К книге
Испания Франко. Хроники режима. Не единая, не великая, не свободнаяГлава 9 Да здравствует средний класс! (1964–1969)
73%
Глава 9 Да здравствует средний класс! (1964–1969)
11

На лице земли с новой ясностью расцветает возрожденный идеал […] «развитие». […] Власть – это слишком серьезная и сложная вещь, чтобы теперь отдавать ее идеологам.

…Я не хочу поднимать проблему прав, я просто хочу быть полезным тому, что наилучшим образом служит моей родине […] что означает пожертвовать другими занятиями или моими индивидуальными желаниями.

…Пас направо на Вилью, он сместился в центр, он уже на уровне русских полузащитников, пас направо на Переду, он вингер, Переда уходит к левому краю штрафной площади русской команды, он уже у линии ворот, бьет без остановки! Удар! Гол! Гол Марселино! […] Марселино, господа слушатели! Потрясающий удар головой! […] Это второй гол Испании! На 38-й минуте игры Марселино склонил чашу весов в нашу пользу[864].

Сюжет, будто бы взятый из сценария вечернего воскресного фильма: ударом головой Марселино забил гол в ворота сборной СССР и исполнил мечту – в 1964 году сборная Испании стала чемпионом Европы по футболу. Триумф сборной совпал не только с кульминационным моментом празднований 25 лет мира, но и во многих отношениях с пиком самой франкистской диктатуры. Во времена, когда холодная война велась во всех сферах политической, социальной и культурной жизни, для Франко, «Этого человека»[865] – по названию документального фильма, снятого в том же году Хосе Луисом Саэнсом де Эредиа, – считавшего себя «первым победителем большевизма в мире на полях сражений», победа над коварным Советским Союзом на стадионе «Сантьяго Бернабеу», тем более со сборной, одетой целиком в синюю форму, стала эффектным символическим повтором победы 1939 года. Недаром в частной беседе каудильо не скрывал восторга от результата финала: «Наше единство и патриотизм явили себя перед миллионами и миллионами людей по всему миру, которые видели этот великий матч по телевизору»[866].

К великому удовлетворению режима, футбол, не столько как активная практика, сколько как зрелище, неконфликтная форма регионального соперничества и пространство социализации, вышел за рамки уличной культуры и при поддержке официальных СМИ, таких как Carrusel Deportivo Висенте Марко, газеты Marca и всей прессы Движения, стал одним из любимых развлечений нового среднего класса. Возможность позволить себе купить абонемент и смотреть матчи по выходным стала массовым символом социального подъема, что нашло отражение в фильме «Трое из Красного Креста», где герои Хосе Луис Лопес Васкес, Маноло Гомес Бур и Тони Лебланк, не имея ни профессии, ни особых целей, записываются добровольцами в Красный Крест, только чтобы бесплатно ходить на стадион. Потом они, конечно, находят христианское искупление, открыв для себя радость служения ближнему. На внешнем же уровне международные соревнования пробуждали чувство национальной гордости благодаря победам ФК Барселоны, Валенсии и «Реал» Сарагосы времен «Великолепных» в Кубке Ярмарок[867], а также легендарной победе «Реал Мадрид» эпохи «Йе-йе»[868] в Кубке европейских чемпионов 1966 года, которая сменила эпоху Ди Стефано[869]. Эта страсть разжигалась от побед и в других видах спорта: триумф Маноло Сантаны на турнирах Большого шлема, ничья в шахматах между Артурито Помаром и Бобби Фишером, золотая медаль Пакито Фернандеса Очоа на зимних Олимпийских играх в Саппоро – уже во времена, когда Хуан Антонио Самаранч занимал высокий пост в Международном олимпийском комитете (МОК)[870].

Золотая эпоха испанского спорта выгодно сочеталась с другими «трансляциями с высоким зарядом патриотизма», такими как Евровидение, принесшее Испании две победы подряд: благодаря песне «La, la, la» в исполнении Массиэль в 1968 году и «Vivo cantando» в исполнении Саломе, одетой дизайнером Мануэлем Пертегасом, в 1969 году[871]. Именно по образцу Евровидения и фестиваля итальянской песни в Сан-Ремо в 1959 году был создан Испанский фестиваль песни в Бенидорме, тогда еще небольшом рыбацком поселке на побережье Аликанте, который постепенно превращался в город, куда стекался средний класс «в поисках солнца и песка». Они приезжали со «своими кожаными чемоданами» на Seat 600, приобретенных после появления опции покупки машины в рассрочку, с удобными ежемесячными платежами вплоть до полной оплаты 60 000 песет (примерно 14 минимальных месячных зарплат). Именно здесь, в Бенидорме, испанский средний класс впервые массово столкнулся с миллионами европейских туристов, которые каждое лето приезжали на побережье Средиземного моря.

Идея увенчать таким медийным событием вертикальную трансформацию города принадлежала его мэру Педро Сарагосе Ортсу, фалангисту, главному архитектору урбанистской и экономической переориентации города в сторону сектора услуг. В рамках этой стратегии он, в частности, дал разрешение иностранным туристкам одеваться в бикини на западном и восточном пляжах, не беспокоясь насчет Гражданской гвардии. Столкнувшись с угрозами отлучения от церкви со стороны архиепископа Олаэчеа – ведь можно или быть фалангистом, или совершать непотребства, – харизматичному мэру пришлось лично отправиться в Мадрид на мотороллере Vespa, чтобы встретиться с Франко и заручиться его протекцией. Эль-Пардо решил закрыть глаза на бикини из-за нужды в иностранной валюте, и вопрос был улажен к концу 1961 года с помощью организации «великой миссии искупления»: на вершине гор Сьерра-Элада, возвышающейся над «грешным городом», в День прощения (Día del Perdón) был воздвигнут большой крест. Об этом эпизоде рассказывает документальный фильм Оскара Бернасера «Человек, который разлил солнце по бутылкам» (El hombre que embotelló el sol, 2016).

В это время было еще относительно немного испанских женщин, которые осмеливались носить «полосатое бикини», в отличие от «этих развратниц», как ласково определила британских туристок Кармен в одной из лучших сцен фильма «Палач» (1963) Луиса Гарсиа Берланги. В ней муж Кармен, дон Хосе Луис Родригес, фотографирует британок в очереди на посадку на корабль экскурсии в пещеры Драха на Майорке[872]. И все же экономический подъем того времени действительно способствовал более активному присутствию женщин в общественном пространстве, причем как минимум в двух образах.

С одной стороны, продолжал доминировать традиционный архетип ангела домашнего очага, хотя теперь он был глубоко переосмыслен в духе новой парадигмы. Женщина превращалась в «госпожу-потребительницу», по определению Виктории де Грации: рациональную распределительницу домашнего бюджета и постоянную клиентку растущей сети универмагов. За пятнадцать лет в стране открылось более 150 таких магазинов. Они становились витринами экономического чуда эпохи развития, и их главными символами выступали Galerías Preciados и El Corte Inglés. Завоевать внимание такой женщины стало приоритетом рекламных агентств, в которых креативщики в стиле Mad Men[873] создавали агрессивные кампании для продвижения товаров массового потребления. Среди них стиральный порошок Ariel, вышедший на испанский рынок в 1968 году благодаря американскому гиганту Procter & Gamble. Его рекламные ролики настолько прочно вошли в повседневность, что стали вдохновением для альтернативных версий текста испанского гимна, написанного Хосе Марией Пеманом[874].

С другой стороны, на сцену выходил гораздо более дерзкий образ современной женщины – публичной, медиатизированной и все активнее преодолевающей последние профессиональные барьеры благодаря поправке к Закону о правах женщин, принятой в 1966 году, которая впервые позволила женщинам занимать «должности магистратов, судей и прокуроров». Как мы видели, запреты на эти должности в прошлом должны были обеспечить «защиту чувств женщин от определенных действий, которые исполнение служебного долга делает неизбежными». Теперь формулировки изменились: «эти причины преодолены самой социальной реальностью», поскольку «возможность самореализации […] компенсирует возможные страдания»[875]. В продолжение этой линии в августе 1970 года был принят закон, официально положивший конец обязательству прекратить профессиональную деятельность при вступлении в брак. Женское присутствие на высоких должностях стало не таким экстраординарным, как двадцать лет назад. Таким образом, Мария Анхелес Галино Каррильо в 1969 году стала первой женщиной, возглавившей франкистское министерство – Управление среднего образования. В 1971 году Кончита дель Кармен Венеро была назначена судьей в Суде по делам опеки над совершеннолетними, а в кортесах к тому времени заседали уже три женщины – Ана Байенилья, Хосефина Веглисон и Белен Ландабуру, избранные прокурорами в рамках Терции семей, формировавшейся «главами семей и замужними женщинами» старше 21 года (для мужчин) и 23 лет (для женщин), обладающими «полными гражданскими и политическими правами»[876]. Назначения женщин происходили даже по настоянию членов правительства. Так было в случае Пилар Кареаги Басабе, которую Камило Алонсо Вега рекомендовал назначить депутатом от провинции Бискайя и национальной советницей Движения в 1964 году. Пять лет спустя, после того как Кареага посоветовалась «с мужем, потому что я, как вы знаете, замужняя женщина», она стала первой женщиной – мэром провинциальной столицы времен диктатуры, возглавив город Бильбао, и занимала эту должность до 1975 года[877].

Кто мог восстать против такой волны процветания? Кто бы осмелился нарушить повседневную жизнь в тихой гавани мира и спокойствия, в которую превратилось испанское общество, нашедшее способ простить мошенников – вновь Тони Лебланк, наставляемый на путь истинный Кончей Веласко в фильме «Мошенники Педро Ласаги» (1959) – и даже начавшее применять инклюзивный подход ко «второму полу»? Внешне сплоченное национальное сообщество, объединенное прочными моральными ценностями и обещанием материального благополучия, стало очень мощным политическим оружием. В этом счастливом мире те, кто высказывал несогласие с этой моделью, воспринимались не как политические активисты, носители социально-экономической альтернативы, а как неадаптированные лузеры, в лучшем случае бунтари, которые сами себя исключили из системы и должны были нести личную ответственность за свои чисто индивидуальные решения.

Перед лицом «исключительной безмятежности», в которой, казалось, окончательно укрепился режим во второй половине 1960-х годов, больше не было постоянной необходимости так часто прибегать к армии, Гражданской гвардии или упрощенным военным трибуналам[878]. Для поддержания общественного порядка было достаточно полиции, которая все больше специализировалась на борьбе с уличными беспорядками, во многом благодаря быстрому заимствованию методических пособий и наработок французской полиции, появившихся во время волнений мая 1968 года. Это вылилось в создание в следующем году по образу и подобию французских Республиканских рот безопасности (CRS), Резервных рот общего назначения (CRG)[879]. С социальной и профессиональной точек зрения служба в рядах «серых» становилась довольно привлекательным вариантом социального лифта для некоторых мигрантов из сельских районов, что мастерски описали художник Карлос Хименес и сценарист Ива в своем комиксе G-Men[880].

Таким образом, возник парадокс, характерный для всех стран Западной Европы, но обостренный в случае испанской диктатуры: многие из тех, кто оказался вырванным с корнем в результате политики развития, внесли свой вклад в защиту тех же технократических правительств. И снова Пьер Паоло Пазолини лучше всех отразил сложность ситуации в своих стихах о студенческих протестах 1968 года в Риме: «Полицейские – дети бедняков. Выходцы с периферии, сельской или городской […] за каких-то сорок тысяч лир в месяц […] и вы, друзья (хоть и стояли за праведное дело), представляли богатых, в то время как полицейские (стоявшие за неправедное дело) представляли бедных. […] В таких случаях полицейским дарят цветы, друзья»[881][882]. В ожидании, пока португальская Революция гвоздик не воплотила в реальность это пророчество о цветах, все правые силы континента – и вслед за ними франкистская Испания, как будто получившая тем самым подтверждение своей правоты – использовали эти обстоятельства, чтобы попытаться дискредитировать тех, кто выступал за демократизацию общественной и институциональной жизни. Их представляли как избалованных юнцов, праздных и оторванных от реальности привилегированных студентов, не имеющих контакта с реальным миром.

Что же касалось борьбы с организованной оппозицией, будь она коммунистической, националистической, социалистической или анархистской, сил Бюро политической безопасности (BPS) было достаточно. Его сотрудники, наиболее преданные идеологии и «влюбленные в свою профессию», представляли собой последний и наиболее верный элемент в той цепи отождествления режима с нацией, к которому стремится всякая диктатура: «Во благо Нации», как завершали свои отчеты агенты португальской PIDE[883]. С их точки зрения, любой, кто посягал на диктатуру, на самом деле посягал на общественное благополучие[884]. Чтобы поддерживать постоянный поток информации об оппозиции и инакомыслии в культурной и профессиональной среде, BPS опиралось на разветвленную сеть осведомителей и доверенных лиц, охватывавшую все слои населения, одна часть которого шла на сотрудничество по искренним идейным убеждениям, а другая под принуждением. Если же ситуация вынуждала сделать следующий шаг, с наиболее активными подпольными активистами, упрямыми оппозиционерами или теми, кто только потенциально мог стать врагом государства, дело имели уже следователи и палачи. Среди самых известных – Роберто Конеса, братья Крейш, Мелитон Мансанас и Антонио Гонсалес Пачеко, более известный под прозвищем Билли «Эль Ниньо» (Billy el Niño). Эти типажи и репрессивные механизмы мастерски описаны Игнасио Мартинесом де Писоном в романе «Завтрашний день» (El día de mañana)[885].

И все же в схемах и планах диктатуры надежно подготовить свое будущее что-то начинало сбоить. Как и в остальной части Старого Света, для нового среднего класса была характерна двоякость. Люди отказались от насилия и были уверены в социальном росте своих детей через образование, но это не было синонимично автоматической деполитизации. Таким образом, каждый из инструментов, использовавшихся режимом для демобилизации населения, оказывался палкой о двух концах и неожиданно мог оказаться рупором, из которого звучали требования о расширении свобод.

Футбол, далеко не будучи лишь опиумом для народа, был идеальным средством для восстановления альтернативных национальных идентичностей, в частности в Каталонии и Стране Басков, а также витриной для выражения несогласия. Так это поняли в сентябре 1975 года «Атлетик Бильбао» во главе с капитаном Хосе Анхелем Ирибаром и еще два игрока «Расинга Сантандер» – Айтор Агирре и Серхио Мансанера, когда вышли на поле «Лос Карменес» (Гранада) и «Сардинеро» в черных повязках и таких же шнурках, чтобы выразить непринятие новых расстрелов диктатуры[886]. То же самое происходило в музыкальном мире. В уже упомянутом Евровидении 1968 года представлять Испанию должен был Жоан Мануэль Серат, однако его упорство петь на каталанском языке было воспринято испанским телевидением (TVE) как недопустимая попытка придать выступлению «политическую окраску». В результате его заменили на певицу Массиэль. Этот эпизод предвосхитил антифранкистский настрой, к которому вскоре пришли исполнители «нова кансó» и многие другие артисты, такие как Пако Ибаньес, сумевший в декабре 1969 года собрать аншлаг в парижской «Олимпии»[887].

Женщины могли бы улучшить свое положение в правовом пространстве, но многие из них все еще ощущали глубокую личную идентификацию с образом, воплощенным Ауророй Баутистой в экранизации «Тетя Тула» (1964) режиссера Мигеля Пикасо. Как чувствовала сама актриса, которую можно назвать музой режима благодаря таким фильмам, как «Безумие любви» (1948) и «Агустина Арагонская» (1950), хотя на самом деле она была воспитана в Институте свободного образования и была дочерью республиканца-изгнанника, – несколько «ангелов домашнего очага» в момент вдруг осознали, до какой степени их жизнь состояла из подавления эмоций и воли. Чтобы внести свой вклад в изменение этой ситуации, Мария Тело Нуньес в 1971 году основала Ассоциацию женщин-юристов[888]. Даже социальные скрепы, на которых держалась верхушка режима, начинали давать трещину. Стартовый выстрел прозвучал в 1960 году, когда триста баскских священников подписали письмо протеста против отсутствия свобод. Затем в 1962 году журнал Ecclesia открыто выступил в поддержку права на забастовку, а окончательно все стало явным в мае 1966 года в Барселоне, когда свыше сотни священнослужителей вышли на улицы и устроили демонстрацию перед зданием Главного управления полиции «в знак протеста против пыток над студентом»[889].

Точно так же рабочий класс, от которого ожидалось, что он будет трудиться на фабриках и стройках, обеспечивая выпуск потребительских товаров и воплощая в жизнь давнюю мечту Хосе Луиса Арресе: «Мы не хотим Испанию пролетариев, мы хотим Испанию собственников», – чувствовал себя полностью исключенным из этой мечты о развитии. Это неудивительно, учитывая условия жизни некоторых районов, например мадридского Посо-дель-Тио-Раймундо, в котором люди начинали побеждать страх и объединяться вокруг профсоюзных и районных лидеров, а также таких фигур, как отец Льянос, чтобы добиваться элементарного технологического оснащения производства[890]. Кроме того, когда кого-то из активистов арестовывали и передавали в распоряжение Трибунала общественного порядка, именно профессиональные юристы, преимущественно представители среднего класса, добровольно брались за их защиту. Эти адвокатские группы были далеки от того, чтобы ограничиваться индивидуальными инициативами. Они «стали движущей силой демократизации внутри профессиональных коллегий, создавая пространства свободы», которые затем начали распространяться на все гражданское общество, накапливающее демократический потенциал не по дням, а по часам[891].

Обратная сторона развития

Если блага экономического «развития» (desarrollismo) едва ощущались на городских окраинах, то до сельской местности они и вовсе не доходили. Именно на теме испанской сельской жизни была сосредоточена, пожалуй, самая пронзительная работа о моральной и материальной нищете франкистской эпохи – роман «Святые невинные» (Los santos inocentes, 1981) Мигеля Делибеса. Незабвенные персонажи книги стали источником коллективной памяти, в том числе и в визуальном плане, благодаря экранизации Марио Камуса, вышедшей в 1984 году.

Для всех тех, кто двадцать лет назад воочию познакомился с суровой действительностью испанской деревни, было трудно не восхититься игрой Альфредо Ланды и Пако Рабаля, получивших за свои роли призы на Каннском кинофестивале. На экране они передавали трагическую беспомощность Пако эль Бахо и Азарии. Не менее проникновенной была Тэреле Павес в роли Регулы, чье двойное подчинение, классовое и гендерное, лучше всего передавала ее повторяющаяся фраза: «Подчиняться – для этого мы и существуем». Тем не менее глубина повествования Делибеса позволяла уловить, что даже в затерянной латифундии в Юго-Западной Испании уже ощущался ветер перемен. Его приносило новое поколение, не знавшее войны, которое по-прежнему находилось в подчинении, но больше не испытывало страха. Пока что это была скорее интуиция, чем реальность, но именно представители господствующих классов, в лице сеньорито Ивана, первыми замечали эти мелкие признаки: служанка, которая хотела учиться и причащаться; крестьяне, мечтающие уехать «в столицу или за границу» – все это были сигналы, что что-то меняется. Особенно раздражала его реакция сына Пако на подачку, в которой тот видел унизительную милость:

«Когда охота закончилась, я сунул ему сотню, двадцать дуритов, так ведь? А он: оставьте, не стоит. А я: да выпей хоть чего-нибудь, парень. А он: спасибо, я же сказал – не надо. Ну и что ты скажешь? […] Такое чувство, будто молодежь теперь раздражает сама идея иерархии. […] Но ведь каждому приходится принимать свою иерархию – кто-то внизу, кто-то наверху, это закон жизни, разве не так? […] Они живут в этой благословенной тишине слишком уж легко, я бы дал им войну. […] Они всё лезут с тем, чтобы их воспринимали как людей – а так не должно быть. […] Но это не их вина, это всё проклятый Собор, который им мозги замутил»[892].

Альфредо Ланда, впрочем, не всегда исполнял столь рискованные и социально ответственные роли, как образ Пако эль Бахо. Всего за несколько лет до этого он был также героем таких фильмов, как «Одиночка и мать в жизни» (Soltera y madre en la vida, 1969), с Линой Морган в главной роли, «Поехали клеить девчонок на Запад» (Vente a ligar al Oeste, 1972) и «Маноло ночью» (Manolo la nuit, 1973) – костюмированных комедий, которые под видом непринужденности и поиска приключений эффективно транслировали на большой экран моральные ценности режима. «Ландизм» служил воплощением нового мужского идеала той эпохи, столь же лицемерного, сколь и недостижимого для большинства. Это был образ мужчины, который мог использовать приезжих девушек как альтернативу традиционной сексуальной инициации в замызганном борделе[893]. Бордели, к слову, легально существовали вплоть до законодательной отмены проституции в марте 1956 года, но и этот закон, как многие другие, был ближе к фикции, чем к реальности. Однако все это имело конечную цель – остепениться и встретить порядочную, самоотверженную, трудолюбивую девушку, в общем, испанку, не такую, как иностранки, и не такую, как все остальные: свою, родную, похожую только на саму Родину, с которой можно создать что-то наподобие «Большой семьи» (La gran familia, 1962) Фернандо Палациоса, ту самую, которая сжимала сердца зрителей в сцене, где Ченчо теряется на рождественской ярмарке на Пласа-Майор в Мадриде. Несомненно, сложному языку оппозиции было трудно соперничать с такими кассовыми успехами и национальными архетипами[894]. Тем не менее, как вспоминал графический юморист Форхес по поводу журнала Cuadernos para el Diálogo, пусть это и был только «кирпичик […] от стремления к знаниям, которое разъедало мое поколение», в конечном счете он привел к тому, что демократический лексикон наконец прорвался[895].

И именно Альфредо Ланда был выбран представлять всех тех, кто пересек границу не как турист, а по совершенно иным причинам – в фильме «Поезжай в Германию, Пепе!» (¡Vente a Alemania, Pepe! 1971). Рост экономической эмиграции стал еще одним следствием изменения стратегии, вызванного стабилизацией, которая привела к включению франкистской Испании в поток человеческого капитала с периферии Средиземноморья на север Европы. Так, после Италии и Греции, в 1960 году настала очередь Испании подписать соглашение «о миграции, найме и трудоустройстве испанских рабочих в ФРГ», к которому уже в следующем году присоединился аналогичный договор со Швейцарией, причем авторитарный характер испанского режима не представлял особой проблемы. Как и во многих других технических институтах, возникших в послевоенную эпоху и функционировавших затем по логике холодной войны, франкистская Испания была принята в 1956 году в Межправительственный комитет по европейским миграциям (ICEM, основан в 1951 году).

