастрофистами»[190], – CEDA и ее постулаты были в значительной степени дискредитированы в радикализованном контексте гражданской войны. Как и его лидеры, например Хосе Мария Хиль Роблес, который из эталона политического католицизма превратился в некое подобие отверженного, так что ему пришлось отправиться во временное изгнание в Португалию. Во многом из-за обвинений в монархическом заговоре, выдвинутых против него фалангистской прессой, контролируемой к тому времени Серрано Суньером, который радикализировался благодаря своему военному опыту и таким образом стремился отмежеваться от своего собственного политического прошлого[191]. И все это с одобрения генералиссимуса, который видел в Хиле Роблесе утратившего популярность бывшего начальника – в 1935 году министра обороны, по чьему приказу Франко стал начальником Генерального штаба, – одного из немногих, кто в момент победы мог шепнуть ему на ухо: «Следи за собой! Помни, что ты всего лишь человек»[192].
Как хорошо известно, с прибытием в национальную зону в феврале 1937 года и руководствуясь ее новыми параметрами, Серрано Суньер стал политическим архитектором нового государства. Блестящий интеллектуал, эксперт в области административного права, не понаслышке знакомый с фашистской Италией – благодаря своему пребыванию в Испанском Королевском колледже в Болонье – и обладавший обширным политическим опытом, Серрано был «нужным человеком, оказавшимся в нужном месте и в нужное время»[193]. Его помощь сыграла решающую роль в завершении слияния испанской фаланги (FE-JONS) и Традиционалистской общины (Comunión Tradicionalista, CT), а также остальных сил, действующих в националистической зоне (ни одна из них не упоминается по имени), Декретом об объединении от 19 апреля 1937 года. Таким образом, «как и в других странах с тоталитарным режимом, традиционная сила в Испании интегрируется в новую силу», что привело к созданию «единого политического образования», которое «будет называться Испанской традиционалистской фалангой и JONS» (FET-JONS), с Франко в роли национального вождя. Несколькими месяцами позже институционализация того, что до этого было просто «лагерным государством», сделала новый шаг: 31 января 1938 года был сформирован первый кабинет франкистов под председательством каудильо, а Серрано стал министром внутренних дел.
Тоталитарная переквалификация Серрано и его положение сильного человека, отвечающего за политические вопросы, казалось, закрепились окончательно. Однако отчасти такое положение дел вводило в заблуждение, поскольку он опирался не на источник или основу собственной власти, а исключительно на личные связи. Во-первых, решающую роль сыграла его дружба с покойным Хосе Антонио, который назначил его своим душеприказчиком вместе с Раймундо Фернандесом-Куэстой, что Серрано пытался использовать, чтобы создать себе репутацию фалангиста и заявить о себе как о продолжателе его политического проекта. Во-вторых, повлиял его привилегированный «доступ к влиятельным лицам», учитывая, что во время своего пребывания в должности государственного поверенного в Сарагосе он женился на Рамоне Сита Поло и, таким образом, стал зятем Франко. Несомненно, это было главным объяснением его стремительного роста. С одной стороны, родство, хотя и не всегда, было одним из немногих элементов, внушавших доверие диктатору. Следовательно, с другой стороны, «тот, кому удается говорить с власть имущими, уже участвует во власти»[194]. Это стало очевидным начиная с той роли, которую в первые месяцы войны сыграл Николас Франко, отказавшийся теперь от роли «фаворита» своего брата, чтобы занять важную должность в испанском посольстве в Лиссабоне. Как и в случае с итальянским графом Чиано, которого иронично прозвали «зятейшим» (generissimo), народная мудрость не заставила себя долго ждать, чтобы присвоить Серрано Суньеру титул «куньядиссимо» («зятейшего»)[195].
По-прежнему не обращая внимания на свои слабости, Серрано снова использовал свое влияние при формировании «правительства мира», которое было создано 9 августа 1939 года. Наряду с инженером по общественным работам Альфонсо Пеньей Бёфом куньядиссимо был не только единственным, кто сохранил свой портфель в Министерстве внутренних дел, но и значительная часть избранных стала таковыми, заручившись его поддержкой. В этом смысле нередко указывалось, что новый кабинет не отражает преобладание фалангистов, а скорее представляет собой попытку сбалансировать различные элементы режима. В качестве аргумента в пользу этого утверждения обычно ссылаются на назначение Хосе Ибаньеса Мартина и Хосе Ларраса, министров национального образования и финансов соответственно, учитывая их принадлежность к кругам политического католицизма[196]. Однако при назначении и того и другого в первую очередь учитывалось их личное сближение с фалангой во время войны, поскольку некоторое время оба укрывались в посольстве Чили – примерно такую же траекторию проделал и Серрано, – а также технические навыки, нежели статус членов Национальной католической ассоциации пропагандистов (Asociación Católica Nacional de Propagandistas, ACNP).
Эта Ассоциация, основанная падре Анхелем Айялой в 1908 году и преобразованная мирянином Анхелем Эррерой Ориа, президентом до 1935 года и семинаристом во Фрайбурге во время войны, в серого кардинала многочисленных конфессиональных политических инициатив, таких как сама CEDA, упрекала новых министров в том, что они приняли ее, не обсудив компенсации. Так, ACNP практически восстановила контроль над Католической редакцией, частью своей могущественной информационной сети, управление которой было передано во время конфликта ее «катастрофическим» соперникам и только после прямого вмешательства кардинала-примаса Исидро Гомы было возвращено ее владельцам. Не снимая ограничений, поскольку издание газеты El Debate, неотъемлемого символа католической прессы, по-прежнему было заблокировано. Была разрешена только одна из ее второстепенных рубрик, ежедневная газета Ya, редактора которой назначало Министерство внутренних дел в соответствии с Законом о печати 1938 года, возлагавшим на государство «организацию, надзор и контроль за Национальным учреждением периодической печати», – в данном случае также примкнувшего к фалангизму Хуана Хосе Прадеру, сына теоретика карлистов Виктора Прадеры.
Неспособность воспользоваться своим приходом во власть, чтобы попытаться отменить эти ограничения, вызвала ярость нового лидера Ассоциации Фернандо Мартина-Санчеса Хулиа. В беспрецедентном жесте для организации, чьей самой большой гордостью и основным механизмом вербовки была реклама высоких должностей, достигнутых ее членами, оба назначения были проигнорированы в бюллетене ACNP.
Эта напряженность внутри политического класса не влекла за собой непреодолимых доктринальных противоречий. Воплощение типичного «идеального франкиста», Ибаньес Мартин без проблем смешал фалангистов – Хесус Рубио, заместитель госсекретаря – с пропагандистами – Педро Рокамора, директор «Национального журнала образования» – на ответственных должностях. Параллельно он передал «Опус Деи» контроль над CSIC с момента его создания в ноябре 1939 года благодаря назначению Хосе Марии Альбареды генеральным секретарем и Хосе Марии Санчеса де Мунаина директором его журнала Arbor. Сохранил на своих должностях и бывших членов «Испанского действия» – таких как Хосе Пемартин, генеральный директор среднего и высшего образования, – в чьем совете директоров состоял во времена Республики, хотя и пальцем не пошевелил, чтобы способствовать их возвращению, которое также было отложено на неопределенный срок. Этого и не требовалось. Для Ибаньеса Мартина величайшим уроком победы была необходимость совместной борьбы с общим врагом[197].
По логике вещей, возглавляя свою разномастную команду, новый министр посвятил себя завершению чистки педагогического состава, демонтажу республиканского законодательства и превращению образовательной системы, построенной по модели абсолютной вертикали, в инструмент массовой идеологической обработки, основанной на общих ценностях режима: крайнем национализме, католической идентичности и принципе авторитета. Об этом свидетельствует использование испанского патриотического катехизиса, творения доминиканца Менендеса Рейгады, в качестве учебника с 1939 года. Выбор и параметры опять же не означали автоматического главенства сторонников церковного контроля над государственными секторами. Таким образом, положение религиозных орденов – иезуитов и маристов для мальчиков, кармелиток и «Невест сердца Иисусова» для девочек – явно доминировало в системе среднего образования благодаря Закону о регулировании среднего образования от 1938 года. Но в начальном образовании, которое сохраняло свой смешанный характер до 1942 года, этого не было до принятия нового закона в июле 1945 года, в разгар процесса отделения от фашистских систем[198].
