К книге
Испания Франко. Хроники режима. Не единая, не великая, не свободнаяГлава 1 Ни мира, ни милосердия, ни прощения
20%
Глава 1 Ни мира, ни милосердия, ни прощения
3

Итак, ни капитуляции, ни объятий Вергары,

ни Санхонских договоров, ничего,

кроме сокрушительной и окончательной победы.

Я и представить не мог, что эти люди такие звери.

…Я прошу вас не оплакивать меня […] я умираю так, как должна умирать невинная […] я умираю честным человеком. Прощай, дорогая мама, прощай навсегда… Пусть мое имя останется в истории.

Когда факел перейдет в другие руки, к другим людям, к другим поколениям, и однажды они почувствуют, как гневно закипает их кровь и испанский гений снова приходит в ярость от нетерпимости, ненависти и жажды разрушения, пусть они подумают о мертвых, пусть выслушают их урок: урок тех людей, которые пали в битве, великодушно сражаясь за великий идеал, и которые теперь, укрывшись на родной земле, больше не испытывают ненависти, больше не испытывают злобы и посылают нам вместе со светом, тихим и далеким, как свет звезды, послание вечной родины, обращенное ко всем ее детям: Мир, Милосердие и Прощение[22].

Эти незабываемые слова Мануэль Асанья произнес вечером 18 июля 1938 года, во вторую годовщину начала гражданской войны, в Сало-де-Сент Городского совета Барселоны, которая стала столицей Республики в октябре предыдущего года. Этой речью, которая в итоге станет его последним публичным выступлением, президент пытался подготовить почву для гипотетического международного содействия, которое привело бы к приостановке военных действий и к какой-либо форме договорного мира, чтобы впоследствии иметь возможность прояснить политическое будущее страны путем проведения плебисцитарных консультаций. Не зря помимо Хуана Негрина, председателя Совета министров, твердого ядра его администрации и правительства Женералитата, на слушаниях присутствовали видные представители дипломатического корпуса, которым Асанья пытался доказать неразумность политики невмешательства[23].

Несомненно, Асанья осознавал, что любая посредническая инициатива, которой ранее не предшествовала значимая победа или, по крайней мере, вывод всех иностранных военных, столкнется с доктриной «сопротивляться – значит победить», провозглашенной Негрином. Тем не менее он собирался действовать, руководствуясь своей прежней убежденностью в том, что у республики нет шансов добиться мира без помощи демократических стран, а также антикоммунистическими опасениями, усиленными недавними назначениями, которые укрепили влияние Коммунистической партии Испании (КПИ) в Народной армии[24]. Однако в проводимой им стратегии таилась и другая, личная уверенность в том, что Франко на самом деле ничем не отличался от старых генералов XIX века, которые так же любили государственные перевороты, как и не были способны управлять ими политически. Если соглашение не будет достигнуто, то, учитывая тот факт, что генералиссимус был не более чем простой пешкой на доске международной игры фашистских держав и по их команде в любой момент мог к ним примкнуть, «мы просто скатились бы к военной и церковной диктатуре традиционного испанского образца. Сколько бы лозунгов ни было провозглашено и сколько бы громких слов ни было сказано»[25].

Несмотря на все кровавые доказательства против, которые накапливались с лета 1936 года, когда эта «акция» по «захвату власти», которая уже считалась «в высшей степени жестокой»[26], закончилась яростной чисткой, Асанья был не единственным, кто все еще придерживался этого мнения. Его разделяли некоторые старые либеральные учителя в изгнании и бывшие сотрудники Региональной лиги (Lliga Regionalista) Франсеска Камбо, которые грешили классическим интеллектуальным смешением реальности и ожидания. Такие личности, как Рамон Перес де Айала, Хосе Ортега-и-Гассет и Рамон Менендес Пидаль, были уверены, что грядет «умиротворяющая диктатура», новый режим Примо де Риверы, к которому они также рассчитывали адаптироваться с учетом его публичных исправлений, пропагандистского сотрудничества и храбрости сына[27]. Секретарь Института каталонских исследований Жозеп Пижоан сразу после объявления о взятии Барселоны также питал надежду на то, что начнется этап «примирения и восстановления», как в Америке после гражданской войны. В этих кругах только те, кто получил какой-либо прямой сигнал от окружения Франко, такие как Грегорио Мараньон, понимали, что вариант комиссарской диктатуры остался в прошлом и «теперь нас никто не будет слушать», поэтому лучше вести себя в высшей степени осторожно[28].

Еще более удивительным, несомненно, является то, что сходное отношение было распространено и среди многих профессиональных военных и деятелей политического класса республиканской зоны. Среди последних был даже председатель Учредительных кортесов, харизматичный социалистический лидер Хулиан Бестейро. Неслучайно Асанья выбрал его в мае 1937 года в качестве официального представителя для участия в церемонии коронации короля Георга VI, которую он расценивал как идеальный повод незаметно продвинуть планы посредничества, не получившие ни малейшего интереса со стороны британского правительства. Несмотря ни на что, эти круги по-прежнему были убеждены в том, что патриотизм и армейские ценности объединяют враждующие стороны за пределами окопов; росло ощущение, что, как с горечью писал Макс Ауб в «Кампо-дель-Моро», «коммунисты – единственное серьезное препятствие […] военные могут заключить мир с Франко». Как хорошо известно, после отставки президента Асаньи в феврале 1939 года и полковник Сигисмундо Касадо, и сам Бестейро спровоцировали переворот против правительства Негрина и формирование так называемого Национального совета обороны. Под председательством генерала Миахи члены Совета надеялись на честную капитуляцию без преследований или репрессий в отношении комбатантов с надлежащим попечением о вдовах и сиротах, оставшихся после войны, что в итоге снова принесло бы некое удачное решение вроде «Объятия Вергары»[29].

Однако ничего похожего не случилось. То, что приготовили для них националисты, куда больше походило на «расстрел Торрихоса и его спутников», чем на какую-либо форму примирения. Во-первых, потому, что франкистский режим был принципиально иным явлением. Он не был ни классической военной диктатурой, призванной быть переходным периодом в политической жизни страны, ни диктатурой исключительно церковной, хотя католическая церковь играла фундаментальную роль, в то время как лозунги действительно могли быть всего лишь словесной интерпретацией, которая сегодня вызывает смесь недоверия и смущения, но при этом мы не должны забывать, что многие принимали их за чистую монету и заставляли других относиться к ним с той же серьезностью. Во-вторых, характер новой диктатуры был таков, что, согласно франкистской логике, побежденные не заслуживали даже статуса соотечественников. Наоборот, они представляли собой анти-Испанию: красные на службе у Москвы; либералы, увлеченные всем иностранным; сепаратисты, посягающие на единство родины, и, о чем часто забывают, военное командование и сотрудники сил и служб безопасности, сохранявшие верность Республике. Считавшиеся дважды предателями, некоторые из них, такие как генералы Хосе Арангурен Рольдан, Торибио Мартинес Кабрера и Антонио Эскобар Уэрта, стали любимыми игрушками сразу после войны[30].

Не будучи уничтоженными физически, они тем не менее были исключены из национального сообщества, созданного диктатурой. К процессу его строительства могли вернуться лишь те, кто продемонстрировал или вынужден был продемонстрировать твердое намерение исправиться, подтвержденное целым рядом механизмов перевоспитания и искупления «прошлых ошибок». Для осуществления репрессий и сортировки, которая идеально отражает глобальную одержимость государств межвоенного периода идентификацией, маркировкой и чисткой своего населения[31], франкистский режим располагал хорошо отлаженным за период трехлетнего конфликта механизмом и достаточными людскими и финансовыми ресурсами. Как говорил дон Луис своему сыну в фильме «Велосипеды на лето» (1984): «Наступил не мир, Луисито: наступила победа»[32].

Поведать о репрессиях

Первым в этом убедился сам Хулиан Бестейро. В отличие от остальных членов Совета обороны – за исключением Рафаэля Санчеса Герры – и несмотря на многочисленные полученные им предложения, Бестейро решил не покидать Мадрид, готовый претерпеть судьбу, ожидающую его жителей, а также рассчитывая на относительную безопасность, которую обеспечивали его преклонный возраст и тот факт, что он не участвовал в революционных репрессиях и пользовался поддержкой видных пятиколонников. В среднесрочной перспективе он даже питал надежды – еще одно воспоминание о корпоративизме режима Примо де Риверы – политически возродить Всеобщий союз трудящихся (Unión General de Trabajadores, ВСТ). Конечно, это не имело ничего общего с планами оккупационной армии, которая, арестовав его 28 марта в его кабинете в Министерстве финансов, возбудила против него дело № 1 в порядке упрощенного производства, как единственного лидера республиканцев, которого им удалось поймать. Учитывая его статус университетского профессора, дело поручили одному из его бывших учеников, прокурору Фелипе Аседо Колунге, который вопреки всякой логике счел обвинение в «пособничестве военному восстанию», выдвинутое следственными судьями военного трибунала, недостаточным. В качестве парадокса франкистского правосудия миссия Бестейро в Великобритании истолковала его поведение как однозначную «приверженность военному восстанию», что усугублялось еще и его образцовой семейной жизнью, которая способствовала тому, что революционеры приобрели налет респектабельности, а потому Аседо считал целесообразным требовать высшую меру[33]. С учетом последствий на международном уровне, поскольку процесс вызывал большой интерес[34], Бестейро в итоге был приговорен к «пожизненному заключению, замененному тридцатилетним тюремным сроком», обрекшим его на скитания по многочисленным пенитенциарным учреждениям, часть которых были специально подготовлены режимом, поскольку тюрьмы были переполнены и система находилась под угрозой краха[35].

Так, после печально известных мадридских тюрем в Порлиере и на Пасео-дель-Сисне в августе 1939 года Бестейро был переведен в тюрьму при монастыре Дуэньяс в провинции Паленсия. Там его товарищами по заключению стали сорок баскских священников, осужденные за «помощь военному восстанию», поскольку служили капелланами в армии Временного правительства Страны Басков (Euzko Gudarostea). Вместе с ними он продолжил свое странствие по тюрьмам и в конце того же месяца был переведен в тюрьму Кармона (Севилья). Благодаря свидетельствам этих священников, в частности отца Хулио Угарте, а также чудесной переписке, которую Бестейро вел со своей женой Долорес Себриан – настолько яркой представительницей свобод, достигнутых в то время женщинами, что режим вынужден был лишить ее возможности заниматься преподавательской деятельностью, – мы знаем о подробностях его перемещения, в частности о плохих гигиенических условиях в новом месте. Логичным следствием этого стало ухудшение и без того плохого состояния здоровья профессора. Несмотря на постоянные просьбы неутомимой Долорес Себриан об освобождении из-под стражи, а также на то, что дело его по-прежнему вызывало международный интерес, 27 сентября 1940 года Бестейро скончался[36].

Во время переворота Касадо поэт Мигель Эрнандес также находился в Мадриде. Однако, в отличие от Бестейро, автор «Народного ветра» прекрасно осознавал опасность, грозившую ему в том случае, если он останется в столице, учитывая его членство в КПИ и деятельность во время войны в качестве политического комиссара и члена Союза антифашистской интеллигенции. Обойденный партийными деятелями во время эвакуации и лишенный возможности получить убежище в чилийском посольстве, – которое предлагал ему Карлос Морла Линч, однако слишком поздно, – Мигель Эрнандес предпочел укрыться на своей родине, между Коксом и Ориуэлой. Он собирался искать защиты у бывших знакомых, которые с некоторых пор занимали высокие политические должности, таких как викарий Луис Альмарча, а также писатель-фалангист Эдуардо Льосент. Классическая, почти инстинктивная стратегия: вернуться в родные края и заручиться поддержкой коллег. Неслучайно ранее то же самое пытались проделать другие интеллектуалы, например Рамон Х. Сендер, который в начале войны посоветовал своей жене Ампаро Барайон вернуться в родную Самору, уверенный в том, что в кастильском городе «никогда ничего не происходит»[37]. Как известно, Федерико Гарсиа Лорка, летом 1936 года также оказавшийся в Гранаде после государственного переворота, искал защиты у коллеги-поэта Луиса Росалеса и его братьев, местных фалангистов. К сожалению, и в том и в другом случае вскоре стало очевидно, что в своих репрессиях националисты не учитывают былые заслуги или такие обстоятельства, как принадлежность к тому или иному полу, не делая различий между фронтами сражений и тылом, как бы ни были удалены некоторые населенные пункты от мест боевых действий. Наличие поручительств тоже ничего не гарантировало, потому что для различных групп, составлявших франкистскую коалицию, неуважение друг к другу стало способом продемонстрировать мускулы своим же собственным товарищам по «крестовому походу». Без каких-либо веских оснований 10 октября 1936 года Ампаро Барайон была убита у ограды кладбища Самора вместе с двумя другими женщинами, Хулианой Луис Гарсия и Антонией Бланко Луис. К тому времени Гарсиа Лорка уже почти три месяца как пропал без вести, судьба его неизвестна до сих пор.

