Такая перспектива являет собой приятный контраст со всяческими «плясками смерти» сущностей, где Наука и Искусство разбавляют бравурные коды и прочие антраша своими грациозными бонмо, изяществом напоминающие пор-де-бра и рон-де-жамб[14], что подтвердил бы вам безногий с одной рукой, единственный уцелевший в им же спланированной катастрофе, оставившей ему, отребью, бескрайнюю империю сора.
И вот какой занятный мираж наоборот: глаза нашего калеки, пусть и напоминая по размеру бусинки, были на редкость зоркими (как если бы муравья наделили орлиным взглядом) – но, обводя взором подвластную ему пустыню, он-таки проглядел расположившееся по соседству сердечное братство увечных, объединённых поголовно сноровкой и проницательностью.
Каждый изуродованный карлик полагал себя безраздельным господином испепелённой пустоши, сувереном тем более абсолютным, что вокруг – ни одного подданного.
С наступлением вечера он возносил благодарность Господу, превратившему его становление в пребывание.
Бог был, есть и навсегда останется Бездвижным.
Он Бездвижен, поскольку занимает всё время и пространство, а значит, перемещаться ни во времени, ни в пространстве не обязан.
У него никогда не стоит: он и самых гордых чемпионов стояка заставляет сложить свои полномочия.
Ради эйфории почувствовать себя подобием Бездвижного кто не откажется от конечностей и от того, что болтается в промежности!
Знать, как всё должно быть устроено, где и почему, раз и навсегда – вот что такое вера.
Вера – это розга навсегда.
Тело же и то, что из него вытягивается или уходит вглубь, чтобы достать других или вобрать их в себя, не имеют никакого значения.
Плоть – лишь вместилище вечного принципа души.
Накапливающиеся со временем физические немощи – пени по страховке на грядущую жизнь вечную. Коли сделка по нраву, церковь канонизирует гангрены и завшивленность, струпья и язвы. Она убивает во славу смерти, холит и лелеет некрофилов, которые (взять хотя бы Барреса) подыгрывают ей, будь то своим упадничеством с налётом анархизма или же одобренным свыше конформизмом торжественной панихиды.
И какова палитра: от Пуанкаре, хохотуна-на-кладбищах129, до отупленного полувековым рабством бедняги, чью жалобную реплику мне довелось как-то услышать: убивать живых – ещё ладно, но бомбардировать могилы!
Однако целью первого революционного броска должны стать именно эти погосты: их нужно осквернить, выкинув на навозные кучи трупы-символы из одних, вызволив бьющихся в агонии заживо погребённых – из других.
Но сколько иных наслаждаются тем, что стали гробом самому себе, продлевая в оцепенении и тишине тот «момент сумасшествия», когда, по словам Дидро, «чувствующий клавесин вообразил, что он есть единственный существующий на свете клавесин, и что вся гармония[15] вселенной происходит в нем»130.
Чтобы ничего из этой гармонии не упустить, он захлопнул свою крышку. Наш клавесин превратился в герметически закрытую коробку, чьи струны – по которым никто не ударяет – так и будут расстраиваться дальше.
Клавесин, без ума от самого себя, гордящийся в своём безумии потрескавшимся лаком и всем тем, что должно бы звенеть, но лишь разлагается в тишине.
Решись он однажды приоткрыться, показать нам, что с ним сталось, единственным результатом станет удовольствие от созерцания заключённой в нём гнили.