Таким образом, под эгидой созданного в те годы Испанского института эмиграции (IEE) за следующие пятнадцать лет страну официально покинули не менее миллиона работников, с пиковым показателем 120 000 человек в 1964 году. На самом деле их было намного больше, вероятно, вдвое больше, чем отражено в официальной статистике, поскольку, помимо эмигрантов, прошедших через IEE и Общество эмиграционного обслуживания (OSE), необходимо учитывать также незафиксированные случаи, например сезонных рабочих, которые ежегодно уезжали во Францию на сбор винограда, и прежде всего нелегальных эмигрантов. Жертвы медлительности бюрократии, жадности работодателей, они использовали уже устроившихся на новых местах родственников, их связи в посольствах и консульствах. Были и те, кто хотел избежать политического контроля со стороны IEE. Тысячи испанцев решались на риск: они пересекали границы всего лишь с туристической визой и небольшой суммой наличных – в Германии, основном направлении, на таможне требовалось предъявить минимум пятьсот марок – либо передавали себя в руки мафий, занимавшихся торговлей людьми, с риском оказаться обманутыми и быть брошенными на полпути.

Экспортировать вновь возникшую сельскохозяйственную безработицу, вызванную механизацией, за что и ратовали технократы, без сомнений, было куда более интересно режиму, чем истреблять поденщиков, как в 1930-е годы. В дополнение к этому вплоть до нефтяного кризиса 1973 года денежные переводы, отправляемые как легальными, так и нелегальными эмигрантами, позволяли компенсировать дефицит торгового баланса Испании. Франкистское экономическое чудо в итоге держалось на трудоспособности и самопожертвовании эмигрантов, в основном выходцев из Андалусии и Галисии. Последняя оказалась погружена в «Долгую ночь из камня» (Longa noite de pedra), как писал в 1962 году Сельсо Эмилио Феррейро, чтобы описать судьбу множества обезлюдевших галисийских мест, где рвались семейные связи. Особенно трагично это выглядело в свете того, что галисийцы нередко собирали свои чемоданы, чтобы отправиться на другой берег Атлантики, о чем свидетельствовал душераздирающий снимок «Отец и сын» (El Padre y el Hijo) Мануэля Феррола.

Некоторые из этих проблем нашли отражение в картине с Альфредо Ландой в главной роли, где его персонаж сталкивался с суровой реальностью изгнания, языковыми трудностями и изменением привычек после полулегального прибытия в Германию, поддавшись раздутым обещаниям героя Хосе Сакристана. Тем не менее в картине присутствовали и продуманные умолчания. Например, в ней видны следы многочисленной женской эмиграции, сосредоточенной в сфере домашнего труда, – французская буржуазия даже придумала уничижительное прозвище кончитас для обозначения «испанских женщин в Париже», как это показано в фильме «Испанки в Париже» (Españolas en París, 1971). Их жизненные ожидания и социальный профиль плохо вписывались в официальную пропаганду режима: это, как правило, была более молодая и в основном незамужняя часть, в принципе в меньшей степени склонная к возвращению на родину, чем мужчины, что иронично контрастировало с образом Ланды, которого вдруг охватывает приступ ностальгии при звуках арагонской хоты в исполнении участниц Женской секции фаланги. Но главное искажение заключалось в том, что вся эмигрантская история сводилась к индивидуальной борьбе за выживание, лишенной коллективного измерения. Это касалось даже персонажа политэмигранта в исполнении Антонио Феррандиса. В реальности же, как подчеркивает главный исследователь испанской эмиграции тех лет Карлос Санс Диас, многие соотечественники открывали для себя в принимающих странах действенность профсоюзной борьбы и, вернувшись, вступали в контакт с организациями эмигрантского или подпольного Сопротивления, поскольку

«тот факт, что высокий уровень экономического и социального развития Германии, по-видимому, был связан с системой прав и свобод, уничтоженной в Испании в 1939 году, побудил многих испанских эмигрантов проводить сравнения и ставить под сомнение политические основы диктатуры»[896].

Это стремление к профсоюзной активности со стороны испанских эмигрантов со временем стало «явным раздражающим фактором в официальных отношениях между Испанией и ФРГ», хотя двусторонние контакты продолжали оставаться очень живыми: немецкие предприниматели высоко ценили испанских рабочих, и то же самое наблюдалось у немецкой общественности – особенно в туристических регионах, – которая испытывала явную симпатию к Испании. Прежде всего это касалось Канарских островов, которые навсегда изменили свою судьбу благодаря туризму. До этого «счастливые острова» оставались во многом забытыми центром и, соответственно, рекламой – сигналы RNE и TVE дошли туда только в 1964 году. В глазах режима архипелаг в основном воспринимался как стратегический форпост и место ссылки для инакомыслящих. В этом могли убедиться многие, от Унамуно, сосланного туда во времена диктатуры Примо де Риверы, до самого Франко, временно переведенного на острова во времена Республики, а позже и мюнхенских заговорщиков. Политика режима Салазара в Португалии не слишком отличалась от этого подхода. Азоры и Кабо-Верде точно так же использовались соседним режимом как отдаленные места изоляции. В Кабо-Верде находилась зловещая тюрьма Таррафал. Конечно, мало кто из туристов мог представить, что на Фуэртевентуре, всего в нескольких километрах от волшебных пейзажей Тиндайи, испанская диктатура создала концентрационный лагерь для гомосексуалов[897]: Сельскохозяйственную исправительную колонию Тефия (Colonia Agrícola Penitenciaria de Tefía).

Созданная в 1954 году, колония стала следствием франкистской модификации печально известного Закона о бродягах и преступниках (Ley de Vagos y Maleantes, 1933). До этого времени «гомосексуалы» были объектом публичного риторического осуждения и произвольного преследования без четких правовых оснований, но после внесенных изменений они официально были включены в число так называемых «опасных категорий», фигурирующих в законодательстве наравне с «сутенерами и сводниками […] профессиональными нищими и теми, кто живет за счет чужого попрошайничества, эксплуатирует несовершеннолетних, душевнобольных или инвалидов». Объединенные в обвинении, но разделенные в наказании: закон предписывал, что «гомосексуалы должны быть заключены в специальные учреждения, при этом обязательно отдельно от остальных категорий». В течение последующих нескольких лет тысячи человек – причем известно только о двух женских случаях, поскольку лесбийская любовь полностью пребывала «вне зоны видимости», – были задержаны или осуждены по этому закону. Примерно сотня из них, признанные «лицами, опустившимися на самый низкий уровень морали», оказались в Тефии, где подвергались условиям рабского труда, постоянным побоям и психологическому насилию в течение срока, представленного как мера по защите «мира в социуме», – от одного до трех лет. И все это несмотря на то, что их деятельность не могла быть «немедленно доказана», а была просто констатирована в глазах властей[898].

Закрытие лагеря в 1966 году не положило конец репрессиям в отношении гомосексуального сообщества. На самом деле в ритме с «изменением обычаев […] нормативных представлений о приличном поведении» и с появлением новых явлений, таких как туризм и оборот наркотиков, было проведено еще одно обновление законодательства. В августе 1970 года был принят Закон о социальной опасности и социальной реабилитации (Ley sobre Peligrosidad y Rehabilitación Social, LPRS). Это законодательство стало напоминать аналогичные, действовавшие в ряде демократических стран, в которых определенные сексуальные ориентации и практики были сначала декриминализованы, а затем легализованы лишь в конце XX века.

Разные критерии при применении закона лишь подчеркивали фундаментальное лицемерие диктатуры и ее постоянные расчеты в поисках выгоды. С другой стороны, так и предписывали каноны испанской правой традиции: гомосексуализм мог стать отягчающим обстоятельством для любого художника или интеллектуала, близкого к оппозиции, что привело, например, к изгнанию Мигеля де Молины. Однако это в той же степени не касалось тех, кто был лоялен режиму, как Хасинто Бенавенте. Во имя притока валюты режим закрывал глаза на гомосексуализм в модных туристических зонах Средиземноморья и при визитах VI флота США. Что касается средних и высших классов, государство делегировало семьям решение их судьбы: многие из этих людей вели двойную жизнь, как герой новаторского фильма «Иной» (Diferente, 1961) Луиса Марии Дельгадо, или были вынуждены проходить электрошоковые процедуры. Унижения и аресты в основном применялись к представителям низших классов, особенно в барселонском Баррио-Чино. Многих из них отправляли либо в специальные отделения тюрем, таких как тюрьмы Уэльвы и Бадахоса, либо напрямую в психиатрические клиники[899].

Именно в ответ на принятие Закона о социальной опасности и социальной реабилитации на фоне расширения движения за права ЛГБТ[900] после волнений в Стоунволле, а главное – в контексте восстановления гражданского общества через ассоциативную самоорганизацию часто при неожиданной поддержке отдельных групп внутри Церкви индивидуальные инициативы уступили место коллективным действиям[901]. В период между 1970 и 1972 годами в Барселоне, при участии Армана де Флувья и Франсеска Франсино, появляется Испанское движение за освобождение гомосексуалов (Movimiento Español de Liberación Homosexual, MELH), сыгравшее ключевую роль как в декриминализации, так и в организации первого неофициального Прайда в июне 1977 года[902].

Однако ЛГБТ не были единственной исторически маргинализованной группой, решившейся на мобилизацию. Цыганская община, принужденная жить в оседлости в ужасающих трущобах на окраинах крупных городов, также начала организовываться и заявлять о себе, во многом благодаря буму туризма и фламенко, олицетворяемого такими фигурами, как многогранная артистка Лола Флорес. Под покровительством архиепископа Модрего в 1965 году в Барселоне создан Цыганский секретариат (Secretariado Gitano), а также начинается издание журнала Pomezia, названного в честь одноименного итальянского города, где в том же году под патронажем папы Павла VI проходит Первое международное паломничество цыган[903].

Нелегальные эмигранты, внешние и внутренние, меньшинства, мелкие преступники и элементы, признанные асоциальными, – все они составляли изнанку фасада «эпохи развития». На первых полосах СМИ они появились, лишь когда режиму стало нужно облечь их в концептуальную угрозу для установленного порядка, как, например, в случае со скрывающимся от правосудия Элеутерио Санчесом, известным как Эль Луте. Этой официальной интерпретации довольно скоро бросила вызов новая волна социального реализма в литературе. Такие писатели, как Хуана Марсе и Кончи Алос, начали включать этих неудобных персонажей в свои тексты, где они разделяли моральную нищету потомков зажиточной буржуазии. Таким образом, Алос помещает действие своего новаторского романа «Костры» (Las hogueras, 1964) на Майорку – один из островов, кардинально измененных туристическим бумом. В ее повествовании описания лазурного моря и зелени сосен чередуются со сценами, в которых фигурируют персонажи

«не с острова. Люди с Месеты и с Юга, бегущие от голода на родине… Сейчас в Сон-Бауло, с тех пор как начали строить дорогу к Кала-Ратьяда, они слетаются, как мухи… Они хватаются за любую работу: собирают водоросли, строят стены или заливают шоссе горячим гудроном».

По шоссе бесконечным потоком курсировали «большие автобусы, набитые туристами», которые, в свою очередь, отказывались от каких-либо угрызений совести, отправляясь на отдых в страну, находящуюся поблизости, но управляемую диктатурой. Последняя активно способствовала этому, используя разнообразие своих пейзажей для того, чтобы, в духе времени, превратить изначально элитарную стратегию «визита» в массовую индустрию. С конца 1960-х годов упомянутые правозащитные организации безуспешно пытались повысить осведомленность европейской общественности о ситуации. В 1970 году Amnistía Internacional размещала рядом с аэропортами Великобритании эффектные плакаты с изображением лица за решеткой на фоне песка и голубого неба, сопровождавшиеся надписью: «Отдохните хорошо, но помните: амнистия испанским политзаключенным»[904]. Вариации на ту же тему предлагало и Христианское миротворческое движение (Mouvement Chrétien pour la Paix) во Франции, напоминая: «Турист, в испанских тюрьмах нет солнца».

Однако интернационалистская солидарность меркла перед обещанием гедонистских удовольствий, которые гарантировала хорошая погода и низкие цены. Соблазну поддались даже самые популярные персонажи мировых комиксов – Астерикс и Обеликс, которые посетили Испанию в 1969 году в очередном выпуске своих приключений: они пили питорро на постоялом дворе, танцевали ночами под фламенко и бегали от быков на арене в Севилье. И все это после того, как в устах другого французского путешественника, застрявшего, как и положено, на легендарной автомагистрали A-63, прозвучали причины, по которым он пересекает границу:

«В отпуск, дружище! Курс сестерция выгодный, и мы уверены, что там найдем солнце […] к тому же все знают, что… ¡Hispania es diferente! – Испания другая!»[905]

Звезда родилась

То обстоятельство, что даже знаменитые на весь мир галльские герои подхватили этот рекламный лозунг, наглядно показывало, что Министерству информации и туризма удалось превратить такую аномалию, как существование диктатуры в Западной Европе после войны, в конкурентное преимущество перед другими государствами. Идея, что Испания не похожа ни на одно другое место, но при этом предлагает все гарантии и удобства стран Старого Света, использовалась официальными структурами для продвижения туризма еще в счастливые двадцатые годы[906]. Теперь, однако, дело не ограничивалось игрой на вкусе к экзотике у британских и французских путешественников. Речь шла о более масштабной задаче – оправдать перед миллионами европейцев тот факт, что особенности характера и истории Испании не позволяют реализовать у нее демократическую модель. И не стоит слишком об этом сожалеть, потому что благодаря этому, как утверждал популярный путеводитель того времени, полуострову удалось сохранить свое «первобытное величие», а его страстные жители были все так же счастливы и гостеприимны. Так что можно было наслаждаться отдыхом в Испании без малейших угрызений совести[907].

Убедившись в колоссальном политическом и коммуникативном потенциале этого лозунга, именно Мануэль Фрага утвердил «Испания другая» как символ режима. Эта формула, насколько лживая и корыстная, настолько эффективная, распространялась в кампаниях и на плакатах, пока не стала неотделима от имиджа страны. Она превратилась в часть самих испанцев, что делает ее одним из самых гнусных и живучих проявлений франкистской идентичности. Для многих испанцев она до сих пор остается поводом либо для гордости, либо для стыда, в зависимости от конкретной идеологической принадлежности.

Это был далеко не единичный случай. «Команда Фраги», как с издевкой называли галисийского политика и ядро, состоящее из его людей, в которое входили среди прочих Карлос Роблес Пикер, Пио Кабанильяс, Мануэль Хименес Килес и более опытный Хуан Бенейто, стояла за большинством инновационных инициатив, реализованных с конца 1950-х годов[908]. Через эти проекты они стремились направить социальные перемены узкими путями режима, одновременно пытаясь наделить франкизм новым языком, обновить имидж и политическую форму, никогда не затрагивая ее содержания, а также модернизировать его институциональные механизмы. Именно они стояли за первыми попытками сформировать новую мезократию через создание Национальной делегации по ассоциациям (1957), проведение Конгрессов испанской семьи (1959 и 1961) и интеграцию испанской делегации в Международном институте по делам среднего класса (1959). По их заказу Институт политических исследований подготовил сборник «Испания, правовое государство. Ответ на доклад Международной комиссии юристов» (1964), в котором авторы не только не защищались от критики, но сами открыто критиковали законы о поддержании общественного порядка в демократических странах, выставляя в выгодном свете франкистское административное право, которое «заметно превосходит нормы большинства других стран», и, «вероятно, именно испанский гражданин располагает наибольшим количеством средств, чтобы противостоять злоупотреблениям со стороны власти». Именно «команда Фраги» была автором гигантской внутренней пропагандистской кампании и внешнего имиджевого ребрендинга – «25 лет мира», – попавших во все СМИ и даже в пространство города благодаря передвижной выставке España en paz («Мирная Испания»), которая охватила все провинции страны. Центральная экспозиция была торжественно открыта Франко в мае 1964 года в вестибюле Новых министерств в Мадриде[909]. Чтобы навсегда вписать эту дату в городскую ткань столицы, Министерство информации и туризма объявило международный конкурс на продолжение оси, проспекта Кастельяна, с постройкой нового дворца конгрессов на участке, расположенном напротив стадиона «Сантьяго Бернабеу». Проект, реализованный Пабло Пинтадо-и-Рибой, парадоксальным образом одним из студентов, осужденных за антифашистские граффити в Центральном университете в 1947 году, был завершен в 1970 году. Этот дворец стал высшей точкой стратегии «визита», ведь именно здесь в мае 1975 года прошла I Генеральная ассамблея Всемирной туристской организации, которая, будучи «глубоко удовлетворена» и «крайне впечатлена ролью Испании в мировой туристической деятельности», приняла решение, еще при жизни диктатора, перенести свою штаб-квартиру как специализированного учреждения ООН из Женевы в Мадрид[910].

Игра Фраги, однако, не заканчивалась на роли верного слуги и инноватора режима. Успехи на внешнеполитическом фронте могли помочь привлечь внимание каудильо и отличиться в кабинете министров, но для формирования прочной базы власти было необходимо заручиться поддержкой католического и фалангистского ядра Движения. И министр прекрасно осознавал это с самых ранних этапов своей многообещающей карьеры. Фрага тщательно культивировал логику «двойного дискурса» и практиковал жесты идеологического самоутверждения. Достаточно привести один характерный пример: во время его пребывания на посту директора Института политических исследований (IEP, 1961–1962) был учрежден особый статус Почетного члена (Miembro de Honor), что было своего рода авторитарной версией степени почетного доктора в мире науки. Первыми лауреатами стали: Карл Шмитт, юрист, чьи «работы сыграли решающую роль в зарождении в Испании […] яркого расцвета политических исследований»; Марселу Каэтану, профессор, будущий преемник Оливейры Салазара на посту премьер-министра Нового государства в Португалии, которого за его борьбу против деколонизации называли «авангардом Запада». Каэтану, к слову, был объектом восхищения Лопеса Родо и всего технократического крыла, а потому с помощью таких выборов Фрага стремился одновременно удовлетворить разные фракции внутри диктатуры и укрепить свою позицию как универсального игрока, говорящего на разных идеологических языках.

Фрага, впрочем, не стеснялся испачкаться в грязи, когда это было необходимо. В том числе публично, беря на себя сложные пресс-конференции, такие как уже упомянутая встреча, посвященная пыткам и казни Хулиана Гримау, сопровождавшаяся брошюрой «Хулиан Гримау, специалист по ЧК». Или та, на которой требовалось оправдать жестокое обращение с бастовавшей Астурией, когда Фрага назвал протест «полным вздором», что было характерно для его легендарной словесной несдержанности. Но он действовал и за кулисами. Будучи анонимным, Фрага поручил издать и распространить еще одну брошюру, на этот раз направленную на критику ряда интеллектуалов, таких как Дионисио Ридруэхо, Хосе Луис Лопес Арангурен и Хосе Антонио Мараваль, которые перешли в лагерь инакомыслящих. Брошюра под названием «Новые либералы. Антология политической идеологии» (Los Nuevos Liberales. Florilegio de un ideario político) основывалась на парадоксальной логике: диктатура, чье рождение стало возможным благодаря Гитлеру и Муссолини, стремилась дискредитировать своих оппонентов, собирая подборку их фашистских высказываний в юности[911].

Балансируя между пряником либеральной открытости и кнутом авторитарной жесткости, Фрага отвечал и за создание других служб и публикаций ограниченного характера, рассчитанных на долгосрочную перспективу, таких как «Бюллетень библиографической ориентации» (Boletín de Orientación Bibliográfica, 1963) и «Служба исследований Испанской войны» (Servicio de Estudios sobre la Guerra de España, 1965). Обе инициативы были интегрированы в структуры Министерства информации и туризма, и их запуск был мотивирован созданием в Париже в 1961 году издательства Ruedo Ibérico, ставшего любимым проектом разнородной группы анархистов и левых в изгнании во главе с Хосе Мартинесом Геррикабейтией, которые поставили перед собой двойную задачу. С одной стороны, подвергнуть критическому анализу новую реальность Испании «эпохи развития» и тем самым деконструировать триумфалистский нарратив режима, как они это сделали в книге «Испания сегодня» (España hoy, 1963), а впоследствии продолжили через выпуск журнала Cuadernos de Ruedo Ibérico (1965). С другой стороны, издавать на испанском языке и подпольно распространять внутри страны первые научные исследования о гражданской войне и испанском фашизме, появившиеся как ответ на глобальный интерес новых поколений к честному и точному осмыслению недавней истории. Этот интерес подталкивали такие события, как процесс над Адольфом Эйхманом в Иерусалиме, проанализированный Ханной Арендт, и обострившимся поколенческим конфликтом, проявившимся в студенческих протестах 1968 года. Чаще всего эти исследования принадлежали англоязычным испанистам: Хью Томасу, Габриэлю Джексону, Джеральду Бренану, Стэнли Пейну, Иану Гибсону и Герберту Р. Саусворту[912].

Стратегия Министерства информации и туризма заключалась не в том, чтобы заблокировать ввоз этих текстов на полуостров. И они стали классикой «задних комнат» книжных магазинов, а визит в штаб-квартиру Ruedo Ibérico в Латинском квартале Парижа был настоящим обрядом посвящения для оппозиции. Тем же самым стало для нового поколения испанских историков участие в коллоквиумах в По, которые начиная с 1970 года организовывал изгнанник Мануэль Туньон де Лара. Для Фраги и его команды главной задачей было противодействие растущему влиянию этих интерпретаций гражданской войны. И не только с помощью ставшей классической тактики оскорблений и дискредитации, но также посредством комментариев и критики, маскирующихся под объективность и историографический профессионализм. В них особенно подчеркивалось, что «иностранцу чрезвычайно трудно понять чужую страну, а тем более такую сложную, как наша» – еще один вариант Spain is Different. Согласно этой логике, гражданская война была неизбежной, коллективной трагедией и злом, но злом необходимым, позволившим впоследствии наслаждаться экономическим процветанием и благами развитого общества. Ведь так же, как режиму понадобилось дополнить свою легитимность происхождения легитимностью исполнения и как дискурс «победы» был со временем подменен на дискурс «мира», так и рассказ о «священном крестовом походе» нуждался в обновлении. Его нужно было сделать более приемлемым для молодежи поколения 1960-х годов и более удобоваримым для международной публики. С такой задачей успешно справлялись литературные бестселлеры, укреплявшие нужный образ, такие как «Миллион мертвых» (1961) и «Мир взорвался» (1966), продолжения начатой еще в 1953 году трилогии Хосе Марии Хиронельи «Кипарисы верят в Бога». Именно в этих структурах MIT вели скрытую войну такие авторы, как Рамон Салас Ларрасабаль и прежде всего Рикардо де ла Сьерва, популярный автор хвалебных агиографий Франко и диктатуры, ловко замаскированных под научные исследования[913].

