Один из наставников в часовне любил повторять: когда смотришься нагим в зеркало, видишь дьявола.
Такое донельзя католическое прочтение древнего мифа о Нарциссе ничуть не смутило мою новообретённую зрелость в день, когда треклятый зеркальный шкаф – помнивший меня ещё в пелёнках – явил мне зрелище того, что воспряло жизнью даже в беспощадную послеполуденную жару.
Этот дьявол из зеркала, красавец, высившийся посреди покуда девственной растительности, служил наглядным опровержением безжалостных насмешек кормилицы, бой-бабы, которая, выпростав из корсажа грудь и отправляя её багрянистый кончик в рот к моей младшей сестре, низменно заводила следующую песенку:
Папаша мне сосватал мужа
Ах, красота ты моя, красотулечка
Папаша мне сосватал мужа
Боже ж ты мой, какая крохотулечка!
Таких крошек одевают в листья (фиговые), с ними, точно с мышью, забавляется кошка. Символика животного мира, к которой регулярно прибегают для описания половых органов, в данном случае оказывается яснее ясного.
Замараха вроде бы подтрунивала над мальчуганом – но песенка её на самом деле метила во всех мужчин.
Оказываешься меж молотом и наковальней – в западне.
Тот орган, что у остального мира обычно вызывал негодование, грузные женщины, промышлявшие по части плоти, провозглашали органом негодным. В любом случае, никому не пришло в голову счесть его просто инструментом угоды: да и то, подобное обозначение лишь перекинуло бы уже закреплённый в декалоге синонимический мостик между восторженным исступлением слизистой оболочки и идеей прегрешения.
В данной связи полезно будет процитировать Фейербаха:
«Где всякое наслаждение вообще является грехом, где человек так неестествен, ничтожен, несвободен, боязлив, ненавистен самому себе, что он не разрешает себе никакой радости, никакого вкусного куска, как Паскаль, который, по рассказам его сестры о его жизни, во время своей болезни, когда ему прописывались тонкие, вкусные блюда, делал всевозможные усилия, дабы не наела-109 ждаться тем, что он ел…»
Буржуазия, из которой я вышел, была дьявольски паскалевской и, множа лицемерия и притворства, в итоге ушла с головой в свой отвратный мазохизм.
В отличие от Лорензаччо110, который, симулируя разврат, стал развратником до мозга костей, она расчётливо изображала отречение, однако расчёт и рисовка взяли верх. Элита принялась заламывать руки, чтобы хоть как-то оградить свои угодья от гнева обобранных по их наущенью масс. И вот уже им приходится – с полным на то основанием – оплакивать образовавшуюся внутри пустоту. Поршень такого всасывающе-нагнетательного насоса не знает пощады: от внутреннего гнёта действительно сосёт под ложечкой. Романисты, служащие делу богатеев, в попытке оправдать циничную роскошь их обителей не жалели сил, живописуя разыгрывавшиеся там патетичные конфликты. Они показывали, как глупые проблемы первородства – безмозглые, казалось бы, вопросы – выедают вам последние мозги.
Поскольку во всём мире не осталось ушей, готовых выносить домыслы святош, а большая часть публики, от любителей заумных романов до читателей демагогических листков, становилась глуха к предикациям, которые шептали или горланили мистики-плутократы – доходя даже до того, что сомневалась, будто дьявол ютится именно там, где духовенство до сих пор его изобличало, – было решено, не скупясь на лукавства, опустить до уровня животных то, что, будучи общим для всех живых подвидов и семейств, по-прежнему присуще человеку и сущностью человека остаётся.
«Скотский грех. Похотливое животное» – сравнения всем известны. Вся эта животная лексика, впрочем, ссохлась до не сильно изобретательных эпитетов дурачка: тупомордый, осел. И поскольку, когда речь заходит об отборных кусках, каждому известно, где найти лучший, все, кто решил подражать автору «Мыслей», в итоге только засалили чувственность его некогда скандальных намёков.
Пристойным, элегантным и изысканным может быть лишь загодя выхолощенное.
Отсюда и мужской костюм, весь состоящий из стыдливо-маскировочных цилиндров.
Моё семейство всегда боялось оказаться в хвосте поезда.
А потому с пяти лет на воскресный выезд в Булонский лес меня выряжали в котелок, накрахмаленный воротничок, галстук и костюм английского кроя с тросточкой из змеиного дерева в придачу.
И если в этом убранстве выходного дня претенциозность спорила с гротеском, самый пакостный удар по тому, что ещё может оставаться животно-невинного и открытого наслаждениям в потомке буржуа, нанесла мне как-то на масленицу мать, решившая в духе реализма загримировать меня под ямщика: под шляпой из дублёной кожи красовалась испитая рожа – её шедевр, для которого (и вот самая ужасная деталь) она выудила все фиолетовые и винные краски из коробки акварелей, которую сама же мне и подарила, прежде чем навсегда отобрать.
Но ничто не казалось мне тогда – и не кажется до сих пор – прекраснее этой клавиатуры разноцветных, но равно восхитительных кубиков: так, коричневые там назывались «сиеной» и «жжёной умброй». Гамма тонов в строгой чёрно-белой окантовке из металла казалась палитрой нескончаемых возможностей. Первой стала возможность поквитаться с акацией. Её разлапистые побеги я вымазал ярко-розовым. Так благодатью химерического дерева я думал отринуть реальный мир, который и создан-то лишь для отречения.
На что мне указали, что деревья должны быть зелёными. Моё, соответственно, годилось разве что для помойки. Да и потом, я слишком мал, чтобы рисовать – так что кисти, баночки и палитру у меня отобрали.
Проба пера, рука мастера. Семья, стоит признать, впоследствии осталась верна себе, и те миазмы отлакированного под вежливость шельмовства или мелочных устремлений, которые мне приходилось по их вине вдыхать, со временем всё больше казались сравнимыми – по крайней мере, в части вызываемых ими эффектов – с гашишем: некий профессор, самозабвенно отдававшийся этимологическим изысканиям, любил напоминать, как Старцу горы111 довольно было дать покурить его своим ученикам, чтобы превратить их в убийц-хашашинов.