К тому времени как я подписался на эту работу – по настоянию агента и редактора, озабоченных выводом моей карьеры (уж какая бы ни была) на новый уровень, – пилотируемых полетов не было десять лет. В 2010-м – я думаю – НАСА (тогдашнее) объявило, что приступают к разработке марсианской экспедиции. Все ждали колонизации (или чего-то вроде) Луны, но не дождались. Вместо этого шли работы над оптимизацией запусков, способов справиться с гравитацией. Считалось, что это сэкономит тысячи долларов на горючем. Потом, в 2015-м, Индия запустила своих, промахнулась – не попала в Луну и потеряла экипаж. Запись прокручивали снова и снова – аппарат взрывался фейерверком, мы все угрюмо и завороженно на это смотрели. После этого все государства свернули космические программы. Никуда не летим – это деньги налогоплательщиков. Все вдруг свелось к частным компаниям, к лидерам промышленности, собравшим небольшие научные группы для запуска зондов, попыток разработать более эффективное горючее и новую систему двигателей. В шестидесятых человечество высадило человека на Луну – все страны отчаянно состязались за первенство. А тут компании состязались, кто первым высадит человека на Марс. Они тратили деньги на то, чем не занималось государство: на маркетинг, пиар, на развлекательную сторону космических полетов.
А потом беспилотный аппарат доставил с красной планеты известия о посадке, об атмосфере, о температуре, и насколько нам – я говорю Нам, в смысле человечеству, всей расе – невозможно добраться туда при имеющейся технологии. Мы двигались не в ту сторону. Так что они запели на другой лад. Пуск все-таки будет, говорили они. Мы просто испытаем, куда сумеем добраться при максимальном усилии и сколько нам понадобится, чтобы попасть на Марс, когда мы наконец до него доберемся. Я как раз закончил школу, начинал писать, работал на фрилансе для газет – денег не зарабатывал, но копил ценный опыт, а никто этого не понимал. Я написал для тематической недели, посвященной этому пуску: писал, как важны для нас новые знания. Мы посылали зонды и кинокамеры, говорилось в статье, но не свои глаза – а тут мы оглянемся на себя издалека, из такого далека, в каком никто не бывал, и, можно надеяться, поймем себя чуть лучше, чем понимаем. Аппарат – беспилотный, управляемый с международной космической станции, – дотянулся до Марса. Взял образцы, сделал снимки и вернулся домой. Флаг – с признаками всех флагов мира, вроде размытого коллажа – установила механическая рука под удаленным управлением, и эту запись крутили много недель: торжественный миг покорения нашей первой планеты. А потом вышло наружу – видео утекло в «Ютуб», неофициально, – что тот флаг рухнул через считаные секунды, его сдуло ветром, и люди стали поговаривать, что никакого достижения тут нет. Даже с высадкой на Луну не сравнить, говорили они. В шестидесятых мы кое-что покорили, а здесь так, заскочили на минутку. «В следующий раз посылайте человека или вовсе не беритесь», – звучало по всей Земле.
Только вот на большее денег не нашлось. Государства всего мира держались от этих дел подальше, не желали вкладывать ни гроша. Все ушло в частные руки, и компании обнаружили, что им никак не собрать фондов на полностью пилотируемую миссию. Тогда они перестроились. Стали нанимать другие компании, умевшие выставить настоящую цену и использовать бренды. Взяли за правило: без глупостей, все деловито и со вкусом. Все продовольствие на корабле разных брендов, и на всей нашей технике названия фирм, и все знают, какая компания поставила двигатели, а какая – горючее. И, более того, финансировавшие экспедицию частные компании – под зонтиком Управления Перспективных Исследований Минобороны, ставшего теперь независимым органом госаппарата США, – наскребли денег ровно на один старт. Все или ничего. Все понимали, что, раз уж мы никуда не высаживаемся, должны совершить что-то необыкновенное, что-то вдохновляющее. Совершить подвиг, какого никто еще не совершал. Зонды и раньше уходили на миллионы миль от Земли, но люди – никогда, наш полет был первым. Построили наш корабль, способный выдерживать экстремальные температуры, горючее сжали до пределов возможного, и запасли максимум, и снабдили нас записывающей аппаратурой, камерами, экипажем, чтоб хорошо смотрелся на экране, – привлекательным и симпатичным большей частью. Небывалый подвиг должен был попасть в научно-фантастические фильмы, в космооперы и комиксы, а для этого надо было вывернуться наизнанку, залететь туда, где еще никто не бывал. Так оно и рекламировалось: путешествие, соперничающее с Колумбом, с романами Жюля Верна. УПИ (в сотрудничестве с «Макдоналдсом», «Кока-Колой», «Бритиш петролеум», «Британскими авиалиниями» и новостными агентствами) претендовало на эпический размах.