Со своей стороны Ларрас предпринял целый ряд финансовых мер, необходимых для восстановления экономики страны, но прежде всего для того, чтобы угодить вкусам победителей. Так было в случае валютного воссоединения – Закон о разблокировке от декабря 1939 года, который был составлен таким образом, что республиканская песета потеряла всю свою ликвидную стоимость, в то время как ее банковские балансы при пересчете в соответствии с инфляцией, рассчитанной для правительственной зоны, подверглись такому обесцениванию, что были потеряны сбережения, которые вкладчики откладывали в течение всей жизни. Решение, несомненно несправедливое и непропорциональное, в первую очередь пагубное для наиболее незащищенных слоев населения, остававшихся до конца конфликта в республиканской зоне Испании, к которому добавились многочисленные проявления произвола, допущенные в ходе этого процесса[199].
Куда меньше повезло новому министру, когда тот убедил остальных членов кабинета в необходимости обратиться за займом, то есть за кредитом на реконструкцию к иностранным государствам или консорциуму частных банков. Разумеется, Франко и Серрано Суньер восприняли это предложение без особого энтузиазма. Это было продиктовано их базовым национализмом и растущим волюнтаристским мессианством, в свете которого небольшой заем означал кабальную зависимость. Однако основная причина, по которой проект в итоге был отклонен, прежде всего была связана с тем, что после недавнего глобального экономического кризиса, начавшегося с краха 1929 года, далеко не все страны и организации располагали достаточными возможностями для предоставления долгосрочных кредитов. Разумеется, у Италии и Германии этой возможности не было. Возможными кредиторами могли стать почти исключительно демократические государства. И это вступало в прямое противоречие с внешней политикой, к которой стремилась диктатура.
Ларрас и некоторые высокопоставленные чиновники делали ставку на переговоры с альянсом британских и голландских банков. А еще с посольством США, способным обеспечить доступ к одному из их официальных кредитных агентств. Все было напрасно, поскольку Министерство промышленности и торговли, возглавляемое Луисом Аларконом де ла Ластрой, не способствовало развитию ни одной из этих инициатив. Таким образом, была упущена прекрасная возможность, с помощью которой можно было бы заключить сделку, очень выгодную для национальной экономики. Генеральный директор Société de Banque Suisse (SBS) Морис Голе, который кое-что знал о переговорах с фашистскими государствами – ему пришлось отвечать за них, выступая перед делегацией союзников в 1945 году, – придерживался того же мнения: «Вы потеряли лучшие послевоенные месяцы». А дело в том, что все эти действия произошли до начала Второй мировой войны и вызванного ею искажения рынка капитала, на которые Серрано Суньер лицемерно ссылался в своих мемуарах, чтобы замаскировать предыдущее решение, носившее строго политический характер[200].
Таким образом, экономическое восстановление и реконструкция были ориентированы на сочетание классического националистического протекционизма – тогдашней доминирующей доктрины, практиковавшейся в большей или меньшей степени всеми европейскими империями и независимыми государствами, – с железной волей к производственной самодостаточности, что привело к формулированию политики автаркии. Однако даже для достижения этой цели – стремления, разделяемого каждой страной, в которой аграрная деятельность преобладала над промышленной, – не все было сделано правильно. Нехватка иностранной валюты, необходимой для импорта машин и оборудования, столь важных для начала процесса импортозамещения, привела к девальвации и доминированию экспортирующих секторов. С другой стороны, из соображений престижа было решено искусственно поддерживать высокий обменный курс национальной валюты – в среднем десять песет за доллар в период с 1939 по 1940 год, тогда как именно потеря золота Банком Испании, заключительное последствие государственного переворота 18 июля, ослабила его прочность на международном уровне. Кроме того, с приходом к власти нефтяного бизнесмена Деметрио Карселлера в качестве нового министра с октября, когда преждевременно сгорел Аларкон, со стороны промышленности и торговли в товарооборот были добавлены новые бюрократические препятствия, такие как сложная система многочисленных лицензий, чтобы попытаться контролировать валютные потоки через Испанский институт иностранной валюты (Instituto Español de Moneda Extranjera, IEME)[201].
В любом случае в стране мало что можно было продать, зато было необходимо много чего купить. Так, помимо каталонского текстиля и основных товаров горнодобывающей промышленности, экспортным товаром того времени были сельскохозяйственные товары – апельсины, оливки и оливковое масло, херес, – которые Германия присваивала в счет военного долга, из-за чего было трудно производить излишки. Наплыв в сельские районы сразу после войны множества людей, которые спасались от голода, царившего в крупных городах, привел к увеличению доли трудоспособного населения в первичном секторе, что, как это ни парадоксально, оказалось контрпродуктивным. Избыток дешевой рабочей силы, лишенной навыков ведения переговоров, снизил производительность, препятствуя любым инновационным и механизированным процессам до такой степени, что некоторые авторы говорят о подлинном «технологическом провале». К тому же после того, как в республиканский период было достигнуто самообеспечение зерновыми культурами, впоследствии производство зерновых резко упало из-за отсутствия химических удобрений, потерь поголовья крупного рогатого скота, а также неблагоприятных погодных условий, сведенных в спасительную формулу «непрекращающаяся засуха», столь же реальную, сколь и недостаточную в качестве единственного объяснения[202].
Большая часть урожая оставалась вне официальных каналов, поскольку цены, установленные Национальной службой пшеницы (Servicio Nacional del Trigo, СНТ), созданной в 1937 году и формально монополизировавшей закупку зерна, были неадекватны, и владельцы и арендаторы перенаправляли продукцию на черный рынок. Конечным результатом была, разумеется, нехватка хлеба. Логично, что Комиссариат снабжения и транспорта был прекрасно осведомлен о ситуации, но коррупционная практика черного рынка была неотъемлемой частью нового общественного договора, молчаливо предложенного диктатурой. Каждый вынужден был обращаться к теневой экономике. Если кто-то этого не делал, значит, по какой-то причине просто не мог. В обществе, которое предположительно руководствовалось католическими ценностями и где фалангистская пропаганда насаждала такие понятия, как «честь», «жертва» и «служение», это вызывало форму морального противоречия, имевшего, как отметила Кончита Мир, серьезные психологические последствия и «разрушительную эффективность» с точки зрения «социального контроля»[203].
Впрочем, правила игры для всех были разными. Мигель Анхель дель Арко описал различия, существующие между малым и «большим черным рынком». Первый был способом выживания. И когда местные и провинциальные власти поднимали крик в своих газетах, делая вид, что они борются со спекулянтами, подвергался риску показательного наказания. Второй же вариант практиковался крупными и средними производителями, объединенными в профсоюзы товариществами фермеров и скотоводов, которые при этом уклонялись от уплаты соответствующих сельских налогов, нуждались в инфраструктуре и пользовались попустительством режима, который благоприятствовал обогащению своих социальных сторонников. В результате, как констатировал корреспондент Daily Telegraph в середине сороковых годов, масло в Восточной Андалусии «возможно было раздобыть только на черном рынке»[204]. Недаром Мигель Эрнандес десять лет назад предупреждал «высокомерных продавцов оливок», что тамошняя земля не может быть рабой «всех твоих оливковых рощ».
В конце этой цепочки продаж неизменно находился потребитель. Но даже голод не распределялся равномерно и зависел от способности выйти за рамки официальных каналов, причем сделать это безнаказанно. Эстер Таскетс, происходившая из семьи крупной барселонской буржуазии, хорошо знавшая, что «мы выиграли войну», резюмировала это одной фразой: «Я помню, что существовали продуктовые карточки, но не помню дома купленные по ним продукты»[205].