Все эти прецеденты, о которых он знал или догадывался, неизбежно повлияли на настроение Мигеля Эрнандеса, потому что его следующим шагом было тайное пересечение границы и переход в соседнюю Португалию. Там некий бдительный гражданин сообщил о нем как о подозрительном лице в полицию Нового государства Оливейры Салазара, которая, не колеблясь, передала его в руки гражданской гвардии, среди членов которой, в свою очередь, оказался некий крестьянин, указавший на него как на опасного «красного активиста». С мая 1939 года начался обычный крестный путь допросов и скитаний по тюрьмам – поэт побывал в провинциальных тюрьмах Уэльвы, Севильи, затем в Торрихосе в Мадриде, – прерванный неожиданным освобождением в сентябре в результате дублирования процедур, которым доверчивый поэт не воспользовался, чтобы покинуть страну или уйти в подполье. Вновь задержанный в своей родной Ориуэле и переведенный в мадридскую тюрьму Конде-де-Торено, Мигель Эрнандес был приговорен к смертной казни 18 января 1940 года, после того как военный трибунал всего за пару часов провел коллективный суд над тридцатью обвиняемыми за «участие в военном восстании»[38]. В ожидании «ознакомления» с делом генералиссимусом и благодаря отчаянным усилиям писателя Хосе Марии де Коссио и нового чилийского поверенного Германа Вергара Доносо франкизм из милосердия смягчил его наказание и заменил смертную казнь упомянутыми тридцатью годами тюрьмы, сознавая, что на международном уровне жестокость в отношении великого поэта выставит режим в дурном свете. Таким образом, Мигель Эрнандес «осмотрел», как сам он язвительно писал своей жене Хозефине Манреса, тюрьму Паленсии, тюрьму Оканья и, наконец, исправительное учреждение для взрослых в Аликанте, где лишения, голод и последующий туберкулез привели к его смерти 28 марта 1942 года[39].

Не уехав вовремя из страны, Мигель Эрнандес сорвался в пропасть. Но бегство также не было гарантией спасения от мстительной руки режима. Двум из наиболее заметных фигур, присутствовавших в Барселоне на вышеупомянутом выступлении Мануэля Асаньи в июле 1938 года, которое в то время казалось уже нереально далеким, вскоре предстояло проверить это на себе: это были министр внутренних дел и генеральный секретарь Министерства обороны Хулиан Зугазагойтия и сам президент Женералитата Льюис Компаньс.

Оба они пересекли франко-испанскую границу во время «исхода», трагического паломничества, которое в период с конца января по февраль 1939 года, когда Барселона пала и франкистские войска неудержимо наступали, привело сотни тысяч республиканских беженцев в «лагеря позора». В Аржелес-сюр-Мер, Сен-Сиприене, Ривесале и других местах эти изгнанники пережили настоящий подъем народной солидарности, но заодно убедились, что политика невмешательства официальной Франции не была обычным просчетом. Скорее наоборот, это была идеальная картина глубокого разделения в обществе, которое теперь рассматривало их как потенциальный источник конфликтов, а также препятствие на пути к нормализации отношений с новой Испанией.

К большому неудовольствию парадной консервативной прессы и по образу и подобию других высокопоставленных республиканских чиновников, Зугазагойтия и Компаньс в конечном счете обосновались в Париже. И не в качестве передышки перед последующим переездом в Мексику, а на долгий период. Первый, вовлеченный в ожесточенную внутреннюю борьбу Испанской социалистической рабочей партии (ИСРП), вернулся к профессии журналиста и начал выпускать журнал Norte, а также занялся Службой эвакуации испанских беженцев (Servicio para la Evacuación de Refugiados Españoles, SERE), учрежденной президентом Негрином[40]. Второй, столкнувшись с лавиной критики за свою деятельность во время войны, руководствовался желанием по-прежнему представлять каталонские институции через президентство в Женералитате, к которому он добавил создание фонда Рамона Льюля и Национального совета Каталонии (Consell Nacional de Catalunya). Личные причины также влияли на решение Компаньса, его сын находился в столичном санатории, и его переезд на другую сторону Атлантики был очень непрост. Таким образом, когда отдельные депутаты-консерваторы усилили давление, чтобы республиканские изгнанники покинули Париж, президент и его жена Карме Бальестер решили удалиться на разумное расстояние и поселились в Ла-Боль-ле-Пен, недалеко от Нанта[41].

«Странное поражение»[42] Франции весной 1940 года полностью изменило ситуацию, хотя видимых причин для этого не было[43]. Подписание перемирия с Германией и Италией 22 и 24 июня фактически разделило страну на две территории – зоны, оккупированные армиями оси, и так называемая свободная зона, – а также превратили вишистскую Францию в суверенное государство, источник права, подлежащий международному признанию, что сделала не только франкистская Испания, но также Соединенные Штаты и Советский Союз, в отличие от неизменно предусмотрительного Соединенного Королевства. Таким образом, Французское государство, как оно отныне именовалось, было обладателем прав и обязанностей, предусмотренных режимом Третьей республики, в которые входила защита лиц, «обладающих правом убежища, предоставленным нам французскими властями», как вспоминала Карме Бальестер в своем рассказе о задержании Компаньса[44].

Тем не менее отношение к беженцам-республиканцам служило отражением двуличия, которое было характерно для Франции времен Филиппа Петена, чьим приоритетом была защита колониальных владений и границ автономии от немецких оккупантов, а также отмечено присутствием в ее рядах убежденных сторонников нового порядка[45]. Таким образом, в отношении к Испании, которая воспринималась как союзница Германии и которая, как мы увидим, угрожала ее Североафриканской империи, Франция успешно сочетала примирение со сдерживанием: она обратилась к франкистскому послу Хосе Феликсу де Лекерике с просьбой выступить посредником в запросе перемирия, одновременно дав ему понять, что любое нападение на французское Марокко получит решительное отражение. Двойная игра, превратившая изгнанников-республиканцев в инструмент переговоров, скрытую угрозу и разменную монету. Как следствие, в свободной зоне строго соблюдались протоколы об экстрадиции в отношении личностей, которых запрашивала диктатура. Однако протоколы не предусматривали такое преступление, как мятеж, что спасло жизни, в частности, бывшим министрам Мариано Ансо и Федерике Монтсени, в то время как в оккупированных зонах на теневую итало-германо-испанскую деятельность смотрели сквозь пальцы[46].

Дело в том, что на пике европейской фашистской волны жаждавший мести франкизм не собирался тратить время на юридические формальности. С того дня, как было подписано перемирие, Министерство иностранных дел (МИД) требовало от французского посольства в Мадриде нейтральности и выдачи сотен республиканских лидеров. Если в свободной зоне препятствия были постоянны, то в оккупированной был поспешно приведен в действие своего рода план «Кондор» гитлеровской Европы благодаря сотрудничеству немецкой GFP – Военной тайной полиции, набранной из числа сотрудников гестапо, – зловещим полицейским атташе посольства Испании Педро Уррака Ренделесом и ультраправыми элементами полиции Виши. Стратегия, выработанная еще в межвоенный период, когда координация действий агентов разведки Бенито Муссолини и французских кагуляров (La Cagoule) привела к убийствам изгнанников-антифашистов, таких как братья Росселли, и особенно во время испанской гражданской войны, когда на полуострове обосновалась GFP, прикрепленная непосредственно к легиону «Кондор», для охоты на членов интернациональных бригад и немецких беженцев[47].

В связи с этим в Париже 27 июля 1940 года был арестован Хулиан Зугазагойтия, а затем 13 августа в вышеупомянутом Ла-Боль-ле-Пен Льюис Компаньс. После того как обоих незаконно доставили к испанской границе и передали франкистским властям, судьба их была предрешена. Оба были заключены в подвалах Главного управления безопасности (Dirección General de Seguridad, DGS) в Мадриде, прямо посреди Пуэрта-дель-Соль, затем их пути разошлись, хотя шли параллельно.

Подвергнутый пыткам и унижениям Компаньс был переведен в Барселону, где «за совершение военного мятежа» его в экстренном порядке судил военный трибунал, расположенный в другом крупном структурном эпицентре репрессий – замке Монжуик. Парадоксально, но к тому времени президент официально уже не был даже гражданином Испании, поскольку по приговору суда, вынесенному заочно в декабре 1939 года, был лишен гражданства. Эти юридические противоречия не имели большого значения, как не имели значения и доводы его защитника, капитана артиллерии Рамона де Колуби, который пытался смягчить наказание, напомнив о содействии обвиняемого в помилованиях, выдаче пропусков и обмене пленными – все это некогда помогло и самому Колуби – для смягчения революционных репрессий летом 1936 года. Как напишет Эдуардо Аунос, с благодарностью вспоминая работу первого франкистского гражданского правителя Каталонии Венсеслао Гонсалеса Оливероса, «обстоятельства требовали решительных действий, которые заставили бы понять, что освободительная война была не кровопролитной всеобщей забастовкой, выигранной против рабочих, и не перерывом, после которого Каталония вымышленная могла бы снова подчинить себе Каталонию истинную, приветливую и достойную восхищения, пример и славу Испании»[48]. В качестве последнего жеста неповиновения, поскольку одной из первых мер Гонсалеса Оливероса был запрет на публичное использование каталанского языка, перед расстрелом утром 15 октября 1940 года – «травматическое внутреннее кровотечение» цинично записали в его свидетельстве о смерти, – прощальными словами Льюиса Компаньса были: «Per Catalunya!» (кат., «За Каталонию!»)[49].

Зугазагойтия тем временем оставался в Мадриде, где в октябре того же года его коллективно судили на чрезвычайном и срочном военном трибунале. Несмотря на защиту многих религиозных деятелей, а также оправдательные показания писателя Венсеслао Фернандеса Флореса, укрывшегося во время войны в посольстве Нидерландов в Мадриде и напомнившего о скрупулезном соблюдении баскским социалистом права на убежище – того самого, в котором ему позже было отказано и которым также воспользовался его официальный защитник, – он был приговорен к высшей мере наказания. Переведенный в надежде на возможное помилование в тюрьму Порлиер, Зугазагойтия, как и многие другие осужденные, «в ожидании исполнения смертного приговора» успел написать прощальное послание, адресованное своим детям в виде «морской сказки», прежде чем был расстрелян на столичном кладбище Ла-Альмудена 9 ноября 1940 года[50].

Разработка законодательной хартии

Ни пребывание на своем посту, ни попытки спрятаться, ни изгнание… на самом деле даже смерть, по сути, не избавляла побежденных от преследования победителей. Применение военной юстиции в форме трибуналов и превентивное содержание основной части республиканской армии в концентрационных лагерях, где ее члены ожидали сортировки в соответствии со степенью политического недовольства, привело к увеличению числа специальных судов. Среди двадцати обширных нормативных актов, принятых диктатурой, особую роль играли законы, на основании которых создавались суды по политическим делам и Специальный трибунал по подавлению масонства и коммунизма, которые занимались продолжением или возобновлением многочисленных процессов даже после того, как обвиняемые были убиты[51]. Непрерывность в послевоенный период динамики, характерной для гражданской войны, действительно впечатляет и еще раз демонстрирует полное отсутствие примирительной воли со стороны франкистских властей. В этом смысле особенно характерным является законодательство о политической ответственности, а потому стоит остановиться на его детальном анализе.

Появившийся в Официальном государственном бюллетене (BOE) в решающем феврале 1939 года Закон о политической ответственности (Ley de Responsabilidades Políticas, LRP) носил поистине конституционный характер, поскольку его положения резюмировали социальную модель и проект будущего, задуманный диктатурой Франко[52]. Всесторонне изученный Мануэлем Альваро Дуэньясом, LRP не ограничивался нормативной базой для политической чистки, как это может показаться на первый взгляд, но предусматривал полную реорганизацию, пусть и временную, сосуществования населения, которое де-факто отныне делилось на граждан первой и второй категорий.