Уже в следующем десятилетии логическое продолжение этой стратегии побудило Фрагу, выступая в качестве редактора сборника «Испания 1970-х годов» (La España de los años 70), заказать перевод на испанский язык программной статьи Хуана Хосе Линца «Теория авторитарного режима: случай Испании». Определение, предложенное испано-немецким политологом, которого в 1950 году IEP и МИД направили учиться на факультет социологии Колумбийского университета, обрело большой успех в англосаксонском университетском мире. Согласно Линцу, авторитаризм представлял собой промежуточную политическую форму между демократией и тоталитаризмом. Покровительство Фраги публикации этой статьи не означало автоматическое признание всех аргументов автора, но, безусловно, было выгодно для режима: гораздо интереснее было представить диктатуру как политическую систему, способную к эволюции и либерализации, чем придерживаться определения ООН от 1946 года: «режим Франко – это режим фашистского характера». Особенно важно это было в перспективе неизбежной адаптации политических структур в стране после смерти каудильо[914].

Макиавеллизм этих маневров Фраги уходил корнями к его собственному становлению, к годам, которые он провел между католической пропагандой и фалангистскими институциями. Именно в период его работы заместителем директора Испанского института политических исследований, первого учреждения в стране, внедрившего методы эмпирической социологии и социальных коммуникаций, Фрага окончательно убедился в потенциале так называемой техники общественных связей. Эта техника среди прочего рекомендовала заменить обязательные официальные лозунги контролируемой внушаемостью, реализуемой через пресс-конференции и заявления «не для протокола», а также через создание «замаскированных публикаций» и инициирование «управляемых дискуссий», выстроенных «таким образом, чтобы публика приходила к заранее заданным нами выводам, считая их результатом собственных размышлений»[915]. Чтобы проверить эффективность подобного рода мер, вскоре после вступления Фраги в должность министра информации и туризма было создано Государственное бюро общественного мнения (Instituto de Opinión Pública, IOP), которое стало предшественником нынешнего Центра социологических исследований (CIS). Руководство им было поручено его верному соратнику, социологу Луису Гонсалесу Сеаре.

Что касается католического следа в действиях Фраги, он всегда держал в уме наставления епископа Малаги Анхеля Эрреры Ории, неизменно главного голоса церковной иерархии по вопросам СМИ, регулярно вдохновлявшего редакционные статьи журнала Ecclesia. Именно он в свое время выработал для газеты El Debate правило, согласно которому достоверность информации основывается на том, чтобы облечь глубочайшие похвалы в форму поверхностной критики, и наоборот. Как мы уже видели в предыдущей главе, новый министр смог воочию убедиться в этом на собственном опыте во время забастовок в Астурии. И тогда, и в другие моменты диктатура стремилась скрывать любые формы социально-трудового конфликта. Однако эхо протестов все равно доходило до общественного мнения, которое, не находя ответов в официальной прессе, начинало обращаться к альтернативным источникам информации – в крупные зарубежных медиа, подпольные издания и радиостанции. Поэтому для франкистских властей гораздо выгоднее было представлять события с минимальной долей правдоподобия, интерпретируя их в конечном счете в свою пользу, чем топорно отрицать само их существование. Неслучайно именно ключевой рупор антифранкизма – радио «Ла Пиренаика» – первый обратил внимание на эту новую медиастратегию, выстроенную Фрагой: заменить «молчание, навязанное его предшественником, на манипуляцию»[916]. И именно эта логика легла в основу главного проекта Фраги на посту министра – Закона о прессе и печати 1966 года.

Принятый на пленарном заседании кортесов 15 марта, новый закон прошел через многочисленные поправки и трудоемкий процесс предварительного согласования, который включал и реформу самого кабинета министров в июле 1965 года. Закон о печати скорее переизобрел или заново интерпретировал, чем упразднил, государственный контроль над «решающим органом в формировании народной культуры и […] в создании коллективного сознания», как гласило прежнее законодательство 1938 года. Согласно новой норме, издания и монографии больше не подлежали обязательному предварительному согласованию или цензуре, однако администрация оставляла за собой право вмешательства задним числом – своего рода «игра с повтором». Если власти усматривали в опубликованном «факте признаки преступления» – под этим подразумевалось все: от нарушения Основных законов государства и «Принципов Движения» до нарушения «уважения к истине и морали» (естественно, в интерпретации режима), – то они могли до возбуждения судебного дела распорядиться о конфискации печатной продукции в любом месте, где бы она ни находилась, включая типографские формы, чтобы пресечь дальнейшее распространение.

Очень похожая ситуация наблюдалась и в вопросе назначения директоров в частных средствах массовой информации. Как наглядно показали случаи увольнения Хуана Хосе Прадеры и Луиса Мартинеса де Галинсоги, та модель, когда кандидатуры навязывали министерства, утратила свою эффективность, поскольку редакции и сами выпускающие предприятия воспринимали назначенцев как чужеродные и враждебные элементы, а обход их контроля становился дополнительным стимулом для журналистской деятельности. В ответ на это Министерство информации и туризма решило перекинуть мяч обратно на сторону профессионального сообщества. Новый закон гласил: «директор назначается компанией свободно» – разумеется, только в том случае, если избранный кандидат обладает полной гражданской дееспособностью. Однако при этом Министерство подчеркивало: в случае наложения санкций ответственность несут не только непосредственные авторы спорного материала, но и директор издания, поскольку именно он отвечает за все нарушения своего СМИ.

В этом смог убедиться Мигель Делибес, чьи попытки вернуть газете El Norte de Castilla более независимую позицию и восстановить ее связь с гражданским обществом через такие инициативы, как Aula de Cultura, новая литературная вкладка и активный киноклуб в Вальядолиде, систематически саботировались с приходом Мануэля Фраги в Министерство информации и туризма. После того как в 1963 году Делибесу пришлось уйти с поста директора одного из старейших испанских изданий, а в 1966 году – отказаться даже от участия в редакционном совете, неудивительно, что писатель прибегнул к иронии в духе Унамуно, отвечая на вопрос о возможностях, которые открыла для журналистики новая законодательная реформа:

«Прежде тебя заставляли писать то, что ты не чувствуешь, теперь довольствуются тем, что запрещают писать то, что ты чувствуешь; в чем-то мы продвинулись вперед»[917].

И последнее, но не менее важное: особое внимание в тексте закона уделялось иностранным корреспондентам, которые всегда имели решающее значение для международного восприятия любой страны и событий в ней. Но помимо этого, как мы уже видели, они играли ключевую роль и в формировании внутреннего общественного мнения, особенно в условиях диктатуры, когда именно их репортажи имели наибольший спрос, чтобы заполнить пробелы в официальной хронике и увидеть альтернативные версии происходящего. В этом контексте после отъезда в конце 1950-х харизматичного Херберта Мэттьюса, которого New York Times в духе новой «гибридной» связки между Гаваной и Мадридом отправила в горы Сьерра-Маэстра на встречу с Фиделем Кастро (его почти сразу же «догнал» Мануэль Бланко Тобио из газеты Pueblo, что показывало: франкистская диктатура также начинала выстраивать собственные инструменты влияния), роль ведущих формирователей общественного вкуса перешла к французским корреспондентам. Особенно выделялись такие журналисты, как Жак Гийем-Брюлон из Le Figaro – автор серии интервью с ключевыми фигурами эпохи, от Эскрива де Балагера и аббата Эскарре до европейски переосмысленного Хосе Ларраса и самого Франко – и Хосе Антонио Новаис из Le Monde, про которого говорили: «Все знали, что именно ему надо сообщать информацию, чтобы протесты вызвали политический резонанс и чтобы сдержать репрессии режима»[918]. Как раз этих журналистов и стремилось держать в узде Министерство информации и туризма, обязывая их регистрироваться и угрожая отзывом аккредитации в случае, если их «сообщения будут признаны ложными или тенденциозными», причем последнее, как и многое в системе, определялось исключительно усмотрением компетентной власти. Хотя, строго говоря, Фраге особо и не нужно было «читать между строк», чтобы уловить критику со стороны Гийема-Брюлона, особенно после того, как тот пригласил к участию в одном из своих интервью самого Сантьяго Каррильо. В своем репортаже от 8 марта 1967 года о выступлении министра юстиции Антонио Марии де Ориоля, на которой неожиданно присутствовал и Фрага, он писал:

«Министра юстиции сопровождал Мануэль Фрага Ирибарне, чье участие не было анонсировано в приглашениях. […] Министр информации совершенно не приемлет ни возражений, ни диалога. Мы бы даже сказали, что он специалист по монологам и беспричинной грубости […] поразительная публичная демонстрация тоталитарного стиля, который столь явно импонирует и вдохновляет министра информации»[919].

После выхода этого текста Гийем-Брюлон был немедленно выдворен из страны, что вызвало резкий международный резонанс и усилило критику в адрес режима Франко. Этот эпизод в очередной раз продемонстрировал ложность предполагаемого либерального характера нового закона, который оставался крайне ограничивающим, несмотря на все потуги усмотреть в нем элементы либерализации, якобы намеренно завуалированные Мануэлем Фрагой. Подобная трактовка, неустанно повторяемая его многочисленными апологетами с начала переходного периода[920], объясняется политической целесообразностью создания образа Фраги как предтечи демократии, хотя на самом деле он оказался одним из последних, кто к ней присоединился. При этом, разумеется, указание на данный факт вовсе не обязательно ставит под сомнение искренность его последующей приверженности действительно представительной системе. Впрочем, вне всяких сомнений, в 1966 году его намерения были иными: укрепить институционализацию режима и подпереть его риторику авторитарной модернизации. Для достижения этой цели было крайне важно успокоить требования концилиарных кругов в Церкви и попытаться перехватить у интеллектуального диссидентства знамя свободы информации – это еще один урок, извлеченный из астурийских забастовок и письма, возглавленного Менендесом Пидалем. Примерно так же, как уже было сделано ранее с созданием Трибунала общественного порядка (TOP) в ответ на критику со стороны Международной комиссии юристов (CIJ) в отношении военной юстиции. Как метко подытожила Элиса Чулиа, главный специалист по новой реформе прессы: «Речь шла не столько о том, чтобы пойти навстречу оппозиции, сколько о том, чтобы лишить смысла ее самые разумные требования еще до того, как они смогли бы привлечь новых сторонников»[921].

Как и любая мера, носящая лампедузский (по названию романа «Леопард» Лампедузы) характер, то есть направленная на изменение формы без затрагивания сути, это изменение модели должно было преодолеть непонимание со стороны значительной части правящей элиты. Таким образом, оставаясь верными традиционному репрессивному сценарию, Карреро Бланко и Камило Альонсо Вега никак не могли понять, насколько проще будет контролировать информацию, придав ее циркуляции большую свободу. И они были не единственными. Прокурор и национальный советник Блас Пиньяр, интеллектуальная ограниченность которого уже стоила ему поста директора Института гуманитарных наук (ICH) – он оказался неспособным овладеть искусством «двойного дискурса» и назвал США «лицемерными» на страницах широкой прессы, – также категорически отвергал возрастание риторики мирного времени перед риторикой победы. По его мнению, как он ясно дал понять, «мир начинался никогда», – именно так назывался роман, за который Эмилио Ромеро получил премию «Планета» в 1957 году[922].

Перед лицом этих опасений ключевым фактором, позволившим Фраге продвинуть свой проект, вновь стала уверенность Франко, тщательно культивируемая молодым министром посредством целого ряда институциональных и пропагандистских мероприятий, направленных на совершенствование коммуникативного облика режима. На самом деле всего за неделю до принятия закона о печати Фрага исполнил свою, пожалуй, самую яркую роль с точки зрения публичного имиджа. Это было его подлинное признание как главного актера позднего франкизма, и произошло оно, как и следовало ожидать, в Альмерии. Правда, в отличие от Питера О’Тула в «Лоуренсе Аравийском» (1962) и Элизабет Тейлор в «Клеопатре» (1963), съемки проходили не в пустыне Тавернас, известной как «европейский Голливуд», а примерно в семидесяти километрах оттуда, на пляже Китапельехос, принадлежащем поселку Паломарес.

Появление Фраги перед камерами имело все необходимые элементы для большого кинопроекта. Во-первых, был сценарий, основанный на аварии, способной вызвать ядерную катастрофу – потеря четырех водородных бомб после столкновения в воздухе бензовоза и стратегического бомбардировщика В-52, которое произошло 17 января 1966 года. Во-вторых, удалось привлечь талантливых второстепенных актеров, таких как посол США Энджир Биддл Дюк. В-третьих, была обеспечена отличная техническая сторона благодаря большому штату сотрудников NO-DO и MIT, мобилизованных для этого случая, а также активной телевизионной промокампании, которая, кроме того, смогла превратить вымышленный счастливый финал ядерного кризиса в возможность для туристической рекламы. И дело в том, что выход дона Мануэля из воды нельзя сравнить с появлением Брижит Бардо в Сен-Тропе в фильме «И Бог создал женщину» (1956), но он не только «продемонстрировал на деле, что «радиационной опасности нет», но и показал, что даже вне сезона в Испании возможно «хорошее купание, поскольку климат позволяет плавать даже зимой»[923].

Однако за позорным купанием Фраги и Дюка скрывалась куда менее прозаическая реальность. Быстро мобилизованные, американские команды извлекли все три сброшенные бомбы, упавшие на сушу, но спасение четвертой из-под воды при содействии местного рыбака Франсиско Симо, известного с тех пор как «Пако с бомбой», заняло еще почти три месяца. Ни одна из бомб не сдетонировала, но их падение вызвало выброс мелких частиц высокоактивного радиоактивного плутония. Несмотря на то что посольство США и диктатура пытались, вновь безуспешно, целиком скрыть инцидент, международные агентства и СМИ быстро сообщили об аварии и очевидных рисках загрязнения территории. На самом деле окончательная очистка зоны до сих пор не завершена, поскольку американские специалисты и гражданская гвардия, направленные в район, почти не тронули верхний слой почвы и делали это без какой-либо защиты, что стало очередным проявлением пренебрежения франкистов к здоровью собственных граждан.

Паломарес стал важным эпизодом для осознания рисков ядерной эпохи, а также для понимания непрозрачности в вопросах двусторонних соглашений с Соединенными Штатами, чье поведение во время всего инцидента показало, что они могут пренебрегать принятыми нормами и действовать по своему усмотрению. Все это отразилось в растущем недовольстве в городах, где располагались военные базы, – даже сам Франко, будто внезапно спохватившись, выразил Дюку свою озабоченность по поводу близости Торрехона к столице, – а также в некоторых экологических протестах со стороны пострадавших фермеров, включая нелегальную демонстрацию, организованную Луисой Исабель Альварес де Толедо, «красной герцогиней» Медина-Сидонии, которая уже проявила себя на протесте на площади Пуэрта-дель-Соль в поддержку астурийских шахтеров и была приговорена к году тюремного заключения[924].

«Министр иностранных дел»

Помимо отмены полетов с ядерным оружием над территорией Пиренейского полуострова, единственного требования Испании, выполненного американскими военными, главным последствием инцидента в Паломаресе стало усиление воли Фернандо Марии Кастиэльи более жестко вести переговоры о втором пятилетнем продлении действия Мадридских соглашений, которые должны были быть подписаны до сентября 1968 года.

Подпитываемое националистическими амбициями, постоянно уязвленными тем фактом, что Пентагон «считает Испанию и испанскую дружбу делом решенным», стремление министра иностранных дел в середине 1960-х годов опиралось сразу на два благоприятных обстоятельства, позволяющие требовать более высокую цену за использование баз, причем делать это в рамках более сбалансированных отношений. Первым обстоятельством было улучшение экономического и дипломатического положения Испании, освободившейся от кризисов прошлых лет и вновь начавшей мечтать о более независимой позиции в отношении определенных регионов, таких как традиционно присутствующие в испанском поле Латинская Америка и арабский мир. Последний как раз находился в стадии реорганизации после Шестидневной войны, во время которой режим, в пределах своих возможностей, умело лавировал: с одной стороны, принимая еврейское население из Магриба, а с другой – придерживаясь прежнего арабского дискурса.

Вторым обстоятельством была суверенная оборонная политика де Голля во Франции, который в марте 1966 года объявил о выходе страны из объединенного командования НАТО, хотя не из самой организации, и о демонтаже всех иностранных военных объектов на своей территории. В контексте растущей экономической взаимосвязи между Испанией и Францией, равно как их политического сближения, в значительной степени оппортунистического характера – в духе голлистской формулы «Европа отечеств» и корпоративистской трансформации республиканских институтов – послание, которое пытался донести до внешнего мира дворец Санта-Крус, заключалось в том, что Испания вполне в состоянии оставить Дядюшку Сэма и укрыться под крылышком французского петуха[925].

К тому же как первое, так и второе обстоятельство были должным образом обработаны и преподнесены общественности Министерством информации и туризма, столь же восторженного по части публикаций об ибероамериканской идентичности, сколь терпимого к критике со стороны местной прессы присутствия янки, несмотря на отправку группы военных медиков в 1966 году во Вьетнам[926].

В этих условиях, после попытки заручиться согласием Франко и наладить координацию с военными ведомствами, чью переговорную группу должен был возглавить генерал-лейтенант Мануэль Диэс-Алегрия, директор Высшего центра исследований в области национальной обороны (CESEDEN), осторожный сторонник обновления[927], Кастиэлья категорично потребовал не только увеличения поставок военной техники, но и выхода политических и дипломатических компромиссов на следующий уровень. Иными словами, он хотел, чтобы медовая риторика супердержавы перешла в конкретную помощь в достижении стратегических целей режима, таких как вступление в ослабленное НАТО или по крайней мере получение статуса наблюдателя в блоке; сближение с ЕЭС и запуск процесса деколонизации Гибралтара, который должен завершиться его возвращением в Испанию.

Этот последний вопрос стал настоящим личным крестовым походом Кастиэльи, который с его помощью пробил брешь в классическом разделении дискурсов между внешней и внутренней политикой, что вызвало опасения у некоторых представителей правящей элиты. В частности, у Карреро Бланко, считавшего этот вопрос пустой тратой сил и источником ненужных проблем. Но в то же время это принесло министру огромную популярность. Опираясь на 1-ю резолюцию ООН, в мае 1966 года он направил официальную петицию о возвращении Гибралтара в рамках раунда переговоров с британским правительством, одновременно разжигая внимание общественности с помощью издания «Красной книги о Гибралтаре» и манифеста «Испанские доводы по вопросу Гибралтара», название которого очевидно отсылало к его юношеской и имперской работе «Претензии Испании» 1941 года. Любопытно, что его соавтор и постоянный партнер Хосе Мария де Арейльса, который оказал диктатуре столь ценные услуги в качестве посла в Буэнос-Айресе (1947–1949), Вашингтоне (1954–1960) и Париже (1960–1964), не сопровождал своего товарища в этом предприятии. Завершая франкистский эпизод, баск одним из первых начал думать о жизни после каудильо и примкнул к Тайному совету Хуана де Бурбона. По его интерпретации, причиной тому были постоянные блокировки проектов, направленных на институциональное развитие режима, что закрывало для Испании двери в европейский процесс сближения[928].

Именно в ожидании ответа на свою вторую заявку на вступление в ЕЭС, на которую в конечном счете вновь наложил вето де Голль, тогда находилась сама Великобритания, которая без колебаний сослалась на антидемократическую природу франкистского режима, чтобы отказаться вступать в переговоры по вопросу Гибралтара, где в сентябре 1967 года прошел сомнительный референдум, подтвердивший лояльность анклава британской короне. Далекий от мысли на этом моменте сдаться и уступить, Кастиэлья удвоил свое наступление в рамках ООН, Генеральная Ассамблея которой в декабре приняла новую резолюцию – UNGAR 2353 (XXII), осуждавшую проведение плебисцита и призывавшую «положить конец колониальной ситуации в Гибралтаре». Таким образом, спустя двадцать лет после того, как эта же палата формально предала режим остракизму, диктатура наслаждалась моментом, получая поддержку своей позиции, причем подавляющим большинством голосов и вопреки воле страны-победительницы во Второй мировой войне. Этот имиджевый успех был закреплен избранием Испании в ноябре 1968 года в качестве одного из непостоянных членов Совета Безопасности ООН на следующий двухгодичный период. Но как имиджевый успех не предполагал конкретных практических достижений, о чем знала лучше остальных правящая верхушка режима, включая Кастиэлью. Ничто из того, что могла сказать Генеральная Ассамблея, не могло изменить позицию Великобритании. В июне 1969 года дипломатическое напряжение достигло своего апогея с известным «закрытием границы», принятым испанскими властями, в результате чего Гибралтар оказался изолирован от остальной части полуострова почти на пятнадцать лет[929] с колоссальными социально-экономическими последствиями для населения соседнего района Кадис.