«Плаща и кинжала» там было больше, чем обычно бывает с космосом, где за много лет тонко намекают на будущее торжество. Здесь сначала все спланировали и устроили, а уж потом показали по телевизору, всем и каждому. УПИ утилизировало сорок восемь мелких компаний со всего света, то есть вся эта история стала интернациональной, без границ. Это было серьезно. Нам предстояли и научные опыты: исследовать нащупанную телескопами аномалию, что-то, чего не прощупаешь с Земли. Помню, как о ней объявили. Нам предстояло просто снять показания и их передать – ничего такого, что требовало бы настоящей работы, но все это можно было проделать только на месте. Зонды не справлялись, это надо было выполнить вручную, и здесь в дело вступал Гай. Для него эти исследования были и работой, и жизнью. УПИ внушало нам, что у них в запасе один выстрел: если сразу не убедить в важности космических полетов – что они вдохновят все человечество, весь мир, объединят, сведут воедино, – правительства, скорее всего, откажут в финансировании. Вот они чего добивались – возобновления настоящей космической программы. Вернуть славу белых времен. Полет продали, заложили, разделили между корпорациями-партнерами, и каждая минута его попадала в эфир. Выпускались трейлеры с анонсами первой части – миру сообщали о строительстве корабля, о технологиях, о команде.
Когда до разных новостных агентств дошло, что в экипаж хотят включить репортера, за этот шанс ухватились все. Для начала проходили собеседования – печатные и видео на равных, чтоб по справедливости, – а потом нас отсеяли. Когда я рассказал всем, что попал в шорт-лист – напрочь нарушая договор, но ведь то были ближайшие друзья, родные, – в честь меня устроили праздник, и мне весь вечер рассказывали, как мной гордятся, что мне предстоит совершить что-то немыслимое. Я твердил Елене, как это изумительно, как я счастлив.
«Рада за тебя», – только и сказала она.
Утром я слышу сквозь стены голоса просыпающейся команды – они переговариваются, берутся за дела. На секунду, притворившись перед собой, будто забыл, я слушаю их, как старинный радиоспектакль. Актер, исполняющий мою роль, так хорош – как настоящий. Если не знаешь, ни за что не догадаешься.
У них это третий день. На третий день мы записали еще несколько интервью, отослали домой еще несколько репортажей и усердно делали вид, будто не раздражаем друг друга. Совсем одни, еще не оправившись после смерти Арлена, мы то и дело стукались лбами. Все проснулись не в настроении. Я слышу, как огрызаюсь на Ванду, сказавшую, что не хочет нового интервью: напоминаю ей, что это прописано в обязанностях по договору, что она на это согласилась, – и слушаю, как она коротко и сухо выкладывает мне факты. Я забыл, что она так говорила потому, что терпеть не могла, когда ей что-то навязывают, а не потому, что была такой. В смысле, тут есть связь, но она была холодней перед камерой, когда объектив смотрел ей в лицо. Я прошу ее чем-то заняться, чтобы на видео выглядеть занятой, чтобы люди дома увидели, как это смотрится. Она берет салфетку, плывет к столу и начинает его отскребать.
«Все это ненастоящее», – говорит она. Она на грани слез, вот-вот расплачется. Пока я ее расспрашиваю, цепляется за стол, и мне слышно, как срывается у нее голос. Тот я, что с ней говорит, фыркает. Мы с ней не в ладу. По-моему, Ванде никто из нас не нравился. После ее смерти так просто было все это переписать. В моей реальности она была неприятной особой. Почему мы прозвали ее Юнгой? Потому что она нас чуточку злила, потому что мы были старше, лучше подготовлены, более уважаемы, более признанны. Потому людям и дают клички.
Все точно так, как было в первый раз, и совсем не похоже на то, что мне помнится.
Подкладка. Так я себя чувствую здесь, между стенами, – подкладкой для чего-то куда более важного. Я прижат электропроводкой, нагревателями, водой – источниками всего необходимого для корабля. Здесь темно, только в вентиляцию пробивается свет – по этим огонькам я ориентируюсь, а еще по голосам, доносящимся через каналы кондиционеров. Я могу ползать по всей длине корабля, от помещения к помещению; до самых двигателей, где подкладка становится слишком тонкой, мне не протиснуться. И дальше жилых помещений мне не пробраться: у кабины опять слишком тесно и высоты не хватает. Местами – за койками, над столом, над раздевалкой у шлюза – можно выглянуть в вентиляционные решетки – прижаться к стене и заглянуть. Я все вижу – вуайерист, футуристическая версия любопытной Варвары. Я целыми днями украдкой подслушиваю разговоры, проигрываю их в голове, пытаюсь вспомнить, как там было дальше: я ли вел беседу или позволял себя вести.
Я заглядываю в вентиляцию. Мне виден стол, за которым, пристегнувшись, обедает экипаж. Мы только что отправили передачу с Квинном в главной роли («У него подбородок словно создан для телевидения, – шутит Гай, – такой хорошенький, паршивец») и едим брендовые кушанья – бургеры в виде компактных батончиков, – и пьем из картонок с полупроницаемыми клапанами, и говорим о доме. Начинает Ванда, ее расшевелил Гай:
«У меня папа умер, а мама вернулась домой, в Корею. Может, она увидит это по телевизору и… не знаю, увидит и поймет, что я чего-то стою?»