Несмотря на всю свою важность в доле национального богатства, аграрные вопросы всегда были для Франко второстепенными по сравнению с усилиями по индустриализации. В этом смысле нехватка пшеницы рассматривалась только в том случае, когда становилась потенциальной проблемой политической дестабилизации. В остальном Франко считал, что выполнил свою миссию, вернув землю в правильные руки, особенно в Эстремадуре и Андалусии. Там крупные землевладельцы, представленные министром сельского хозяйства Хоакином Бенхумеа, переживали новый золотой век. Горный инженер и руководитель профсоюза водопользователей Нижнего Гвадалквивира – для них был построен «канал заключенных», – но прежде всего один из тех аристократов, которым, казалось, нравилось щеголять своим аристократизмом, если воспользоваться известным выражением Луиса Сернуды, Бенхумеа ограничился ратификацией аграрной контрреформы, которая де-факто существовала во время войны. Так, 23 февраля 1940 года был принят закон, отменяющий экспроприации, проведенные Республиканским институтом аграрной реформы. Отныне «крестьянский путь» был закрыт, и любой доступ к мелкой собственности в будущем лежал через освоение необработанных земель. Но подобно тому, что произошло в фашистской Италии с Bonifica Integrale, это становилось результатом серьезных работ по благоустройству, которые в первую очередь приносили пользу владельцам недвижимости и проводились за счет государственной казны через Национальный институт колонизации (Instituto Nacional de Colonización, INC).
Назначение Бенхумеа министром без портфеля, как и Педро Гамеро дель Кастильо, также было наградой за ту роль политического противовеса, которую оба оказали на Кейпо де Льяно в его родной Севилье. То, что Франко не собирался позволять кому-либо из своих соратников выступать в качестве альтернативы, вновь стало ясно после правительственной реорганизации вооруженных сил. Так, Министерство национальной обороны исчезло как таковое, будучи разделено на несколько отдельных ветвей с созданием портфелей армии, флота и авиации, – ловкий маневр, который позволял угодить сразу троим генералам, не позволяя одному из них получить чрезмерную известность и сосредоточить в своих руках слишком много власти. Не имело значения, что это оказалось весьма сомнительным с оперативной точки зрения, поскольку с тех пор несогласованность стала хронической проблемой, которую не удалось решить с введением в действие Главного штаба (Alto Estado Mayor, AEM). Такого рода решения отбрасывали длинную тень гитлеровских стратегий «разделяй и властвуй», поскольку сильно смахивали на упразднение в 1938 году Военного министерства рейха, на смену которому пришло Верховное командование вермахта (OKW) без правительственного ранга, обеспечивавшего баланс между интересами каждого из трех родов войск[206]. На новые должности в министерствах Франко назначил Хосе Энрике Варелу, Сальвадора Морено и Хуана Ягуэ соответственно. Продвижение по службе последнего генерала, харизматичного фалангиста, сыгравшего важную роль во время войны, выглядело неожиданным. Во всяком случае, оно было слишком непрофессиональным и открыто политизированным. Благодаря этому назначению отодвинули на задний план монархиста Альфредо Кинделана, настоящего военного специалиста по воздухоплаванию, но прежде всего оно ублажало фельдмаршала Геринга, с которым Ягуэ подружился и который возглавлял Министерство авиации рейха, независимого от OKW, от которого ожидали консультаций и передачи технологий. На самом деле Ягуэ так часто встречался со своими немецкими знакомыми, что Франко перестал ему доверять, задвинул его в июне 1940 года и поселил в родном городе Сан-Леонардо, который и по сей день имеет несчастье носить его имя.
Что касается концентрации власти, то территориальное структурирование, введенное диктатурой, было точным отражением испанского национализма, который наряду с антикоммунизмом составлял наименьший идеологический знаменатель франкистской коалиции. Несмотря на изменяющуюся геометрию, не ставящую под сомнение централизованную и моноязычную реальность, царившую на полуострове, – африканские владения, со своей стороны, были под контролем Главного управления по делам Марокко и колоний, оно было чем-то средним между президентством и Министерством иностранных дел и представляло собой наглядный образец доктринальных несоответствий и сложности интересов, которые необходимо было объединить для строительства нового государства[207].
Подобно тому как режим мог объявить себя конфессиональным, но затем на практике одни католики считались более подлинными, чем другие, – вспомним те «двести священников, которых я не буду расстреливать, но которых отправлю добиваться автономии на вольные хлеба в Андалусию», – существовали территории, которые подлежали большей централизации, чем другие. Так, диктатура отменила Статуты об автономии, принятые в соответствии с Конституцией 1931 года, но ее Основные законы так и не прояснили, какая именно модель придет на смену республиканскому «целостному государству». Подобное деление намекало, что режим возвращается к порядку Реставрации. Это было не совсем так, поскольку все они отрицали «либеральный централизм», а фаланга также отвергала внешние исторические права во имя «Единой Испании!», потому что только так она могла быть «Великой и Свободной!». Тем не менее Алава и Наварра, направившие большое количество добровольцев для государственного переворота 1936 года, сохранили образовательные и социальные полномочия, которые были присвоены им во время войны через провинциальные советы, а также экономическую систему «в целом», но любой аспект региональной системы безоговорочно отменялся в отношении «провинций-предателей»: Гипускоа и Бискайи. Юридическое противоречие, связанное с этим двойным стандартом, так и не было разрешено, равно как и Гражданский кодекс так и не был унифицирован. Да и можно ли было это сделать, если Томаса Домингеса Аревало, графа Родесно, сменил в Министерстве юстиции другой карлист, Эстебан Бильбао[208].
Согласно той же логике, на полпути между прагматизмом и неопределенностью языки, отличные от кастильского, исчезли из всех сфер образования, из отношений с администрацией и на долгие годы из самой общественной жизни. Но все это было результатом «множества отраслевых положений», поскольку, как отметил Хосе Маноэль Нуньес Сейшас, «общего закона о запрете использования региональных языков никогда не существовало. Языковые репрессии преимущественно состояли из сплетения подозрений, давления и страхов, подкрепленных общей репрессивной атмосферой»[209].
Традиционные элиты – аристократические, католические и военные – были широко представлены в новом правительстве, но с некоторых пор они должны были признавать преобладание фаланги, которая пришла, чтобы остаться, и желала, помимо всего прочего, быть в центре внимания. Ее «убежденные и пылкие» активисты напоминали об этом демонстрацией собственной силы в виде торжественной церемонии – впечатляющей транспортировки останков Хосе Антонио из Аликанте в Сан-Лоренсо-дель-Эскориал, которая состоялась между 20 и 30 ноября 1939 года. Почти пятьсот километров светского крестного пути для мессии испанского фашизма, гроб которого поочередно несли на плечах его камрады, чье появление встречалось колокольным звоном под звуки «Cara al Sol»[210] и при свете ночных факелов. Шествие встречал генералиссимус, кабинет министров в полном составе и военные иерархи, затем гроб передали отцам-августинцам из монастыря, традиционного места вечного упокоения королей Испании.
Судя по образу самого Хосе Антонио, маркиза де Эстельи, «убежденного католика» – если забыть о том, что его модель государства не допускала «вмешательства или махинаций Церкви» – и наследника уходящего в века военного рода, завершившегося его отцом, генералом и диктатором Мигелем Примо де Риверой, разделение власти с фалангистами также не представляло собой проблемы, поскольку в коалиции Франко существовала высокая степень «идеологического сговора». В отношении Ибаньеса Мартина уже было указано: селектораты диктатуры никогда не были изолированы друг от друга[211].
Не была таковой и первоначальная фаланга, основанная в результате объединения ряда небольших группировок в 1933 году и через год объединившаяся с другой фашистской организацией, Советами национального профсоюзного наступления (Juntas de Ofensiva Nacional Sindicalista, JONS). В них, в свою очередь, также сосуществовали различные устремления. Кое-кто из их лидеров, как, например, уже упоминавшийся Онисимо Редондо, был практикующим католиком и даже членом ACNP. Другой их выдающийся деятель, Рамиро Ледесма Рамос, напротив, был человеком подчеркнуто светским. Кроме того, он хотел сосредоточить внимание на расширении партии среди рабочих, в то время как большая часть членов JONS приходилась на средний класс, а группы Хосе Антонио состояли из студентов – выходцев из зажиточных слоев, – а также других аристократов и бывших монархистов. Разногласия были постоянными, и в 1935 году группа Ледесмы и горстки его сторонников распалась. Это отсутствие доктринальной и социологической определенности, характерное для остальных европейских фашистских движений, только усилилось с весны 1936 года и с началом гражданской войны, когда всего за несколько месяцев в движение влился поток новых членов самого разного происхождения. Что, как это ни парадоксально, позволило ему стать массовой партией и принять активное участие в завоевании власти[212].
