Голос Елены – тихий, настойчивый. Она просит меня проснуться, и я просыпаюсь. Льну к ней, говорю, что я это уже слышал. Она смеется.
«Кормак, – говорит она. – Спасайся. Проснись».
Я открываю глаза и секунду вижу ту же черноту, такую темную, что думать не получается, и чувствую ее в глазах, во всем теле, а потом слышу рев корабельных двигателей, но за ними тот же звук вроде эха, как будто микрофон искажает твой голос до тембра какого-то экранного злодея. Потом звук обрывается, зато такой холод, что я почти ничего не вижу, и тут до меня доходит: температура, звук. Корабль развалился – или я думал, что развалился. Я пытаюсь встать на ноги и тут же понимаю, что я вовсе не на полу, силы тяжести по-прежнему нет. Таковы правила космического полета. Я почти ничего не вижу, потому что от холода глазам больно, и ничего не слышу, даже себя, когда пытаюсь кричать, за шумом двигателей – должно быть, это все еще двигатели, хотя им положено исчезнуть, развалиться, их должна была засосать пустота, а они воют, уничтожая воздух, наполняя его собой, и только собой, как шумом помех. Я шарю вокруг себя, ощупываю все, на что натыкаюсь, пытаюсь разобраться, где я есть. Леденящий холод, воздух, который я глотаю, обжигает легкие. Я вернулся в «Исигуро» или не покидал его. Так или иначе, это мой корабль. Я нащупываю круглую дверь-ширму одной из коек, нашариваю ручку и дергаю. Они все мертвые, а я нет, но буду, если не попаду внутрь. Мне вдруг, вот сейчас, захотелось спастись. Я гадаю, сколько из пережитого – видений, полета в темноте, взрыва корабля, – что из этого действительно произошло. Правда ли я пытался покончить с собой? Или мне все это померещилось? Дверь, открываясь, шипит, и я вдруг отчетливо вижу его лицо – Арлена. Его уже мертвое тело стоит куда меньше моей жизни, хотя до моей койки считаные футы, но я чувствую тягу корабельной атмосферы, грозящую порвать меня на части.
Я отстегиваю его, сталкиваю к краю и забираюсь на его место. Я помню, как спал в такой штуке первый раз. Смутно, отдаленно, но помню. Такие важные вещи не забываются. До засыпания тридцать секунд, тридцать секунд определенности, а потом ничего. Я смотрю в стекло капсулы и тут вспоминаю о своей ноге, теперь зажившей, от крови остались только стертые пятна на ткани, почти выцветшие, и ей можно шевелить, сгибать – и я понимаю, что что-то – либо конец, что был до, либо это – не может быть настоящим.
Дверь койки открывается и выплевывает меня из себя. Как в первый раз, мне это знакомо – дикое ощущение, ты насквозь мокрый, хватаешь воздух, как будто почти разучился дышать. Первые секунды такие нездешние, такие сложные, и с тебя так течет, что думаешь, не утонул ли. Вода стекает с меня, и корабль затягивает ее в вентиляцию, чтобы переработать, превратить в питьевую воду, в воду для мытья. Я просыхаю в считаные секунды. Зрение еще не наладилось, так что я тру глаза, отчаянно моргаю. Я упираюсь ступней в угол, нахожу устойчивое положение. Корабль гудит, двигатели работают, разгоняют скорость, но звук совсем не тот, что я слышал прежде, когда проснулся, – он даже отвлекает, потому что снова тихий, такое привычное гудение налаженных работающих двигателей. Потом я вижу Арлена. Я и забыл. Забыл, как он выглядел, когда я открыл койку и нашел его. Он такой же: почти синий и шелушится, как старая штукатурка.