«Ты на это пошла, чтобы что-то доказать? – спрашивает ее Квинн. Она кивает, мне из-за решетки видно, как двигается линия подбородка: собирается морщинами, напрягается. – Потому что она, ну, увидит это – увидит тебя здесь, наверху, – и подумает: „Ого, она чего-то стоила“? – Он это произносит чуть ли не с недоверием. – Чертовски сложный способ послать родителей на хер. – Он, кажется, всерьез рассержен. Эмми прокашливается, чтобы сбить настроение, но я вижу только подбородок Ванды, все еще в морщинах. – Я здесь не для того, чтобы кому-то что-то доказывать, – говорит Квинн. – Я хочу сделать что-то хорошее, что-то стоящее».
«И я тоже», – говорит Ванда.
«Ладно-ладно, пусть так».
Мне слышно, как он пьет, хлюпает.
«А ты как в это влип? – Это Гай сворачивает на другое, переключается на Квинна. Про него трудно было сказать что-то однозначное: сейчас он ярится, всем противоречит, через секунду целеустремлен и увлечен, а вот он всех успокаивает, возвращает равновесие, еще через одну – отчаянно пытается все обнулить. – Ты всегда был таким милашкой-пилотом?» Вопросы инквизиторские, а он делает вид, что шутит, что все это пустяки. Отвечай не отвечай, Гаю так и так весело.
«Начинал в индийской военной авиации, потом в британской. Двойное гражданство. Потом кое-что помельче, на частном финансировании, пока меня не сцапали большие дяди».
Мы пересказывали свои истории по многу раз, снова и снова.
«Мать хотела, чтобы я повоевал в воздухе. Ей казалось, это славное занятие, потому что так погиб мой отец. Он заслужил почести, а я нет. После ее кончины я перешел в маленький проект, тихое дельце на американском финансировании, и ушел из армии. Всегда ненавидел военных».
На это мы ничего не отвечаем, потому что Арлен армию любил, и Ванда тоже. Они оба ради нее жили, и разговор, размотав эту цепочку, мог закончиться только слезами.
«Так что, завтра делаем остановку?» – слышу я себя.
«Ага, для осмотра обшивки».
Это была первая остановка по графику, и мы так волновались, что с трудом держали себя в руках.
На подготовке нам о силе тяжести – и о переходе от невесомости к внезапному ощущению твердой опоры под ногами – почти не говорили.
«Это будет странное чувство, – объясняли нам, – будто вы ничего не весили, даже во сне, и вдруг вес вернулся». Нам показали, как закрепиться перед включением гравитационного поля, как упираться ногами и готовиться к тяге вниз. «Это вам не мультфильмы, – говорили они. – Никто никуда не плюхнется, вы не поранитесь, разве что при неуклюжем падении. Выполняйте эти правила, и все будет хорошо». Мы их выполняли или делали вид, что выполняем, а потом о них забыли. Правила были здравые, надежные, как на видео, которые вам показывают в первый рабочий день – предупреждения, которые никогда не сбываются. Все будет хорошо.
Я впервые за много дней засыпаю, но сплю чутко, некрепко. Мне удается вклиниться между двумя трубами, резиновыми шлангами толщиной с мою руку, – забиться под один из них плечом, чтобы не взлететь к потолку. Адски больно, но я принимаю еще одну из найденных таблеток болеутоляющего, и все хорошо. Они помогают уснуть – задремывать и просыпаться каждые двадцать минут. У меня все болит. Я приказываю себе не ныть, потому что самому противно слушать, но не могу. Если уж боль вцепилась и грызет, наполняет каждое движение – от нее не избавишься. Воодушевление потрясающее. Тот я, что в команде, блаженствует, снимает все подряд, говорит скороговоркой. Мне слышно, как я что-то печатаю, пальцы неуклюже попадают по клавишам – это доклад, часть статьи, дневник, который уйдет на веб-сайт журнала «Тайм», – хроника всех наших действий, первый черновик, не отредактированный, мои записи в сыром виде, – а Эмми с Квинном чему-то смеются, а Ванда с Гаем готовят шлюз к выходу. Закончив, Гай обращается к нам:
«Остановку нужно сделать как можно короче, – говорит он. В такие минуты он становится очень деловым. – Останавливаемся, выполняем что требуется и движемся дальше, так?»
Эмми смеется.
«Почему бы не задержаться подольше? Горючее не тратим, ничего такого».
«График, – отвечает Гай. – А чего бы ты хотела? Если я вам это позволю, вы будете останавливаться каждый раз, как вы садитесь на сраный горшок, или у вас в животе крутит, или охота поесть, не взлетая над стулом. – Забавно, он на полпути от гнева к смешку. – График есть график».