В этих условиях ставка на своего рода революционную чистоту фалангистов, якобы нарушенная Франко для установления военной и консервативной диктатуры традиционного образца, представляется весьма спорной. Правда в том, что переход от фашизма как движения к фашизму как прочному режиму также не был простым ни в Италии, ни в Германии. В обеих странах харизматичные боевики начальных периодов также чувствовали себя разочарованными «нормализацией» Гитлера и Муссолини и отстаивали необходимость «второй революции»[213].
Особенность испанского варианта фаланги опять же заключается в том, что она возникла в результате гражданской войны. Военный конфликт породил не только Хосе Антонио, но и Онисимо Редондо, а также убитых в Мадриде Рамиро Ледесму и другого основателя, Хулио Руиса де Альда. Фаланга назначила временную командную хунту и поставила во главе Мануэля Хедилью Ларрея, который до этого был провинциальным главой в Сантандере и Бургосе, но по-прежнему оставалась партией, лишенной своих исторических лидеров. Франко, со своей стороны, был прежде всего кадровым военным, но по опыту генерала Примо де Риверы знал, что, если он хочет остаться во главе государства, необходимо стремиться к автономной основе власти. Таким образом, благодаря работе Серрано Суньера и с благословения важнейших немецких и итальянских союзников: «Франко – вождь без партии; фаланга – партия без вождя» – был закреплен прочный, временами счастливый и достаточно искренний брак по расчету.
Попутно появлялись некоторые жертвы, но именно упреждающая суровость, применяемая к инакомыслящим, таким, как упраздненный Мануэль Эдилья, – впрочем, его смертный приговор в итоге был заменен тюремным заключением и ссылкой, – послужила сдерживающим фактором для тех, кто полагал, что ему есть что сказать[214]. Отныне, за очень немногим исключением, никто не мог поставить под сомнение решения национального руководства. Большинство фалангистских «легитимистов» вспомнили о «надвигающейся революции» только тогда, когда смерть разлучила их с Франко, и они приступили к написанию мемуаров. Кроме того, каудильо соблюдал условия контракта, поскольку никогда не переставал напоминать, что «военная жизнь осуществляется и поддерживается армией, а гражданская жизнь осуществляется кадрами фаланги… Все остальное означает идти против Родины, которая нуждается в армии, а армия нуждается в народе, без которого институции рухнут»[215].
Но летом 1939 года у фаланги и ее исторических ветеранов, известных как «старые рубашки», было гораздо больше поводов для радости, чем для разочарования. FET и JONS определили свой устав с поправками, внесенными в конце июля, где они именовались как «Вдохновляющее и базовое движение Испанского государства», а в качестве официальной партийной идеологии были приняты первоначальные «Программные пункты» от ноября 1934 года, за единственным и логичным исключением в последнем из них, где было провозглашено, что «мы не склонны к договору». Также в основном сохранялась командная структура, имеющая вид крупнейшего коллективного совещательного органа режима, Национального совета, наделенного чисто консультативными функциями, и соответствующего ему постоянного представительства, Политического совета.
В отношении последнего и в силу «структурного произвола личной власти» по сравнению с 1937 годом появилось важное новшество. Была восстановлена должность председателя Политического совета, иерархически стоящего выше генерального секретаря и наделенного миссией «поддерживать постоянные отношения государства с FET для надлежащего сотрудничества и гармонии в общей политической цели»[216]. Неудивительно, что на этот пост был избран сам Серрано Суньер. Несомненно, многие «легитимисты» интерпретировали его назначение как чрезмерную почесть для новичка. Однако они не считали, что красная линия пересечена. С одной стороны, Серрано обеспечивал им общение с Франко и политическое продвижение, поскольку куньядиссимо позаботился о том, чтобы выделить им достаточно ответственных должностей, главным образом подальше от Эль-Пардо. С другой стороны, эта должность не обеспечивала ему иммунитет к давлению со стороны старой гвардии.
То, что произошло между Мерседес Санс-Бачильер и Пилар Примо де Риверой, единственными двумя женщинами, избранными в состав II Национального совета, сформированного 26 сентября в монастыре Лас-Уэльгас в Бургосе, является лучшим отражением динамики партии на данном этапе, как во внутреннем распорядке, так и в том, что касается Серрано Суньера и самого Франко. Поэтому стоит снова сделать небольшое отступление, чтобы проанализировать это более подробно.
Санс-Бачильер была вдовой Онисимо Редондо и национальным уполномоченным по Социальной помощи (Auxilio Social). В октябре 1936 года она основала эту организацию вместе с бывшим хонсистом Хавьером Мартинесом де Бедоей по нацистской модели Winterhilfswerk, Зимней помощи, как называлась и испанская служба, пока объединение не превратило ее в постоянную делегацию единой партии. За это время она успела стать одним из важнейших инструментов стратегии фалангистов по привлечению масс за счет своей эффективности и хорошего имиджа, сложившегося благодаря оказанию помощи гражданскому населению в тылу, а также снабжению населенных пунктов, которые завоевывала франкистская армия. Для выполнения этих функций, кульминацией которых стало вступление в голодающий Мадрид, и несмотря на то, что это была делегация смешанного состава, Санс-Бачильер добилась от Франко санкции на создание так называемой Социальной службы женщин (Servicio Social de la mujer). Речь шла о шестимесячном периоде неоплачиваемого труда, который должна была отработать каждая незамужняя испанка в возрасте от семнадцати до тридцати пяти лет – то есть опять же о бесплатной рабочей силе. Отработка была не строго обязательна, но без нее было невозможно получить высшее образование или поступить когда-нибудь в дальнейшем на государственную службу[217].
Со своей стороны, Пилар была родной сестрой «Отсутствующего» и национальным делегатом Женской секции (Sección Femenina, SF), эту должность она занимала еще в довоенной фаланге. Максимально обеспеченная тылом во время конфликта SF также накопила значительный политический и символический капитал, вобрав в себя весь мобилизационный поток правых женщин, сформированный в республиканский период. Это проявилось в грандиозном «национальном митинге», организованном 30 мая 1939 года под лозунгом «Подношение каудильо и его победоносной армии», собравшем более 10 000 женщин в Медине-дель-Кампо. В присутствии самого Франко национальная делегатка объявила, что «после достижения мира мы расширим начатую работу […] чтобы сделать семейную жизнь для мужчин максимально комфортной, чтобы в доме они могли найти все, чего им раньше не хватало… Мы научим женщин заботиться о детях, потому что нет оправдания тому, что столько детей, рабов Божьих и будущих солдат Испании, умирают из-за невежества», на что национальный вождь ответил: «Я помогу вам». Чтобы сдержать свое обещание, в первую очередь он передал секции замок Ла-Мота, ставший для нее настоящим символом благодаря его связи с Изабеллой Католичкой, не чем иным, как «Y», которое дало название их официальному ежемесячному журналу. Однако Примо де Ривера думал не только о присвоении имущества, в первую очередь он мечтал о человеческих ресурсах, для чего требовал наличия в руководящем составе исключительно женщин и, как следствие, слияния Социальной службы с SF[218].
Таким образом, между двумя женщинами-лидерами возникла борьба за укрепление соответствующих властных полномочий, которые различались с точки зрения модели участия женщин, предложенной каждой из них. Первоначально казалось, что чаша весов склонилась на сторону Санс-Бачильер, которая продолжала контролировать эту женскую структуру и, кроме того, рассчитывала на выгодное положение Мартинеса де Бедоя, который совмещал должности в партии и государстве – он был национальным секретарем AS и главой отдела благотворительности в Министерстве внутренних дел – и должен был перейти в Министерство труда с помощью Серрано Суньера во время перестановок в августе 1939 года.