Наделенный способностью путешествовать во времени, этот закон отступал назад вплоть до попытки мятежа в октябре 1934 года, дабы установить причину «подрыва всякого порядка», которому подверглась Испания, одновременно возложив вину за развязывание гражданской войны на всех левых и сепаратистов. Следовательно, все, кто состоял в каких-либо организациях такого рода – партиях, профсоюзах и группировках, которые отныне и навек были запрещены, – или выступал против славного Национального движения (действием или бездействием, поскольку предусматривалась также «опасная пассивность» или «пребывание за границей более двух месяцев»), могли быть законно привлечены к ответственности. Осужденных ожидали три вида наказаний, которые варьировались в зависимости от степени тяжести содеянного: частичное или полное лишение права заниматься определенными профессиями с потерей работы не только на государственной службе, но и в частном секторе; невозможность свободного передвижения по стране с наказанием в виде лишения свободы или изгнания с места проживания, а также материальный штраф вплоть до «полной потери имущества». И наконец, чтобы у провинившихся не оставалось никаких сомнений в том, что они исключены из нового национального сообщества, предусматривалась «в случаях крайней серьезности содеянного потеря гражданства для тех, кто не заслуживает чести называться испанцем»[53].

С начала века практически всеми государствами межвоенного периода стало весьма модно – благодаря извечным пионерам, таким как Турция и Советский Союз, а также Швейцария и Соединенные Штаты, – использовать ограничение и лишение гражданства в качестве инструментов для гомогенизирования своего населения, в то время как в тоталитарных странах больше усилий тратилось на установление канонов идеального гражданина. Так, в июле 1933 года гитлеровская Германия разработала первое подобное постановление, которое впоследствии было усилено печально известными Нюрнбергскими законами (1935), в то время как Муссолини пришлось ждать тоталитарного поворота (svolta totalitaria) конца 1930-х годов, чтобы отточить создание нового фашистского человека, руководствуясь, в частности, расистскими законами против коренных народов в колониях (1937) и антисемитскими законами в метрополии (1938). Будучи примерной ученицей тех и других, диктатура Франко, таким образом, присоединилась к режимам, которые лишили часть своих жителей «права иметь права», после чего тысячи республиканских изгнанников пополнили «постоянно растущий новый народ, состоящий из апатридов». По блестящим словам Ханны Арендт, которая сама была лицом без гражданства, это была «самая симптоматичная группа в современной политике», поскольку «начиная с Первой мировой войны каждое политическое событие добавляло новую категорию к группе тех, кто жил вне защиты закона», что, как вскоре убедятся испанские красные, должно было сыграть решающую роль в развязывании Холокоста[54].

Тоталитарный характер LRP проявлялся также в различии, которое, как и в Германии, проводилось на практике между победителями, которые с тех пор считались полноправными гражданами (Reichsbürgerschaft), и побежденными, которые, несмотря на сохранение гражданства, были в определенной степени ограничены в своих трудовых правах и правах передвижения (Staatsangehörigkeit). Кроме того, в отличие от расовых, этнических и религиозных критериев, применяемых в Германии, которые с энтузиазмом узаконивались биомедицинскими науками того времени, почти полное отсутствие подобных меньшинств в Испании вызывало необходимость основываться исключительно на факторах политической активности. Несомненно, определить последние было труднее, несмотря на то что доктор Антонио Вальехо-Нагера был полон решимости продемонстрировать «тесную связь между марксизмом и умственной неполноценностью» с помощью психиатрических экспериментов над членами интербригад в концентрационных лагерях и республиканскими заключенными в тюрьме Малаги, пытаясь таким образом покрыть лаком научного объективизма создание нового общества, изолирующего «антисоциальных психопатов»[55].

Активное присутствие во франкистской репрессивной системе таких фигур, как Вальехо-Нагера, изначально связанный с монархическим консерватизмом, но прежде всего радикализация их позиций – несколькими годами ранее, руководствуясь доктриной Ватикана, он был категорически против любых мер «социальной профилактики», о чем говорил в журнале Acción Española[56], – свидетельствует о важности опыта гражданской войны в политическом единообразии, которое лежало в основе диктатуры. Как отметил Ферран Гальего, война спровоцировала фашизацию традиционных правых в «доктринальном синтезе 18 июля, согласовании действий всех националистических сил путем систематического насилия и создании конкретной формы сплоченности, основанной на боевом опыте и возрождающейся мифологии, которая сопровождала этот процесс»[57].

Таким образом, в LRP, как и во всем изначальном законодательстве диктатуры, элементы тоталитарных инноваций, привнесенные фалангистскими секторами, сочетались с консервативными и католическими антилиберальными традициями. Более того, этот синтез происходил абсолютно естественно как результат переговоров между различными силами. Переговоров, в которых присутствовала напряженность, но в которых не было несоответствий, выявившихся позже[58].

Так, армия и однопартийная система, несомненно, предпочли бы единолично управлять применением этой особой юрисдикции, но обе соглашались с тем, что каждый региональный суд по политическим делам должен состоять из представителей обоих секторов, к которым добавится третий член: профессиональный магистрат. Что касается последних, то и для юридического сообщества – в его наиболее корпоративном и традиционном аспекте, поскольку оно пошло по пути своих наиболее прогрессивных секторов, – не было проблем, которые перестали бы существовать из-за процессуальных помех, таких как презумпция невиновности (в одном из подготовительных постановлений LRP обвиняемого называли «истинным виновником») или понятие наследственной и коллективной вины – «экономические санкции вступят в силу, даже если виновный умрет […] и перейдут к наследникам», – что прямо противоречило либеральной идее индивидуальной ответственности.

Смешанный характер этой юрисдикции, основанный на националистической преемственности и слиянии, давал о себе знать и при определении того, кто будет выдавать отчеты и поручительства, на которых должно основываться решение судов. Во время диктатуры Примо де Риверы местные отряды народного ополчения, куда под военным надзором и с благословения Церкви обычно набирали местные «живые силы», выполняли предварительные задачи по сбору информации о «подозрительных лицах» на соответствующей территории[59]. Во времена франкистской диктатуры к традиционному рецепту «алькальд […] приходской священник и начальник отделения Гражданской гвардии» в качестве нового ингредиента добавлялся «местный вождь традиционной испанской фаланги и из JONS», круг власти, который с этого момента должен был представлять так называемое «общество одобрения»[60].

Самым наглядным доказательством того, что в итоге все одобряли такое распределение функций, является то, что диктатуре никогда не приходилось долго искать исполнителей своего своеобразного правосудия: высшие чины и военные аудиторы охотно сотрудничали, как и фалангисты, для которых долгожданная «судебная революция» стала одной из звездных серий так и не вышедшего сезона «надвигающейся революции». Кроме того, у системы не было недостатка в действующих судьях, руководствующихся своим консерватизмом или строго позитивистским пониманием юридической практики и готовых применять новое законодательство.

Вершину этого созвездия региональных судов венчал Национальный трибунал, председателя которого назначало правительство и чьи должностные лица также были радикальными консерваторами. Избранный первым Энрике Суньер был в этом смысле особенно символической фигурой. Будучи профессором педиатрии и доверенным лицом во время предыдущей диктатуры, Суньер считал, что величайшей ошибкой Примо де Риверы было то, что он проявлял чрезмерную «падкость к кровопролитию»[61], причем уже не по отношению к обычным красным и черным подрывникам, но прежде всего к сотрудникам предательского и чуждого Института свободного образования (Institución Libre de Enseñanza, ILE). Как ясно из прочтения его работы «Интеллектуалы и испанская трагедия» (1937) – Карлос Кастилья дель Пино, чуткий к психологическому дисбалансу, назвал ее «одной из самых подлых книг, которые я когда-либо читал»[62], – это было ошибкой, повторять которую они не собирались. Его назначение в феврале 1939 года стало однозначным предупреждением для тех пребывающих в изгнании либеральных штурманов, которые надеялись, что их помощь потребуется для послевоенного восстановления. Обеспокоенный в первую очередь, как всякий либерал, своим личным положением, встревоженный Ортега-и-Гассет, видимо, наконец понял это, написав Грегорио Мараньону, что «если это подтвердится, это будет самым печальным известием, которое я получил из Испании за последние полтора года […] на данном этапе оно потребует от меня принятия […] важнейших решений относительно моего собственного будущего»[63].

В декабре 1940 года Энрике Суньера сменил другой старый знакомый, Венсеслао Гонсалес Оливерос, также университетский профессор, генеральный директор по образованию при Примо де Ривере, столь же одержимый ILE, и чей ужасный репрессивный послужной список в должности гражданского губернатора Каталонии позволил ему теперь выполнять двойную работу: председателя Национального трибунала по политическим делам и вице-президента Трибунала по подавлению масонства и коммунизма (Tribunal para la Represión de la Masonería y el Comunismo, TRMC)[64]. Последняя должность была учреждена после публикации 1 марта предыдущего года одноименного закона, что оказалось совершенно излишним в отношении LRP, поэтому все указывает на то, что его разработка была ответом на личную одержимость диктатора тайными обществами и Коммунистическим интернационалом. Так, в соответствии с теориями священника Хуана Таскеца – близкого друга падре Хосе Марии Буларта, личного капеллана Франко – и благодаря его собственной подписке на «Бюллетень Международного соглашения против Третьего интернационала» (Bulletin de L’Entente Internationale contre la Troisième Internationale)[65] масонству и коммунизму были официально предъявлены обвинения не в чем ином, как в «упадке Испании […] потере колониальной империи […] потрясениях, ускоривших падение конституционной монархии […] и ужасной атеистической, материалистской, антимилитаристской и антииспанской кампании, которая предполагала сделать нашу Испанию сателлитом и рабом преступной советской тирании»[66].

Состав этого культового трибунала в очередной раз отразил баланс между различными группами франкистской коалиции. Его лидер, назначенный непосредственно каудильо, был окружен «генералом армии, иерархом FET и JONS и двумя юристами». Являясь образцом карлистской традиции, что отразилось на всей судебной концепции диктатуры, первым председателем трибунала стал традиционалист Марселино де Улибарри Эгуилас, которому во время войны было поручено изъятие документации для последующих репрессий – с 1938 года было создано Государственное управление по изъятию документов (Delegación del Estado para la Recuperación de Documentos, DERD), – человек, пользующийся максимальным доверием как Франко, так и Серрано Суньера, которых он знал со времен своего пребывания в Сарагосе. Отладив работу своей организации, в чем ему помогал Луис Карреро Бланко, капитан фрегата, который с некоторых пор проводил больше времени на суше, чем в море, Улибарри вскоре уступил свой пост другому военнослужащему, «по-собачьи верному» генералу Андресу Салике[67], хотя остался в составе трибунала. В любом случае для вице-президента Гонсалеса Оливероса эти перестановки не представляли особой проблемы, поскольку с тех пор, как было принято решение об объединении всех политических сил, «парламентаризма в Испании нет и, даст Бог, никогда больше не будет, а Новая испанская политика может звучать исключительно по-фашистски, хотя и не является собственно „фашизмом“, заимствованным за рубежом»[68].

Что касается последнего предостережения, любое признание того, что диктатура нашла свою модель государства за пределами национальных границ, было политически рискованно, особенно после стольких лет ожесточенной критики ILE за его предполагаемый иностранный характер. Но не было это и изолированным притязанием, поскольку в соответствии со своей ультранационалистической природой каждое фашистское движение и каждый фашистский режим всегда отрицали, что черпали вдохновение в опыте, чуждом их собственным национальным особенностям, несмотря на то что все они отталкивались от первоначальной модели Муссолини. Кроме того, в отношении таких персонажей, как Вальехо-Нагера, Энрике Суньер или Гонсалес Оливерос, утверждение, что испанский путь к тоталитаризму не заимствованная идея, а переосмысление традиционной идеологии, было гораздо более созвучно их личному пути.

И все же внедрение нового в старое и вовлечение армии и судебных органов в фарс фашистского правосудия были обычным явлением во всей Европе. Нельзя забывать, что Tribunale Speciale per la Difesa dello Stato, высший суд итальянского фашизма, учрежденный в ноябре 1926 года, состоял из профессиональных военных и членов фашистской милиции – его первым председателем был генерал Карло Санна, – которых сопровождал инструктор военной магистратуры[69]. Со своей стороны, печально известный Народный суд (Volksgerichtshof), созданный Гитлером в апреле 1934 года, объединял двух профессиональных судей с тремя помощниками из рядов нацистской партии, к тому же был вдохновлен специальными юрисдикциями, созданными в консервативной Баварии после поражения Восстания спартакистов. И в том и в другом случае преобладающий в юридической профессии позитивизм и представление о судьях как о «neutrales funzionari dello Stato» (нейтральных государственных служащих) привели к тому, что фашистское и национал-социалистическое законодательство было разъяснено и применено без каких-либо серьезных сомнений. Даже бывшие консервативные министры юстиции, такие как Франц Гюртнер, приветствовали восстановление смертной казни и поощряли ее применение задним числом в отношении опасных для общества граждан и коммунистов[70].