Аналогичная динамика, с активным символическим шумом и скромными плодами на практике в конечном счете привела к пересмотру Соглашения с США. Воодушевленный собственной риторикой и зная, что его политический износ может повлиять на шансы сохранить кресло при следующей перестановке в правительстве – вопрос, который вскоре возник очень остро и повлиял на внешнеполитическую доктрину страны, – Кастиэлья освободил своего внутреннего националиста и фалангиста – сторонника третьего пути и отверг все предложения администрации Линдона Джонсона о продлении соглашения на менее выгодных условиях. В этих обстоятельствах, когда Белый дом заняли Никсон и советник по национальной безопасности Генри Киссинджер, обе стороны решили сохранить лицо, подписав в июне 1969 года договор о пролонгации соглашения с обратной силой, который продлевал переговорный процесс до сентября 1970 года. Хотя американских переговорщиков из Пентагона и Госдепартамента удивила степень накала ситуации, до которого довел дело Кастиэлья, они с самого начала считали, что его угрозы сблизиться с Францией или выбрать путь нейтралитета были блефом. С их точки зрения, подобные варианты были не близки верхушке военного командования диктатуры, на которой США и сосредоточили свои усилия давления[930]. Они не ошиблись. Ни Карреро Бланко, ни военные министры никогда всерьез не рассматривали отказ Испании от американского оборонного зонтика, а технократические министры напомнили адмиралу о важности американских инвестиций для крупных испанских компаний. Столкнувшись с тем, что он интерпретировал как вызов, аналогичный тому, что представляли в свое время неудавшиеся законодательные проекты Арресе во внутренней политике, Карреро Бланко без колебаний применил те же меры, что и в тот раз. Как будет показано далее, он воспользовался правительственным кризисом 1969 года, чтобы убедить Франко наконец избавиться от Кастиэльи, вместо которого он поставил представителя «Опус Деи» – Грегорио Лопеса-Браво, занимавшего ранее пост министра промышленности и подписавшего 6 августа 1970 года новый пятилетний Договор дружбы и сотрудничества с Вашингтоном.

Выбор Лопеса-Браво был не случайным. Именно в контексте инвестиций, промышленной инфраструктуры, «мирного атома» и обогащенного урана компания Westinghouse Electric заключила контракт на сумму десять миллионов долларов на строительство первой испанской атомной электростанции. Ее размещение в муниципалитете Альмонасид-де-Сорита в Ла-Манче идеально символизировало особое сочетание традиции и модерна, столь характерное для фашистских режимов: станция возвышалась под безмятежным взором археологических остатков вестготского города Рекополис, раскопанного в 1940-е годы Хуаном Кабре. Опровергая знаменитую фразу Камило Хосе Селы, утверждавшего, что Алькаррия – «прекрасная страна, куда никто не хочет ехать», сам Франко отправился туда на открытие станции в декабре 1968 года[931].

Таким образом, всего через пятнадцать лет после запуска первой гражданской АЭС в мире в советском научном городке Обнинск Испания при франкистском режиме вступала в престижный клуб государств, обладающих ядерной энергетикой. Завершались усилия, начатые в 1948 году с созданием Совета по атомным исследованиям, в 1951 году переименованного в Ядерный энергетический совет (JEN), формально возглавляемый генералом Хуаном Вигоном, но ключевую роль в котором играл инженер Хосе Мария Отеро де Наваскес. Благодаря его личным контактам и лидерству была выстроена гетеродоксальная, но всеобъемлющая программа, от государственной монополии на урановые месторождения, вербовки немецких ученых, связанных с нацистской системой, до зарезервированных территорий в Западной Сахаре для проведения испытаний. Эта программа имела своей конечной целью создание ядерной бомбы[932].

Может показаться, что это утопия, особенно учитывая столь же избитое, сколь и неверное представление о франкистском режиме как реакционном и неэффективном. Но в действительности цель по созданию ядерного оружия оказалась вполне осуществимой в среднесрочной перспективе. Во внутреннем отчете CESEDEN от 1971 года с учетом достигнутого уровня технических знаний, ускоренного благодаря анализу водородных бомб, упавших при аварии в Паломаресе, проведенному генералом Гильермо Веларде, и показателей уже действующих или планируемых объектов первого поколения, таких как Санта-Мария-де-Гаронья (1971, General Electric) и Вандельос I (1972, французская технология), был сделан вывод, что «военная ядерная опция может быть успешно реализована». Но в первую очередь это засекли американские разведывательные службы, осознававшие, что амбиции Испании имитировать оборонную автономию Франции могут стать гораздо более реалистичными, если у нее появится собственное ядерное сдерживание. Так, в 1974 году ЦРУ оценивало: «Испания – одна из европейских стран, заслуживающих особого внимания с точки зрения возможного распространения ядерного оружия в ближайшие годы», одновременно напоминая о систематическом отказе франкистов подписать Договор о нераспространении ядерного оружия 1968 года[933].

«Вся Испания – на реконструкции». Апогей технократизма

Фрага и Кастиэлья, наряду с Хосе Солисом, руководствовались политическим расчетом, когда сама политика и государство стремились облечься в одежды научной предопределенности и управленческой нейтральности постидеологического характера[934]. Это был тренд, охвативший весь западный мир, приправленный в испанском варианте цитатами из Франсиско Суареса и Рамиро де Маэсту, и сформулированный в характерном ключе дипломатом-монархистом Гонсало Фернандесом де ла Морой в его книге «Закат идеологий» (1965)[935]. Хотя сам Франко никогда не придавал особого значения теоретическим построениям такого рода – его мировоззренческий идеал всегда казался ему единственным возможным «здравым смыслом», – он начал все же вплетать эти параметры в свои выступления, как, например, на открытии кортесов в преддверии политического сезона 1967 года. Несомненно, это был подход, который позволял ему оставаться верным своим традиционным антиинтеллектуалистским убеждениям – с уколом в адрес Ортеги-и-Гассета времен Второй республики – и, конечно же, не отказываться от своего безукоризненно деидеологизированного, как всем известно, завоевания власти.

«Испания, рожденная 18 июля героическим усилием, будет продолжена […] с конца нашей войны моей главной заботой было проведение постепенного, упорядоченного и прогрессивного преобразования испанского общества […] идеологий предостаточно, и они, как ярмарочные зазывалы, предлагают дешевые и легкие средства от всех бед […] те самые, что говорили: „не это, не это“ […] но люди уже научены горьким опытом […] сегодня мы уже полностью в рамках нового порядка… Сегодня мы уже знаем основные черты нового общества, ставшего возможным благодаря миру этих лет […] к 1970 году национальный стандарт жизни будет эквивалентен европейскому»[936].

В этих условиях неудивительно, что Карреро Бланко истолковывал желание своих коллег в правительстве продолжать доктринальную политику как симптом ереси, и в нескольких меморандумах, адресованных каудильо, обвинял их в «левизне» и попытке «захвата власти»[937]. Именно это восприятие привело к тому, что франкистская элита разделилась на «апертуристов» и «иммобилистов», хотя на самом деле и те и другие в равной степени стремились к одной цели: обеспечить выживание режима после смерти Франко. Различались они лишь в средствах ее достижения[938]. Первые, как мы уже видели на примере закона о печати, исходили из того, что режим не должен полностью пренебрегать идеологическим фронтом, иначе в образовавшуюся пустоту придут другие силы. На их взгляд, экономическое развитие должно сопровождаться некой формой «политического развития». Оно выражалось в расширении ограниченных механизмов участия – в 1964 году был подготовлен первый предварительный проект, допускавший создание ассоциаций внутри Национального движения. Но участия не интегративного характера, а чисто оппортунистического, как выражение фиктивного плюрализма, который можно было бы продать как внутри страны, так и прежде всего за ее пределами.

Для вторых же, всегда «исходя из нового понимания Испании, рожденного 18 июля 1936 года», подобные эксперименты были не только контрпродуктивны, но и абсолютно излишни: им казалось достаточным сохранение общественного порядка и устойчивого экономического роста, чтобы легитимировать преемственность власти, чьим лучшим политическим месседжем служило накопление макроэкономических показателей, сравнений ВВП и индексов потребления. Эта концепция государственного управления, ложно представлявшаяся как «стерильная» и «техническая», как уже тогда отмечали некоторые социологи, сопровождалась умелой «обжаркой» официальных данных, проводимой Национальным институтом статистики[939]. Тем не менее она настолько укоренилась, что временами создается впечатление, будто вся история 1960-х годов сводится к таблицам, графикам и процентам. И действительно, как торжественно провозглашал перед кортесами Лауреано Лопес Родо:

«Господа прокурадоры – свидетели того, что вся Испания – на реконструкции. […] Разве не заменяет сельхозтехника плугов? Разве повсюду не строятся фабрики? […] Разве крыши не усыпаны антеннами телевизоров? Разве наши улицы и дороги не забиты автомобилями? […] Это наша реальность!»[940]

«Осёл Лопеса покатился» – так дерзко, в форме рискованного ребуса, называл его сатирический журнал La Codorniz. Лауреано Лопес Родо предстал перед кортесами уже в ранге министра после перестановки 1965 года, пусть и без официального портфеля, но фактически в качестве главы Комиссариата по Плану развития (CPD). Этот орган был создан тремя годами ранее, после завершения процесса стабилизации, когда было принято решение продолжить новое направление экономической политики через принятие так называемого индикативного планирования. Речь шла о гибридной формуле, способной объединить «существование модели рыночной экономики с определенной степенью государственного дирижизма», поскольку ее директивы были «обязательными для государственного сектора и исключительно рекомендательными для частного»[941].

Очевидно, что контроль над разработкой и реализацией последующих экономических и социальных Планов развития (1964–1967, 1968–1971 и 1972–1975) сразу же стал предметом желания и ожесточенной борьбы. Уже в начале 1962 года в качестве ведущего политического архитектора экономического поворота Мариано Наварро Рубио считал само собой разумеющимся, что наилучшим местом для комиссариата станет Министерство финансов, а его руководитель должен совмещать обе должности. Его гнев, вызванный назначением Лопеса Родо и подчинением CPD аппарату Председательства правительства, был грандиозным. Продолжая традиции Королевского дома таможни, он подал в отставку, хотя и согласился, чтобы она вступила в силу только после упомянутой правительственной перестановки 1965 года, когда ему в качестве компенсации предложили хорошо оплачиваемую должность главы Банка Испании. Амбиции занять эту должность также лелеял и Альберто Уйастрес, но его в итоге направили в Брюссель в качестве потенциально лучшего посла при ЕЭС с трудной миссией добиться какого-либо официального партнерства с европейскими структурами, а не ограничиваться исключительно коммерческими отношениями, как это следовало из ответа, полученного в 1964 году. Для обоих были найдены преемники, повторяющие их профиль как две капли святой воды: Хуан Хосе Эспиноса Сан Мартин и Фаустино Гарсия-Монко, оба члены Opus Dei, оба тесно связанные с Национальным движением – через IEP и SEU в первом случае и через карлистское крыло во втором, – и оба ветераны-добровольцы гражданской войны. Реализация и организационная структура комиссариата наконец оставили на обочине одного из исторических деятелей режима, Хуана Антонио Суансеса, который, почувствовав, что роль Национального института промышленности недооценена, безвозвратно подал в отставку и так никогда и не наладил отношения с Франко.

Как и в случае со стабилизацией, ставка на индикативное планирование не отличала Испанию от других стран в ее окружении. Скорее все было наоборот. В Нидерландах уже с 1945 года существовало ведомство, занимающееся координацией и анализом экономической политики (Centraal Planbureau), а в очень консервативной Великобритании при Гарольде Макмиллане в 1962 году был создан Национальный совет экономического развития (NEDC). Однако основным образцом для подражания, как и прежде, оставалась Франция с ее успешными Планами модернизации и оснащения, которыми с 1946 года управлял орган, находящийся в прямом подчинении правительству – Генеральный комиссариат планирования (CGP). Возглавляемый Жаном Монне, комиссариат восстановил модель государственного экономического дирижизма, внедренного еще при режиме Виши через Генеральную делегацию по национальному оборудованию (DGEN, 1941), а также унаследовал значительную часть ее кадрового состава, хотя и адаптированную теперь к демократии, поскольку его деятельность подлежала политическому контролю и согласованию с социальными субъектами, в частности с влиятельными профсоюзами[942].

По-настоящему особенной Испанию вновь делала диктаторская природа ее политического устройства, которая препятствовала или искажала функционирование механизмов контроля и социального согласования. Это отсутствие институциональных сдержек также характеризовало и Планы содействия развитию (Planes de Fomento, 1953–1958, 1959–1964 и 1968–1973), реализуемые в Португалии времен Нового государства[943]. Без этих механизмов и несмотря на слова Лауреано Лопеса Родо об «образце демократического планирования», экономическая модель 1960-х годов едва ли могла быть признана проявлением либерализации. Более того, она содержала ровно такую меру авторитарного многообразия, которая позволяла ей оставаться приемлемой для всех членов франкистской коалиции. Руководящая роль государства сохраняла принципы фашистского корпоративизма, тогда как весомость и возможности, отводимые частной инициативе, сближали модель с католической корпоративистской теорией, одновременно дистанцируя ее от советской модели планирования, на которую опирались коммунистические диктатуры Восточной Европы. Поэтому расхожая фраза каталонского экономиста Фабиана Эстапе, согласно которой при разработке Планов развития «нас не просили изобретать велосипед, а просто дословно скопировать французскую систему», оказывается намеренно неточной[944]. Как и в случае с Жоаном Сардой, участвовавшим в разработке Плана стабилизации 1959 года, у Эстапе срабатывало чувство вины, заставлявшее его забывать, что французская система действовала в условиях демократического режима, что было неотделимо не только от ее целей и результатов, но прежде всего от средств, применяемых для их достижения[945].

Как и в 1959 году, переход к модели индикативного планирования во многом стал следствием рекомендаций, исходящих от многосторонних международных организаций. На этот раз ключевую роль сыграл Всемирный банк, который направил миссию исследователей на полуостров в марте–июне 1961 года. Ее итоговый доклад «Экономическое развитие Испании» был опубликован в конце 1962 года и получил широкое обсуждение[946]. И, как это уже происходило в случае с финансовой перестройкой в предыдущее десятилетие, несмотря на то что Лауреано Лопес Родо своей фигурой практически монополизировал историческую память о Планах развития, их подготовка и реализация на местах были делом коллективным. В этом процессе участвовали многие из тех, кто уже приложил руку к стабилизации, включая вышеупомянутого Фабиана Эстапе.

Следуя той же схеме, что и в вопросе административной реформы и рационализации, Лопес Родо распознал огромный политический потенциал концепта «развития», позитивная коннотация которого делала его внешне свободным от идеологических ограничений и представляла сугубо технической задачей, против которой могли возражать только просто глупцы или злонамеренные глупцы. И подобно тому, как успех французской модели воплотился в Жане Монне, получившем пост председателя ЕОУС и признанным одним из «отцов Европы», Лопес Родо понимал, что руководство Комиссариатом по Плану развития представляет собой исключительный шанс для личного продвижения и укрепления власти, хотя в его случае речь шла об институционализации не демократической конфедерации, а диктатуры.

Таким образом, в течение почти десяти лет его руководства комиссариатом, с 1962 по 1973 год, до его преобразования в министерство и назначения во главе Круса Мартинеса Эстеруэласа, он постепенно готовил различные подготовительные работы, посвященные «развитию как высшей стадии стабилизации», которые проводились в различных учреждениях: в Национальном экономическом совете, в Офисе по координации и программированию экономики (OCYPE) – в котором действовал корпус государственных экономистов, созданный по инициативе профессора Мануэля де Торреса, – и секций национальной экономики Института политических исследований (IEP). Он превратил весь этот труд в «политический продукт, хорошо продаваемый на массовом рынке и гарантированно востребованный в Эль-Пардо». Спустя несколько лет, уже в период перехода к демократии, некоторые из этих специалистов с горечью и определенными нотками оправдания заявляли:

«Планирование в Испании в широких кругах общественного мнения отождествилось с режимом и, в частности, с политической карьерой Лопеса Родо… Это может показаться парадоксальным, но закат планирования начался именно с момента создания конкретизированного министерства […] когда 12 июня [1973 года] было учреждено Министерство планирования развития, планы потеряли свою актуальность […] планирование – это ценный инструмент, и было бы абсурдно от него отказываться только потому, что […] им пользовался прежний режим […] для улучшения политического имиджа горстки людей»[947].

Именно контроль Лопеса Родо над институциональными рычагами, а не сама идея планирования как таковая вызвала критику со стороны фалангистов. Разумеется, Движение также извлекло всю возможную политическую выгоду из развития, от жестких перестроечных мер которого оно пыталось отмежеваться в той же степени, в которой старалось приписать себе все материальные плоды этой политики. Уже в конце 1963 года Министерство труда под руководством Хесуса Ромеро Горрии стало ярким примером этой тактики, добившись одобрения кортесами Закона об основах системы социального обеспечения (Ley de Bases de la Seguridad Social). С небольшим опозданием, почти на двадцать лет по сравнению с торжественным учреждением одноименной кафедры в Национальной школе профсоюзов (FCPE), призванной стать ее теоретическим обоснованием, франкистское государство, казалось, наконец-то обзавелось одним из характерных инструментов послевоенной Западной Европы в сфере социальной защиты. При этом делалось это по образу и подобию налоговых и административных реформ и было скорее унификацией и рационализацией уже существовавшей сложной системы институтов взаимного страхования, многие из которых восходили к созданию Национального института пенсионного обеспечения (INP) в начале XX века, нежели созданием совершенно новой системы. Но более всего закон стал следствием требований, продиктованных процессом индустриализации, в рамках которого человеческий капитал страны нуждался в улучшении условий жизни, чтобы «выполнять свои социальные функции». Эту реформу сопровождала разработка Плана санитарной деятельности 1964 года, автором которого в значительной степени стал выдающийся врач Родриго Варо Уранга, вернувшийся на родину из изгнания в Венесуэле. Обе инициативы были проверены со стороны другого авторитетного специалиста, британского профессора социальной медицины Фрейзера Брокингтона, последователя сэра Уильяма Бевериджа. Однако на этот раз «визит» был организован не по приглашению диктатуры, а в рамках консультационной миссии Всемирной организации здравоохранения. По итогам трехмесячного пребывания в Испании окончательный отчет миссии вновь указывал на пропасть между амбициозным текстом франкистского законодательства и крайне низкой степенью его исполнения. В своих личных записях сам Брокингтон отмечал: «Состояние общественного здравоохранения было хуже, чем во многих развивающихся странах. Испания, обладая всеми атрибутами высокоразвитого цивилизованного государства, потерпела крах в одном из важнейших аспектов»[948].

Параллельно с этим социальным аспектом Движение никогда не отказывалось от попыток усилить свое влияние на процесс принятия решений в Комиссариате по планированию. Так, учитывая, что во французской модели в структуре комиссариата действовали так называемые комиссии модернизации с широким представительством рабочих, партийные издания в Испании с жаром настаивали на том, чтобы Экономико-социальный совет ОНС выполнял аналогичную функцию в Испании. Недаром, как мы уже упоминали ранее, Хосе Солис в качестве генерального секретаря Движения сделал усиление профсоюзов краеугольным камнем своего проекта, видя в этом фалангистский путь к достижению «политического развития».

Под эгидой Организации национальных синдикатов (ОНС) Солис надеялся, что сможет охватить сразу три направления. Во-первых, внутреннее: восстановить роль и популярность профсоюзов было вполне осуществимой задачей, учитывая динамику роста численности наемных работников и существование коллективных переговоров. Восстановление профсоюзов могло способствовать консолидации исключительного пространства власти, которое использовалось бы при надобности как «группа давления» в институциональной игре. Во-вторых, внешнее направление: мечта достигнуть признания со стороны профсоюзов демократических стран в рамках Международной организации труда (МОТ) – ради чего Солис и Кастиэлья организовывали многочисленные «визиты» в Испанию, включая приезд самого Давида А. Морса в декабре 1965 года, – могла быть использована как средство улучшения международного имиджа режима. Это подтверждало полезность партийных органов для всей системы диктатуры. И наконец, в-третьих, в качестве синтеза первых двух стратегической целью оставалось обеспечение выживания режима после Франко. Новая идея для достижения этой неизменной задачи заключалась в «строительстве социальной силы, способной создать „национальных левых“ внутри Движения и Режима», что позволило бы подражать некоторым латиноамериканским моделям, вроде аргентинского хустисиализма или мексиканской «революционной семьи», а также опыту стран Движения неприсоединения[949]. Эти модели активно продвигали такие издания, как Pueblo под руководством Эмилио Ромеро и Diario SP Родриго Ройо (1967). Они рассматривались как оптимальный путь для оправдания фалангистской преемственности после смерти того, кто спустя тридцать лет после 18 июля по-прежнему оставался основным гарантом режима, ясно осознавая: «я не могу обойтись без организации Движения»[950].

Однако ни одна из этих целей не была достижима без подавления нарастающего протеста рабочих, страдающих от инфляции. Таким образом, жизнеспособность концепции «профсоюзного участия», за которую выступал Солис, зависела от того, удастся ли добиться хотя бы минимального включения «рабочего апостолата» и «политического профсоюзного движения» в структуру ОНС[951]. Им предлагались определенные реформы и роли, схожие с той, что играла ВСТ в паритетных структурах времен Примо де Риверы, стремясь вновь заручиться поддержкой корпоративистского крыла МОТ. Укрепленная доктринально благодаря созданию Национальных профсоюзных конгрессов, созываемых периодически с 1961 года, ОНС при участии таких фигур, как Эмилио Ромеро и Мартин Вилья, инициировала ряд переговоров, в большей или меньшей степени неформальных и с разным успехом, с различными оппозиционными силами, связанными с рабочим движением.

По причине упомянутых вещей исполнительный комитет ВСТ отказался не только от повторения подобного опыта, но и от любых контактов с Вертикальным профсоюзом. Причина крылась именно в памяти о том, что доверять обещаниям диктатуры нельзя, несмотря на то что некоторые лидеры внутреннего крыла организации, такие как баск Антонио Амат, хотя и отвергали сотрудничество, все же выступали за прагматичное проникновение в структуры ОНС. И совершенно противоположной, как, впрочем, и сама их историческая память, оказалась реакция некоторых представителей НКТ, которых было немного, но достаточно для симптоматики: они неожиданно положительно восприняли предложение. В конце 1965 года обе стороны даже достигли соглашения из пяти пунктов – именно отсюда произошло название «пятипунктовщина» и миф о некоем сочувствии фалангистов анархо-синдикализму. Однако на практике оно так и не было реализовано. Главный сторонник соглашения в рядах НКТ, Лоренсо Иньиго, был отвергнут своими товарищами, а после того как новость просочилась в Совет министров, Франко распорядился немедленно прекратить переговоры[952]. Объяснения Солиса, что он якобы применяет принцип «разделяй и властвуй», оказались бесполезны перед обвинениями Карреро Бланко и Алонсо Веги, не в последнюю очередь потому, что и технократы могли счесть себя затронутыми. Несомненно, нотки антиклерикализма и антикоммунизма анархистов вполне сочетались с идеологическим рецептом, о котором мечтал национальный делегат профсоюзов Солис. Но вся эта тактика имела в виду не только внутрипартийных оппонентов – главное внимание было направлено против необратимого подъема «Рабочих комиссий», в рядах которых прочно утвердились как члены КПИ, так и католики-социалисты. Начиная с 1964 года и благодаря успеху своей протестной модели отраслевые комиссии, избираемые на ассамблеях, стали приобретать постоянный характер. Примером стала провинциальная комиссия по металлургии в Мадриде, которая послужила моделью для других отраслей промышленности и стала зародышем устойчивой структуры под названием Межотраслевая комиссия (Comisión Interrramas), известная как «Интер».