Однако «легитимисты» Хосе Антонио были категорически против этого назначения. Дело в том, что Бедоя был участником вышеупомянутого раскола, возглавляемого Ледесмой Рамосом в 1935 году. Как, несомненно, напомнили Серрано, поддержка исторического фалангизма имела свою цену, и сделать министром отступника от FE оказалось несовместимым с провозглашением себя наследником «Отсутствующего». Кроме того, традиционные элиты выражали согласие потому, что Бедоя не был бывшим комбатантом и продвигал католические идеалы из AS. Едва не выйдя из игры, куньядиссимо отступил, освободил пост министра и назначил своим заместителем верного «легитимиста» Мануэля Вальдеса Ларраньягу.
Однако вопрос об уходе был окончательно решен только в декабре. И в его резолюции снова было много общего с той особой атмосферой года Победы, отмеченной сочетанием воинственного воодушевления, памяти о павших и католической общественной морали. Атмосфера, которую Кармен Мартин Гайте блестяще описала в своей работе «Любовные обычаи в послевоенной Испании»:
«Для молодой девушки […] не имевшей призвания монахини, оставаться незамужней означало довольно печальную перспективу… Однако один вариант в этом жанре составлял исключение и рассматривался с благоговейным уважением: это была сеньорита, жениха которой убили на войне и которая решила больше никогда ни с кем не встречаться […] никто не требовал от нее сменить траур на улыбку. В отдельных случаях подобные поползновения воспринимались негативно, девушек, которые вскоре заводили другого парня, критиковали… Пилар Примо де Ривера […] пожертвовав своей жизнью, чтобы „почитать отсутствие“ „Великого Отсутствующего“ и стать наследницей его партии, более походила на „вечную невесту“… чем на старую деву»[219].
В отличие от поведения эрманиссимы (сестрейшей), Санс-Бачильер и Бедоя совершили политическую ошибку, заключив брак в ноябре 1939 года. Возможно, перефразируя слова Гамлета в пьесе Уильяма Шекспира, в эти суровые времена пара всего лишь хотела подать пример того, что «от похоронных пирогов осталось холодное на свадебный обед». Однако не было недостатка в тех, кто обвинил их в неуважении к памяти Онисимо Редондо. Франко положил конец раздорам передачей Социальной службы в ведение SF, что побудило Санс-Бачильер подать в отставку в январе 1940 года, а ее должность во главе AS занял ее юрисконсульт Мануэль Мартинес де Тена[220].
Из этого эпизода можно извлечь некоторые выводы, касающиеся фалангизма в целом. Во-первых, подтверждался бесспорный характер руководства Франко, чьего одобрения все добивались и чье решение никто не ставил под сомнение. Его слово было в партии законом. Во-вторых, эта реальность контрастирует с позицией Серрано Суньера, лишенного ауры неприкосновенности и вынужденного идти на уступки и искать баланс между фракциями. И в-третьих, следует отметить, что в большинстве случаев различные варианты партийной организации были одинаково фалангистскими. Фактически организация, наиболее близкая к католицизму и традиционным ценностям, была также наиболее «легитимистской». И это вовсе не означало стремления отойти от патриархальных итальянской и немецкой моделей. Как вспоминает Карме Милинеро, ставка на дом и заботу о семье, далекая от того, чтобы представлять застенчивый рафинированный фашизм, преследовала «политическую цель». Не зря, как указывалось во внутренней документации SF и публично подчеркивалось Примо де Риверой, позволяя «добраться до последних мест, куда государство не добирается […] оно напрямую влияет на численное превосходство, а также физическое и моральное здоровье нации»[221], в результате чего подрастающее поколение «повернется лицом к морю, чтобы увидеть, как действовать дальше». Этот империалистический порыв в дальнейшем спешно пришлось преобразовать в благочестивую заботу о благополучии семей. Семей, за формирование которых, кроме всего прочего, должны были отвечать другие, поскольку – «парадоксы ортодоксии», как писала Инмакулада Бласко, – сами руководительницы SF часто нарушали то, что проповедовали для своего пола: будучи женщинами, облеченными политической властью, они имели университетские дипломы и часто сохраняли независимость[222].
И последнее, но не менее важное: поражение в одном из этих внутренних споров не означало ни разрыва с режимом, ни вставания на путь «надвигающейся революции», ни тем более перехода на сторону оппозиции. В этом смысле случай Дионисио Ридруэхо, о котором так много говорилось, был скорее исключением, чем общей нормой поведения. К тому же до него было еще много лет. Конечно, все было иначе с Санс-Бачильер, которая продолжала занимать должности и синекуры в институциях и после смерти диктатора. То же произошло и с Бедоей, которого мы снова увидим на ключевых постах в следующих главах.
Утвердив свою опеку над половиной населения Испании, SF была не единственной кадровой структурой FET-JONS, которая усилилась в начальные периоды диктатуры. Так же обстояли дела и с его студенческим ответвлением, Испанским университетским профсоюзом (Sindicato Español Universitario, SEU), которому после войны пришлось пережить сложный переход от романтического авангарда, который выполнял «функцию преследования установленного порядка и применения насилия – к новому статусу „власти“, отождествляющей себя с системой […] что означало адаптацию поведения и потерю популярности среди молодежи». Точно так же, как и в случае с SF, управлять им могли два конкурирующих друг с другом одинаково фалангистских кандидата, Энрике Сотомайор и Хосе Мигель Гитарте. Разочарование тем, что избранным был последний, более дисциплинированный и «легитимистский» кандидат, было смягчено исключительностью, приписываемой SEU, который входил как в Традиционалистскую школьную группировку, так и в могущественную Конфедерацию студентов-католиков, ратифицированную в 1943 году, когда было введено обязательное объединение в профсоюз всех зачисленных в университет[223]. В декабре 1940 года также начал свою деятельность Молодежный фронт (Frente de Juventudes, FJ), «любимое детище режима», как уверял каудильо, который на турбазах и в лагерях отвечал за первичную политическую социализацию детей, классифицированных по возрастам на «флечас» и «пелайос» – Flechas y Pelayos назывался и детский журнал, уступающий по популярности только комиксам Роберто Алькасара-и-Педрина, – в то время как их женские аналоги зависели от SF[224].
Иначе говоря, Испанская профсоюзная организация (Organización Sindical Española, OSE), единственная разрешенная законом нового государства, была настоящим фалангистским бриллиантом в короне, поэтому в 1940 году она приняла в свое лоно Карлистскую Национальную корпоративную организацию и Католико-аграрную Национальную конфедерацию, притом что, официально не навязывая принудительное вступление, которое отвергала как «бюрократическое», фактически именно это она и делала, установив «обязательную профсоюзную квоту» с 1941 года. На бумаге «вертикальный профсоюз», как он был широко известен и как предписывали каноны фашистского и католического корпоративизма, хотел представить «третий путь», отличный от «либерального капитализма и марксистского материализма». Для этого он объединил как «производителей» – особый эвфемизм франкистского новояза для обозначения рабочих, – так и предпринимателей в гармоничное «национал-синдикалистское сообщество». На практике, однако, такие моменты, как запрещение забастовок и свободных переговоров о трудовых отношениях, обнаруживали природу OSE как «важнейший инструмент сдерживания, контроля, устрашения и подавления» рабочего класса[225].
Параллельно с этим партия также разрабатывала свой собственный интеллектуальный аппарат благодаря созданию в сентябре 1939 года Института политических исследований (Instituto de Estudios Políticos, IEP) – возглавляемого Альфонсо Гарсией Вальдекасасом, единственным оставшимся в живых докладчиком учредительного акта FE в Театре комедии – и основанию в ноябре с 1940 года журнала Escorial. Название последнего неслучайно, поскольку оно позволяло его учредителям, Дионисио Ридруэхо и Педро Лаину Энтральго, напомнить о месте захоронения Хосе Антонио, параллельно связав его с двумя авторами, имеющими основополагающее значение для политической культуры фалангистов. С одной стороны, это был уже упоминавшийся Эрнесто Хименес Кабальеро, основатель La Gaceta Literaria, который в рамках проекта по построению эстетических канонов испанского фашизма в своей работе «Искусство и государство» (1935) указал на монастырь Эль-Эскориал в качестве архитектурного образца для подражания. С другой стороны, Ортега-и-Гассет, по преимуществу либеральный интеллектуал, чей модернизирующий и гражданственный национализм, присутствовавший в «Размышлениях об Эскориале» (1915), сделал его постоянным и недостижимым объектом вожделения фалангизма. Однако ситуация изменилась. Молодые партийные теоретики больше не бегали за своими учителями, а высокомерно заявляли, что фалангистская идеология представляет собой окончательный синтез всех этих тенденций. Случалось, они даже позволяли себе пригласить к сотрудничеству с журналом выживших побежденных. Но исключительно тех, кто проявлял раскаяние, соглашался на возвращение в очищенное интеллектуальное сообщество и, следовательно, принимал новое государство. Далекие от великодушия, которое они сами позже себе приписывали и которое породило один из самых живучих фейков – «Либеральную фалангу» диктатуры, – они предусматривали также холодный расчет: фаланге не хватало технических и юридических кадров, необходимых для того, чтобы формировать свою размытую социально-экономическую программу.