Логично, что представители обоих отделений единой партии все больше присутствовали в судах этого типа, которые, в свою очередь, заслонили собой обычное правосудие, что было возможно только в радикализованном контексте мировой войны и на колониальных территориях (Триполитания) или оккупированных (Генеральное правительство в Польше)[71]. Фаланга, напротив, всегда сохраняла те же пропорции власти по отношению к другим сословиям правовой структуры, что было истолковано как проявление слабости. Однако в долгосрочной перспективе этот смешанный способ включения в государственный аппарат оказался на самом деле гораздо более эффективным.

Параллели касаются не только происходящего в Италии и Германии, юридическая мимикрия мер, принятых вишистской Францией, впечатляет. Так, сразу после начала национальной революции военные суды Французского государства осудили Шарля де Голля за государственную измену, лишив его всего имущества и даже французского гражданства. Он был не единственным. В июле 1940 года начался процесс пересмотра любой натурализации, выданной с 1927 года, что привело к увеличению числа лиц без гражданства. Тщательно очищенная от своих еврейских членов благодаря новому антисемитскому уставу, судебная власть приветствовала в августе 1941 года создание «специальных секций» в апелляционных судах, которым было поручено задним числом рассматривать дела о преступлениях, связанных с недавно запрещенными тайными обществами, такими как масонство, и подрывными движениями, такими как коммунизм[72]. И все это потому, что, как заявил маршал Петен в августе 1940 года, «невозможен нейтралитет между правдой и ложью, между добром и злом, между здоровьем и болезнью, между порядком и беспорядком, между Францией и анти-Францией»[73]. Несомненно, каждый фашистский режим претендовал на вольный стих, однако все они рифмовались.

Обратная сторона монеты

В соответствии с биполярной концепцией своих собственных обществ, основанной на «различии друга и врага», придуманном теоретиком Карлом Шмиттом, чистки и особые юрисдикции фашистов имели еще один важный общий элемент: то, что одна рука отбирала у врагов, другая раздавала друзьям[74]. Таким образом, было бы ошибкой интерпретировать LRP, Закон, устанавливающий Правила увольнения государственных служащих (от 10 февраля 1939 г.), или LRMC как исключительно карательные. Многие политические и социальные слои позитивно воспринимали все эти правила, а соответственно и саму диктатуру.

Как мы указывали ранее, одним из основополагающих столпов закона об ответственности была его экономическая составляющая, которая предусматривала широкую программу изъятий, начатых уже во время конфликта и осуществлявшихся в двух направлениях. Одно из них касалось всех запрещенных партий и организаций, чье имущество «полностью переходило в собственность государства». Другая была сосредоточена на отдельных лицах и их семьях, которые, столкнувшись с жесткими санкциями, теряли сбережения, откладываемые в продолжение всей жизни, предприятия и недвижимое имущество, отчужденные или зарегистрированные в качестве гарантии выплат. Само собой разумеется, что франкистское государство использовало весь этот поток экспроприаций, чтобы вознаграждать сторонников, завоевывать доверие колеблющихся и еще больше унижать своих жертв.

Единственная партия была одним из главных бенефициаров при распределении благ, во многих случаях это выглядело как легализация захваченного фалангистскими ополченцами, которые контролировали или оккупировали какую-либо местность во время войны. По мере того как бывшие культурные учреждения, частные дома и штаб-квартиры левых партий превращались в новые местные и провинциальные представительства FET и JONS, эмблема ярма и стрел все более распространялась в городских и сельских районах по всей стране. Аналогичным образом изъятие печатных станков и оборудования у многочисленных рабочих и республиканских типографий способствовало формированию так называемой цепочки прессы Движения, группы примерно из сорока газет и радиостанций, которые служили передаточным ремнем для фалангистских лозунгов и, хотя никогда не пользовались излишним авторитетом, во многих провинциях представляли собой практически единственный источник информации.

Некоторые из этих конфискаций стали символом идеологических последствий такой передачи имущества. Уже во время войны La Voz de Navarra – рупор Баскской националистической партии (PNV) в регионе – был преобразован фалангистами в ¡Arriba España!, они же присвоили газету El Pueblo Gallego, основанную депутатом-либералом и галисийским патриотом Мануэлем Портелой Вальядаресом[75]. Следуя аналогичной модели, в феврале и марте 1939 года ежедневные газеты Solidaridad Obrera в Барселоне и El Sol в Мадриде, представители соответственно анархо-синдикалистской Национальной конфедерации труда (НКТ) и кругов прогрессивной столичной буржуазии, были преобразованы в Solidaridad Nacional во главе с Луйсом Санта Мариной, а орган Вертикального профсоюза (Sindicato Vertical) – в Arriba. Órgano oficial de FET y de las JONS, которым последовательно руководили Хосе Мария Альфаро и Ксавьер де Эчарри[76]. Аналогичным образом Мадридский Атеней, историческая институция либеральной и республиканской интеллигенции, стал Дворцом культуры провинциальной делегации Движения в Мадриде, а также штаб-квартирой фалангистских профсоюзов преподавателей средних и высших учебных заведений[77].

Конечно, не только FET и JONS выиграли от этих махинаций с недвижимостью: тысячи объектов и земель, право собственности на которые оспаривалось между муниципалитетами и католической церковью, особенно после того, как Вторая республика отменила государственный конфессионализм, в итоге достались Граду Божьему, как называли Мадрид. И сделали они это в сопровождении новых знаковых завоеваний, таких как старый «Институт-Школа» (Instituto Escuela) и помещение Студенческого общежития, детища ненавистного ILE. Расположенные напротив мадридской улицы Серрано, оба этих здания в итоге были интегрированы в благородный фасад цитадели Высшего совета по научным исследованиям (Consejo Superior de Investigaciones Científicas, CSIC), обретя гораздо более респектабельное наименование и назначение. Так, Центр среднего образования был переименован в Институт Рамиро де Маэсту, и только название его баскетбольного клуба «Эстудиантес» (1948) косвенно указывало на его происхождение. А зрительный зал, открытый в 1933 году выступлением танцовщицы Ла Архентина, которой подыгрывал на фортепиано Федерико Гарсиа Лорка, был передан «Опус Деи». В соответствии с самим характером CSIC, созданного потому, что «нам нужна католическая наука», он был передан Мигелю Фисаку, звездному архитектору этого проекта, для смелого пространственного преобразования – вера, современность и фашизм никогда не враждовали – в нынешнюю церковь Святого Духа[78].

Захват недвижимости также практиковался высшими иерархами диктатуры, в том числе, как хорошо известно, самим Франсиско Франко. Несмотря на военную строгость и христианский аскетизм, отличавшие диктатора и его политический класс и культивируемые пропагандой режима в течение многих лет, а позже воспроизведенного в лживых мемуарах его министров, выходивших без какой-либо проверки, все они пользовались своим положением для присваивания самых сочных кусков[79]. Во многих случаях им даже не приходилось проявлять инициативу, поскольку они хорошо знали, что сотрудники администрации возьмут на себя организацию необходимых формальностей, рассчитывая им угодить.

Так, в соответствии с популярной формулой «народной поддержки» и убедительных «приглашений» родственников репрессированных с целью содействия продаже зданий и земель в 1938 году алькальд Севильи Рамон де Карранса передал генералу Гонсало Кейпо де Льяно имение Гамбогас. Со своей стороны, городской совет Херес-де-ла-Фронтера в том же году подарил командору Сальвадору Арисону роскошное поместье. А писатель Хосе Мария Пеман руководил строительством и передачей в 1946 году генералу Хосе Энрике Вареле своего кадисского шале. Эта технология возникла в 1938 году, когда по инициативе предпринимателя Педро Баррие де ла Маса была организована Хунта Про-Пасо (Junta Pro Pazo), целью которой стало приобретение для главы государства исторического Пасо-де-Мейрас, бывшей резиденции писательницы Эмилии Пардо Басан. Цель была достигнута в 1941 году, когда виллу зарегистрировали – особым распоряжением, поскольку сделано это было в индивидуальном порядке – на имя Франко. Эти методы, отнюдь не являющиеся результатом восторженной атмосферы войны и раннего послевоенного периода, вскоре начали проводиться регулярно. В августе 1962 года тот же Баррие де ла Маса – мажоритарный акционер банка «Пастор» и благодарный учредитель компании Fenosa после конфискации Electra Popular Coruñesa у убитого республиканского предпринимателя Хосе Миньонеса – купил на аукционе, где могли участвовать только он и один из сотрудников Движения в Ла-Корунье, Дом Корниде, нарядный дворец, собственность на который он немедленно передал донье Кармен Поло, влюбленной в этот особняк с 1950-х годов. Подобные приобретения, по логике вещей, заслуживали соответствующего убранства. Много говорилось о любви Германа Геринга к картинам из французских музеев, но следует также упомянуть и скульптуры пророков Исаака и Авраама из портика Славы собора Сантьяго-де-Компостела, которые переместились в вестибюль Дома Корниде, а затем в часовню в Пасо-де-Мейрас[80].

Наряду с грабежом институционального характера или связанным с лидерами режима существовали и другие процессы, менее заметные, но способные охватывать большую часть населения и прямо или косвенно делать ее соучастницей чистки. Если осужденные на выплату финансовой компенсации и их семьи были вынуждены срочно и невыгодно для себя продавать свое имущество, всегда находились покупатели-оппортунисты, нотариусы и регистраторы, которые выполняли необходимые формальности. Этот мир до сих пор мало изучен историографией, однако накрепко отпечатался в народной памяти и напоминает узурпацию, которой подвергалось еврейское население, поскольку включал в себя также продажу с аукциона имущества, принадлежащего изгнанникам, чья неспособность уплатить налоговые взносы приводила к экспроприации[81].

Покуда тысячи людей исключались из общественной жизни или лишались возможности занимать должности на государственной службе не только в центральной администрации, но и на муниципальном уровне и в сфере образования – в своем исследовании, посвященном чисткам магистратуры, Франсиско Моренте отметил, что каждый четвертый учитель был исключен, отстранен от должности или подвергнут санкциям[82], – для многих других это означало снижение конкуренции за доступ к желанным должностям. А также возможность более быстрого продвижения по службе. Последнее обстоятельство стало особенно очевидным в сфере высшего образования, что свидетельствует об активном участии консервативной профессуры в чистках своих коллег. Так, если исходить из реестров 1935 года, сокращение штата университетов могло составить примерно 50 %, что способствовало активному процессу замены, который еще больше укреплял лояльность режиму. С одной стороны, к бенефициарам присоединились представители «нового поколения, не запятнанного прошлыми ошибками», иными словами, целый ряд достойных молодых людей, продвигаемых различными группами франкистской коалиции, был катапультирован на руководящие должности в академических кругах, начав соревноваться друг с другом в непростой гонке за «штурм кафедр» и завоевание участков идеологического влияния. С другой стороны, произошла своего рода смена поколений, поскольку все большую роль – в частности, благодаря долгожданному переезду с периферии в Центральный университет в Мадриде – играли профессора, которые до того занимали должности, менее значимые для общественности. По свидетельству не заподозренного в антифранкизме проректора Центрального университета Хулио Паласиоса Мартинеса, не обязательно в соответствии с критериями педагогического и исследовательского мастерства:

«Границы Испании пересекли столько ценных специалистов, что нынешняя ситуация поистине отчаянна и усугубляется тем, что большое количество элементов, которые из-за своей недостаточной компетентности были справедливо не допущены к ведущим должностям, ведут себя так, будто война была не чем иным, как выигранными выборами, и у них появился шанс занять все эти должности, которые ранее находились во власти противника»[83].

