К книге
Клавесин Дидро. Сюрреалистическая критика 1925-1935 годовКлавесин Дидро. XXVI. Ощущения и справедливая критика одних другими
55%
Клавесин Дидро. XXVI. Ощущения и справедливая критика одних другими
29

В тот единственный момент моей жизни, когда я готов был поддаться соблазну олимпийского спокойствия, пальцы мои вдруг резко сорвали и скомкали этикетку с только принесённой бутылки минеральной воды: стало ясно, что до эпохи всеобщей гармонии мне далеко.

Одно ощущение, получается, выступило с критикой другого.

Признаем, идеалист на моём месте, чтобы не развенчать иллюзию собственного олимпизма, закрыл бы глаза, засунул руки в карманы и попросил бы блаженную химеру длиться как можно дольше.

Именно такой тактике аристократы дней минувших обязаны всеми радостями жизни, о которых, по словам г-на де Талейрана, родившиеся после 1789 года не имели ни малейшего представления.

Радости жизни в Версале, превратности существования в остальной Франции.

Такова цена идеализма, философии роскоши. Собственно, уже само отречение – роскошь, ведь от чего отказываться обездоленным? Отрицание объективного и презрение к предмету могут быть на пользу, на руку лишь субъективности и ощущениям. Что же до тех, кто бежит от мирских забот, в их самом строгом воздержании легко уличить ненасытность, которая без колебания принимает зрелость плодов как причитающуюся ей дань. Безразличие к жизни не станет утруждать себя, воображая зерно, дерево, фрукт. А людей, путающих объект с ощущениями, каковые он в силу своих питательных свойств вызывает у них в организме, на мой взгляд, можно только обвинить в безмозглом самодовольстве и даже чревоугодничестве.

Дидро и Ленин, кстати, не упустили случая ополчиться на следующий тезис старого идеалиста Беркли: «На самом деле, объект и ощущение одно и то же (аге the same thing) и не могут поэтому быть абстрагируемы 120 одно от другого».

Известно, какие катастрофические потрясения принесла всем, кто в ней упорствовал, эта уверенность, долгое время бывшая человеку (имеется в виду, человеку привилегированному) удобнее «мягкой подушки сомнения» Монтеня121, поскольку противоречила подвижной истине вселенской эволюции.

Гуманоидеалист, будь он и самой доброй, добрейшей, беспримерно доброй воли, может предложить нам лишь зрелище собственного одряхления.

Я, может сдаться, человек искренний, говорит он себе.

Но человек искренний – всего лишь манекен, своим грубо размалёванным картонным фасадом напоминающий освежёванную модель из школьного класса анатомии. Её легко поставить в нужную позицию: сама-то она не двигается.

Человек искренний – такая же мёртвая фигура, как и его предшественник, человек нормальный.

Плоский силуэт на фоне пустого неба: как он ни изворачивайся, первое живое дуновение развеет все его выверты по четырём сторонам света.

От утончённой щепетильности и исповедального зуда не останется и следа. Когда пересохнет лужа беспокойного нытья, совести негде будет ловить жаб – и она перестанет метаться со своими тряпками, а сознание, её благоверный, больше не будет в страхе топтаться на месте, будоража или потешая прохожих.

Золотой телец на старости лет заделался отцом жестяной коровы, имя которой – Реальность.

Вместо челюсти у неё – борона догматических секаторов, не собирающихся щадить ни единого цветка грёзы или ростка гипотезы: молодого, хрупкого, нежного.

Эта самозванка твердит, что мир принадлежит ей, и вокруг нас – царство Реальности.

Но кто-то уже осмеливается говорить о «беспощадно параноическом стремлении систематически сеять смятение, всячески способствуя полной дискредитации мира Реальности»122. Дали, от которого исходит это предложение, констатирует: «Врачи единодушно отмечают непостижимую по тонкости деталей скорость восприятия, часто встречающуюся у параноиков, – схватывая события и мотивы столь микроскопические, что они ускользают от обычных людей, те приходят к заключениям, которые зачастую невозможно опровергнуть и уж наверняка, в большинстве случаев, не под силу разложить с помощью анализа»123.

Со своей стороны, представляя в «Непорочном зачатии» опыты по воссозданию состояний слабоумия, острой мании, прогрессивного паралича, бреда толкования и ранней деменции, Бретон с Элюаром признавались, что «подобные упражнения в симуляции открыли им неведомые доселе внутренние ресурсы»124, добавляя в заключение:

«Какие бы открытия ни сулили подобные упражнения при условии полной их свободы, они уже видятся нам выдающимся достижением в области современной поэтики. По нашему мнению, такие образцы достойны самого широкого распространения: достаточно сказать, что воссоздание болезненных состояний, обычно запертых в стенах жёлтого дома, для нас способно заменить баллады, сонеты, эпопеи, абсурдные поэмы и прочие устаревшие жанры»125.

Гегель, кажется, предвидел именно эти чудодейственные способы познания и их результат – собственно чудо, – когда утверждал: «Истинное, таким образом, есть вакхический восторг, все участники которого упоены; и так как каждый из них, обособляясь, столь же непосредственно растворяется им, то он так же есть чистый и простой покой»126.

Чистый покой – о такой абсолютной чистоте говорил в «Артине»127 Рене Шар, чистоте, защищающей сопряжение идей, если, разумеется, сопряжение тут – не просто бедный родственник совокупления.

Вброшенные в круговорот предметов, вживлённые в диалектическую связь идей, собственность и индивидуализм (две маски на тот лестничный шар, что служит лицом богу-Термину обскурантизма), таким образом, больше не смогут удерживать вещи и мысли по своим углам. И какие дивные пейзажи расцветут тогда на просторах мозга, этих распаханных долинах в тени простёртых птичьих крыльев, под копытами скакунов.

Как воскликнул Бретон в эпоху грёз, «слова наконец-то сливаются в любви»128.

Предыдущая главаГлава 29 из 53Следующая глава