А дело в том, что в соответствии со статусом «новичков» на политической арене реалии и содержание всех этих фалангистских делегаций и инициатив были «очень далеки от того, что говорилось в формулировках законов, которые их породили», как и от триумфализма в отношении своей деятельности, «распространяемого прессой и официальной пропагандой, контролируемой Серрано»[226]. Тем не менее, несмотря на все свои недостатки, FET и JONS сумели создать весьма прочную институциональную структуру, которая стабильно финансировалась за счет своего включения с 1940 года в Общий государственный бюджет (PGE), присутствовала физически по всей стране в виде местных и провинциальных делегаций и располагала средствами массовой информации – пресс-службой Движения – на всей территории. Подобные источники обеспечивали им высокую степень контроля над населением, а также весь необходимый потенциал для его мобилизации, если это отвечало их интересам. Ни одно другое учреждение или политическая сила в современной истории Испании – даже католическая церковь через свою приходскую сеть и современное «Католическое действие» (Acción Católica, ACE, 1926) – не пользовались чем-то эквивалентным и в течение такого длительного периода времени, поскольку эта структура оставалась относительно цельной вплоть до вышеупомянутого исчезновения Национального движения еще в один памятный апрель, но на сей раз 1977 года.
В связи с этим, когда встает вопрос, была ли сосредоточена власть главным образом в государственном аппарате или в этих однопартийных делегациях – дискуссия, присутствующая при анализе любой диктатуры фашистского характера, – очевидный ответ заключается в том, что правительство и регулирующие институции всегда сохраняли главенство над «параллельными структурами», зависящими от FET и JONS. Однако более детализированным является предположение, что такой примат был фактором, отличающим Германию и Италию. В этом смысле Энрик Уселай-Да-Кал еще годы назад предупреждал о риске считать, что национал-социалистические и фашистские организации функционировали механически, систематически добивались своих целей и состояли исключительно из преданных своему делу боевиков, тогда как на самом деле при более тщательном изучении они оказываются подверженными противоречиям, неэффективности и оппортунизму, очень похожим на те, от которых страдают фалангистские организмы[227]. Также следует помнить, что «фашистские режимы никогда не были статичны»[228]. Принцип господства тоталитарного типа не был установлен с самого начала, но был результатом постепенного процесса накопления, который достиг своего апогея на заключительном этапе Второй мировой войны, в годы, которые показали окончательные последствия фашистского политического опыта, но которые нельзя экстраполировать ретроспективно как единственный элемент сравнения[229].
Таким образом, возвращаясь к периоду между осенью 1939 года и началом 1940 года, дела у FET не были так уж плохи в сравнении с тем, какое место занимали в своих странах итальянская Национальная фашистская партия (Partito Nazionale Fascista, PNF) и Нацистская партия (НСДАП). В Италии прошло уже несколько лет с тех пор, как Муссолини начал радикализацию, которая обеспечила большее присутствие партии, но католическая церковь продолжала выступать как «остров разделения» и даже сумела переломить некоторые ситуации в пользу католических организаций после подписания Латеранских соглашений (1929). Тем временем в Германии, являющейся наиболее типичной моделью подчинения традиционного государства партийным замыслам, только с конца 1937 года, с заменой Ялмара Шахта на посту министра экономики и фон Нейрата в Министерстве иностранных дел, открылись двери для «полной нацизации правительства». Но, несмотря на это, по словам Иена Кершоу, «у партии никогда не было […] ни последовательной структуры, ни систематической политики, которую она могла бы навязать государственной администрации»[230]. Таким образом, главенство партийных организаций не было завершено в мирное время, пришлось ждать условий, порожденных беспощадной войной[231].
Как мы указывали в отношении системы специальных юрисдикций, чуждый такого рода исключительных обстоятельств испанский путь к фашизму характеризовался не столько борьбой между государством и партией, сколько формой гибридизации обоих. С одной стороны, за счет слияния – не регулируемого законом, а возникшего само по себе – некоторых должностей, чьи полномочия пересекались, с делом гражданских губернаторов и партийных руководителей провинций, к которому мы вернемся позже, в качестве основной отличительной характеристики. В первую очередь потому, что, в отличие от других кратковременных опытов, таких как сближение между DGS и Службой информации и исследований FET, возглавляемых Хосе Финатом и Эскрива де Романи в качестве заместителя, широко распространившись в 1941 году, оно сохранялось до конца диктатуры. С другой стороны, и следуя аналогичной логике, путем увековечивания выдающихся фалангистов в определенных министерствах. Дело в том, что Пилар Примо де Ривера была не единственной, кто «из старой рубашки своего брата» сшила «комбинацию из тех, что служат всю жизнь», о чем свидетельствуют пятнадцать лет работы Бласа Переса в Министерстве внутренних дел (1942–1957) и шестнадцать лет работы Хосе Антонио Хирона де Веласко в Министерстве труда (1941–1957)[232].
В результате за сорок лет правления Франко границы между тем, где начиналось государство, и тем, где начиналось Движение, были очень размыты, а для простых граждан практически неразличимы. Лучшим примером этого было юридическое уравнивание между сотрудниками SGM и государственными служащими, введенное в 1970 году и ратифицированное с передачей их в ведение государственной администрации после исчезновения партии, что позволило фалангизму распространить свое влияние на повседневную жизнь и менталитет населения далеко за пределы жизни диктатора[233].
Эта гибридная формула по логике вещей устраивала не всех. Внутри FET всегда были те, кто пытался пойти дальше, навязать наиболее спорные пункты фалангистской программы и построить более ортодоксальную тоталитарную систему. В послевоенное время такие попытки исходили не от SGM, доверенного Франко и Серрано генералу «синей дивизии» Агустину Муньосу Грандесу, отличному организатору, от которого ожидалось, что он обеспечит взаимопонимание между армией и единой партией, Гамеро дель Кастильо в качестве заместителя секретаря и «солдату Саламины[234]» Рафаэлю Санчесу Масасе в качестве министра без портфеля[235]. Зачинателем фалангистского максимализма была Национальная делегация профсоюзов (Delegación Nacional de Sindicatos, DNS) во главе с Херардо Сальвадором Мерино. Неудивительно, что ее создание стало актом укрепления партии, которой был передан исключительный контроль над OSE в ущерб правительству, учитывая упразднение Министерства организации и деятельности профсоюзов. Пытаясь продолжить в том же духе, DNS подтолкнула нормативное развитие Закона о труде – своеобразную фалангистскую версию итальянской Хартии труда (Carta del Lavoro, 1927), – который в январе и декабре 1940 года нашел свое воплощение в принятии обширных законов: о профсоюзном единстве и основах профсоюзной организации. Сочетание того и другого оставляло открытой возможность установления определенной опеки профсоюза над экономикой страны, которую их национальный представитель также стремился завершить своим назначением новым генеральным секретарем партии. Однако те же «легитимисты», вовсе не желавшие делать его своим знаменосцем, с подозрением отнеслись к стремительному восхождению амбициозного Сальвадора[236].
В конце концов, вся эта фалангистская шайка напоминает рассказ Камило Хосе Села. Его герои знали, что пропитание им обеспечивает некий галисиец. Кое-кто хотел изменить такое положение вещей и упрекал его в том, что он практикует «старомодную корриду», но когда он выходил на арену, они говорили ему одно и то же: «Не волнуйтесь […] мы всегда к вашим услугам»[237].