Поскольку одних только процессов чистки было недостаточно, чтобы склонить материальный баланс на сторону победителей, диктатура позаботилась о том, чтобы юридически закрепить эту конструкцию двухскоростного общества. Декрет-закон от августа 1939 года, позже ратифицированный октябрьским постановлением, предусматривал резервирование 80 % мест в государственных учреждениях для бывших франкистских комбатантов, бывших заключенных и сирот, а также лиц, находящихся на иждивении жертв республиканских репрессий, процент, который, как ожидалось, также будет применяться в частном секторе. Помимо уже упомянутого академического мира, имеющего огромное значение, речь шла о том, чтобы таким образом облегчить политически благонадежным лицам доступ как к государственному аппарату – гарантируя тем самым, что государственный служащий достаточно мотивирован и готов выполнять требования законодательства, – так и к другим видам рабочих мест, требующих более низкой квалификации, к должностям привратников или уличных торговцев прессой, широко представленным в общественных местах[84]. Надо заметить, что изменение статуса этих профессий было связано с мифом, распространенным в послевоенный период в модных литературных жанрах, таких как пугающие брошюры о революционных репрессиях в Мадриде, в которых часто встречались семьи «красных» швейцаров, которые выдавали ЧК владельцев поместья[85]. Для законопослушных обывателей, несомненно, важно было знать, что продавщица в соседской лавке или консьержка – национальная вдова, или что школьный учитель физкультуры, как дон Сальвадор Агирре из пьесы «Цветущий сад» (1994), «искалеченный кабальеро, герой «голубой дивизии», награжденный медалью за заслуги перед Отечеством»[86].

Таким образом, к кровавому договору, подписанному во время гражданской войны, теперь был добавлен договор о разделе добычи, заключенный в послевоенный период. Благодаря этому между режимом и многочисленными слоями населения установилась теснейшая лояльность, которая касалась непосредственно частной жизни, выходя за рамки возможных идеологических убеждений или воспоминаний о республиканских репрессиях. Несомненно, всем тем, кто обеспечил себя работой, выиграл в давних имущественных спорах или нажился на ограблениях, не хотелось, чтобы репрессированные и изгнанные когда-нибудь могли привлечь их к ответственности. Они накрепко связали свою судьбу с выживанием диктатуры, что окажется решающим фактором их сопротивления в моменты наибольшего международного давления.

Для испанского общества в целом результат этого сложного переплетения официальных зеркальных мер, личной мести, взаимных услуг и интересов был разрушителен с социальной и моральной точек зрения в силу разделения общества на победителей и побежденных, а также разрыва традиционных социальных уз, добрососедства, дружбы и даже семейных связей, поскольку, в то время как Мануэль Мачадо в 1941 году ставил в испанском театре пьесу «Человек, который умер в войну», в мае того же года его соавтор и брат Антонио был посмертно лишен должности профессора Института Сервантеса в Мадриде. Разрушительно это было и с экономической точки зрения, поскольку любые стимулы для модернизации производства или инноваций оказывались менее рентабельными, чем инвестиции в обеспечение близости к политической власти и доступу к механизмам извлечения богатства[87].

Как писал поэт Луис Сернуда в сборнике «Развеянные химеры», недостаточно было их убить: в отношении Хулиана Бестейро был официально возбужден судебный процесс о гражданской ответственности, который в 1941 году, через год после его смерти, приговорил его к выплате пятнадцати тысяч песет. И все это в то время, когда его бывшие коллеги по Королевской академии социальных и политических наук не только считали его исключенным де-факто, но и поспешили повторно присвоить его членскую медаль. На Мигеля Эрнандеса и Хулиана Зугазагойтию также были заведены соответствующие дела. Делу поэта не дали ход, поскольку не знали, где можно указать «имущество, оклад или заработную плату, которой пользуется обвиняемый […] супруг и члены семьи», в то время как дело баскского политика было окончательно прекращено из-за несостоятельности в июне 1945 года. Не было недостатка и в тех, кто странствовал по всем специальным юрисдикциям, как в случае с Льюисом Компаньсом, который, как мы уже указывали ранее, помимо лишения гражданства и всего своего имущества на процессе в декабре 1939 года был привлечен к ответственности TRMC в период с июля по сентябрь 1941 года, когда «уголовное преследование было окончательно объявлено прекращенным по факту смерти осужденного».

От юга полуострова до Пиренеев последователи Франко работали над судебной эксгумацией останков погибших в «жаркое лето» 1936 года. Андалузский политик Блас Инфанте, убитый в августе того же года в Севилье, был привлечен к ответственности и приговорен в мае 1940 года к штрафу в размере двух тысяч песет[88]. То же самое было проделано в отношении супругов Рамона Асина и Кончиты Монрас, расстрелянных без причины и следствия «по вине своих добрых соседей из Уэски» в августе того же 1936 года. С их помощью также надеялись заработать, потому что, как указывалось в подробных отчетах, направленных командованием гражданской гвардии, они выиграли «крупную сумму», иными словами, им достался главный выигрыш в Рождественскую лотерею 1932 года. Наверняка победителей постигло сильное разочарование, когда при аресте в апреле 1941 года счета в Банке Арагона на имя Кончиты Монрас они обнаружили всего 2500 песет. Мало того, оказалось, что Асин потратил деньги на финансирование фильма «Лас-Урдес. Земля без хлеба» (1933) другого инакомыслящего, Луиса Бунюэля, в связи с чем в январе 1947 года был объявлен неплатежеспособным[89]. Подобные примеры можно найти в каждой провинции и регионе Испании. В конечном счете речь шла о том, чтобы разрушить политическую и культурную вселенную левых, республиканцев, националистических движений и анархо-синдикализма. После физического устранения их лидеров и руководящих кадров необходимо было разрушить основы их наследия и посыпать солью их память, чтобы она никогда больше не могла возродиться.

Если кто-то все еще допускал, что Франко не намерен оставаться у власти вечно и быстро уступит место монархической реставрации и какой-либо форме политического переходного периода, то создание этих специальных трибуналов было явным признаком обратного. Абсолютно никто не стал бы тратить время на то, чтобы за несколько недель до победы в войне поручить написание такого сложного текста, как LRP, и не запустил бы DERD – с штаб-квартирой в Саламанке, где также был размещен TRMC, – если бы он не собирался руководить судьбами страны в течение долгого периода. Наоборот, Франко и круг его соратников таким образом демонстрировали свою готовность сочетать использование ранее существовавшего законодательства, такого как Кодекс военной юстиции, который применялся в военных трибуналах – что также служило для попытки представить себя воплощением преемственности государства, – с созданием прочного законного основания для нового руководства. Как и в случае с фашистским сквадризмом Муссолини, периодическое насилие со стороны фалангистов и групп гражданского действия на ранних этапах гражданской войны было очень полезно для завоевания власти. Это насилие исправно возобновлялось в моменты неопределенности, но теперь оно должно было уступить место ортодоксальной, «административно-правовой» модели репрессий, следуя предпосылке Макса Вебера о том, что «применение силы считается законным только в той мере, в какой это разрешено государством или же им предписано»[90].

Логично, что всякий раз, ссылаясь на франкистское законодательство, мы будем учитывать два обстоятельства. Во-первых, его легитимность никогда не была законной, поскольку исходила не от представительного органа, свободно и демократически избранного гражданами страны, а от институтов диктатуры или самого диктатора лично. Ни одно государство не может функционировать без нормативно-правовой системы, но, как отмечал Элиас Диас в те годы, простое существование законов автоматически не приводит к тому, что мы сегодня знаем как «правовое государство»[91]. Во-вторых, сам режим, как мы увидим, вынужден был игнорировать положения своего собственного законодательства во всех случаях, когда это было необходимо для защиты его интересов. Эта особенность отличала все диктатуры прошлого столетия. Однако эта слабость в отношении законодательства работала только в одном направлении, поскольку все те группы инакомыслящих или оппозиции, которые хотели добиться малейших уступок диктатуры, должны были неукоснительно придерживаться буквы закона.

Многогранное насилие

История судеб, постигших Хулиана Бестейро, Мигеля Эрнандеса, Льюиса Компаньса, Хулиана Зугазагойтию и их семьи, не отвечает стремлению франкистской репрессивной практики накапливать один пример за другим. Упоминание о них призвано проиллюстрировать на основе конкретных примеров, несомненно, наиболее ярких, наличие ряда элементов, повторение которых приводит нас к выводу о существовании метода, систематической логики, которая направляла действия режима. Исходя из этих предпосылок и с учетом большого количества научной литературы, накопленной по этой теме, мы можем сформулировать по крайней мере шесть характеристик, присущих франкистскому насилию: их сквозной, превентивный, гибкий, многогранный, инкриминирующий и циничный характер.

Ни возрастные, ни классовые критерии не были гарантиями, позволяющими избежать репрессий. Не спасало даже принятие пострига: как мы видели в случае с баскскими капелланами, несмотря на то что защита католической церкви была одним из столпов режима, по их мнению, одни священники были более католиками, чем другие, а неугодных без колебаний сажали в тюрьму[92]. Особого упоминания заслуживает гендерный вопрос, подробно изученный, в частности, Мэри Наш, Моникой Морено, Миртой Нуньес и Пурой Санчес. Все они пришли к единодушному мнению: принадлежность к женскому полу не гарантировала снисхождения победителей. Напротив, если, как в случае с Кончитой Монрас, было доказано, что женщины действовали не «под влиянием мужа», но как сознательные «сторонники крайних идеалов», это вызывало двойное осуждение, поскольку они не просто были «красными», но и отказались от природной женственности. Последнее условие, по мнению режима, было несовместимо с поведением таких фигур, как Долорес Ибаррури, приговоренная в феврале 1941 года к выплате «всего лишь» двадцати пяти миллионов песет, когда ее состояние оценивалось чуть более чем в три тысячи, при этом указывалось, что ее ораторское искусство было отмечено «дерзостью и лексикой, невообразимыми для человека, тем более для женщины»[93]. Исходя из этих предпосылок, неудивительно, что женские тюрьмы и камеры стали одним из мест наибольшей физической и психологической нагрузки в послевоенный период – практика сексуальных домогательств и надругательств была широко распространена и поощрялась властями[94].

Эти унижения, а также продолжающиеся процессы чистки и посмертных взысканий отнюдь не были обычными проявлениями ожесточения: согласно франкистской логике, это был наилучший способ предотвратить стремление к сопротивлению и жажду мести со стороны семей репрессированных. Лишая их материальных средств к существованию, облагая штрафами, присуждая конфискации и отбирая право голоса, режим ожидал, что они будут вынуждены посвятить всю свою энергию элементарному выживанию, к тому же в отдельных случаях у них не останется иного выхода, кроме как заняться теневой экономикой, проституцией, попрошайничеством или преступностью[95]. Как и во время войны, когда предпочтение отдавалось поэтапной оккупации территории, что давало возможность более эффективно очистить ее от врагов[96], конечной целью Франко и диктатуры была не только кратковременная победа, но также и меры против следующего поколения левых активистов. Таким же превентивным был и их наглядный характер. При малейшей угрозе репрессивный ответ был совершенно непропорционален содеянному, зато таким образом удавалось запугать тех, кто думал уйти в подполье и присоединиться к оппозиции.

Как и большая часть фашистских режимов на ранних этапах своего существования, а именно на стадиях радикализации в условиях войны, когда все барьеры рушились, диктатура Франко варьировала степень своего насилия в зависимости от международной ситуации и расчета между самоутверждением для внутреннего пользования и политическими издержками внешнего восприятия. Таким образом, интенсивность и публичность репрессий служат отличным термометром для измерения уверенности в себе режима в каждый момент его существования: чем более сильным он себя чувствовал, тем более безнаказанно действовал. Точно так же, как нацистский режим временно смягчил свою антисемитскую риторику перед проведением Олимпийских игр 1936 года и замедлил программу эвтаназии «операции Т4» перед лицом протестов католических кругов[97], диктатура Франко умела приспосабливаться к требованиям времени. Так, например, в начале своего становления она заменила смертный приговор Хулиану Бестейро и Мигелю Эрнандесу в ответ на зарубежный резонанс. Или когда под давлением послевоенной изоляции в октябре 1945 года предоставила частичное помилование лицам, осужденным за военный мятеж, а в 1946 году была вынуждена отменить некоторые смертные приговоры коммунистическим боевикам, поскольку казни бывших участников Сопротивления вызывали недовольство французского общественного мнения[98]. Или в 1947 году, чтобы угодить посланнице Аргентины Эвите Перон, чья помощь казалась жизненно необходимой и которая проявила интерес к другой исторической подпольной коммунистической активистке, Хуане Донье, получив отчаянное письмо от ее сына Алексиса с просьбой о помиловании[99]. Иными словами, франкистская диктатура была чувствительна к давлению, как внешнему, так и внутреннему, что прямо указывает на ответственность церковной иерархии за отсутствие прощения и стремление отомстить. Чтобы освободить из тюрьмы «не тех» баскских священников, она позволила себе услышать их голос, однако трудно было услышать едва различимый шепот в тюрьмах и концентрационных лагерях.