Упорные и несгибаемые, что доказали их митинги в июне 1966 года, когда они устроили пикет перед Министерством труда и представили письменные требования, «Рабочие комиссии» удостоились особого внимания со стороны Солиса. Он решил использовать профсоюзные выборы того же года, чтобы продемонстрировать искренность своих намерений и попытаться интегрировать оппозиционеров в систему. План был двухступенчатым. Сначала нужно было добиться того, чтобы «Интер» донес до рабочих мысль о серьезности выборов, ведь за десять лет до этого, на фабрике Corbera y Feliú в Сабаделе, профсоюзным представителем единогласно избрали… Софи Лорен. Для этого была развернута масштабная кампания под лозунгом «Голосуй за лучшего». Затем, на втором этапе, предполагалось, что включение оппозиционеров в легальное поле и их бюрократизация сами по себе ослабят их авторитет и способность к мобилизации[953].

С явкой свыше 80 % от числа избирателей результаты Рабочих комиссий оказались выдающимися в крупных промышленных центрах, особенно в транспортной отрасли и на предприятиях южного пояса Мадрида, а также в металлургии Севильи и Страны Басков. Однако вопреки надеждам фалангистов избранные представители от списков CCOO[954] и объединенной оппозиции довольно быстро дали понять, что не намерены играть роль «полезного идиота», которую им уготовил Солис[955]. Отказ плясать под дудку вызвал волну репрессий. В течение следующих нескольких месяцев тысячи представителей профсоюзов и члены корпоративных жюри были лишены своих должностей, а лидеры всех разновидностей арестованы или отправлены в ссылку, как, например, представитель ВСТ Николас Редондо, который был сослан в Лас-Местас, Касерес, где проживал на улице, по сей день носящей имя генерала Франко. Затем они были преданы суду по линии Трибунала общественного порядка. Именно после подачи апелляции так называемой рабочей комиссии Бискайи на один из подобных приговоров в феврале 1967 года вторая палата Верховного суда впервые высказалась об организации, подтвердив ее статус «нелегального объединения»[956]. После того как путь к нейтрализации оказался закрыт, Солис попытался возродить ОНС на чисто фалангистской основе, для чего в мае 1968 года созвал в Таррагоне IV Национальный профсоюзный конгресс. Выкованный там «дух Таррагоны» вдохновил на разработку амбициозного законопроекта новой Профсоюзной хартии, призванной заменить устаревшее законодательство 1940 года. После нескольких месяцев политической борьбы он в итоге был принят к рассмотрению кортесами.

Конституционная гомеопатия

В дополнение к своим наступлениям, медийному и профсоюзному соответственно, Фрага и Солис сосредоточили усилия на попытке сохранить положение Движения и его Национального совета в тексте Органического закона государства (LOE). Они оба входили в состав комиссии по его разработке наряду с другими тяжеловесами кабинета, такими как Ориоль, Муньос Грандес, Карреро Бланко, а также незаменимым Итурменди, теперь уже председателем кортесов. Работа над законом вступила в финальную фазу в середине 1966 года после того, как была заблокирована на многие годы. Неудивительно, ведь речь шла о завершении процесса институционализации режима, приостановленного после провала законодательных проектов Арресе.

В отличие от других Основных законов, LOE не стремился к законодательным или институциональным новациям. Его целью было прояснение взаимоотношений между различными центрами власти (раздел IX) и согласование между собой законов высшей юридической силы, которые были приняты ранее и противоречили друг другу во многих аспектах. LOE политически развивал фигуру председателя правительства и кодифицировал механизм его назначения (раздел III), передавая это право главе государства на основе троих кандидатов, предложенных Советом Королевства. Именно контроль над этим органом, выполнявшим в том числе функции консультирования по вопросам принятия «исключительных мер» или возможного продления полномочий законодательного органа, уже тогда рассматривался как ключ к завтрашнему дню.

Именно такой уровень важности фалангисты стремились закрепить за Национальным советом. Оглядываясь на неудачную попытку 1956 года, сейчас их задачей было превратить его в своего рода хранителя законодательной ортодоксии. В случае успеха даже вопрос о наследии утратил бы остроту, ведь новый глава государства оказался бы под юридической опекой единственной партии. На первый взгляд LOE действительно указывал в этом направлении. Национальный совет определялся как «коллегиальное представительство Движения» – почти треть его состава, так называемые «сорок из Айете», назначались лично Франко, – и ему поручалось, помимо прочего, регулировать «противоположные взгляды на политическую деятельность» и «заботиться о сохранении и совершенствовании самого Национального движения» (раздел IV). Кроме того, учреждалась и форма Искового заявления о нарушении прав (раздел X), которое Совет мог подавать в защиту как Основных законов, так и «Принципов Движения», провозглашенных в преамбуле LOE «постоянным ориентиром и неизменным основанием всякой законодательной и правительственной деятельности». Однако это полномочие было полностью сведено на нет, поскольку окончательное решение по любому такому иску принимал Совет Королевства, и оно подлежало ратификации со стороны главы государства. Таким образом, в решающий момент Национальный совет не смог воспрепятствовать принятию Закона о политической реформе 1977 года.

Кортесы, в свою очередь, также подверглись масштабным изменениям. Их состав был расширен до 565 прокурадоров, среди которых впервые должны были появиться «два представителя от семьи каждой провинции, избираемые теми, кто включен в избирательный список глав домохозяйств, и замужними женщинами»[957]. Эта уступка народному участию имела, по сути, исключительно символический характер, хотя режим стремился представить ее как квинтэссенцию демократического соответствия при верности национальной традиции. В этом смысле акцент на семье нес очевидную пропагандистскую ценность: он сочетал идеологические программные основы партии, ту самую триаду «семья, муниципалитет и профсоюз», с укорененным представлением о том, что как индивидуальное, так и национальное процветание зиждется на многодетных семьях. Это отражало новую социологическую реальность страны: при средней рождаемости троих детей на супружескую пару Испания делила с Грецией и Португалией первую строчку по показателю рождаемости в Европе. Неудивительно, что кампания Министерства информации и туризма, призванная подготовить население к предстоящему референдуму, началась с плаката, созданного рекламщиком Альфонсо де Сунсунеги, на котором изображены трое детей «от двух до семи лет, собирающие пазл, на котором можно разглядеть слова „мир“ и „голосуй“», под девизом «Они голосовать не могут, а ты – да»[958].

Указанный референдум был назначен на 14 декабря 1966 года. В который раз парадоксальным образом, но при этом полностью в духе всей истории франкистских кортесов – а также их будущего исчезновения – они отпраздновали собственную реформу, теоретически направленную на открытость, избегая каких бы то ни было дебатов и единогласно утвердив Органический закон государства (LOE). Международный контекст, несомненно, в тот момент благоприятствовал плебисцитарным процедурам, вновь вошедшим в моду с приходом Пятой республики во Франции, а вскоре подхваченным еще одной диктатурой – военные, пришедшие к власти в Греции в 1967 году, годом позже провели свою собственную пародию на референдум.

Главным отличием от плебисцита 1947 года стала медиасреда. Дело не в том, что режим отказался от своих старых средств: радио и плакаты по-прежнему активно использовались как инструменты официальной пропаганды, но тон новой кампании задал именно телеканал TVE, сделавший призывы к голосованию «за» буквально вездесущими. Франко, которому только что исполнилось семьдесят четыре года – тогдашняя средняя продолжительность жизни в Испании составляла семьдесят один – и чьи советники начинали культивировать образ добродушного и почтенного старичка, столь близкий массовому воспитанию, лично обратился к нации в финальном телеобращении. Отложив в сторону военный мундир и офицерскую риторику, каудильо ломал четвертую стену, напрямую апеллируя к различным поколениям телезрителей в следующих выражениях:

«Вы все меня знаете: старшее поколение – со времен Африки […] зрелые люди – когда в разгар бедствий Второй республики вы возложили на меня надежду […] участники крестового похода […] ради победы над коммунизмом […] те, кто страдал под господством красных […] и вы, что жили в несравненно мирное время последние двадцать семь лет… Я бы предпочел наслаждаться жизнью, как все испанцы, но служение Родине заняло все мое время и всю мою жизнь… Так много ли я прошу, прося у вас в ответ поддержку законов, которые будут вынесены на референдум ради вас и ради Нации?»[959]

На тот случай, если мелодраматичное выступление Франко оказалось недостаточно убедительным, ответственные за организацию референдума стимулировали потенциальных избирателей с помощью различных способов, аналогичных тем, которые использовались в 1947 году, хотя и модернизированных. Уже не было возможности штамповать продуктовые карточки после голосования, но при демонстрации свидетельства о прохождении избирательного участка выплачивался недельный заработок января 1967 года. К тому же церковная иерархия также бурно отреагировала на эту речь. Не только дав «полную свободу голосовать монахиням», но опубликовав 7 декабря специальное коммюнике недавно открывшейся Епископальной конференции под председательством архиепископа Сантьяго-де-Компостела Фернандо Кироги. Он заверил, что уважает «законные мнения всех граждан», но затем почувствовал себя «обязанным помнить о долге каждого добросовестно нести свою ответственность». Однако на этот раз определенные круги католической церкви выступили с резкой критикой недостаточной наглядности различных вариантов голосования. Священники и прихожане со всей Испании направили Кироге протест. Вскоре после этого в Каталонии на каталанском языке более восьмидесяти религиозных деятелей опубликовали письмо, в котором провозглашалось «совершенно законное отношение к воздержанию». И то и другое были быстро отвергнуты епископами Барселоны, Сан-Себастьяна и Витории, которые повторили призыв мобилизоваться, «обдумав свой голос перед Богом, перед своей совестью и перед общим благом нации»[960].

Не стало сюрпризом, что закон был ратифицирован большинством голосов, причем с настолько подавляющим перевесом, что число «за» превысило общее количество избирателей на два миллиона – как можно было убедиться по прямой трансляции подсчета голосов из Дворца связи, что было с восторгом подхвачено международной прессой, – однако подобные фальсификации были совершенно излишни, поскольку даже без них закон все равно был бы утвержден. В любом случае Органический закон государства был представлен как высшая точка юридической архитектуры диктатуры. Даже некоторые франкистские теоретики, такие как Родриго Фернандес-Карвахаль, прибегали к новоязу и ввели понятие «открытая конституция» для обозначения совокупности Основных законов, которые, по их мнению, формировали подлинное «правовое государство»[961]. Однако всего за два месяца до референдума журнал Cuadernos para el Diálogo опубликовал уже упомянутые исследования Элиаса Диаса по этой теме в виде книги, которая вышла из печати несколькими тиражами, несмотря на попытки Министерства информации и туризма добиться ее изъятия. В ней справедливо указывалось, что

«не всякое государство – это правовое государство; само наличие правового порядка, системы законности еще не дает основания говорить о правовом государстве. Назвать так любое государство лишь потому, что оно использует систему юридических норм, – это концептуальная и фактическая неточность, которая ведет – иногда намеренно – к путанице»[962].

Даже без грамотных и точных поправок со стороны антифранкистской оппозиции «Открытая конституция» и ее сторонники не заставили долго ждать, чтобы показать свою несостоятельность. Всего через полгода после вступления LOE в силу был принят Органический закон о Движении и его Национальном совете (LOMCN), противоречащий Конституции во многих аспектах. В частности, он предлагал новое прочтение самого Движения как политического авангарда и привилегированного канала участия, тем самым затмевая предстоящий ввод семейных прокурадоров в кортесы. Так, если в LOE Движение представлялось как «общность испанцев […] открытая для всех» граждан, то теперь подчеркивалось, что это возможно лишь при «предварительном и прямом подтверждении верности его принципам», а также значительно усиливался акцент на «организациях и структурах, признанных полезными для достижения его целей»[963]. Без сомнения, такое видение больше соответствовало вкусам фалангистских лидеров, которые ощутили, что Франко вновь возвращает им ключевую роль в политике.

В свою очередь, однако, этот новый нормативный акт не получил необходимого развития. Теоретически он открывал дверь к «упорядоченному сосуществованию мнений» посредством создания ассоциаций общественного мнения внутри партии. Настолько ограниченных, насколько это можно себе представить, но все же инструментов народной мобилизации, находящихся под контролем Национального совета, как было закреплено в Органическом уставе, принятом в 1968 году. Заключительным шагом должно было стать утверждение нового устава ассоциаций, текст которого был единогласно принят Национальным советом в июле 1969 года. Однако Франко в конечном счете насторожился, опасаясь, что подобные ассоциации могут послужить трамплином для возрождения политических партий, и отказался ратифицировать документ, заморозив тем самым весь процесс. Так он превратился в главную линию внутренней политической борьбы в последующие годы.

Таким образом, правовая архитектура режима так и не была доведена до завершения. Последовательные юридические ухищрения диктатуры могли убедить лишь тех, кто уже исповедовал франкистскую веру. Органический закон государства не оказал никакого влияния на состояние демократии в стране. Поэтому вместо того, чтобы говорить о каком-либо «открытом» или «семантическом» конституционализме, правильнее было бы охарактеризовать его как форму «гомеопатического конституционализма».

Искупление регионов

Несмотря на то что последующие Планы развития поддерживали экономический рост на более чем приемлемом уровне, их результаты оказались далеки от первоначальных прогнозов и ожиданий, что вполне логично, принимая во внимание ту «почти мистическую ауру», с которой они были представлены обществу пропагандой режима. Специализированная литература практически единодушна в указании на почти систематическое неисполнение инвестиционных программ, уровень реализации которых иногда не превышал 50 %. В значительной мере это было связано со слабостью государственного сектора, особенно по сравнению с соседней демократической Францией, служившей вдохновением для испанской модели. Не были достигнуты и цели по координации с частным сектором, который во многих случаях с подозрением относился к вмешательству государства и воспринимал планирование как шаг назад после умеренной либерализации в ходе процесса стабилизации[964].

В этом отношении главным недостатком модели развития стала именно ее неспособность к трансформации глубинной структуры и клиентелистской практики испанской экономики, но, впрочем, вряд ли она имела такую цель[965]. Таким образом, поощрялись вовсе не такие качества, как инновационность, конкурентоспособность и производительность. «Многие из преимуществ, установленных для стимулирования развития, доставались тем, кто обладал сетью экономико-политических связей и находился близко к власти»[966]. Тем самым сохранялись хронические дисфункции капиталистической модели XIX века и негласный союз между амбициозной буржуазией и традиционными крупными землевладельцами, которые продолжали удерживать в своих руках значительную часть власти, несмотря на то что страна уже переходила к экономике промышленного и сервисного типа[967]. Так, к 1972 году треть членов советов директоров крупнейших компаний обладала дворянскими титулами[968], хотя многие из них и были отстранены от непосредственного управления. Все это наносило ущерб как предпринимательскому потенциалу и интересам тех самых средних слоев, которых режим, как он утверждал сам, стремился продвигать, так и, разумеется, не приводило к тому, чтобы налоговая система выполняла роль перераспределения доходов в пользу рабочего класса. Новая реформа налоговой системы в 1964 году стала еще одной «упущенной возможностью» ослабить ее регрессивный характер, уникальный в контексте соседних стран[969].

Поэтому было бы ошибкой говорить о предпринимателях как о монолитном блоке, автоматически поддерживающем политику режима. Среди прочего потому, что по мере диверсификации испанской экономики возникали значительные расхождения интересов в зависимости от конкретных секторов деятельности. В этом контексте создание в 1965 году Национального совета предпринимателей (CNE) уже отражало усилившееся стремление к формированию собственных механизмов самоорганизации. Эта тенденция усилилась на фоне инфляционной спирали, начавшейся в том же году, и новой девальвации песеты в 1967-м. С этого момента важные представители делового мира, такие как Торгово-промышленные палаты Бильбао, Барселоны и особенно Овьедо – под руководством Луиса Марии Ботаса, одного из первых внедривших в Испании модель торговых центров, с успехом примененную в северной части Пиренейского полуострова благодаря популярным магазинам Almacenes Botas, – выступали за более профессиональные и менее зависимые от патерналистского государства отношения, отстаивая «совершенствование управления […] его динамичность и гибкость […] его позитивный подход […] мы отстаиваем концепцию прибыльности в бизнесе»[970].

Это стремление к большей автономии было также тесно связано с несостоятельностью административного аппарата. Его крайний централизм и вертикальность приводили к глубокому разрыву с реальностью регионов и серьезно затрудняли само осуществление плановых мер, особенно тех, которые касались «регионального развития». Ведь, как мы уже видели на примере речи Франко 1967 года, эти планы были доктринально задуманы как способ «запереть на два замка гроб» Ортеги-и-Гассета вместе с его обвинением в «бесхребетности Испании»[971] (1921). Соответственно, в нормативных актах о развитии провозглашалась цель «повысить уровень жизни регионов или экономических зон с низким доходом на душу населения […] путем стимулирования индустриализации, аграрных преобразований и модернизации сферы услуг». Для этого предлагалось создать так называемые полюсы развития на тех территориях, где уже существовала определенная экономическая база, и полюсы индустриального продвижения для содействия переходу ряда сельскохозяйственных провинций к механизации и формированию промышленного сектора.

Однако на практике результаты работы этих специальных экономических зон были крайне разочаровывающими. Предусмотренные меры были не только недостаточными, но и лишенными какой-либо внятной долгосрочной стратегии. Более того, оставалось неясным, что именно комиссариат имел в виду под понятием «регионы», поскольку законодательство диктатуры вообще не предусматривало такую единицу, как политический субъект, а значит, не существовало и институтов, приспособленных для управления проектами на надпровинциальном уровне. Только полюсы развития в Виго, Вальядолиде и Сарагосе – все они были созданы в рамках Первого плана наряду с Севильей и Ла-Коруньей, тогда как Бургос и Уэльва сделали ставку на промышленность – показали обнадеживающие результаты[972]. Причем и они были достигнуты ценой разрушения значительной части их исторических центров, от площади Росарильо в Вальядолиде до проспекта Сагаста в Сарагосе, где под ударами застройщиков пали монастыри, исторические усадьбы и ренессансные дворцы. Уничтожение исторических памятников стало еще одним из тяжелых наследий диктатуры, которое с неподдельным энтузиазмом продолжили уже демократические власти вплоть до наших дней: сохранилось восприятие, противопоставляющее сохранение культурного наследия экономическому прогрессу[973].

Помимо этого, отсутствие четких критериев для включения в список полюсов развития или индустриального продвижения вскоре привело к соперничеству и взаимным обидам между территориями. В качестве хорошо известного примера можно привести некоторые центральные и восточные районы Андалусии, население которых сталкивалось с необходимостью болезненной трансформации в связи с постепенным сокращением занятости в сельском хозяйстве. В этих условиях провинция Гранада, откуда происходила основная часть мигрантов, переселившихся в Каталонию за предыдущие пять лет, связывала надежды на будущее с включением в список избранных провинций комиссариатом, ради чего местные элиты даже учредили Патронаж по индустриализации провинции[974]. Разочарование от невключения в окончательный список быстро переросло в негодование, особенно после того, как во время визита в Севилью Лопес Родо, отвечая на вопрос о причинах такого решения, продемонстрировал, что и сам разделяет стереотипы о юге Пиренейского полуострова. Так, он заявил «вполне серьезно», что модернизация им особенно и не нужна, ведь у них «есть туризм, дары природы и искусство».

Когда был представлен Второй план и Гранада наконец была признана полюсом развития – наряду с соседней Кордовой, а также Логроньо и Астурией (впоследствии, уже в рамках Третьего плана, к ним присоединился только Вилагарсия-де-Ароуса), – стало очевидно, что нанесенная рана так и не зажила. Сам мэр Хосе Луис Перес-Серрабона зашел далеко, напомнив министру: «Нас всегда пытались убедить в несовместимости художественного наследия и экономического развития, но мы поняли, что с одним лишь славным прошлым мы не можем жить дальше»[975]. Позднее, когда стало ясно, что результаты работы полюса были «практически полным провалом», местные власти вновь обвинили в неудаче правительственных чиновников, говоря о том, что полученных ресурсов было недостаточно, чтобы остановить отток населения[976]. Как раз одним из многих выходцев из Гранады, эмигрировавших в молодости в Швейцарию и Германию, был исполнитель и автор песен Карлос Кано, который показал, насколько глубоко слова Лопеса Родо укоренились в народном воображении, отразив их в одном из своих первых куплетов:

У вас есть солнце,веселье, чтобы жить,

вино, пляжи и фламенко,

…да, много веселья,чтобы проливать его

на виноградниках Руссильона,

да здравствует веселье Андалусии

с эмиграционным паспортом[977].

Подобные эпизоды были не частными случаями, а отражением растущего расхождения между центральным правительством и множеством местных и провинциальных властей. Помимо личных и поколенческих разногласий, часть правящей элиты, непосредственно связанная с конкретными территориями, – мэры, председатели провинциальных депутатов, местные и профсоюзные делегаты Движения, – начинала осознавать необходимость в большей гибкости в административных процедурах, принятии решений, более чутко реагирующих на нужды населения или просто думая о своем политическом будущем, стремилась выработать собственную линию и отказывалась поддерживать непопулярные меры, апеллируя исключительно к духу самопожертвования во имя интересов нации. С точки зрения диктатуры и ее централистской концепции политической власти, этот процесс вызывал особенно сильное недоумение, учитывая, что теперь он затрагивал уже не только провинции, которые традиционно считались проблемными.