Модель государства, состав правительства и партийная дисциплина в любом случае указывали на то, что новый франкистский апрель также ознаменовал «primavera di bellezza» для международного дела фашизма. Уже во время гражданской войны националистическая Испания укрепила свое единство с осью Рим – Берлин благодаря подписанию двух секретных договоров о дружбе и сотрудничестве – 28 ноября 1936 года и 31 марта 1939 года, – а также присоединению к Антикоминтерновскому пакту, решение, о котором стало известно через несколько дней после входа в Мадрид. В силу своего скорее политического, нежели подлинно дипломатического характера последний был результатом германо-японской инициативы, которая, несмотря на свою формулировку, имела сильный антибританский привкус. Это стало причиной того, что Португалия, с которой Испания также подписала Договор о дружбе и ненападении, предпочла остаться в стороне. Муссолини, напротив, быстро включил в него Италию, и благодаря его настойчивости страну удалось присоединить к диктатуре Франко, которой было предоставлено положение подчиненное, но необходимое для «продолжения оси в Атлантике», где существовали планы продолжения экспансии за счет Бразилии и испаноязычного мира Америки[238].
Однако подобные амбиции все еще были скорее заявлением о намерениях, чем твердым и связующим обязательством, поскольку ни положения договоров, ни антикоммунистический пакт не предполагали коммерческой исключительности или реальной двусторонности в вопросах обороны. То же самое можно было сказать и о вышеупомянутом выходе франкистов из Лиги Наций, имевшем мало реальных последствий, несмотря на его очевидную символическую нагрузку. Кроме того, выход из Женевской конвенции мог быть оправдан, как это было косвенно передано франко-британским представителям, соображениями внутренней политики, учитывая готовность отказаться от всего, что имело отношение ко Второй республике, которая включила в свою Конституцию ряд принципов Лиги Наций и активно участвовала в работе ее специализированных учреждений. Неслучайно именно Сальвадор де Мадариага, который был постоянным представителем Испании в годы республиканской власти и пользовался большим авторитетом в дипломатических кругах, вскоре после изгнания стал известен как один из главных критиков диктатуры со стороны либерально-консервативных кругов[239].
И хотя на данный момент Франко и его ближайшее окружение старались не рисковать, они, несомненно, стремились стать полноправными партнерами оси. Они считали это единственным возможным путем вернуть Испании ведущую роль на международной арене. Такова была цель, которую генералиссимус публично провозгласил в декабре 1938 года, заявив, что «скорая победа – это не что иное, как этап на пути к будущему и полному испанскому возрождению», и поэтому его запомнили как громкого кастильского оратора, чье сочетание «старой веры с новыми военными машинами» привело к тому, что в Испании прозвучали «первые железные шаги основателей Империи»[240].
Все еще не оправившись от парада Победы, новые демонстрации силы и кровного братства провели по случаю возвращения на родину иностранных воинских частей. Так, 25 мая легион «Кондор» промаршировал через центр Виго, прежде чем погрузиться на пять океанских лайнеров, отправленных нацистской службой «Сила радости» (Kraft durch Freude), которые на следующий день доставили солдат обратно в Германию, в Гамбург, где их ожидала триумфальная встреча. Все это происходило под пристальным вниманием Хуго Йегера, личного фотографа Гитлера, который сделал первые цветные фотографии галисийского города. Со своей стороны, итальянские войска вышли из порта Кадис 1 июня в сопровождении Серрано Суньера, который воспользовался шансом принять ванну фашизма в Неаполе и Риме, где руководил парадом вместе с Муссолини и Чиано, которым выражал свое восхищение и благодарность с такой страстью, что те в итоге убедились, что перед ними «крайний сторонник оси»[241].
Он был не единственным. Выбор в качестве представителя режима в поездке по Италии именно куньядиссимо, а не тогдашнего министра иностранных дел и вице-президента правительства Франсиско Гомеса-Хорданы был весьма симптоматичен для нового курса, который Франко хотел формально придать своей внешней политике. Особенно если учесть, что в задачи Серрано входили государственные встречи на высшем уровне, поскольку он встречался как с королем Виктором Эммануилом III, так и с изгнанным Альфонсом XIII. Эта дипломатическая аномалия в какой-то степени объяснялась напряженностью, существующей между армией и единой партией, главная фигура которой более подходила для поездки в колыбель фашизма и последующего приема Чиано в Барселоне в июле. Однако следует помнить, что для сопровождения легиона «Кондор» и последующего путешествия по Берлину и другим городам был выбран военный генерал Антонио Аранда, герой-националист, прославившийся во время осады Овьедо, и один из самых квалифицированных штабных офицеров. В его случае сыграли роль в первую очередь технические знания: ему предстояло должным образом оценить военные и промышленные возможности Германии.
Такого рода решения опять же отражали растущее влияние, которое оказывал на Франко образ правления Гитлера. Немецкий диктатор отвергал традиционные механизмы дипломатии и заботу о юридическом формализме, которые он считал неподходящими для фашистского динамизма, и делал ставку на более смелые и прямые международные отношения, основанные на свершившихся фактах и осуществляемые не столько послами, сколько своего рода «специальными посланниками». Так было с решением вмешаться в гражданскую войну в Испании, инициированным бизнесменом и членом партии Йоханнесом Бернхардтом, в то время как советники Министерства иностранных дел его не рекомендовали. То же самое произошло и с вышеупомянутым Антикоминтерновским пактом, подготовленным вне официальных дипломатических каналов Иоахимом фон Риббентропом, в награду за что он был назначен министром иностранных дел в феврале 1938 года[242].
Несмотря на то что во время войны в Испании кадровые дипломаты в подавляющем большинстве склонялись на сторону националистов, Франко не доверял их лояльности после ликвидации республиканского проекта. Классово благородному, исторически монархическому и в целом не склонному к изменениям стратегической ориентации, дипломатическому корпусу было бы трудно разделять стремление каудильо к имперскому величию. Это было продемонстрировано в первых докладах – чрезвычайно глубоких аналитически – таких фигур, как Хосе де Рохас-и-Морено, граф де Каса Рохас, который предупреждал о рисках «вовлечь нас в политическую орбиту Германии», поскольку, как заметил граф де Торрельяно, «в условиях войны с франко-английской коалицией можно без всякого преувеличения сказать, что мы были бы полностью окружены врагами… Достаточно открыть атлас, чтобы убедиться в этом»[243].
Подобное сочетание прагматизма и интеллектуального высокомерия было способно вызвать отвращение у любого диктатора, считавшего себя избранником Провидения. То же самое происходило с Муссолини и его зятем, выскочкой, который называл дипломатов Королевства Италия «профессионалами софизма», а также считал, что существует форма «дипломатического интернационала», цель которого предотвратить любое революционное – в том числе фашистское – изменение традиционного консервативного порядка[244].
Тот факт, что Гомес-Хордана, как рука в перчатке, вписался в рамки фашистских предрассудков благодаря своему скрупулезному легализму, дворянскому статусу – камердинера Альфонсо XIII, даровавшего ему титул графа, – и нейтралистскими предпочтениям в случае конфликта в Европе, объяснял его постепенное низведение, кульминацией которого стал уход из правительства и с поста вице-президента в августе 1939 года. Его место занял полковник Хуан Бейгбедер, член фаланги с первых дней гражданской войны, но прежде всего бывший военный атташе в Берлине и агрессивный африканист, поскольку во время своего пребывания на посту верховного комиссара в Марокко он разработал подробные планы, как получить контроль над международным городом Танжер[245].
Характеристики послов в Риме Педро Гарсиа Конде и в Берлине Антонио Магаса также не отвечали интересам Нового государства. Монархические взгляды первого вызывали опасения у Серрано, которому не только удалось выселить его из дворца Боргезе в конце 1940 года, но и сделать эту должность вакантной, чтобы не позволить никому бросить тень на свою работу в качестве посредника. А ранее, в июле 1940 года, маркиза де Магаса сменил генерал Эспиноса де лос Монтерос, самого же Магаса отправили в Буэнос-Айрес. Но больше всего подозрений вызывали полномочия Хакобо Фитц-Джеймс Стюарта, герцога Альба и посла в Лондоне, поскольку ко всему прочему он был одним из меценатов Студенческого общежития. Тем не менее его сеть контактов, обширные знания британской политики и эффективность делали его незаменимым.