Помимо прочего, эта зависимость не сильно обременяла режим, поскольку казни были не единственным способом применить насилие. Чтобы устранить неугодных, не обязательно было приговаривать их к смертной казни. Голод, болезни, постоянные переезды, жестокое обращение или сильное социальное давление вполне могли способствовать завершению работы. Так было, как мы видели, с «прощенными» Бестейро и Мигелем Эрнандесом. Участницы «Скованных одной цепью» также не избежали этой участи: Бласа Хименес, ставшая во времена Республики символом женской сельской эмансипации, заняв пост алькальда ла-манчского поселка Альгамбра, была приговорена к смертной казни. И хотя приговор был заменен на упомянутые тридцать лет заключения, в условиях пыток, которым ее подвергали в тюрьме Аморебиета, она не прожила и десяти месяцев[100].

Согласно недавним исследованиям, «можно лишь удивляться, что при перечислении голодающих регионов современности часто упускается из виду Испания […] сороковых годов […] где, по имеющимся цифрам, от голода умерли около 200 000 человек». К этому следует добавить распространение таких болезней, «как авитаминоз, туберкулез или сыпной тиф […] прямое следствие длительного недоедания»[101]. Можно спорить о том, в какой степени эту ситуацию породила собственно диктатура, или же она стала результатом рокового стечения обстоятельств. Но не подлежит сомнению ее использование в качестве политического оружия, а также неравенство в распределении продовольствия, которое напрямую зависело от степени раскаяния народных классов, особенно в крупных республиканских городах – Барселоне, Валенсии и, прежде всего, «затрапезном Мадриде», воспетом певицей Селией Гамес, – вынужденных искупить грех своей эгалитарной дерзости[102]. Эти и другие действия режима, такие как изгнание и депортация, которые влекли за собой появление множества изгоев и непрекращающиеся преследования побежденных даже после их освобождения (унижения и нападения были обычным делом, как в случае бывшей активистки, коммунистки Томасы Куэвас, ставшей после освобождения из тюрьмы в 1945 году объектом подобного преследования, «которое изувечило ее позвоночник на всю оставшуюся жизнь»), отражались и на количестве самоубийств, «значительно возросшем в послевоенные годы»[103].

Во время всех этих репрессий диктатура искала и находила сочувствие в институциях и обществе, которые, таким образом, оставались тесно связанными с новым государством и его дальнейшим существованием. Испанская католическая церковь, устранив несогласные элементы, подобные епископам Франсиску Видалю-и-Барракеру и Матео Мухике, и подстрекаемая антиклерикальными мерами Второй республики и страшными атеистическими настроениями революционеров, была на всех уровнях вовлечена в действия системы и превратилась в основное орудие ее легитимации. По мнению историка и бенедиктинского монаха Хилари Рагера, это была «серьезная оплошность», учитывая степень отождествления, установившуюся между церковной иерархией и элитой режима[104]. То же самое произошло с армией и органами безопасности, такими как Гражданская гвардия, которые ранее отличались гораздо большим внутренним разнообразием, чем принято считать, и которым война и послевоенный период дали возможность провести глубокую чистку и реорганизацию – Гражданская гвардия в сентябре 1939 года перешла в подчинение Военному министерству, что включало ее использование в качестве приоритетного инструмента разведки и судебного преследования, что, несомненно, было способом оценить степень ее послушания и вовлекать структурно[105].

Значительная часть населения также была призвана активно участвовать в репрессивных мероприятиях в качестве информаторов, что сделало донос «главной опорой правосудия Франко»[106]. И наконец, на вершине пирамиды находился сам диктатор, который через одно из своих доверенных лиц, Лоренсо Мартинеса Фусету из военно-юридического корпуса, был осведомлен обо всех смертных приговорах военных трибуналов и должен был лично их утверждать. Однако, прежде чем добраться до штаба генералиссимуса, а затем и до дворца Эль-Пардо, требовалось участие целого легиона следователей, осведомителей, судей и силовиков – целой машины, чьи шестеренки подталкивали имена в направлении каудильо, чтобы он в конечном счете поставил свою подпись в графе «осведомлен».

Кроме того, франкистское насилие, в полном соответствии еще с одной из типичных черт фашистских режимов, основывалось на лжи[107]. Только таким образом можно оценить заявления Франко, сделанные перед неизбежным окончанием гражданской войны, что, «если ваши руки не обагрены кровью, бояться вам нечего», – этот лозунг был приписан премьер-министру Невиллу Чемберлену и упомянут в штаб-квартире британского парламента. Ложью также было использование военных трибуналов, с помощью которых, как отметил Питер Андерсон, предполагалось донести до международного сообщества, что действия осуществляются в рамках Женевской конвенции 1929 года[108], чтобы судить за преступные военные мятежи только тех, кто сдержал свою конституционную клятву служить Республике. «Правосудие наоборот», как назвал его в своих мемуарах сам Рамон Серрано Суньер, тем не менее это знаменитое выражение было всего лишь еще одной ложью, с помощью которой он пытался скрыть свою ответственность, поскольку в 1977 году было гораздо удобнее писать против репрессий, чем признавать, что лично принимал в них активное участие, движимый желанием отомстить за убийство своих братьев, Хосе и Фернандо, в революционном Мадриде[109]. Ложь еще и потому, что он даже не удосужился соблюсти букву закона, который предусматривал возможность освобождения для лиц, достигших семидесятилетнего возраста, что, однако, не распространялось на Хулиана Бестейро, несмотря на постоянные просьбы Долорес Себриан. И наконец, имели место ложные обещания, подобные обещаниям генерала Гонсало Кейпо де Льяно в одном из его безумных выступлений по радио Севильи, в котором он заявил, что Компаньс «выпустил из Барселоны более пяти тысяч правых, что, несомненно, должно снизить лежащую на нем ответственность. Да не забудет этого Бог!»[110]. Можно надеяться, что так оно и оказалось, однако это не помогло бедняге избежать смертного приговора.

Совокупный результат этих многогранных репрессий ужасал, причем как в качественном, так и в количественном отношении. Что касается последнего, необходимость точно установить цифры результатов франкистского насилия представляет собой, если использовать понятие, введенное Примо Леви, подлинный «долг памяти». Это выходит далеко за рамки уничижительной идеи, что в последние годы историография только и занималась подсчетом мертвых. Нельзя забывать, что «цифры имеют первостепенное значение, потому что они сами рассказывают историю»[111]. Если следовать подсчетам специалистов, от 130 000 до 140 000 человек – 3 % из них женщины – были убиты франкистским государством по политическим мотивам с начала гражданской войны, из них около 50 000 приходится на послевоенный период, с 1939 по 1948 год. К этим цифрам следует добавить несколько тысяч жертв голода, лишений и антисанитарных условий в тюрьмах и концентрационных лагерях, смертность в трудовых лагерях в условиях рабской эксплуатации, а также жертвы местных репрессий и погромов, которые обычно не регистрировались официально. Если мы добавим к этому сводные данные об изгнанниках – их было как минимум около трехсот тысяч человек, – мы получим социологический профиль репрессированных, подавляющее большинство которых представляли собой молодые люди трудоспособного возраста, а если учесть, что общая численность населения Испании в 1935 году составляла около двадцати пяти миллионов человек, то история, которую нам рассказывают цифры, это история демографической катастрофы и человеческой декапитализации колоссальных масштабов, которых не знала ни одна другая страна Западной Европы вне учета военного контекста, что до 1939 года могло сравниться, каким бы удивительным это ни казалось нам сегодня, с Италией Муссолини и Германией Гитлера.

Между истреблением и перевоспитанием

Как бы ни старался Франко оправдать свой ответ «чего бы это ни стоило» на заданный Джеем Алленом вопрос, готов ли он «расстрелять половину Испании», чтобы достичь своих целей[112], вместе с остальными ответственными за диктатуру он вскоре обнаружил, что его идеальная модель репрессий оказалась на грани провала. Тюремная система, которой руководил военный пропагандист Максимо Куэрво Радигалес, при изначальной вместимости порядка двадцати тысяч заключенных содержала в 1940 году не менее 270 000 человек – чуть менее 10 % из них составляли женщины, а несовершеннолетние, находящиеся на их иждивении, и вовсе не были учтены. К ним добавились, как мы видели, тысячи заключенных, ожидающих сортировки в концентрационных лагерях, которые функционировали непрерывно с гражданской войны до послевоенного периода, а последний лагерь, Миранда-де-Эбро, был закрыт только в январе 1947 года[113]. В этих условиях, дававших отрицательный логистический и экономический эффект, который усугубляло дальнейшее накопление досье, поступавших из специальных юрисдикций, а администрация работала на пределе своих возможностей, поскольку сама по себе требовала чисток и отладки, у режима оставался единственный выбор: отработать формулу искупления. С этой целью он избрал различные меры по освобождению из-под стражи – например, условно-досрочное освобождение и прежде всего перевоспитание.

Опять же, речь шла не о нововведениях, но о возобновлении и расширении инициатив, начатых еще во время войны, особенно после того, как изначальный государственный переворот превратился в течение 1937 года в длительный конфликт на истощение. В то время власти признали необходимость задействовать все доступные людские ресурсы, что включало в себя – военный прагматизм обязывал – предложение захваченным в плен солдатам-республиканцам «пройти переподготовку» и служить в рядах франкистов, но прежде всего их мобилизация в качестве военизированных рабочих строительных батальонов, если они не считались законченными врагами[114]. Этот вариант стал идеологическим решением, укрепляя священный союз между националистическим движением и католической церковью, чьи заповеди, разумеется, предписывали не только наказание виновных, но и попытки вернуть в лоно Церкви тех заблудших овец, которые готовы были покаяться[115]. В этой связи, какой бы оппортунистической ни была подобная стратегия и каким бы долгим и болезненным ни был путь исправления, назначенный для достижения покаяния, само существование возможности искупления чрезвычайно затрудняет употребление концепции «геноцида» в отношении послевоенных репрессий франкистов. В отличие от истребления, проводимого по этническим и расовым признакам, речь шла о возвращении некоторых блудных сыновей в лоно национальной общности[116].

Поскольку испанский случай, вероятно, лучше, чем какой-либо другой, отражает концептуальные и прежде всего исторические причины того, насколько проблематичной оказывается попытка применить понятия «геноцид» и «преступления против человечности», вытекающие из международного права, к защите прав человека и политической свободы внутри государств, мы считаем необходимым сделать небольшое уточнение.

Как мы уже отмечали ранее, франкистские репрессии уходили своими корнями в контекст гражданской войны и были направлены против врага, по сути, внутреннего, – несмотря на то что упоминались заговоры и «тайные международные силы», – который почти исключительно определялся факторами политической борьбы, что затрудняло точное прослеживание очертаний группы, подлежащей уничтожению. Режим использовал общее наименование «красные» или ссылался в своем законодательстве на Народный фронт, но это были не более чем упрощения, которые никоим образом не отражали идеологического разнообразия антифашизма и оставляли без внимания многочисленные либеральные и националистические силы, которые в равной степени подвергались преследованиям. Фактически во время войны и сразу после ее окончания немецкие и итальянские наблюдатели указывали на такие обстоятельства, как отсутствие внешнего или расового врага и необходимость гражданской войны для завоевания власти, как на слабые стороны построения настоящего фашистского государства. Однако, как это ни парадоксально, очевидные слабости диктатуры Франко в итоге стали ее важнейшей гарантией постоянства и безнаказанности.

Действительно, в конце Второй мировой войны союзные державы, потрясенные масштабами нацистских зверств, впервые включили в Устав Международного военного трибунала в Нюрнберге (1945) понятие «преступления против человечности». Оно было направлено на то, чтобы наказать действия, предпринятые национал-социалистическим режимом против оккупированного населения, а также против его собственных граждан и лиц без гражданства. Параллельно с этим на основе исследований польского юриста Рафаэля Лемкина развивалась концепция «геноцида», отнесенная к «преступлениям против человечности», которая в своей первой официальной формулировке-резолюции 96 Генеральной Ассамблеи Организации Объединенных Наций (ГА ООН) от 11 декабря 1946 года предусматривала попытки полного или частичного уничтожения «расовых, религиозных, политических или иных групп». Несомненно, и тот и другой подход открывали окно возможностей для судебного преследования франкистского государства, носившего явные признаки фашизма и чьи преступления политического и братоубийственного характера полностью соответствовали упомянутым критериям.