Как мы уже видели со случаем Бенидорма, туризм и сопутствующие ему экономические выгоды вызвали в некоторых муниципалитетах противодействие жестким моральным кодексам режима. Другим примером этого противодействия стала Валенсия и ее мэр Тренор Ассарраги, которого в 1958 году отправили в отставку после публичной критики действий властей, приведших к затягиванию государственной помощи после «Большого наводнения», разлива реки Турия в 1957 году. На смену ему был назначен человек, ставший впоследствии одним из символов этого двусмысленного муниципального популизма, – фалангист Адольфо Ринкон де Арельяно. Вплоть до своей отставки в ноябре 1969 года Ринкон де Арельяно пытался совмещать проект создания «Великой Валенсии» с «национальной левой идеей», способной отразить плюрализм Движения. Арельяно пытался объяснить свою позицию и тем самым невольно демонстрировал политические пределы подобных подходов: «Одно дело – не соглашаться с правительством, и совсем другое – противостоять режиму. Я могу не соглашаться с правительством, но я не против режима. Я считаю крайне необходимым создание левой силы в рамках испанской политической системы»[978].

Логично, что эти инициативы не возникали спонтанно или из-за внезапного осознания важности общественного мнения. Напротив, их подлинной причиной было давление снизу, оказываемое зарождающимся ростом соседских движений – которые использовали юридическое прикрытие, обеспеченное Законом об ассоциациях глав семей, окончательно утвержденным в 1964 году, – а также деятельностью провинциальных СМИ, число которых быстро множилось. Эти издания стремились проверить пределы допустимого (или же действовали заодно – в зависимости от игры соперничества между Движением и министрами-технократами) в рамках нового закона о печати. При этом речь шла не о пассивных гражданских инициативах, искусственно созданных или легко взятых в капитализацию после пары жестов со стороны очередного чиновника[979]. Многие фигуры этого амбивалентного муниципального популизма вскоре на собственном опыте убедились, насколько сильное сопротивление могут вызвать их спорные проекты, как это произошло с самим Ринконом де Арельяно, столкнувшимся с протестами по поводу запланированной урбанизации лесной зоны Салер и строительства автомагистрали по уже перенаправленному руслу реки Турия.

На самом деле конфликты на почве экологии стали лучшим из возможных показателей для оценки сложности этого возрождения локальных и региональных идентичностей. Защита особенно символичных природных пространств, или, с противоположной стороны, борьба за их эксплуатацию, вызвала неожиданные альянсы и перекрестные линии фронта, которые трудно представить в иных обстоятельствах. На этом фоне плелись сети, которые в 1970-х стали основой как для гражданской мобилизации явно антифранкистского характера, так и для поддержки социальных групп, заинтересованных в продолжении экстрактивистской модели развития. Яркими примерами стали меры Министерства общественных работ, пытавшегося централизованно регулировать водные ресурсы в соответствии с централистской логикой. Среди них, например, проект переброски вод Тахо – Сегура, активизированный в июле 1966 года Федерико Сильвой Муньосом, или «Предварительный проект переброски Эбро – Восточные Пиренеи», представленный его преемником Гонсало Фернандесом де ла Морой в декабре 1973 года. Первый вызвал волну критики со стороны ассоциаций землевладельцев и ирригационных сообществ Валенсии, Ла-Манчи и Эстремадуры, но при этом фактически устранил любое антирежимное движение в Мурсии – регионе, который во время войны был под контролем республиканцев. Мэр Мурсии Мигель Кабальеро, гражданский губернатор Альфонсо Исарра и влиятельная Ассоциация землевладельцев Орто Мурсии (JHHM) приветствовали начало строительства демонстрацией под лозунгом «С Франко и за единство вод Испании», приуроченной к годовщине прихода каудильо к власти[980]. На другом полюсе общественного восприятия второй проект вызвал бурю возмущения в Арагоне, настолько сильную, что некоторые исследователи даже охарактеризовали ее как «экологический бунт провинциального франкизма»[981].

В столице Эбро погода была мрачной давно, особенно после расширения американской авиабазы и полигона в Барденас-Реалесе. Оба объекта стали незаменимыми для США после провозглашения Арабской Республики Ливия в результате государственного переворота Муаммара Каддафи, свергнувшего короля Идриса I в сентябре 1969 года. Это событие вынудило американцев эвакуировать базу Уилус, свой главный объект в Средиземноморье, и перебросить деятельность в Испанию, «на базу в двенадцати километрах от Пиларики». Однако для местных жителей опасения по поводу общественной безопасности и свежие воспоминания о Паломаресе перевешивали сомнительные экономические дивиденды для региона. Тем более что в рамках дипломатической стратегии Кастиэльи СМИ в тот период получили возможность более откровенно освещать последствия двусторонних соглашений с США. В такой обстановке некоторые представители политической элиты – как правило, члены Семейной трети в муниципалитетах и кортесах, например популярный журналист Хосе Мария Сальдивар – воспользовались критикой американской базы и уступчивости центрального правительства как средством повысить собственный авторитет на местном и региональном уровнях. Лучше подстраховаться заранее: кто знает, вдруг однажды граждане действительно станут настоящими избирателями?[982]

Из гордости за то, что ее выбрали как площадку для размещения американских военных баз, Сарагоса постепенно стала воспринимать это как препятствие для привлечения других инвестиций, необходимых для ее роста. Это отразилось у автора-исполнителя Хосе Антонио Лабордета в песне «Арагон» (1974), в которой он с горечью пел об эмиграции молодежи в «восточные земли», на пути в ту самую «Великую Барселону», которая в 1960–1970-е годы сумела выработать свою собственную динамику развития, во многом благодаря человеку, бывшему мэром города на протяжении более пятнадцати лет, «сеньору Жозепу Марии де Порсиолесу», как гласила посвященная ему статья авторства Жозепа Пла в журнале Destino. Его назначили на должность в 1957 году, чтобы попытаться вдохнуть новую жизнь в брак по расчету между режимом и крупной консервативной буржуазией. Эту формулу задал предыдущий мэр города Аседа Колунга, но не смог ее подчинить, что и стоило ему поста. Соперничество мэра и губернатора закончилось победой Порсиолеса, которому удалось сместить центр тяжести каталонской политики от гражданского губернаторства к мэрии Барселоны. Для победы у него были все основания. Во-первых, близость к «Опус Деи», чей основатель в 1966 году был объявлен почетным гражданином Барселоны. Во-вторых, прочные связи с Мадридом: помимо номеров телефонов всех ключевых людей в городе, он обладал авторитетом благодаря действовавшему до сих пор Закону о недвижимости 1946 года, принятому им на посту министра юстиции. Наконец, у него был профессиональный опыт в работе с недвижимостью – он был нотариусом и участвовал в проектировании жилых кварталов в рамках подготовки к Евхаристическому конгрессу.

На этих основах был построен особый аутентичный вариант «развития» – «порсиолизм». Он реализовывался через три аспекта: муниципальную хартию, замок Монжуик и кодификацию гражданского права. Суть заключалась в единовременном использовании логики модернизации для удовлетворения экономических элит и политической деактивации локальной идентичности с помощью дозированной поддержки местного самоуправления и фикции каталонизма. Некоторые из этих шагов имели глубокие юридические последствия. Например, попытка придать модели брачно-наследственного и имущественного права в Каталонии статус основы семейного законодательства. Но это сложное равновесие, хоть и обеспечило временное социальное спокойствие, оказалось шатким в долгосрочной перспективе. Прежде всего, учитывая решительную потенцию к антифранкизму как со стороны левых оппозиционеров, так и со стороны hereus и pubilles[983] той самой буржуазии, поколения школы Virtèlia[984], которое стремилось к восстановлению подлинной идентичности, выходящей за пределы чистого символизма и режимного технократизма. Об этом свидетельствовало, например, восстановленное гражданским обществом празднование Национального дня Каталонии (Диады) в 1964 году. В том же году в Стране Басков нормализация грамматики баскского языка под руководством Кольдо Мичелены, занимавшего кафедру Ларраменди в Саламанке, способствовала возобновлению празднования Дня нации (Аберри Эгуна) в Гернике и росту числа икэстол, школ на баскском языке[985].

На государственном уровне одним из представителей франкистской элиты, наиболее чутко уловивших потенциал возрождения региональной идентичности, был Мануэль Фрага. В отличие от того, что писал Сельсо Эмилио Феррейро, часть галисийской интеллигенции нашла себе место во франкистских медиа. К примеру, писатели Альваро Конкейро и Гонсало Торренте Бальестер. Вдохновленный таким примером и вновь следуя принципу, что лучше манипулировать, чем запретить, Фрага попытался направить регионализм в сторону фольклорной, безобидной и праздничной формы культурного самовыражения, лишенной политической остроты и воли к сопротивлению. Именно в этом ключе следует рассматривать такие меры, как учреждение статуса «Праздников национального туристического интереса» (1964) или его реакцию на участие каталонской песни в Средиземноморском песенном фестивале в Барселоне в 1963 году: «Ничего страшного, если будет песня на каталанском». До тех пор, пока она не победит и не станет хитом, разумеется, как произошло с песней «S’en va anar» в исполнении Саломе и Раймона. После этого с 1964 года победителей начал выбирать не зритель, а специально назначенное жюри. Нужно было держать под контролем использование локальных языков – как и в официальной кампании «25 лет мира», оформленной дизайнером Хулианом Сантамарией: минималистичная типографика афиш была напечатана на испанском, каталанском (Pau), баскском (Pake Urte) и галисийском (Paz. Na nostra terra. Agora e sempre)[986].

Логично, что технократические круги тоже осознавали необходимость выработать ответы, которые бы соответствовали их собственным постулатам. Этой задачей занялся еще один галисиец – уроженец Ла-Коруньи Хосе Луис Мейлан Хиль, один из протеже Лопеса Родо, сменивший его на посту генерального секретаря министерства и одновременно профессор административного права. С разных площадок, таких как Школа местного управления и Национальная школа государственного управления, и в процессе подготовки Третьего плана развития Мейлан Хиль неизменно настаивал на необходимости «переосмыслить на новой основе отношения между государством и локальными инстанциями», выступая за возрождение формы «манкомунидадесов», межмуниципальных объединений, которые должны были формироваться из провинциальных депутатов по критерию эффективности и экономическим показателям[987].

«Региональный вопрос» не остался незамеченным и для тех, кто еще продолжал лавировать между различными политическими линиями, как, например, Адольфо Суарес, который провел децентрализацию телевидения TVE в период своей работы генеральным директором Радио- и телевещания (1969–1973). Техническая сеть была основана благодаря созданию так называемых региональных мобильных станций, впоследствии преобразованных в полноценные территориальные центры. К уже существовавшему на Канарских островах добавились центры в Бильбао, Сантьяго-де-Компостела, Севилье и Овьедо. Благодаря этому Суарес смог методично и осторожно выстраивать свою собственную сеть доверенных журналистов[988].

Как уже упоминалось, территориальный фактор приобрел особое значение с введением в ноябре 1967 года, в соответствии с положениями Основного закона государства (LOE), выборов прокуроров от семей. Верный своей специфической концепции «испанской демократии», режим установил строгий контроль над формированием кандидатов через Министерство внутренних дел, Секретариат председательства и аппарат Президиума, которые обеспечивали контроль над каждым элементом, включая финансовое регулирование избирательной кампании. В предосторожность как против избытка, так и против недостатка, то есть против коалиции состоятельных монархистов или слишком «народных» инициатив, были введены две конфликтующие меры. С одной стороны, были запрещены подписные кампании по сбору средств. В то же время, с другой стороны, затраты на обязательную рекламу, которая в основном размещалась в медиа, компенсировались лишь избранным кандидатам. В этих условиях кандидатам, не считая нескольких хуанистов, баллотировавшихся от себя лично, например Хуану Мануэлю Фанхулю от Мадрида, практически невозможно было выдвинуться не то что в оппозиционном, а даже в критическом или просто независимом ключе. Примером может служить Алехандро Рохас-Маркос, который, уйдя в отставку с поста советника из муниципального совета Севильи, в конце концов убедился в неспособности франкистской системы к эволюции в аспекте открытости.

Тем не менее среди сотни с лишним семейных прокурадоров, занявших места в кортесах, нашлись, по выражению Мануэля Васкеса Монтальбана, «интеллигентные франкисты, способные на дистанцию и несогласие». Многие из них воспринимали «разумный регионализм» как возможную стратегию личной адаптации к возможному изменению политического расклада после смерти Франко. Таким образом, территориальная тематика превратилась в один из ключевых элементов так называемых кочующих кортесов, серии неофициальных встреч, на которых прокурадоры с такими взглядами пытались согласовать свои позиции по чувствительным вопросам для центрального правительства, от использования региональных языков до поправок в регламент кортесов. Во главе с каталонским промышленником Эдуардо Таррагоной среди участников были, помимо упомянутого Жозе Марии Сальдивара, фигуры, впоследствии сыгравшие значимую роль в своих регионах, – Антонио Росон (Луго), Хуан Марреро (Лас-Пальмас), Антонио Куэльяр (Бадахос), Хесус Эсперабе де Артеага (Саламанка) и Серафин Бесерра (Сеута). Именно накануне встречи, которая должна была состояться в последнем из упомянутых городов – тогда еще рассматривавшемся как «территория суверенитета» и особенно чувствительном к вопросам территориальной организации, – Министерство внутренних дел приказало приостановить проведение этих собраний. Более того, запрет был введен через военного коменданта, что наглядно демонстрирует: спустя тридцать лет после начала диктатуры режим все еще предпочитал реагировать на дискомфортные темы армейским подавлением. Два месяца спустя, в ноябре 1968 года, Постоянная комиссия кортесов просто одобрила этот шаг, формально утвердив запрет на проведение любых ассамблей прокурадоров вне официальных заседаний[989].

Проблема взаимосвязи страны и ее регионов тем не менее вернулась всерьез и надолго. В этом контексте особенно примечателен тот факт, что значительная часть «кочующих» прокурадоров происходила из Страны Басков: Мануэль Аранеги и Альфонсо Абелья (Алава), Мартин Фернандес Палачиос и Хосе Луис Фернандес Кантос (Бискайя), Антонио Арруэ и Мануэль Эскудеро (Гипускоа), и из Наварры: Хосе Анхель Субиаур и Аусилио Гоньи. Все они выступали за некую форму децентрализации, основанную на форальной системе[990]. Годы, предшествовавшие выборам, как раз и стали временем наибольшего подъема участия в актах на горе Монтехурра, которые пережили своеобразное возрождение после того, как в мае 1957 года Карлос Уго Бурбон-Пармский появился на вершине в качестве представителя своего отца, Хавьера де Бурбона-Пармы. Таким образом, не отказываясь от своей роли в гражданской войне, новое поколение карлистов требовало доктринального обновления и, к недоумению ветеранов-традиционалистов, склонялось к принятию постулатов послесоборной Церкви и модели традиционной монархии договорного характера, предусматривающей широкую автономию для муниципалитетов и регионов. Об этом прямо заявил сам Аусилио Гоньи в своей речи на площади Лос-Фуэрос в Эстелье в мае 1968 года. Правительство изъяло газеты El Pensamiento Navarro и Diario de Navarra, в которых эта речь была напечатана[991].

Независимо от степени искренности такого поворота в риторике и его актуальности перед лицом притязаний семьи Бурбон-Парма на участие в вопросе преемственности, усилия нового карлизма были направлены на сдерживание нарастающего недовольства режимом 18 июля – уровень явки на выборах в Бискайе и Гипускоа оказался самым низким в стране, едва достигая 40 %. Но прежде всего было необходимо остановить растущую популярность возрождающегося баскского национализма. Именно летом 1968 года ЭТА (ETA) перешла черту невозврата, совершив свое первое запланированное убийство. Жертвой стал начальник Службы политико-социальной безопасности (BPS) Сан-Себастьяна и известный палач Мелитон Мансанас. Неслучайно на склонах холмов, окружающих монастырь Ираче в Монтехурре, можно было видеть транспаранты с надписями: «Сепаратизм – законное дитя централизма» и «Против ЭТА – фуэрос, а не сила». Тем не менее, как и следовало ожидать, Франко никогда не рассматривал возможность какой-либо децентрализации регионалистского характера даже на административном уровне и тем более не рассматривал кандидатуру семьи Бурбон-Парма, которая в том же декабре была целиком выслана из Испании[992]. Не стало неожиданностью и то, что уже в переходный период и в первые годы демократии видные фигуры того самого форального регионализма, такие как Хосе Мария Аррисабалага Аркоча, руководитель Ассоциации традиционалистской молодежи, Виктор Легорбуру Ибаррече, мэр Гальдакано, и Хуан Мария де Аралусе Вильяр, председатель Депутатской комиссии Гипускоа, стали одними из главных целей террористической организации ЭТА.

«Злополучный Собор»

На вершине другого не менее символичного холма, Серро-де-лос-Анхелес, в мае следующего года состоялась одна из последних больших церемоний национал-католицизма. Как мы уже упоминали ранее, именно в месте, считавшемся географическим центром Пиренейского полуострова, король Альфонсо XIII в 1919 году торжественно открыл памятник Святому Сердцу Иисуса, которому официально была посвящена Испания. Это событие стало демонстрацией союза трона и алтаря на контрасте с тенденцией к отделению Церкви от государства, уже заметной в ряде европейских стран. И именно там летом 1936 года группа революционных ополченцев из Мадрида расстреляла статую Христа и взорвала скульптурный ансамбль, что стало актом воинствующего антиклерикализма. Изображения руин облетели весь мир и нанесли серьезный ущерб репутации республиканской стороны.

Место, таким образом, было идеальным для того, чтобы Франко устроил демонстрацию силы, объединившую два его любимых инструмента легитимации. С одной стороны, это позволяло ему выступить как пожизненному регенту королевства и гаранту исторической преемственности государства. С другой – давало очередной повод напомнить о «красном терроре» и о гражданской войне как «освободительном крестовом походе». После начала реконструкции памятника в 1939 году, церемонии покаяния в 1944-м и торжественного завершения восстановительных работ в 1965-м Франко теперь, с большой помпой и в окружении всех возможных официальных лиц, вновь посвящал Испанию Святому Сердцу – через пятьдесят лет после того, как это сделал последний монарх[993].

Однако «Испания, народ твоего наследия и твоих избранников», о которой шла речь в «Молитве главы государства», теперь была скорее выражением образа желания, чем отражением реальности. Страна стремительно переставала быть католической, погружаясь в то, что социолог Альфонсо Перес-Аготе назвал «второй волной секуляризации», развивающейся по мере опустошения внутренних сельских районов, в которых социальная и семейная жизнь еще в значительной степени вращалась вокруг религии[994]. Церковь оказалась лишена своих традиционных источников кадров, и в контексте улучшения экономических перспектив она фиксировала драматичное сокращение числа священнических рукоположений и монашеских постригов, особенно в женских орденах. Но больше всего секуляризация ощущалась в упадке повседневной религиозной практики в повседневной жизни крупных и средних городов, ставших новым домом для почти пяти миллионов человек, которые покинули свои родные провинции к 1975 году. Таким образом, города с населением свыше 10 000 человек объединяли уже около 60 % населения страны. Вдобавок к этому и в соответствии с профилем миграции именно среди молодежи в целом, и особенно среди женщин, наблюдался самый высокий уровень отказа от посещения мессы по воскресеньям, как показывали опросы Института общественного мнения (IOP) и Фонда FOESSA (Фонд содействия социальным исследованиям и прикладной социологии, основанный в 1965 году организацией Cáritas). Среди женщин эти процессы были особенно сильны, и некоторые авторы говорят о «дефеминизации религии»[995].

Эта утрата «католической традиции народа» была особенно тревожной для диктатуры и церковной иерархии, поскольку речь шла о процессе, который не носил явно конфронтационного характера. Это отличало нынешнюю ситуацию от того, что произошло во время «первой волны секуляризации» в республиканскую эпоху, когда Мануэль Асанья, тоже перепутавший реальность с желаемым, заявил, что «Испания перестала быть католической». Теперь же все происходило в тишине. Один из свидетелей эпохи и верный наблюдатель за духовной эволюцией общества, философ Хулиан Марияс не мог не признать: «Бесчисленное множество молодых людей […] как правило, еще до поступления в университет отреклись от религии – без страха, без травмы, без внутреннего конфликта». Это происходило просто как следствие экономических и социальных перемен, роста индивидуализма и сопутствующего изменения моделей досуга и форм общения[996]. Символами и одновременно активными агентами этой глобальной трансформации ценностей, культуры и моды стали молодежные кумиры – The Beatles, которые мельком побывали в Испании в 1965 году, дав концерты на арене «Лас-Вентас» в Мадриде и в Монументаль-де-Барселона. И именно из уст Джона Леннона прозвучал диагноз новой эпохи: «Сейчас мы популярнее Иисуса Христа».

Но будет неверным считать, что секуляризация автоматически связана с модернизацией страны, и этим исчерпывается ее объяснение. Очень большую роль в потере общественного авторитета института Церкви сыграл консерватизм церковного руководства, как показал так называемый кризис католического движения. А ведь к середине 1960-х годов можно было еще надеяться, что падение религиозности удастся хотя бы приостановить, если не обратить вспять благодаря исключительной живости и активности специализированных организаций AC[997]. В их среде формировалось новое поколение лидеров-мирян, причем как мужчин, так и женщин, что четко отражало идеи Второго Ватиканского собора о равенстве полов в обществе. Эти активисты были глубоко укоренены на местах и хорошо знали реальные ожидания и нужды средних и рабочих слоев. Именно поэтому большинство из них уже не действовало исключительно во имя «любящей жажды евангелизации», как призывал Кандидо Франко в своей «Молитве», а руководствовались все более земными заботами – борьбой за расширение прав и улучшение условий жизни. Эти обстоятельства вели к укреплению связей с классовыми профсоюзами и антифранкистским студенческим движением, а также к диалогу с интеллектуалами, вдохновленными марксизмом.