Этот волюнтаристский и ревизионистский взгляд на международную политику получил холодный душ 22 августа 1939 года. В этот день официальные информационные агентства Германии и Советского Союза объявили о скором вступлении в силу Договора о ненападении между двумя странами, который был фактически подписан на следующий день в Москве дерзким фон Риббентропом и народным комиссаром иностранных дел Вячеславом Молотовым. «Внезапный сюрприз, ужасающий сюрприз», как заканчивала свою передовицу газета Arriba, которой пришлось повторить это слово, чтобы самой поверить в произошедшее, которое к тому времени стало известно всему миру[246], в первую очередь остальным участникам Антикоминтерновского пакта, буквально раздавленным свершившимся фактом. Возможно, чуть в меньшей степени был потрясен Муссолини, который в марте уже убедился в том, чего стоит слово Гитлера, оккупировавшего Чехословакию, не выполнив соглашения, заключенного в Мюнхене в 1938 году. И конечно, для Франко, который, несмотря ни на что, сохранял неоднозначное и сочувственное отношение к действиям немцев. Так с горечью констатировал Педро Теотонио Перейра, посол Португалии, который оказался на шаг впереди в своем понимании мировой ситуации, шокированный тем, что каудильо не воспринимал договор как «нечто возмутительное»[247]. И это притом, что он не знал о «секретном дополнительном протоколе», по которому – как предсказывали в своих докладах и Магас, и герцог Альба – СССР и Германия договорились о разделе Польши и присвоении отдельных зон влияния в остальной части Восточной Европы.
Франко, однако, был не единственным, кто отрицал очевидное. Коммунистические партии были вынуждены пытаться оправдать то, что оправданию не подлежало. Что говорить о КПИ, которая только что развязала беспощадную войну против международного фашизма и чьи устои были потрясены, но чьи лидеры вступили в спираль дискурсивных пируэтов, которая даже спустя десятилетия продолжает, что называется, вгонять в краску[248].
Помимо прочего, Гитлер не соблюдал сроки, требуемые его потенциальными союзниками – «по крайней мере до 1943 года», напомнил ему Муссолини, подписывая Стальной пакт в мае предыдущего года; «по крайней мере, в течение пяти лет», потребовал со своей стороны Франко, – чтобы завершить к тому времени экономические и военные приготовления, необходимые для противостояния европейскому конфликту. 1 сентября 1939 года Германия начала свою агрессию против Польши и спровоцировала объявление войны Францией и Великобританией. Франко и его зятю оставалось совсем немного, чтобы примкнуть к оси, и все же это было непросто. Скрепя сердце каудильо выступил в эфире с речью, в которой с бесконечным цинизмом призывал к ответственности и предлагал не затягивать боевые действия, что отвечало интересам Германии, «руководствуясь полномочиями, которые дает мне то, что я в течение трех лет нес бремя войны за освобождение моей Родины». 5 сентября в BOE был опубликован указ, предписывающий «строжайший нейтралитет испанским подданным в соответствии с действующими законами и принципами международного публичного права»[249].
Упоминание международного права, понятия, которое особенно ценилось и культивировалось в испанских провластных институциях, поскольку его истоки восходили к праву народов бывшей Испанской империи, было особенно болезненным. Фашистские государства в Маньчжурии, Абиссинии и во время невмешательства грубо нарушали нормы, регулирующие сообщество наций. И их отношение к новому конфликту не должно было стать исключением. В связи с этим Италия охарактеризовала себя «невоюющей» державой, несуществующим юридическим термином, чьи контуры были весьма расплывчаты. Теоретически он служил для выражения близости к одной из двух воюющих сторон. На практике же это было лишь печальным риторическим утешением, придуманным Муссолини, который пытался доказать самому себе, что он по-прежнему достоин духа Сандокана.
Будучи преисполнены воинственности, но не торопясь переходить к действию, Французская и Британская империи воспользовались ситуацией, чтобы «восстановить свою гегемонию во внешней торговле Испании». Владелец и повелитель морских путей, Адмиралтейство Уинстона Черчилля ввело строгую морскую блокаду, чтобы задушить экономику Германии. А чтобы предотвратить возможный реэкспорт из нейтральных стран, был составлен список запрещенных товаров и введено требование, чтобы каждое торговое судно имело сертификат, который гарантировал законность перевозимого им груза и конечного пункта назначения, которое также подвергалось особому надзору, особенно если капитан совершал оплошность и обнаруживал германофильские настроения. Также прерванное сухопутное сообщение с Германией оставляло франкистским властям не слишком много альтернатив. В январе 1940 года было подписано торговое соглашение с Францией, а два месяца спустя – еще одно торговое и финансовое соглашение с вероломным Альбионом. Согласно блестящему исследованию Энрике Морадьельоса, это положило начало британской стратегии использования «кнута и пряника» в отношении националистической Испании, которой было выдано достаточно сертификатов на поставку североамериканской и аргентинской пшеницы, что было крайне важно в условиях растущих потребностей в ряде товаров – хлопке, топливе и промышленных товаров, но поступать они должны были точечно, чтобы страна не накапливала излишки и всегда чувствовала угрозу того, что ее запасы могут быть истощены. Такова была форма «экономического умиротворения», которую считали достаточной, чтобы уберечь Испанию от соблазна вступить в войну[250].
Таким образом, в течение следующих месяцев настроения, благоприятствующие странам оси, должны были сосредоточиться в основном на прессе, которая искренне восхищалась победами Германии и выражала свою солидарность с Финляндией в связи с так называемой зимней войной, которая продолжалась с ноября. Однако, испробовав мед победы, было сложно не только согласиться на его заменители, но, прежде всего, смириться с тем, что они поступали от ненавистных демократий.
Повод высказаться представился довольно неожиданно снова в апреле, но на этот раз в городе Валенсия, и не по случаю Победы, а по случаю празднования годовщины Унификации. Исмаил Сас прекрасно рассказал об этом эпизоде, резюмирующем большую часть внутренней напряженности и дилемм, с которыми режиму пришлось столкнуться в первый год своего существования. Диктатуре нравились массовые скопления людей в бывших оплотах республиканцев – недаром финал футбольного Кубка генералиссимуса проходил в Барселоне, – а Валенсия была столицей Республики до конца 1937 года. Однако, как мы указывали ранее, празднование Первого апреля в 1940 году не отличалось таким же единодушием между различными франкистскими деятелями, как в предыдущем. На этот раз армия претендовала на ведущую роль, настаивая на том, что город был освобожден военными, в то время как валенсийские фалангисты приводили в пример восстание в конце марта 1939 года, возглавляемое Луйсом Санта-Мариной, заявляя, что Валенсия восстала сама по себе против красного владычества.
Военный губернатор Антонио Аранда в конце концов навязал преимущество военных. Фаланга смогла провести впечатляющий ночной марш с факелами в чистейшем национал-социалистическом духе, но все же хотела большего. Затем провинциальный лидер FET Адольфо Ринкон де Арельяно предложил оставшиеся неиспользованными ресурсы Серрано Суньеру для проведения демонстрации силы, которая могла бы повысить боевой дух партии и продемонстрировать ее империалистические амбиции. Так оно и случилось. После того как была выбрана дата 21 апреля 1940 года, произошло еще одно впечатляющее логистическое развертывание. По меньшей мере удивительно, что такая маргинальная и демобилизованная партия смогла и сумела организовать подобное мероприятие: около 300 000 человек прошли маршем по Пасео-де-ла-Аламеда перед партийными иерархами.
Один из них, Дионисио Ридруэхо, придя в восторг от этого зрелища, произнес речь, не оставлявшую места сомнениям. Пришло время перейти к новому этапу радикализации, и если это требует применения силы в результате вступления в европейскую войну, они не собирались останавливаться перед насилием: «…более, чем хлеба, комфорта и справедливости, фаланга жаждет для Испании оружия, кораблей, пушек»[251].