Команда подтягивается. Я прижимаюсь к стене, втискиваюсь как можно крепче, упираю ноги в пол, как нас учили. Гай просит Квинна нажать кнопку полной остановки, и тот нажимает.
«Ну, ноги, не подведите», – говорит он, и все как будто замедляется. Мне слышен из каюты тихий стук подошв по металлическому покрытию, а меня за обшивкой тянет вниз. От нагрузки на колено я морщусь – даже сквозь болеутоляющее. Но сдерживаюсь: они, если меня услышат, стены разнесут.
– Дерьмо! – вырывается у меня, я забыл про голос. Они меня не слышат, но шепот разносится между трубами, сквозь подкладку и электропроводку. Я слышу, как Гай с Вандой подходят к шлюзу, надевают скафандры, и тот я, что с командой, идет с ними – снимать первый выход в пространство. Я помню, как стою у шлюза, смотрю на них сквозь стекло, смотрю, как Гай открывает люк, а Ванда вылетает в первый полет – совсем не так, как внутри корабля, идеально плавно, без усилия. Она скрывается за люком, и страховочный трос натягивается, а потом она на нем подтягивается обратно к люку. Я помню, как все это снимал – блестящая запись для передачи домой: Ванда в свободном полете. Только через четыре дня, когда она погибла – погибнет, – эта запись станет жутким предсказанием, пророчеством. Меня тянет рассказать ей, остановить события. Но чутье подсказывает, что нельзя.
Нога у меня болит, так что я лезу в карман, достаю еще таблетку болеутоляющего и глотаю насухо. Соображаю, что припасы мои подходят к концу: бутылка с водой почти опустела, и пищевых батончиков не осталось – а значит, мне придется снова выбираться в корабль, возвращаться на склад с его богатствами. В каюте Эмми с Квинном обсуждают Ванду, говорят, что очень уж она усердствует. Мы всегда на это ворчали.
«Не верю я, что Юнге так уж нравится выходить в космос, – говорит Эмми. – Весь день ноет, а потом отправляется?»
«Она с Гаем, – отвечает Квинн, – а с ним ничего похожего на веселье не дождешься».
Я слышу, как он расхаживает, подходит ближе ко мне, к сидящей за столом Эмми – она по-настоящему сидит, кажется, впервые за целую вечность, так мы все говорили.
«К тому же тебе больше по нраву оставаться здесь со мной, так?»
«Не надо, – говорит Эмми. – Вот этого не надо».
Мы с Еленой поссорились из-за моего участия в испытаниях. Задолго до объявления, что меня взяли в команду. Мы ссорились со дня, когда я подал заявление, но я говорил, что для меня это важно, может быть, ничего важнее я в жизни не делал. Когда журналистов осталось четверо – когда нам всем сказали, что мы все из того теста, что подходит для работы, которую задаст нам космос, – нас на неделю увезли во Флориду; на целую неделю покруче того, чем мы день ото дня занимались в Нью-Йорке. Мы в шутку называли это космическим лагерем, но Елена, когда я ей рассказал, взъерепенилась. Мы тогда жили в отеле недалеко от аэропорта Кеннеди, потому что там располагался ангар, где проходили почти все учения, и она оттуда писала обзоры: ходила в городские рестораны и ела там в одиночестве, а потом сообщала американскому филиалу своего журнала, что думает об их рулетах и сливочных десертах. Когда я, вернувшись в номер, сказал, что уезжаю в космический лагерь, она сорвалась.
«Как ты мог?» – спросила она на мое предложение ей остаться на месте, пока меня не будет. Другие тоже взяли в поездку жен, мужей и партнеров, и все поселились в том же отеле; я, между прочим, предлагал ей получше с ними познакомиться, пока меня нет.
«Ты правда едешь?» – спросила она.
«Я не для того так далеко зашел, чтобы теперь останавливаться, – сказал я. – Это всего на неделю». Елена впала в уныние – или даже в депрессию. Я не знал, пройдет ли это со временем. Она приняла таблетку и уснула, а когда мы проснулись на следующее утро, сказала, что возвращается в Лондон.
«Дождусь там тебя, тогда и поговорим», – сказала она.
«Мне это нужно, – сказал я ей, – и ты нужна. И то и другое».
«Знаю», – ответила она. Мы поцеловались, прощаясь в аэропорту, и я отдал немыслимые деньги за купленный в последнюю минуту билет, и она улетела. Я просидел там до конца дня, пока не собрались другие кадеты – мы так называли друг друга по фантастической книжке, которая стала у нас любимой, – и мы не сели в самолет. Я оказался рядом с Эмми, по чистой случайности. Мы не виделись около недели после психологического тестирования.
«Привет, Папа Римский, – сказала она. – А я гадала, куда ты подевался».
Мы были все в разных группах, проверялись на совместимость. В космосе нам предстояло провести долгий срок, и они хотели проверить, сможем ли мы работать в команде. Эмми была с остальными медиками. Одна группа – для врачей, другая – для пилотов, исследователи и ученые – в своей, и в последней – журналисты. Хотели каждую сократить до ядра, а уж потом свести и позволить налаживать связи.