Однако Соединенное Королевство, очень ревностно относившееся к принципу невмешательства во внутренние дела – вероятно, ввиду своих собственных колониальных злодеяний, – установило, что обвинение в «преступлениях против человечности» обязательно должно быть связано с наличием «военных преступлений» и «преступления против мира» (понятия, ранее закрепившиеся в международном праве) и что их применение должно быть ограничено Второй мировой войной и ее непосредственными событиями. Со своей стороны, Советский Союз в ожидании мер, направленных на расширение его зоны влияния в Восточной Европе, при окончательном регулировании понятия «геноцид» – Конвенции о предупреждении преступления геноцида и наказании за него (Резолюция 260 ГА ООН) от 9 декабря 1948 г. – добился исключения упоминания «политических групп», оставив только «национальные, этнические, расовые или религиозные». Кроме того, не было признано и понятие «культурного геноцида», в котором могло найтись место преследованию исторических национальностей[117].

Все эти ограничения в значительной степени повлияли на правовое толкование того, что произошло в Испании. С одной стороны, применяя ту же коварную логику, на которой они основывали доктрину невмешательства, сменявшие друг друга британские правительства неизменно рассматривали гражданскую войну в Испании как исключительно внутреннее дело, не связанное с мировым конфликтом, поэтому они были, по словам Уинстона Черчилля, «против вмешательства в дела других стран, чьи режимы отличаются от наших, если только они нас не беспокоят […] а эта страна не принимала участия в войне». С другой стороны, Советский Союз категорически не разделял зашифрованное в этом прочтении указание на внутренние дела, поскольку, по словам самого Сталина, «режим Франко, навязанный испанцам Гитлером и Муссолини […] установлен извне»[118]. Однако его стремление исключить политические группы из уравнения не позволяло глубже вникнуть в ответственность франкистского государства, даже, как мы увидим позже, в его вспомогательной роли по отношению к испанским жертвам Холокоста.

Эти расчеты интересов и существенные разногласия между великими державами, одинаково представленные как на политическом, так и дипломатическом уровнях, сделали невозможным более решительное вмешательство международного сообщества в «испанский вопрос». Вмешательство, которое, кроме всего прочего, было необходимым условием для того, чтобы диктатура Франко ответила за свои преступления.

Как и в случае с дебатами о природе режима, дискуссия вокруг франкистского «геноцида» в итоге превратилась скорее в моральную оценку, чем в историческую и аналитическую категорию. Вот почему мы должны помнить, что юридические и концептуальные препятствия для отнесения насилия франкизма к категории «преступлений против человечности» ни в коей мере не могут служить преуменьшению злодеяний диктатуры. В ожидании развития доктрины и действий Международного уголовного суда бойня, устроенная режимом Франко, говорит сама за себя, и какие бы термины ни использовались для ее определения, это не отменяет ни одной его жертвы.

Продолжая нашу аргументацию, отметим, что, если бы преследование «политических групп» вновь было признано в качестве особой категории, два основных механизма искупления, поддерживаемые диктатурой, также могли бы увеличить количество ее преступлений против человечности, поскольку речь шла об использовании рабского труда и принудительном перемещении детей в другую дифференцированную группу.

Что касается первого механизма, мы имеем в виду сложную систему искупления вины трудом. Начиная с создания в 1937 году рабочих батальонов, в которых республиканские заключенные использовались для усиления сил националистов, эта инициатива постепенно совершенствовалась вплоть до создания в октябре следующего года под руководством Министерства юстиции так называемого Центрального совета по искуплению вины, к которой теперь привлекались осужденные военными трибуналами. Вовсе не собираясь завершить ее работу с приходом победы, диктатура не только сохранила эту систему, но и еще больше расширила ее за счет исправительных колоний, штрафных отрядов, Главного управления по делам разоренных регионов, тюремных мастерских и, прежде всего, дисциплинарных батальонов солдат-трудящихся, печально известной «милиции Франко», где бывшие солдаты Республиканской армии подвергались принудительному труду в зависимости от степени принадлежности к Новому государству, которая оценивалась в соответствующем военкомате[119].

Такое множество служб и наименований может навести на мысль об организационном хаосе. Однако в реальности все было наоборот. Основываясь на уроках, извлеченных во время войны, режим пришел к выводу, что вместо того, чтобы держать людей в заключении, куда разумнее использовать их в качестве рабочей силы. Так проблема массового содержания заключенных получила максимально безопасное и экономически выгодное решение. Для пущего цинизма его можно было продавать внутри и снаружи как великодушную и спасительную меру, поскольку она предусматривала «сокращение тюремного срока в пользу заключенных […] на столько дней, сколько они проработали». Для ее реализации была разработана институционально децентрализованная модель, которую, следовательно, сложнее было отслеживать. С одной стороны, это была модель идеологическая, основанная главным образом на теориях инженера-иезуита Хосе Агустина Переса дель Пальгара, который восхвалял «искупительную добродетель труда, совершенно новую и гениальную идею, выведенную генералиссимусом из самых недр христианской догмы»[120]. С другой стороны, юридическая, поскольку, несмотря на то что Женевская конвенция запрещала принудительное использование труда военнопленных, специалисты по трудовому праву на службе в высших эшелонах диктатуры, такие как уже упомянутые Эдуардо Аунос и Максимо Куэрво Радигалес – все те же бывшие деятели режима Примо де Риверы, радикализированные и имеющие важные международные контакты, – выдали систему искупления вины как признание за заключенными их права на труд[121]. В самом деле, что может быть большим проявлением щедрости, чем возложение на побежденных «социального долга», который освещали как программные пункты FET-JONS, так и Хартия труда (1938), первый из Основных законов режима. Следовательно, осужденные и политические заключенные, подпадающие под эту систему, должны были получать, как и любой другой «производитель», «справедливую и достойную заработную плату». По крайней мере теоретически, потому что на практике, в отличие от десяти песет в день, которые получал свободный работник, перевоспитываемые получали две песеты, а после вычета расходов на проживание и содержание оставалось всего пятьдесят сантимов[122].

Таким образом, испанская диктатура стала пионером системы, общей для всех фашистских режимов: привлечения на службу государству, а также частных компаний, тесно связанных с властью, большого количества дешевой рабочей силы. Дело в том, что задолго до того, как нацистская Германия ввела обязательную трудовую повинность (ОТП) для народов оккупированной Европы и поработила миллионы рабочих для своих военных нужд – в том числе около 30 000 испанцев, использованных службой государственной трудовой повинности Тодта, стройбатом Третьего рейха, для строительства Атлантической стены[123], – заключенные исправительных колоний уже начали выкапывать для андалузских латифундистов канал нижнего Гвадалквивира. Отряды для подъема разоренных регионов отстраивали разрушенные Брунете и Бельчите. Пиренейская граница была укреплена строительством линии «P»; тысячи людей были использованы для удовлетворения диктаторской мании величия в гигантской каменоломне Долины Павших.

В своих расчетах многие испанские предприниматели рассуждали так же, как промышленник Оскар Шиндлер в знаменитом фильме Стивена Спилберга «Список Шиндлера» (1993), который говорил своему управляющему Ицхаку Штерну, зная, что в его распоряжении есть еврейские рабы, работающие на принадлежавшей ему фабрике по производству эмалированных изделий: «Если поляки стоят дороже, почему я должен нанимать поляков?» Таким образом, такие компании, как Dragados y Construcciones, Carbones Asturianos, Banús, Cementos Portland-Iberia, Cementos Asland или Мадридское метро, широко использовали людские ресурсы Патроната для отбывающих наказание (Patronato para la Redención de Penas). После стольких лет рабочего движения, забастовок, протестов и создания профсоюзов это было похоже на манну небесную[124].

Второй механизм искупления касается вопроса о «детях Социальной помощи» и «украденных детях» диктатуры. Опять же, источником проблемы была гражданская война, а именно массовые казни, проведенные мятежниками. Одним из побочных эффектов гражданской войны было увеличение числа сирот, во многих случаях утративших обоих родителей, – учитывая важность семейных связей в политической культуре. Так было с дочерьми Рамона Асина и Кончиты Монрас: Катей и Соль. Как показали исследования Анхелы Сенарро и Рикарда Виньеса, к этим несовершеннолетним присоединились возвращенные из эвакуации во время конфликта маленькие дети, чьи личности сложно было установить, а также те, чьи родители не были найдены, – все они стали «детьми, брошенными красными», как называла их циничная пропаганда режима, в которую внесла немалый вклад писательница Кармен де Икаса, – а также младенцы, родившиеся и выросшие в женских тюрьмах, многие из которых были отняты у матерей, в первую очередь у приговоренных к смертной казни[125].

Поскольку марксистская идеология, в отличие от расовых критериев, «не передавалась по наследству, вина за антинациональные действия не возлагалась на сироту», которого охотно брали под свою опеку «государство и Движение […] для службы на благо нации». В связи с этим в ноябре 1940 года франкистское государство официально возложило на Социальную помощь (Auxilio Social, AS) – Национальную делегацию FET-JONS, основанную Мерседес Санс-Бачильер и Хавьером Мартинесом де Бедоя, – «опеку и заботу» об «этих детях, осиротевших в результате Национальной революции и войны», лишая опеки над ними близких родственников в тех случаях, когда существовали «веские основания считать ее […] вредной […] для их образования и воспитания»[126]. Все это подчеркивало не только важность партии, но и степень ее совместимости с католической церковью, теоретически ярой защитницей традиционной модели семьи, но отныне подчинявшей семейные узы целям рехристианизации, даже если это означало вмешательство государственных властей в частную жизнь.

Во имя разрешения столь вопиющего противоречия, которое сильно напоминало другие программы социальной инженерии, применяемые по отношению к детям, – например, Законодательство о коренных народах Австралии и положения о предоставлении полноценного гражданства рейха детям смешанной немецкой и еврейской крови, – франкистские правила предусматривали еще одну меру: передачу некоторых оставшихся без попечения несовершеннолетних «лицам с высокими моральными качествами, которые гарантированно обеспечат воспитание сирот в благоприятной семейной среде, безупречной с трех точек зрения: религиозной, этической и национальной». Это открывало дверь для передачи детей на усыновление семьям, активно поддерживающим режим, которые брали их не обязательно в силу альтруизма или бесплодия. Иногда, как отмечал сам национальный представитель AS Мануэль Мартинес де Тена, речь шла о том, чтобы «найти в высшей степени дешевого слугу»[127]. В любом случае эта политика обеспечивала выгоду от того же двойного охвата, доктринального и юридического, на котором режим основывал каждую из своих стратегий. Так, по мнению одного из медицинских советников, Хесуса Эрсиллы, снова была применена теория Вальехо-Нагеры о марксизме, заражение которым происходило преимущественно в результате социальных контактов, в результате чего «изоляция подобных субъектов с детства могла бы избавить общество от страшной чумы»[128]. Между тем закон от 4 декабря 1941 года разрешал регистрацию в загсе тех детей, происхождение которых не удалось – или не возникло желания – установить, что позволяло присвоить им новые имена и фамилии. Разумеется, без каких-либо излишних выкрутасов со святцами, поскольку законодатель строго предупредил, что «имена должны быть самыми обычными»[129].

К счастью, Катю и Соль удочерили их дядя и тетя, Сантос Асин и Роса Солано, которые привили им «правильные» взгляды и сменили их анархистские имена на Ана Мария и Марисоль. Последняя, переживая травму самоидентичности, вызванную перевоспитанием, стала военнослужащей Боевых стрел молодежи и членом Католического движения. «Прошло довольно много времени, пока мне удалось стать самой собой», – отмечала она[130]. Однако многим другим повезло меньше. Точные данные отсутствуют, однако имеющиеся цифры свидетельствуют о том, что в 1943 году в тюрьмах или под опекой государства находилось около 20 000 детей. Сотни из них были отданы на усыновление без каких-либо гарантий; практика изымания из семей не прекратилась и после войны, в то время как тысячи других, к которым присоединились дети, осиротевшие в результате голода, нестабильности и болезней, воспитывались в приютах AS, средстве «поглощения, интеграции и возрождения, которое Новое государство предусматривало для детей анти-Испании»[131]. Достаточно взглянуть в глаза любому из персонажей, нарисованных Карлосом Хименесом в графическом романе «Паракуэльос», чтобы убедиться в сомнительном успехе католизации, которой они были насильственно подвергнуты.

Тот факт, что политика диктатуры не смогла убедить побежденных, не означает тем не менее, что она была неэффективна с точки зрения как своей социальной поддержки, так и консолидации во власти. Фактически все это многогранное насилие, как и процессы аккультурации и перевоспитания, стали ключевыми для поддержания системы в течение четырех долгих десятилетий. По меткому выражению Хавьера Родриго, «франкизм заложил основу своей долгой жизни в виде колоссальных инвестиций в насилие, сделанных во время войны и в послевоенный период, а затем распоряжался доходами»[132].