На этом этапе, встревоженные растущей автономией этих организаций и опасаясь реакции властей, которые рассматривали группы вроде ХОАК (HOAC), ХОК (JOC) и Католической студенческой молодежи (JEC) как едва ли не подрывные, в 1965 году епископы инициировали процесс реорганизации «Католического действия», который по сути оказался приручением. Попытки посредничества со стороны таких консилиариев, как Кармен Виктори и Сальвадор Санчес-Теран, не увенчались успехом. Социально-апостольский комитет епископата (CEAS), возглавляемый тогдашним прелатом Мадрид-Алькала Казимиро Морсильо, поставил точку в вопросе, утвердив в конце 1967 года новый устав. Ответная реакция низов была молниеносной: столкнувшись с прямым запретом на любое возможное сотрудничество с «марксистами», настоящими или мнимыми, и призывом оставаться «в рамках легальности», которую им запрещалось оценивать даже с моральной точки зрения, новое поколение предпочло выйти extra ecclesiam[998] и массово подало в отставку весной следующего года. Одним из них был сам Сальвадор Санчес-Теран, ставший заметной фигурой в период перехода к демократии, который спустя годы дал весьма точную интерпретацию тех событий:

«…в сущности, за этим стояло радикально различное понимание Католической акции: молодежь выступала за Церковь, верную духу Второго Ватиканского собора, за социальную справедливость и демократию, тогда как значительная часть иерархии продолжала цепляться за доконцильные позиции»[999].

Подобные позиции проявлялись не только в отношении «Католического действия». Не лучшим образом была воспринята и соборная декларация Dignitatis humanae (1965), признававшая свободу вероисповедания как один из фундаментальных элементов человеческого достоинства. Когда Кастиэлья, всегда чутко улавливавший глубинные течения международной политики, попытался использовать декларацию как основание для продвижения Закона о религиозной свободе, весьма ограничительного по сути, но выгодного с точки зрения имиджа на фоне притеснений еврейского и протестантского меньшинств, ему пришлось столкнуться с ожесточенным сопротивлением. И не только со стороны епископата, но и со стороны некоторых коллег в правительстве, таких как Карреро Бланко. Дело в том, что «религиозное единство нашей Родины», к которому также апеллировал Франко в тот день на Холме ангелов, всегда было для иерархии непреложным принципом, одним из ключей к оправданию подавляющего присутствия католической символики в общественном пространстве[1000].

Хотя закон в итоге и был принят окончательно только в июне 1967 года, разгоревшаяся полемика наглядно показала разрыв «отечественных законов и институций» и папской доктрины. После Второго Ватиканского собора союз с испанской диктатурой стал для Церкви настоящей обузой, мешавшей ее курсу на обновление облика. Единственным способом вернуть хотя бы часть утраченного доверия стало бы расторжение Конкордата 1953 года, но Ватикан также не хотел терять свои многочисленные привилегии. В 1968 году Павел VI лично направил испанским властям письмо с прошением об отказе от права патронажа при назначении епископов. Франко, которому ничего не пообещали взамен, сразу же отказал. Однако одной из сильных сторон католической церкви всегда была ее способность вчитываться в места, написанные мелким шрифтом. Конкордат четко прописывал процедуру назначения ординарных (титулярных) епископов, но ничего не говорил о епископах вспомогательных, которые внезапно стали расти как грибы после дождя в солнечный день: только в период с 1968 по 1971 год было назначено семнадцать епископов.

Неприязнь режима в отношении Церкви только начиналась. Ее лучи были направлены, в частности, на фигуру Висенте Энрике-и-Таранкона, чей первый публичный акт в качестве архиепископа Толедо и примаса Испании состоял именно в повторном посвящении страны Пресвятому Сердцу Иисуса. После многих лет остракизма столь стремительный карьерный взлет объяснялся тем, что Павел VI, присвоивший ему в том же году кардинальский сан, увидел в нем идеального кандидата для проведения соборных реформ и постепенного отхода испанской Церкви от диктатуры. И Таранкон, больше из послушания папе, чем личных антифранкистских убеждений, последовательно реализовывал эту задачу: сначала в должности примаса, затем как архиепископ архиепархии Мадрид-Алькала (с 1971) и, наконец, как председатель Конференции епископов Испании (с 1972).

На этом последнем посту Таранкон поддержал проведение в сентябре 1971 года Совместной ассамблеи епископов и священников, подготовка к которой началась за четыре года до этого и которая стала «беспрецедентным процессом институциональной исповедальной рефлексии в истории современной испанской церкви». Особенно показательным для открывавшегося этапа, а также для сближения с чувствительностью молодого приходского духовенства стало обсуждение доклада «Церковь и мир в сегодняшней Испании». Несмотря на то что он был принят лишь простым большинством голосов и, следовательно, не включен в официальные выводы ассамблеи, одно из его предложений в отношении гражданской войны наглядно показывало, как послесоборная церковь тоже принимала на себя принципы национального примирения:

«Мы смиренно признаём и просим прощения за то, что не сумели в свое время быть подлинными служителями примирения в недрах нашего народа, разделенного войной между братьями»[1001].

В поисках утраченного времени все чаще монастыри и приходы в рабочих кварталах – инфраструктура, созданная в свое время для воспроизведения сетевой структуры сельских приходов, – превращались в места проведения подпольных встреч университетской, политической и профсоюзной оппозиции. В таких пространствах формировались новые сети солидарности, дружбы и взаимопонимания, ставшие ключевыми для достижения широкой социальной базы, особенно заметной в Каталонии и Стране Басков в связи с ростом националистических и автономистских требований.

Таким образом, в стенах монастыря капуцинов в Саррии в марте 1966 года прошло собрание Демократического профсоюза студентов Барселонского университета (SDEU-B), в котором участвовали среди прочих Франсиско Фернандес Буэй, Монсеррат Роиг, Мануэль Сакристан и Мария Аурелия Кампань. Собрание разогнали силы правопорядка, проигнорировав неприкосновенность территории монастыря. Вскоре после этого, с переводом вечного Грегорио Модрего в Рим и назначением на его место выходца из Вальядолида Марсело Гонсалеса Мартина, началась целая серия протестных акций под лозунгом «Volem bisbes catalans!» («Хотим каталонских епископов!»). Кампания дала свои плоды в 1971 году, когда архиепископом Барселоны был назначен уроженец Жироны Нарцис Жубань. Это опять разрушило схему, разработанную для контроля над территориальной властью. Как мы уже отмечали ранее и подробно рассмотрим в следующих главах, в Стране Басков ситуация была еще сложнее из-за существования террористической организации ETA. «Espainian behera» («долой Испанию»), как говорил приходской священник и бертсолари Хабиер Амуриса. Именно гиспускоанцы и бискайнцы составляли большинство священников, оказавшихся в тюрьме в Саморе, обычно осужденных за пропаганду, нелегальные собрания или за неуплату штрафов, наложенных по приговорам Трибунала по делам общественного порядка. При этом заключенные-священники представляли собой полную мозаику рабочего движения по всей стране, от Мариано Гамо из Мораталаса до Висенте Куко из Ферроля[1002].

Это расширение церковного инакомыслия оказалось особенно трудно контролировать для режима. Заключать духовных лиц в тюрьму, оставаясь при этом конфессиональным государством, означало впадать в непреодолимое противоречие, тем более что речь уже не шла о единичных случаях, и стало сложнее прибегать к привычным методам, таким как нерегулярное насилие. Если оппозиционные монархисты его сердили по-настоящему, то по отношению к Церкви Франко сохранял хладнокровие и сдерживал тех представителей своей элиты, кто выступал за разрыв с Ватиканом. Снова позвав на помощь Сервантеса, чтобы умерить рыцарский порыв своего министра внутренних дел, Франко якобы сказал: «Камило, не ешь попов – от поповского мяса изжога»[1003].

…Эта проклятая университетская среда

События вроде «Капуцинады» отражали и то, что диктатура потеряла не только безоговорочную поддержку Церкви. В университетском мире мало что осталось от 1954 года, когда Антонио Товар, добившийся того, чтобы государственный университет в Саламанке не отставал по части раболепия и вручил Франко почетную степень honoris causa, встречал его словами, переиначивавшими девиз Католических королей: «Каудильо – для университета, и университет – для каудильо». Через пятнадцать лет количество студентов и их социальный профиль изменились до неузнаваемости. Это было связано как с ростом городов и повсеместным ростом среднего класса и его доходов, так и с потребностями индустриальной экономики в человеческом капитале. Уже было недостаточно просто научить людей читать и расписываться за себя, как в той незабываемой сцене из «Святых невинных»: для поддержания «поместья» требовалась новая квалификация. В результате число студентов увеличилось почти в пять раз между 1941 и 1969 годами, достигнув 150 000 человек. Многие студенты и особенно студентки, ведь именно в эти годы женщины начали массово поступать в вузы, происходили из семей, не имевших академических традиций. Они привнесли с собой новые тревоги и жизненный опыт своего поколения в университетскую среду, сделав ее гораздо более неоднородной и сложной[1004].

Начиная с этого момента с разной степенью интенсивности в зависимости от университетского округа, как точно проанализировали специализированные исследования, студенческое движение пережило скачок не только количественный, но и качественный. Таким образом, открытие новых культурных горизонтов, межклассовый диалог и ярко выраженный элемент восстания поколений создали нарастающую атмосферу протеста и критического неприятия установленных ценностей. Однако превращение этого общего недовольства в четкую волю к демократизации и антифранкизму, аналогично Церкви, не произошло автоматически: оно стало результатом непрекращающейся агитационно-просветительской работы подпольных активистов – левых, коммунистов, христианских демократов и националистов, – которые служили связующим звеном с группами и платформами предыдущего десятилетия. Иногда физически, как в случае с ответственной за студенческое направление в КПИ Пилар Брабо, которая поступала подряд на три разных факультета, чтобы продлить свое пребывание в университете. Но также благодаря собственному таланту и способностям, которые позволили многим лидерам студенческого движения 1950-х теперь стать «неназначенными преподавателями» (PNN) в самих вузах[1005]. Их нанимали массово, чтобы справиться с ростом числа студентов, но на крайне уязвимых условиях, в том числе из-за их политической позиции, хорошо известной режиму. Эти преподаватели также поощряли бунтарский кураж своих студентов рекомендациями к чтению, интеллектуальным влиянием, поведением, далеким от академических формальностей, но прежде всего примером собственной борьбы за улучшение условий труда и реформу высшего образования.

Для целого поколения, воспитанного на негласной доктрине «не лезть в политику» и мечтавшего стать в будущем «полезным человеком», как говорили дедушка и отец Хосе Агустину Гойтисоло («Что-то происходит», 1968), или хорошей «женой-другом», не только домохозяйкой, но и умеющей «говорить с мужем», как писали в журнале Teresa в 1960 году, университет, парадоксально, или как раз поэтому, превратился в школу коллективного политического обучения. В место, где можно было освоить широкий арсенал форм протеста, обрести осознание себя, своих желаний и сексуальности и, таким образом, впитать культуру императивности и гражданского активизма, которая сохранялась и после выхода в профессиональную жизнь.

И снова эта социальная диверсификация студенчества и связанная с ней массовость университетов, а также ощущение поколенческой солидарности и стремление к глубокой демократизации общества не были чисто испанскими особенностями. Это был опыт, который разделили страны Северной Америки и Европы, даже те, что находились за железным занавесом, с Чехословакией как главным символом. Однако в Западной Европе, и особенно в Испании, контраст с предыдущей ситуацией был еще разительнее: этапы развития пролетали с большей скоростью, а перемены происходили в рамках однопартийной системы. Системы, которой впервые начали выкручивать руки, ведь учебный год 1964/65 стал последним для SEU. Орган, призванный контролировать студенчество, разрушенный оппозиционной инфильтрацией, потерявший поддержку министерства – министр образования и науки Мануэль Лора Тамайо (1962–1968) был очень близок к «Опус Деи» – и так и не сумевший вернуть престиж, утраченный в середине 1950-х, официально прекратил свое существование в начале апреля. Не спасли положение ни реорганизация, ни усилия его последних руководителей, многие из которых считались восходящими звездами Движения, как Хосе Мигель Орти Бордас или особенно Родольфо Мартин Вилья, заявивший в докладе Национальному совету в 1962 году, что «молодежь ушла от нас» (притом что ему самому было двадцать лет и такое заявление было весьма показательным отражением его менталитета). И тем более их контрусилия не помогли умиротворить студенчество. Стремясь создать альтернативу узким каналам участия, предложенным режимом, студенты вскоре бойкотировали бессодержательные Профессиональные студенческие ассоциации (APE), официальных наследников SEU, и продолжили строительство Единого демократического студенческого профсоюза (SDEU). Так, по данным докладов Полиции по делам безопасности (BPS), кампус Валенсии, ставший «оплотом» студенческого движения, с успехом принял между концом января и началом февраля 1967 года первый Конгресс SDEU, в котором приняли участие делегации изо всех университетских округов Испании.

Тем не менее, как и в случае с Церковью, недовольство было куда более выражено среди низших звеньев и рядовых преподавателей, чем среди высших эшелонов академической иерархии, профессоров, деканов и ректоров, которые в большинстве своем оставались консерваторами и сторонниками диктатуры. Так, еще в июле 1965 года Франко был удостоен звания почетного доктора факультета естественных наук Университета Сантьяго-де-Компостела. За несколько месяцев до этого в Мадридском университете произошли известные события, которые достаточно точно отразили расстановку сил на политическом поле и позиции каждого из вовлеченных в него игроков. Все началось, как и во многих других случаях, с запрета на проведение некоторых мероприятий, формально культурного характера, но с очевидным протестным подтекстом. Например, запрет на показ скандального фильма «Виридиана» (1961) Луиса Бунюэля, который так и не вышел в прокат, будучи обвиненным в богохульстве газетой L’Osservatore Romano, и лекций профессора Мариано Агилара Наварро в рамках цикла, косвенно ставящего под сомнение смысл празднования «25 лет мира». В ответ на запрет студенты провели собрание и организовали серию встреч и акций протеста в защиту «свободы высказывания преподавателей», «свободы профсоюзной деятельности» и в «знак солидарности с испанскими рабочими, борющимися за те же демократические права». 24 февраля эти протесты достигли апогея в попытке шествия к ректорату, когда в дело вступила Полицейская армия, преподнесшая шести тысячам собравшихся студентов практическое занятие по применению дубинок и водометов. В числе двадцати раненых и тридцати задержанных студентов оказались и преподаватели, возглавившие демонстрацию: Хосе Луис Лопес Арангурен, Агустин Гарсиа Кальво, Сантьяго Монтеро Диас и Роберто Гарсия де Верчер. Последний был фалангистом и преподавателем политической подготовки, но принимал участие в протесте в связи с ситуацией в Гибралтаре в 1954 году. Позже к ним присоединился Энрике Тьерно Гальван, специально приехавший из Саламанки для участия в протестах. Все они были отстранены от преподавания, причем окончательно в случаях Арангурена, Тьерно и Гарсии Кальво.

Как и в первые годы после войны, эти репрессии не были навязаны университету извне. Напротив, внутри академического сообщества не было недостатка в желающих принять участие в репрессиях. Так, жесткое предложение по санкциям для причастных преподавателей составил их коллега Лучано де ла Кальсада, декан факультета философии и литературы Университета Мурсии. И хотя последовали новые протесты и началась кампания солидарности на национальном и международном уровне, нельзя сказать, что увольнения вызвали массовую волну отставок в знак протеста. Хоакин Руис-Хименес покинул пост прокурадора в кортесах, а Федерико Гаэта и Элой Террон отказались от своих профессорских должностей в университетах Сарагосы и Мадрида соответственно. Аналогично поступил в Барселоне Хосе Мария Вальверде, профессор эстетики, который публично попрощался с университетом с помощью эпиграммы, ставшей настоящим манифестом к академическому и художественному миру, все еще склонному к неформальной двусмысленности, с призывом к социальной ответственности: «Nulla aesthetica sine ethica, ergo: apaga y vámonos» («Нет эстетики без этики, а значит – гасим свет и уходим»)[1006].

Наряду с вышеупомянутыми, на грани между парадоксом и холодным расчетом, свою должность в Саламанке оставил и сам Антонио Товар. Мастер классических языков, но еще больше – политического переодевания, он сделал это, осознавая, что необходимо набрать очки в преддверии грядущих реформ после смерти Франко, но прежде всего потому, что знал, что уже имеет предложения от нескольких американских университетов. Он был не единственным: по примеру католической церкви сверхдержава также вела двойную игру, позволяя себе всегда «падать на ноги». С одной стороны, США оставались главным международным покровителем диктатуры. Но, понимая необходимость расширить круг собеседников и заручиться их расположением на будущее, с другой стороны, различные американские агентства организовывали приглашения и стажировки для тех, кого они идентифицировали как «технократов и будущих лидеров администраций, представителей университетов, профсоюзов, СМИ и образовательных структур»[1007]. В этом ключе становится понятно, как Хосе Мария Вальверде получил должность в Университете Вирджинии, вслед за ним Динисио Ридруэхо в Висконсине и Элиас Диас, активный соратник Тьерно Гальвана и связующее звено с христианско-демократической группой Руиса-Хименеса, в Питтсбурге. В двойной игре, о которой власти режима были прекрасно осведомлены, особенно после «скандала 1967 года» – разоблачения The New York Times о финансировании ЦРУ Комитета культурных связей (CLC), – не было ничего нового, хотя это и вызывало явное раздражение как у Франко, так и у Карреро Бланко. Оба видели за этим не что иное, как происки могущественной тайной силы, масонства и его непреодолимое влияние на американскую партийную систему[1008].

По сравнению с предыдущими университетскими протестами, как в 1956 году, или с манифестом в поддержку монархии, подписанным рядом профессоров в 1944 году, новизна этого заключалась в том, что студенческое движение не только не испугалось при первом столкновении с репрессиями со стороны режима, но и удвоило усилия, сделав протест организованным и придав ему массовый характер. В этом смысле аналогия с происходящим по ту сторону Пиренеев и даже Атлантики представляется рабочей, и транснациональные университетские волнения мая 1968 года дали еще один виток антифранкистской борьбе. Они стали не столько источником вдохновения, ведь, как мы видели, протесты в Испании начались за несколько лет до этого. Не стали они и образцом политического содержания, ведь в Мадриде, Барселоне и Валенсии речь шла о четком требовании демократизации диктаторского режима, чего нельзя сказать о Нантерре или Латинском квартале Парижа, хотя и там протестующим пришлось столкнуться с жестокой полицейской реакцией. Май 1968 года помог придать испанскому студенческому движению глобальное измерение и сделать его более заметным[1009]. Это было символически выражено в самом сердце Парижа, где «в поисках пляжа под булыжниками» студенты захватывали помещения Испанского колледжа и Греческого дома, как раз в то время, когда в Греции был установлен режим «черных полковников». В этих действиях участвовали республиканцы в изгнании, студенты и художники, такие как Пако Ибаньес, Эмма Коэн и Фернандо Аррабаль, а оба здания были объявлены «территорией, освобожденной» от двух средиземноморских диктатур[1010].

Возвращаясь к Испании: кульминацией той весны стал концерт Раймона на факультете экономики Мадридского университета, запечатленный в песне «18 de maig, a la vila», на который пришли 6000 студентов. Среди них были Долорес Гонсалес, Хавьер Сакильо и Энрике Руано – герои «самой трагической истории любви переходного периода», как ярко охарактеризовал ее Хавьер Падилья. Все трое были активистами, членами Рабочего фронта народного освобождения (FLP) и детьми победителей в гражданской войне. Их биографии наглядно демонстрировали, насколько поколенческая преемственность франкистского режима оказалась под угрозой. Оппозиция проникала даже в высшие эшелоны власти, о чем свидетельствовали, например, случаи Хосе Даниэля Лакалье Соузы, арестованного за членство в КПИ, сына министра ВВС генерала Хосе Лакалье, и активистки-феминистки Аны Фраги Ирибарне[1011]. Как и прочих студентов, их ничто не могло сломить. Ни возобновление неофициального насилия, подпитываемого Отделом молодежных организаций (AEM), полицейскими спецслужбами и даже Генеральной прокуратурой во главе с Фернандо Эрреро Техедором, с участием уже хорошо известных читателю группировок, таких как Гвардия Франко, и новых – Партизаны Христа Царя или Университетская защита. Не влияли на студентов и манипуляции СМИ, пытавшихся представить протестующих как новых «милиционеров 1936 года», приписывая им пародийную молитву: «Священное Сердце Че Гевары… Священное Сердце Линь Бяо… Священное Сердце Ленина»[1012].

Франко прекрасно помнил роль студентов и Федерации университетских студентов (FUE) в крахе диктатуры Примо де Риверы, чьи проблемы всегда были мерилом любого риска для его анализа перспектив удержания власти. И серьезность университетского инакомыслия побудила Франко встревожиться и попытаться положить конец тому, что он считал «дурным примером для других слоев населения, особенно рабочего класса». Каудильо начал с примирительной риторики, как, например, в июне в Севилье, где университетский кампус также стал ареной волнений, запечатленных Анхелем Хеланом в фотографии конной полицейской атаки рядом с Королевской табачной фабрикой. Франко заявил, что «верит в молодежь, в молодежь благородную, щедрую и справедливую. Необходимо вести с ней диалог, ведь в ней есть много полезного». Но уже спустя несколько дней в Бургосе он уточнил: «Нельзя поддаваться влиянию международных кампаний и подкупу совести […] необходимо сохранить политический идеал Движения». Вслед за этим с ноября того же 1968 года Карреро Бланко стал проводить по средам в здании Президиума Совета министров совещания высшего уровня с участием министров внутренних дел, образования, финансов, юстиции, секретариата Движения, а также генерал-капитана Мадрида и генерального прокурора. Целью этих совещаний было найти выход из «университетской проблемы». Обо всех выводах этих собраний немедленно докладывали каудильо.

Лучшим доказательством того, что, несмотря на все меры, власти теряли контроль над ситуацией, стало событие 20 января 1969 года, когда они прибегли к беспрецедентному уровню насилия по отношению к определенным слоям общества. За несколько дней до этой даты в районе площади Кастилья был арестован активист Энирке Руано. Вместе с другой арестованной, Долорес Гонсалес, его перевели в Главное управление безопасности (DGS). И во время обыска полицией он выпал из окна седьмого этажа квартиры на улице Хенерал Мола (ныне – Принсипе-де-Вергара). Мануэлю Фраге Ирибарне, и уже, как мы видели, не впервой, пришлось публично врать международной прессе на конференции. В этот раз он заявил под присягой, что найденные у Руано записи, якобы предназначенные для его сеансов с психиатром Карлосом Кастильей дель Пино, свидетельствуют о суицидальных намерениях. Если бы это и было правдой, то, несомненно, речь шла бы о настоящей психической эпидемии среди левых активистов в разных странах: ведь в конце того же года в Италии времен «свинцовых лет» анархист Джузеппе Пинелли тоже выпрыгнул из окна четвертого этажа полицейского участка в Милане, где его пытались заставить признаться в причастности к ультраправому теракту на Пьяцца Фонтана. Как гласит пословица, «горбатого могила исправит» – итальянское правосудие в итоге постановило, что он потерял равновесие из-за атмосферных условий. Неудивительно, что подобные фарсы вдохновили драматурга Дарио Фо на создание пьесы «Случайная смерть анархиста» (1970).