«Разобрался, что значит доверие? – По другую сторону от Эмми сидела другая журналистка, она вытянула шею, с любопытством прислушалась. Эмми объяснила: – Нам психологи задавали одни и те же вопросы. У вас такие же были?».
Журналистка вздохнула:
«Я это пропустила: желудочная инфекция. Пройду, когда вернемся».
«А, тогда не будем спойлерить, – засмеялась Эмми. – Серьезно, не так уж оно плохо, но вот этот парень вышел от них с таким видом, будто его тошнит».
«Тошнит?» – спросил я.
«Господи, еще как! Я потому с тобой и заговорила: решила успокоить, пока ты на стенку не полез».
Я понял, что она шутит, чтобы завести ту журналистку.
«Тебя тошнило?»
«Еще как, – ответил я. – Хуже дней мало припомню».
Когда мы взлетели и соседка-журналистка уснула, Эмми подалась ко мне и заговорила полушепотом:
«Это же конкурс, да? Как в „Чарли и шоколадная фабрика“. Золотых билетов мало, а я предпочитаю, чтобы он достался тебе, а не ей». – Она положила руку мне на плечо, сжала пальцы.
На секунду, на короткую секунду я забыл о Елене.
Гай с Вандой возвращаются из космоса, и Эмми упрашивает Гая, чтобы и ей дал попробовать.
«Раз уж все равно стоим, – говорит она, – какая разница. Всего на десять минуток».
Он ей разрешает, потому что еще не остыл после выхода. Мы все отправляемся к шлюзу посмотреть, как она одевается – она выходит с Вандой, которой почему-то досталось больше всего учебных часов по этой части – больше всего часов на симуляторе, – и они несколько минут танцуют за бортом.
Здесь, сейчас, я торчу за подкладкой и стараюсь не слушать, и ногу снова дергает боль, и я подумываю, когда можно принять следующую таблетку. Я не смотрю.
Через пятнадцать минут, когда включают двигатели и меня медленно тянет вниз, мое тесное пространство вдруг кажется еще теснее. В каюте вздыхает Эмми.
«Это было изумительно, – говорит она, склонившись надо мной и Квинном. – Ребята, вам тоже надо попробовать».
«В другой раз», – отвечаем мы оба.
Я проплываю через помещение, тихонько сдвигаю дверь и пробираюсь к каюте. Экипаж еще спит по койкам, дверь плотно закрыта. Я все забываю про Арлена, а он тоже там. Я открываю аптечку, вытаскиваю коробку с таблетками болеутоляющего – точно такую, как нашел в кармане. На старте было тридцать коробочек, более чем достаточно или должно быть достаточно, – и еще разные антибиотики, какие прописывают от незначительных инфекций. Все с этикетками – надо думать, на случай если с Эмми что-то случится. (Оно и случилось, случится.) Еще я беру запасной бинт – поддержать колено. Тугая эластичная повязка, чтобы дать ноге покой. Поспешные поиски тянутся как в замедленной съемке. Я очень стараюсь ничего не упустить, оставить все в тех же пластиковых контейнерах, в каких нам их выдали. Я подхожу к компьютеру, сажусь, загружаю свою папку и разглядываю снимки любимых людей, которые взял с собой. Я по всем соскучился: даю приближение на лица, заставляю себя в точности вспомнить, какими они были. Потом перечитываю свою дневниковую запись за этот день – ту, что отправил на Землю. Слышу свой голос, добрый и взволнованный, и представить не могу, что это был я, что я был тем, кто все это записал. Хотя я помню, как записывал. Помню использованные обороты: пышные, затейливые, переполненные метафорами и скрытым смыслом. Видел бы я себя сейчас!
Я выхожу из файла, еще раз взглянув на портрет Елены, а обернувшись, вижу себя, уставившегося на меня из моей койки – открытыми, зрячими глазами. Я не включал света в каюте – здесь темно, и еще темнее из-за тонированного стекла, но его – мои – глаза следят за мной, провожая по комнате: жуткое старое полотно на закопченной до черноты стене старого особняка. Не знаю, проснулся ли он: я не помню такого, не помню, как застал второго себя, крадущегося по коридорам, пока все мы спим. Я продвигаюсь к двери, выхожу, тихо отступаю к складу, ожидая шипения его открывающейся дверцы, но все тихо. Я закрепляю за собой стену, протискиваюсь снова в подкладку и глотаю антибиотики, болеутоляющие, воду.
Остаток ночи мне не уснуть, от таблеток я только отупел. Я обдумываю, почему здесь оказался и что происходит. Чем это кончится, мне известно, и я знаю, что кончиться может только моей смертью – и того я, что в каюте, и того, что здесь. Я представлю, как, запертый здесь, в подкладке, борюсь за дыхание, колочусь в стены, а воздух – кислород, единственное, в чем я действительно нуждаюсь, – замещается пустотой, его отбирают без возврата, и я здесь задыхаюсь. Я бьюсь в стены, а единственный, кто мог бы меня услышать, – я, уже умерший там, за стеной.