Накопление репрессивного капитала фактически привело к тому, что с конца сороковых годов диктатуре больше не приходилось прибегать к массовому наказанию недовольного населения. Однако уменьшение интенсивности не означает, что насилие отсутствовало во время так называемого «второго франкизма», несмотря на то что некоторые известные журналисты охарактеризовали его как «мягкую диктатуру»[133]. Франкистское насилие не исчезло, но приспособило свою практику к гораздо более строгим параметрам мирового послевоенного периода, по сути же не утратив ни одной из своих первоначальных характеристик. Как мы увидим, во многих своих формах репрессии сохранили сквозной, циничный и превентивный характер. Об этом свидетельствует создание специального проекта для священников в провинциальной тюрьме Саморы в 1968 году, а также процесс и смертный приговор Хулиану Гримау в 1963 году, через несколько месяцев после того, как рабочая оппозиция провела силовую демонстрацию в Астурии, хотя официально ему было предъявлено обвинение в предполагаемых преступлениях, совершенных двадцать пять лет назад. В то же время режим продолжал издавать специальные законы и создавать трибуналы, такие как Трибунал по вопросам общественного порядка (Tribunal de Orden Público, TOP), также в 1963 году, и старательно соизмерял интенсивность своих репрессий, соблюдая баланс между самоутверждением и возможным международным ответом, о чем свидетельствуют противоречивые решения Бургосского процесса 1970 года и постановления военных трибуналов от сентября 1975 года. Кроме того, во имя этих целей он до последнего добивался соучастия всего испанского общества, что продемонстрировала организация демонстрации 1 октября 1975 года на Пласа-де-Ориенте.

У сопротивления женское лицо

Необходимость постоянно поддерживать определенное репрессивное напряжение отражает степень сопротивления той части испанского населения, которая не собиралась сдаваться. По этой причине пора бы уже отказаться от набившего оскомину утверждения, что диктатор мирно скончался в своей постели, окруженный любовью и почитанием. В отличие от Гитлера и Муссолини, Франко для завоевания власти потребовалась гражданская война. И ни один из фашистских режимов, возникших в межвоенный период и в результате оккупации странами оси, не был свергнут внутренней оппозицией. Все они погибли исключительно в результате тяжелейшего международного конфликта.

При этом удивляет упорство сопротивления в ранний послевоенный период. В частности, что также необходимо помнить, учитывая дискредитацию дела республиканцев и – с учетом той доли ответственности, которую приходится на них возложить, – властей и политических сил, интегрированных в их состав. Например, именно они ответственны за неспособность обеспечить продовольствием население на своей территории в последние месяцы войны. Но прежде всего за то, что война закончилась переворотом Касадо, который сделал невозможным завершение подготовки ряда механизмов и операций по эвакуации политически ангажированных лиц накануне неизбежной победы националистов[134].

В начальный период диктатуры именно женщины «сияли своим собственным светом» в ответ на политическую и социальную модель – помимо всего прочего, главным образом маскулинную, – которую пыталось навязать новое государство. При всей нехватке инструментов, необходимых для того, чтобы стать угрозой стабильности диктатуры, широкий спектр стратегий протеста, формальных и неформальных, коллективных или индивидуальных, помогает увидеть картину скрытого конфликта, далекого от пассивности и конформизма[135].

Как мы видели в случае Долорес Себриан, по своему символическому, а также и численному значению в первую очередь следует отметить деятельность «жен заключенных». Это была общность, рожденная в результате выживания, учитывая необходимость заботиться о мужьях, детях и братьях, которые содержались в переполненных местах лишения свободы в ужасных условиях. Их наименование («жены заключенных») само по себе показывает вспомогательный характер, который так часто приписывался женскому движению, в том числе организациями левого толка. На самом же деле многие из этих женщин к тому времени имели собственный боевой опыт, без учета родственников-мужчин, и именно они в равной степени заботились о женщинах-заключенных, которые пользовались меньшей степенью признания и поддержки. В любом случае как для тех из них, кто уже был политизирован, так и для тех, кто оказался в этой ситуации по личным причинам, общественные места, которые использовались для борьбы и объединения, например различные виды транспорта – перемещаясь вслед за заключенными, которых то и дело перевозили из одной тюрьмы в другую, – и двери тюрем, у которых они пытались выснить судьбу своих близких, привели к появлению опознавательных знаков и четкого группового сознания[136]. По словам Джулианы ди Фебо, именно так «статус жены заключенного приобрел политическое звучание», поскольку такие женщины выступали в качестве посредников в общении с партийными ячейками для передачи лозунгов и информации, которые впоследствии использовались в подпольной пропаганде, а также «агентов социальных преобразований», повышая осведомленность об условиях содержания в тюрьмах и проводя различные кампании за амнистию[137].

От убогих трущобных лагерей, выросших вокруг полигонов Куэльгамуроса, и Бургоса, где находилась одна из самых суровых тюрем и где столько женщин «в итоге остались […] работать горничными в городских домах», до организованной «сети девушек, которые навещали заключенных, не имевших семьи», вплоть до поездок по всей Европе «жен и матерей десяти из списка 1001», в который, как мы увидим, вошли руководители Рабочих комиссий (Comisiones Obreras, CCOO), сопротивление жен заключенных не прекращалось[138].

Во-вторых, возникают акты повседневного сопротивления, чаще всего трудно поддающиеся четкому определению, поскольку обычно они проводились на индивидуальном или семейном уровне, особенно когда в них участвовали женщины из низших слоев общества. Из этого «оружия слабых» можно выделить такие более или менее спонтанные реакции, как сарказм, брань, распространение слухов и оскорбления в адрес властей. Но помимо них проводились и полностью осознанные действия: отстранение детей от однопартийных молодежных организаций, подготовка укрытий, как в фильме «Бесконечная траншея» (2019), в которых можно было спрятать оказавшихся под подозрением родственников и соседей, сохранение альтернативных устных историй, не вписывающихся в официальный дискурс, и прежде всего продолжение такой подрывной и повсеместно осуждаемой практики, как контрацепция и аборты. Выводя их за пределы исключительно частной сферы, законодательство квалифицировало эти методы как «преступные действия […] вытекающие из материалистического восприятия жизни». Это привело к тому, что обращение к контрацепции и абортам стало выражением политического неповиновения и протеста. Скупые статистические данные, такие как падение показателей беременности и рождаемости, нагляднее всего показывают пропасть между устремлениями режима, который, как и все фашистские государства, был одержим увеличением численности населения, поскольку считал его необходимым для расширения своих экспансивных возможностей, и реальностью восприятия его волеизъявления на местах, с учетом того, что это явление нельзя было списать исключительно на счет войны, поскольку естественный прирост населения в стране возобновился только в конце сороковых годов[139].

Женщины-побежденные, принадлежащие к более благополучным классам, разделяли некоторые из этих установок, однако их экономическое положение и контакты помогали им воздействовать на иные сферы. Так, поддержка и заступничество некоторых родственников, тесно связанных с франкистскими верхушками, сыграли важную роль в том, что в январе 1940 года Химена Менендес Пидаль, Анхелес Гассет и Кармен Гарсия дель Диестро получили необходимые разрешения на основание в Мадриде школы Estudio. Поддерживая тесный контакт с академическими центрами, прикрепленными к посольствам демократических стран, там удалось сохранить часть педагогического и новаторского наследия ILE и передать его новому поколению учащихся. Нечто подобное происходило и с октября 1939 года в Барселоне при поддержке Долорес Кальве, Энрика Бадаля, Жоана Дюрана и Жозепа Жорди Льонгераса, которые в небольшой башне на площади Лессепс создали школу Virtélia, предназначенную для обучения тех слоев буржуазии, которые называли себя католиками, но которые, в отличие от провозглашенного несколькими месяцами ранее утверждения Феррана Вальс-и-Табернера, не считали каталонизм «ложным путем»[140].

И наконец, в-третьих, именно на женщин в значительной степени легла задача воссоздания подпольных политических организаций. Это было вполне естественно, поскольку, как отмечала Мерседес Юста, женщины-активистки «вызывали меньше подозрений, могли легче перемещать оружие или листовки и во многих случаях были не так „узнаваемы“, как мужчины», но также это было результатом «недооценивания со стороны мужского руководства рисков, которым подвергались эти женщины»[141]. Так случилось с харизматичной Матильдой Ланда, которая по приказу политбюро практически в одиночку взяла на себя всю ответственность за КПИ в Мадриде, недавно захваченном франкистами, чьи агенты вскоре задержали ее вместе с ее секретарем Марией Герра Мико. Поместив ее в женскую тюрьму Пальма-де-Майорки после того, как смертный приговор ей был смягчен – благодаря посредничеству Мануэля Гарсиа Моренте, институционалиста, ставшего священником, – режим в очередной раз показал на ее примере, насколько обширен его репрессивный репертуар. Преисполненный решимости использовать ее пример для воздействия на остальных женщин-заключенных, он подверг ее такому давлению, вынуждая принять католицизм, по примеру своего защитника, что в итоге она покончила жизнь самоубийством 26 сентября 1942 года, в день, назначенный Дочерьми Милосердия Святого Викентия де Поля для ее публичного крещения[142].

Не повезло и активисткам, пытавшимся реорганизовать в столице Объединенную социалистическую молодежь (Juventudes Socialistas Unificadas, JSU). Совсем еще юные девушки весной 1939 года были вскоре схвачены вместе с несколькими другими членами организации и новым генеральным секретарем провинции Хосе Пеной и переведены в женскую тюрьму в Вентасе. К большому сожалению, на этом их история не закончилась, поскольку вскоре они стали главным символом репрессий в Мадриде послевоенного периода. В конце июля того же года и без прямой связи с девушками, арестованными несколькими месяцами ранее, трое членов JSU убили франкистского командира Исаака Габальдона Исурсуна, прикомандированного к Службе разведки и военной полиции (SIMP), его дочь Пилар и шофера Хосе Луиса Диеса в окрестностях Талавера-де-ла-Рейна. Реакция властей диктатуры, считавших, что любой проблеск сопротивления был уже к тому времени подавлен, точно отражала их превентивную логику, поскольку организованная ими кара навсегда врезалась в народную память. В течение следующих нескольких дней они провели серию чрезвычайных военных трибуналов, на которых были проведены срочные расследования в отношении членов JSU, и казнили более трехсот человек. В их число вошло много несовершеннолетних – по закону совершеннолетие наступало в возрасте 23 лет, – что вызвало панику в представительстве Вентаса, поскольку

«многие девушки […] в рискованных ситуациях чувствовали себя под защитой своего несовершеннолетия. Отныне все изменилось. Защиты больше не было»[143].

Как это обычно случалось в последующие десятилетия, только когда на эту ситуацию откликнулась международная пресса и началась опасная для интересов режима кампания протестов, возглавляемая Ирен Жолио-Кюри, лауреатом Нобелевской премии по химии и известной активисткой-антифашисткой, интенсивность наказаний снизилась. Слишком поздно для множества расстрелянных, например сорока трех мужчин, среди которых был четырнадцатилетний подросток – LRP снизила до этой цифры минимальный возраст для применения смертной казни, – и тринадцати женщин в возрасте от восемнадцати до двадцати девяти лет, которые были расстреляны у стены кладбища Ла-Альмудена 5 августа 1939 года[144].

Дело «Тринадцати роз», как называли с тех пор этих девушек, пожелавших напоследок, чтобы их имена остались в истории: Кармен Барреро, Мартина Барросо, Бланка Брисак, Пилар Буэно, Аделина Гарсия, Елена Хиль, Виртудес Гонсалес, Ана Лопес, Хоакина Лопес, Дионисия Мансанеро, Виктория Муньос, Луиса Родригес и Хулия Конеса, к которым следует добавить Антонию Торре, расстрелянную в 1940 году, – доказывало, что мира не будет, пощады не будет и, конечно, прощения ожидать нельзя. Будучи заклятым врагом Асаньи, Франсиско Франко ясно дал это понять в послании, которым он завершил победный год:

«Необходимо искоренить ненависть и страсти минувшей войны, но не в либеральном стиле с его чудовищными и самоубийственными амнистиями, которые заключают в себе больше лукавства, чем прощения, а путем искупления наказания трудом, раскаянием и покаянием; тот, кто думает иначе, либо грешит несознательностью, либо предательством».

Предыдущая главаГлава 3 из 15Следующая глава