Игра престолов

Всего через шесть месяцев после совсем не случайной смерти Энрике Руано во Дворце кортесов состоялась церемония провозглашения Хуана Карлоса де Бурбона преемником главы государства с титулом короля. В своем самом личном и одновременно самом важном политическом решении как диктатора Франко не хотел сюрпризов. Он придал своему предложению статус закона и использовал сочетание своих исключительных прерогатив, вытекающих из все еще действующего законодательства августа 1939 года и положений Закона о преемственности 1947 года. Таким образом, он заручился согласием Государственного совета, но при этом избежал обсуждения текста и в Совете министров, некоторые члены которого даже не знали об этом маневре, и в кортесах, где документ должен был быть принят в единственном чтении путем публичного поименного голосования. Перевес оказался подавляющим: из 519 голосов 19 были против, 9 воздержались. На следующий день, 23 июля 1969 года, Хуан Карлос принес присягу, и сделал это в недвусмысленном ключе преемственности:

«Я клянусь в верности Его Превосходительству главе государства, Принципам Национального движения и другим Основным законам Королевства… Хочу прежде всего заявить, что получаю от Его Превосходительства главы государства и генералиссимуса Франко политическую легитимность, возникшую 18 июля 1936 года […] уверен, моя рука не дрогнет, когда наступит время сделать все, что в моих силах, в защиту Принципов и Законов, во исполнение которых я приношу эту клятву»[1013].

С провозглашением Органического закона государства (LOE) стали все чаще появляться признаки того, что Франко скоро приступит к назначению преемника, что от него настоятельно требовала практически вся политическая верхушка диктатуры. Одновременно становилось все более очевидным, что предпочтения каудильо падут на внука Альфонсо XIII, хотя как раз в этом отношении не существовало такого же единодушия: его кандидатуру продвигала администрация председателя правительства. Был он популярен и среди технократической элиты во главе с Лопесом Родо. Однако кандидатура внука Альфонсо по разным причинам вызывала настороженность как у фалангистов, так и у монархистов-легитимистов. Важным сигналом, говорящим об этих настроениях, стал уход из правительства Муньоса Грандеса, на которого возлагали главные надежды сторонники военного регентства. Но непригодный в политическом отношении и уже серьезно больной, командир «голубой дивизии» был освобожден от должности вице-президента в сентябре 1967 года. И кто мог бы заменить его лучше, как не Карреро Бланко, только что воплотивший в жизнь ту самую «мечту стать адмиралом флота», как когда-то пел Рафаэль Альберти в сборнике «Моряк на суше» (1924)[1014]. Также в пользу Хуана Карлоса играли и другие обстоятельства: частые появления вместе с Франко на трибуне во время парадов Победы; достижение в январе 1968 года установленного законом возраста тридцать лет, необходимого для вступления в права наследника, а также рождение его сына и первенца через несколько недель после этого[1015].

Ко всем этим факторам добавилось еще одно важное тревожное предостережение, пришедшее извне: внезапная потеря трудоспособности Антониу де Оливейры Салазара летом 1968 года. Лишившись лидера, занимавшего власть сорок лет, за которые Салазар не смог подготовить почву преемственности, португальская диктатура смогла избежать политического коллапса лишь благодаря существованию поста президента Республики, которым в тот момент был адмирал Америку Томаш, официальный кандидат, победивший на выборах после убийства Умберту Делгаду. В соответствии с Конституцией 1959 года, без особого энтузиазма и полностью убедившись, что преемник готов продолжать колониальные войны, Томаш передал власть в руки своеобразного португальского гибрида Мануэля Фраги и Лопеса Родо – Марселу Каэтану[1016].

В отличие от случая Португалии в испанской диктатуре не существовало главы государства, отделенного от фигуры Франко. Как мы уже видели на примере Румынии и Италии в 1943 году и как вновь напомнила угроза Делгаду в той же Португалии в 1958-м, это всегда служило для диктатора лучшей гарантией безопасности. Однако к концу 1960-х отсутствие такого человека вызывало у сторонников каудильо уже скорее тревогу, чем уверенность. Назначение Хуана Карлоса позволило Франко наконец прикрыть этот фланг, ни на йоту не отказываясь от своей власти, поскольку в своей речи перед кортесами он четко дал понять, что не собирается немедленно передавать руководство преемнику:

«Решение этой проблемы преемственности обеспечит […] гарантию продолжения […] поскольку принц получит статус наследника, что позволит ему под моим руководством завершить свое образование и углубить знание национальных проблем».

С оглядкой на португальский пример, а также в контексте явных признаков физического упадка, вызванного болезнью Паркинсона – диагноз был поставлен около 1964 года, но обнародован только десять лет спустя, – более вероятным казалось, что Франко согласится назначить кого-либо другим главой правительства, как это предусматривал Органический закон государства (LOE).

Тем временем, когда вопрос регентства был окончательно закрыт, теоретики ближайшего будущего принялись за попытки определить точную структуру той самой «традиционной, католической, социальной и представительной монархии», предусмотренной Основными законами. Безусловно, ее было легче провозгласить, чем наполнить конкретным содержанием, за исключением утверждения, что она будет принципиально отличаться от либеральных и конституционных монархий, которые, по мнению интеллектуалов режима вроде Хосе Марии Пемана, были лишь предпосылкой национального распада под действием политических партий и новой республиканской парадигмы. Проблема облика новой монархии уже давно волновала академические круги Мадрида, где не было недостатка в тех, кто, перенимая одержимость старших поколений, продолжал мечтать о реинкарнации идеализированного времени правления Бурбонов в 1920-х. Среди них были, например, Хосе Антонио Мараваль и Луис Диэс дель Корраль, пытавшиеся реабилитировать в своих трудах авторов доктринального либерализма XIX века. Были и другие, как проницательный профессор теории государства Карлос Ольеро, который был достаточно умен, чтобы окружить себя группой соратников, охватывающей практически весь политический спектр. На страницах его Boletín Informativo de Ciencia Política (Информационного бюллетеня политической науки, 1969–1973) публиковались апологеты всего многообразия взглядов. Молодые звезды оппозиции – Элиас Диас, Рауль Мородо и Шабьер Арсалус; сторонники ортодоксального франкистского апертуризма, вроде Хорхе де Эстебана; защитники идеи о придании решающей политической роли преемнику, вроде Мигеля Эрреро и Родригеса де Мионьона, который в 1972 году опубликовал свою влиятельную книгу «Монархический принцип». Независимо от того, из чьих предпочтений сложится будущая монархия, Ольеро мог сказать, что его журнал дал ответ на занимающий всех вопрос: «Что после Франко?»

Сам Хуан Карлос, как и его премьер-министр, чуждые этой схоластике, решительно отвергали любую возможность отхода от курса, заданного 18 июля, и принципов Движения. Именно неопределенность и политическая непоследовательность, которые постоянно проявлял другой претендент, Хуан де Бурбон, который то заявлял о верности идеологии режима, то сближался с либеральной моделью, продвигаемой оппозицией, были одними из главных причин, по которым диктатор исключил его кандидатуру. Франко считал его слишком податливым влиянию, особенно в последние годы, когда Хуан де Бурбон прислушивался к таким новообращенным, как Хосе Мария де Арейльса. Наконец, Франко так и не простил дону Хуану публикацию «Манифеста Эшторила» 1947 года[1017].

Другая фундаментальная причина заключалась в выделении Франко как носителя суверенной власти, обладающего, если прибегать к терминологии Карла Шмитта, «монополией на принятие решений», редко когда столь ясно воплощенной в истории. Выбор Хуана означал бы признание легитимности, вытекающей из династической преемственности. Напротив, как Франко не уставал напоминать, в Испании под его руководством происходило становление новой монархии, которая «ничем не обязана прошлому; она рождается из решающих событий 18 июля», а не восстановление старой королевской династии, предшествовавшей республиканскому периоду. По этой логике назначение Хуана Карлоса выглядело гораздо более последовательным, поскольку его воспитание практически полностью формировалось в парадигме франкизма, и, по крайней мере теоретически, он был свободен от примесей либерального и легитимистского влияния. В подтверждение этого с июля 1969 года монарх носил титул «принца Испании», а не «принца Астурийского», как предписывала традиция Бурбонов для наследников престола.

Желание остаться в отечественной истории выдающейся фигурой также повлияло на отказ каудильо передать власть по наследству. Такая возможность, как мы видели ранее, даже не рассматривалась в отношении его прямых потомков, но постепенно стала вероятным вариантом для следующего поколения, особенно после того, как его старшая внучка Мария дель Кармен Мартинес-Бордиу была увлечена ухаживаниями Альфонсо де Бурбона Дампьера, с которым она в итоге вступила в брак в марте 1972 года. Сын инфанта Хайме де Бурбона и Баттенберг – второго в линии наследования Альфонсо XIII до 1933 года, когда он из-за инвалидности отказался от своих династических прав, хотя позже и попытался отозвать свое решение, – Альфонсо де Бурбон активно продвигался в качестве кандидата на престол аппаратом Движения. Особенно после того, как Хосе Солис, во время их первой встречи на трибунах стадиона «Сантьяго Бернабеу», нарек его «прекрасным принцем», о чем позже напишет газета Pueblo. Но главным образом это был клан из Эль-Пардо во главе с Кармен Поло, которая пыталась создать при дворе атмосферу, достойную «Королевы Марго» Александра Дюма (1845), стремясь пересмотреть назначение Хуана Карлоса в пользу своей любимой внучки и ее амбициозного супруга.

Тем не менее Франко остался верен канонам фашистского тоталитаризма, которые теоретизировала Ханна Арендт в конце 1950-х годов, отметив, что при специфике накопления харизматической власти «совершенно характерно: ни один из тоталитарных диктаторов никогда не прибегал к старой системе установления династии и назначения своих детей в качестве преемников»[1018].

Наконец последний, но самый важный вопрос: каковы были позиция, стратегия и политические цели выбранного преемника, Хуана Карлоса де Бурбона, в кратко- и среднесрочной перспективе? На этом этапе и с учетом нехватки достоверных исторических источников интерпретация событий неизбежно приобретает высокий уровень субъективности и основана в значительной мере на апостериорном восприятии событий[1019]. «Диалоги», приведенные Лопесом Родо в «Долгом пути к монархии», имеют не большую достоверность, чем магический реализм Габриэля Гарсиа Маркеса и Марио Варгаса Льосы, ставший модным в Барселоне того времени.

Как бы то ни было, попытки утверждать, что у Хуана Карлоса уже тогда якобы имелся четкий план полной демократизации политической системы, представляются несостоятельными. Будто бы у преемника был план, по примеру Черчилля и Сталина набросанный на салфетках ресторана «Кандидо» или какого-нибудь другого заведения в Сеговии, где Адольфо Суарес занимал пост гражданского губернатора (1968–1969)[1020]. Как отмечают многие авторы, подобный детерминизм означает, помимо прочего, игнорирование давления снизу, оказанного многочисленными мобилизациями испанского общества в целом и оппозицией в частности в годы переходного периода. Однако столь же наивным было бы заключить, что Хуан Карлос рассчитывал лишь на перенаправление диктатуры по иному руслу, и при этом основывать такое суждение исключительно на его публичных заявлениях в духе продолжения прежнего курса вроде приведенной выше присяги перед Основными законами. Очевидно, он не собирался рисковать укусить нетленную руку святой Терезы, которая должна была назначить его преемником, тем более что эта рука оставляла за собой право в любой момент отменить свое решение.

В подобных обстоятельствах наиболее правдоподобным выглядит, что единственным приоритетом для Хуана Карлоса было обеспечение консолидации института монархии, независимо от того, какой характер в конечном счете примет политический режим после смерти Франко. С авторитарным уклоном, в некоем гибридном формате, способном удовлетворить минимальные требования для вступления в общеевропейский интеграционный проект, или в виде полноценной представительной монархии: важно было лишь, чтобы вершина государственной структуры осталась увенчанной короной. В этом смысле показательна переписка между двумя претендентами на трон из династии Бурбонов весной 1968 года, один из немногих сохранившихся прямых документальных источников. Уже тогда становилось очевидным, что Франко определяется в пользу Хуана Карлоса, к большому разочарованию графа Барселонского, который настаивал на возвращении сына в Эшториль до начала осени. Помимо того что эти письма опровергают фантазии Луиса Марии Ансона о якобы существовавшем «династическом соглашении» об одобрении назначения (в действительности присяга принца воспринималась Хуаном де Бурбоном как предательство)[1021], ответ Хуана Карлоса не оставлял сомнений в отношении его главной цели:

«Я всегда следовал линии, которую ты для меня наметил. Генерал Мартинес Кампос, герцог де ла Торре, был против того, чтобы я поселился в Сарсуэле […] но именно ты настоял на этом. Этим ты сделал свой выбор. Быть в Сарсуэле значит быть рядом с Франко. За все эти годы я не сделал ничего, что могло бы повредить ни тебе, ни институции. Сейчас я не могу позволить вести себя безобразно, отсутствуя в Испании пять месяцев. Ты сделал свою ставку, а я свою, по твоей воле. Если победит твоя карта, я сниму шляпу, но не думаю, что это вероятно. Нам нужно думать об Испании и об институции»[1022].

Что касается модели монархии, которую сам Хуан Карлос предпочитал бы воплотить или считал наиболее подходящей для желанной институциональной стабильности, можно предположить, что принц Испании и его доверенный круг, который сводился к ближайшим родственникам, нескольким друзьям и бывшим наставникам, пытались извлечь уроки из каждого возможного сценария, как прошлого, так и настоящего.

Таким образом, отправной точкой для их анализа послужила сама история династии, отмеченная ошибками, допущенными Альфонсо XIII, когда он отождествил себя с диктатурой Примо де Риверы по образцу того, что было с Савойским домом и фашистами в Италии. На аналогию между этими двумя случаями ссылался Хосе Мария Хиль Роблес, координировавший в 1966 году изъятые с полок «Письма испанского народа», где он предупреждал о «конфликте в Италии при Муссолини, где ни король не мог быть лоялен диктатору, ни диктатор королю, потому что обе власти взаимоисключали друг друга», что и привело, и привело бы снова в случае повторения, к «гибели монархии»[1023]. Свежий пример такой последовательности событий как раз разворачивался в те годы в Греции, где британское и американское вмешательство, как мы видели, позволило отсрочить падение монархии благодаря сомнительному референдуму сентября 1946 года. Однако двадцать лет спустя молодой король Константин II, брат принцессы Софии, своими политическими вмешательствами спровоцировал конституционный кризис и, первоначально поддержав и придав легитимность перевороту «черных полковников» в апреле 1967 года, оказался в изгнании после неудачной попытки возглавить контрпереворот. Уже в период перехода, в декабре 1974 года, за несколько месяцев до смерти Франко, еще один референдум подвел черту под этим вопросом, ратифицировав преобразование греческой страны в Республику. Это был недвусмысленный сигнал для бурбонского претендента: даже при поддержке Соединенных Штатов всякий раз, когда монархия слишком тесно связывала себя с диктатурой, на море начинался шторм.

Относительно позиции сверхдержавы, во дворце Сарсуэла никто не сомневался, что им будет оказано нечто большее, чем просто аванс доверия. В самом деле, и официальные лица, и ведущие СМИ США, от посла Дьюка и Ричарда Никсона до The New York Times и журнала Time, распространяли благожелательный образ принца, хоть и вкладывая в него оттенки патернализма. В британской манере Вашингтон по-прежнему делал ставку на монархию как на гарант стабильности и защиты своих геостратегических интересов, как показывали случаи постимперской Японии и Ирана шаха Резы Пехлеви, которому даже понадобился переворот в 1953 году, чтобы удержать власть. Однако в условиях все больших трудностей и громких провалов, таких как уже упомянутые Идрис I или тот же Константин II, наиболее вероятным было то, что США сделают ставку на стабильность, которую обещал Хуан Карлос, но при этом потребуют от него ряд мер, связанных с либерализацией. Ведь поддерживать монархов на троне становилось все более рискованным занятием, и тем более поддерживать авторитарную реставрацию в Старом Свете, где такие режимы находились в явном упадке с начала XX века.

Именно поэтому, если у кого-то еще оставались сомнения, из республиканской эмиграции и лагеря антифранкизма последовали заявления в ответ на это назначение. Абсолютно беспрецедентное единодушие эмиграции, согласие различных фракций, от КПИ до Сальвадора де Мадариаги и ИСРП, проявилось в тезисе, что Хуан Карлос был только лишь «марионеткой Франко» и «за этим назначением нет ни закона, ни справедливости»[1024]. Считать Хуана марионеткой диктатора было вполне обоснованно. После того как оппозиционные силы с немалым трудом допустили возможность монархического выхода из диктатуры в лице Хуана де Бурбона, невозможно было ожидать, что они будут приветствовать ход событий. Но, с другой стороны, как только была признана сама возможность монархии, уже не существовало непреодолимых препятствий признать сценарий короны с другим исполнителем. При одном условии: как указывал сам Мадариага в своей статье, отражающей позицию умеренного антифранкизма, Хуан Карлос перестанет считать себя исключительно «королем победителей гражданской войны» и откажется от соблазна унаследовать дух «всемогущества и непогрешимости», который всегда декларировал Франко[1025].

Наконец, существовала и внутриполитическая сцена, менее монолитная, чем могла бы показаться при поверхностном взгляде, из чего тоже можно было извлечь ценную информацию. Хотя одобрение в кортесах кандидатуры Хуана Карлоса ни в какой момент не было под угрозой, в сумме количество отсутствующих, воздержавшихся и голосовавших против оказалось вовсе не незначительным, особенно по меркам режима. Карта распределения голосов могла подсказать, в каком направлении следует вести будущую политическую работу. В этом смысле было ожидаемо видеть, например, отсутствие таких фигур, как Муньос Грандес и Фелипе Солис, национальный советник и брат Хосе Солиса. Оба своевременно освободили свои кресла. Предсказуемыми также были отказы от поддержки со стороны некоторых профсоюзных прокурадоров-фалангистов, вроде представителей металлургического сектора Хосе Алькаина и Хосе Баньялеса; или от тех, кто предпочел бы другого кандидата, например сторонники дона Хуана, как Торкуато Лука де Тена и генерал Гарсия Валиньо, или же карлисты, как Альфонсо Абелья, Антонио Арруэ и Аусилио Гонья. Но действительно важным было то, что большинство голосов против назначения поступило от других прокурадоров Терции семьи, таких как Эдуардо Таррагона (Барселона), Мануэль Писарро (Теруэль), Рафаэль Мерино (Малага), Агатангело Солер (Аликанте), Бальдомеро Гарсия (Кадис) и воздержавшаяся Хосефина Веглисон (Мадрид)[1026].

Разумеется, это голосование ни в коем случае не было демократическим или антифранкистским. Однако оно в самом деле стало выражением протеста против процедуры одобрения закона – чтение и голосование в одном заседании, без прохождения через профильные комиссии и возможности его обсуждения или внесения поправок. Прокурадоры от семей, единственные хоть в какой-то степени избранные населением, без сомнения расценили это как проявление неуважения к самим нормам, установленным диктатурой в последние годы ее существования. Подобная ситуация весьма характерна для того, что Вацлав Гавел позже назвал «посттоталитарными системами», чья неспособность соблюдать даже собственные правила в итоге становится важным источником внутреннего несогласия[1027].

Вероятно, Хуан Карлос и его ближайшие соратники учли выраженную волю кортесов к соблюдению принципов законности и представительства, пусть даже речь шла пока еще о нелегитимном франкистском правопорядке. При этом им на руку играло то, что в стремлении к политической легитимации и к признанию со стороны стран ЕЭС режим уже давно принял на вооружение лексикон демократических государств. Например, когда стал называть совокупность Основных законов «открытой конституцией». Это позволяло им высказываться с необходимой долей двусмысленности, чтобы сохранить все возможные пути открытыми. Именно так, на наш взгляд, следует понимать такие заявления, как интервью принца Chicago Tribune во время поездки по США в январе 1971 года: «Я думаю, что народ хочет больше свобод. Все зависит от того, с какой скоростью. Не будет опасности взрыва, пока действует Конституция. Я готов использовать все методы в рамках Конституции»[1028].

В свете всего изложенного можно сделать вывод, что Хуан Карлос прекрасно осознавал необходимость проведения реформ, если он действительно хотел добиться своей цели – консолидации реинституционализации монархии. В этом отношении степень глубины реформ и искренность демократической убежденности, которая могла бы их вдохновлять, представляют собой во многих отношениях ключевой вопрос. Даже самые непримиримые франкисты могли интуитивно понять, что продолжение политического курса будет крайне затруднительно без каких-либо уступок. В конце концов, ни один режим с фашистскими корнями не сумел выжить после утраты харизматического лидера. Лишь Португалия Нового государства, казалось, выдерживала это испытание. Однако первое, что сделал Марселу Каэтану, придя к власти, было обещание «непрерывной эволюции»[1029].

Испанские сторонники преемственности представляли себе набор сугубо косметических мер по либерализации, схожих с теми, что были приняты в последние этапы Второй мировой войны и в первые месяцы после осуждения режима со стороны ООН. Однако факт, что и они сами не были до конца уверены в успехе этой стратегии, отражался, в частности, в навязчивой необходимости Франко повторять, будто все «связано, и связано прочно». Ведь, будь у него уверенность, ему бы не понадобилось напоминать об этом в каждом своем выступлении[1030]. Совсем не случайно и то, что в рамках диктатуры, которая уделяла исключительное внимание символике и языку своих церемоний и представлений, как и положено фашистскому режиму, использовалась формула присяги, допускавшая возможность нарушения обязательств. Так, после того как преемник давал слово соблюдать франкистское законодательство, председатель кортесов добавлял: «Если вы так поступите, да воздаст вам Бог, а если нет – да взыщет с вас»[1031].

Предыдущая главаГлава 11 из 15Следующая глава