Когда все просыпаются, тот я ничего не рассказывает об увиденном – если что-то и видел. Уверен, что нет: в остальном все точно как прежде. Корабль движется тихо, тянется долгий день проверок и записей. Все должно быть подробно описано – все до малейшего изменения, каждый замер. Корабль облеплен кинокамерами и фотоаппаратами, каждую веху пути следует запечатлеть для будущего. Этот, четвертый, день как раз для этого, для записей. Я прячусь, не сплю, а потом, когда все укладываются в койки, тоже ложусь. Таков распорядок. Я слушаю их разговоры и еще помню их, их повороты и течение. Все так естественно.
Каждый шорох вырывает меня из сна. Сплю гораздо меньше, чем нужно бы. Просыпаясь, я каждый раз спрашиваю себя, как мне завтра функционировать, и эти мысли не дают мне уснуть. Я сплю не более часа за раз и переживаю, что все это бессмысленно.
Экипаж собирается за столом на очередной прямой эфир для передачи домой, для воодушевления оставшихся. Я из-за решетки слежу, как они подтягиваются к столу – неестественно тесно, вплотную друг к другу. Устанавливается связь, и команда улыбается, бодро здоровается. На экране улыбающиеся лица Центра: сперва двигаются только губы, потом каюту заполняют голоса из маленького компьютерного динамика.
«Привет команде „Исигуро“. Привет от Центра управления».
«И вам привет», – говорит Квинн, а остальные подхватывают.
«Как там дела?» – спрашивают они – чистая, абсолютная формальность, ведь мы отсылаем по три доклада в день, когда ничего не происходит, и ежечасные, когда проявляются отклонения – когда, к примеру, умирает Арлен, – но это все для прессы. Людям нравится воображать наше одиночество – это составляющая великого обмана. Издавна астронавтов создавала фантастика, книги, телевидение, фильмы – а уже потом они становились реальностью, но первый образ человека, вырвавшегося из земных пределов и устремившегося к звездам, создали эти обманки, и те образы остались в памяти. Астронавт одинок. Он плывет в пространстве, он ищет. Он совершает открытия. А когда все это переменилось – после индийской трагедии, после отмены финансирования государственных космических программ и сокращения НАСА, – это пропало. Наша цель – все вернуть. Оставшиеся дома будут читать мои дневники – передачу в один конец. Мы, как в телевизионном реалити-шоу, не ведаем, что там происходит в телестудии, и притом каждые несколько дней выходим на связь, наши лица сияют улыбками, показывая им, что мы в порядке, счастливы, делаем свое дело, ведем разведку.
«Мы сейчас сделаем вставку с необыкновенными наружными съемками – вы не могли бы пояснить, что мы на них видим?» – Центр распоряжается всеми нашими действиями. Все это прошло предварительный монтаж, снимали мы, но там отобрали самое интересное из выхваченного камерами Пузыря с круговым обзором. Вон там, вдали, это Сатурн. Марс. Это скопление – Туманность Орла, какой она видна нам в мощные телескопы. Пока они показывают эти кадры, команда перестает улыбаться, но не совсем.
«Следующий фрагмент проговорю я – о полной остановке и подводку к записи с выхода», – говорит Гай. Квинн смотрит удивленно, но не возражает, потому что вовсе не прочь уступить место в центре внимания – ему такие вещи не важны. Я вижу, как Эмми протискивает ладонь им за спины.
Я из Флориды звонил Елене, узнать, благополучно ли добралась. Она рассказала о перелете, что сидела в хвосте, рядом с детьми. Мы с ней заговорили о детях за месяц до того, когда я еще не решил, подавать ли вообще заявку на участие в первом этапе проекта – когда все это было еще на словах, воображаемой идеей, в которую можно бы ввязаться, когда я еще не получил премии, когда все это казалось несбыточным. Мы оба хотели детей и оба не молодели. Всегда договаривались, что я бы сидел с ребенком, растил его, работая на фрилансе, а Елена могла бы сохранить полную ставку редактора и автора в тех журналах, где тогда работала. Она всегда была на окладе, а я на контракте, поэтому так было разумнее. Мы снова коснулись этого, когда я заполнял анкеты и бланки.
«А если я забеременею, – спросила она вроде бы теоретически, но таким тоном, будто знала что-то, чего не знал я, – будто знала, что перестала принимать свои таблетки, что уже попыталась, не дожидаясь моего согласия. – Ты бы все равно полетел?»
«Это космос, – сказал я. – Будь у нас к тому времени ребенок, остался бы. Если нет, а меня каким-то чудом возьмут, то да. Договорились?»
«Договорились», – сказала она. Потом мы потеряли ребенка, который уже обретал плоть и кровь, рос в ней, пока не был отторгнут, и врачи сказали, что до следующей попытки надо ждать не один месяц, и на этом все. Когда я позвонил ей из Флориды, мне в ее голосе послышалась даже благодарность. Малыши на соседних местах всю дорогу орали, а семья – иностранцы, сказала она, не уточнив страны происхождения, – за ними не прибирали. Меняли подгузники, а грязные запихивали в кармашки сидений перед ее носом. «Так негигиенично, – сказала она. – Просто смешно».
«Зато теперь ты дома».
«Да. – Она оставила эту тему, не спросила, как долетел я. – Кто там еще?»
«Все. Все здесь».
«О, – удивилась она, – а я поняла так, что вас разбили на группы».
«По-моему, так и есть, но каждый день делят по-разному. Не так строго, как я ожидал. Иногда даже собираемся компаниями и все такое». – Я обещал ей позвонить завтра вечером, рассказать, как дела. Дела были такие: с нас целый день снимали мерки для скафандров, а потом мы оделись в белые латексные костюмы, под которыми просвечивали все части тела, и красивые, и не очень, и встали в коридоре – в гигантской аэродинамической трубе с турбинами, запросто вделанными в пол и прикрытыми сверху решеткой, и нас по трое подхватывало воздушным потоком от турбин, и мы впервые в жизни взлетали. После этого нас оставили в тех же группах – в моей был Гай и женщина-пилот, не прошедшая в окончательный состав: грубоватая деловитая француженка – и загнали в герметично закрытые камеры. Нам велели приготовиться, а потом кругом зарычало, давление упало, и мы с трудом удержались на ногах. Я свалился первым: Гай с той женщиной держались еще десять секунд, а я уже повалился на пол, растянулся, растопырив руки и ноги, и немного ушибся. Когда нас выпустили, я сказал Гаю, что наверняка приговорил себя к списанию.
«Вы оба выжили, а я сдался», – сказал я.
«Бывает, что выжить не главное, – возразил Гай. – Иногда это на последнем месте».
В тот вечер я ужинал с ним, ел с ним жаренного во фритюре цыпленка, и мы обсуждали остальных. У него были свои соображения об их шансах, он оценивал всех издалека. Догадывался, что Квинна возьмут. «Он красавчик, будет хорош на телеэкране и обалденно знает свое дело». Насчет Арлена он не угадал, списал его как «деревенщину» и насчет Ванды сомневался. «А вот Эмми, – сказал он (мы все к тому времени знали ее по имени), – она определенно пробьется. Я к тому, что кто бы не мечтал оказаться с ней на одном корабле? – У Гая были другие вкусы, он имел в виду не сексуальность, а ее энергию, силу личности. – Когда на пару месяцев застрянешь в пустоте, хорошо, чтобы с тобой были люди, в которых что-то есть, понимаешь?»
«А я, по-твоему, пробьюсь?»
Он на мой вопрос фыркнул. «Возможно, вероятно, наверняка. Все остальные журналисты – такие сухари. В тебе одном есть капелька жизни». После ужина мы выпили все вместе. Кое-кто отправился спать, потому что дни испытаний выдавались трудными, но правила нам не запрещали. Нам советовали расслабиться, мы и расслаблялись. Я позвонил Елене от дверей гостиничного бара, рассказал, как прошел день.
«Похоже, ты там не скучаешь», – сердито сказала она, будто откусывая слова. Забавно: иногда, в напряженные моменты, у нее словно бы прорезался акцент, намек на греческий, как у ее матери. Она никогда там не жила, ничего такого – только акцент.
«Это точно, – сказал я ей. – А ты как?»
«Здесь все по-прежнему, – сказала она. – Тот же старый Лондон».
«Я скоро вернусь. Встретишь меня в Нью-Йорке?»
«Сколько ты думаешь пробыть в Нью-Йорке?» – Вопрос был с подтекстом, на такие не бывает правильных ответов. Во всяком случае, честных правильных ответов.
«Несколько недель».
«Я подумаю», – сказала она.
Когда я вернулся в бар, Эмми из бутылки черной самбуки, которую американцы вряд ли пробовали, разливала по рюмкам густой, темный и пахучий напиток.
«Ты эту дрянь пивал и раньше, – сказала она. – Точно знаю».
Она поманила меня к себе, вручила рюмку, и на счет «три» мы выпили – сперва мы с Эмми, потом почти все, кто с нами готовился. К ночи, когда бар закрыли и пришлось расходиться по постелям, потому что вокруг отеля ничего не было, он строился для конференций, а не для городка, Эмми спросила, не хочу ли я зайти к ней и продолжить попойку.
«У меня там мини-бар, и я найду ему применение», – сказала она.
«Не могу», – сказал я. Хотел сказать: «У меня Елена», но не сказал. Эту часть фразы проглотил.
«Конечно, – кивнула она, – трудный день и все такое. Может, в другой раз. – Она взяла меня за руку, пожала. – Я уже даже не переживаю, попаду ли на корабль, все равно был такой трип!» Я, лежа в постели и пытаясь заснуть, только и думал, как мало она похожа на врача – скорее, на друга, на любовницу, на мечту.
Я наблюдаю за собой: с видеокамерой, чисто выбритый, без шрамов и боли, выспавшийся и даже не догадывающийся, что я на него смотрю, он занимает место за столом, пристегивается и слушает, как беседует за едой экипаж. Он всегда умел слушать. Его расспрашивают обо мне, о моем прошлом.
«Ну, ты не из разговорчивых, – говорит Гай. – У нас все выспрашиваешь, а о тебе мы почти ничего не знаем». Он знает про Елену, и чем я занимаюсь, и откуда я. По-моему, этого достаточно. Тот я отшучивается.
«Ты знаешь, как я к тебе отношусь», – игриво говорит тот я, и за столом все смеются.
«Ладно, но надо бы и у тебя взять интервью, верно? – Он отламывает от своего батончика, забрасывает кусочки в рот, жует, не закрывая рта, говорит с набитым ртом. – В смысле, ты из нашей команды, и тебя тоже надо увековечить, так? – Я молчу. – Значит, после ужина снимаем тебя». – Он усмехается – у него такая улыбка, что еда во рту не мешает, и я вижу крошки у него на губах.
После еды он, верный слову, отбирает у меня камеру.
«Как она работает?»
«Для новой записи нажми вот эту кнопку, – показываю я. – А вот здесь наводится на резкость».
«Разве не автоматически?»
«Автоматически тоже, но если понадобится».
Он даже не прикасается к кнопке фокусировки и зума. Наводит и снимает. Он не о фильме думает.
«Расскажи нам немного о себе, – говорит он. Остальные остались за столом, не отстегиваются, смотрят. И ничего не говорят, даже не реагируют. Предоставили все Гаю. – Где ты рос?»
«В Лондоне, – отвечаю я. – В Западном Илинге».
«Родители?»
«Гарет и Эрика. Учителя. Умерли».
«Женат». – Вроде бы утверждение, но в голосе вопрос – прощупывает. Это я помню. Помню, тут он меня взбесил: что-то знает и таким способом дает мне понять. Эмми хлопает его по плечу.
«Хватит вопросов, Гай».
«И с меня хватит, – говорю я. – Я каждый день веду этот чертов дневник для веб-сайта, там обо мне знают более чем достаточно».
Гай со смешком опускает камеру.
«Ладно», – говорит он. И выходит, возвращается в машинное отделение. Ванда встает из-за стола.
«Я с ним поговорю, – обещает она. – Просто ему здесь все опостылело. Нам говорили, что это всех зацепит, да?»
И это я запомнил. Помню, как, убирая камеру, гадал, почему Эмми на меня не смотрит. Я перегнулся, ловя ее взгляд, но она разглядывала собственные ладони, пряжку ремня, стол – лишь бы не смотреть на меня.
Я подогнал ремни своего костюма, чтобы служили креплениями на подкладке – эти крепления не предназначены для меня, но их можно перестроить по-новому. Приходится немного убирать длину, так что они натягиваются, зато теперь я могу хотя бы сесть – все еще пристегнут, но и не совсем летаю. Я принимаю таблетку, потому что вспомнил, что несколько часов не принимал, прижимаюсь спиной к стене и пытаюсь заснуть, хотя экипаж еще не лег: сквозь решетку сочится свет, я мог бы выглянуть, если бы не так устал, и мне слышно, как Квинн напевает песенку двадцатилетней давности, я ее почти забыл, а он помнит все слова. Я снова засучиваю штанину, осматриваю ногу, но на ней никаких следов, никаких отметин. Я щупаю ногу, скребу ногтем, но от таблеток весь онемел и ничего не чувствую.
Мне надо бы спать, а я не могу. Закрыв глаза, вижу просочившийся свет, слышу голос Квинна даже тогда, когда все они должны были улечься, – все та же песня, одиночная строфа снова и снова прокатывает над моей головой – не то чтобы рефрен, а скорее волна слов, смывающая все, что могло бы прийти в голову. Я пробую отсчитывать задом наперед от ста, дыша в такт, как учила Елена, когда мне не спалось: дышать синхронно счету, – но от этого только снова вспоминаю о ней. А когда я думаю о ней, уснуть нечего и думать. Я закрываю глаза, сопротивляюсь, пытаюсь двинуться дальше, забыть, нырнуть в безмыслие и сон, который мне так нужен.
– Почему я не говорю им, что я здесь? – спрашиваю я в темноту. – Почему молчу?
Я принимаю еще болеутоляющего и закрываю глаза, но все вижу самого себя, сражающегося с бессонницей.
– Почему я сюда вернулся? – спрашиваю я. Никто меня не слышит, здесь только я, темнота, подкладка, а за стеной команда – они все спят, даже я, которому сон не нужен. А потом я засыпаю, но всего на несколько минут, и знаю, что через несколько минут снова проснусь и стану ломать голову.