– Мне очень жаль, – говорю я ему, – мне нужна была эта койка. – Я поднимаю его – он ничего не весит, как битком набитый пылью мешок, – и укладываю на место, пристегиваю, закрепляю. Мне неприятно его трогать, но надо, и я действую осторожно. В корабле все так же темно, и это вдруг кажется непривычным. – Свет! – говорю я, и светильники загораются один за другим. Все как было. Я осматриваю кабину – помню, как ее вытягивало, как по видовому экрану расходились трещины, как он вывалился наружу. Все так чисто. Я оглядываюсь проверить, в порядке ли Эмми в ее койке – она пристегнута, будто ничего не случилось. Она спокойно, мирно смотрит вверх. Глаза у нее закрыты. Я осматриваю остальных: Арлена – синего, шелушащегося; Квинна – красивого, с острыми скулами и каменным лицом; Гая – тот чуть ли не усмехается; Ванда – Юнга, но глаза у нее больше не красные и лицо чистое – это странно. Я добираюсь до последней койки, моей. Она должна пустовать, но в ней тоже тело, как во всех, и секунду, прежде чем рассмотрел лицо, я всех пересчитываю и гадаю, не свихнулся ли, а потом смотрю по-настоящему. Это я, мое лицо. Чисто выбритое, опрятное, щеки блестят, волосы расчесаны на пробор. Он выглядит как я несколько недель назад, в начале экспедиции. Он в моей койке и тихонько дышит: тихо вздымается грудь, щеки раздуваются. Спит, как я сплю. Точно так же.
– Дерьмо! – говорю я. Я хватаюсь ладонями за стекло, чтобы остаться на месте, чтобы сосредоточиться на лице: хочу вдохнуть, но в горле ком, и я его выкашливаю, выдавливаю. Я подтягиваюсь к себе, лицом к лицу, заглядываю за стекло. – Это шутка! – ору я. – Кто надо мной прикалывается? – но я понимаю, что это не шутка и никто не прикалывается. Я чувствую, как бунтуют внутренности, не успеваю удержаться и чувствую во рту вкус рвоты – ужасный, горький. И инстинктивно глотаю, чтобы не плавала в воздухе. Все во мне рвется открыть койку, но я этого не делаю. Не знаю почему, но нет.
Дрожу – весь трясусь, толкаюсь через всю каюту к кабинным компьютерам. Ищу на них дату, обновление от центра управления. На экране горят сообщения, дожидавшиеся нашего пробуждения: «Дорогой экипаж, – гласят они, – добро пожаловать в новый дом на предусмотренный срок» – и стоит метка времени и метка «не прочитано». Я проверяю мониторы, счетчики, циферблаты и те показания, в которых что-то понимаю. Запас горючего 93 %, то есть от перехода всего несколько часов, как было, когда мы просыпались один за другим, выскакивали из коек в готовности стать первопроходцами, как нам было предназначено. Арлену полагалось быть первым, первым встать с кровати. Мы все вышли из стазис-капсул, а Арлен нет. Он должен был подняться на несколько часов раньше нас, подготовить корабль, включить свет и обогрев, проверить систему жизнеобеспечения. Он умер, и мы решили, что это неисправность системы. Не могли объяснить, как ни старались: диагностика показала, что все в полном порядке. И снова меня осеняет: виновата не система, а я. Я во время перехода открыл койку и вытащил его, а сам шмыгнул на его место. Я подтягиваюсь к нему и сквозь стекло разглядываю тело. Ученые предупреждали, что такое может случиться, если не войти в стазис: быстрое обезвоживание, распад плоти, невероятная потеря костной массы. Жаль, что я не закрыл ему глаза, прежде чем уложить на место, потому что они выглядят подделкой, будто из бумаги, а зрачки нарисованы тусклым черным фломастером.
Я убил Арлена. Только об этом и думаю, только это и вижу, и в полном смятении начинаю плакать, и не знаю, как перестать.
У Арлена было несколько часов для пробуждения остальной команды, а теперь эти часы достались мне. Я ругаюсь в пространство перед собой, и плачу, и смотрю, как слезы отслаиваются от лица, а потом срываются, и все смотрю на Арлена, который смотрит на меня, показывая, что знает о моей вине. Это моя вина.
Надо спрятаться, думаю я. Нельзя, чтобы меня таким увидели. Корабль – чертов огромный гроб, настроен на взрыв, чтобы затянуть команду в самое горнило, и мы взорвались из-за меня, а это – все это, сам я, как в зеркале, вроде игры света, вроде хитрого фокуса – все это не так, не по-настоящему, потому что быть такого не может.
Только вот я чувствую, что все по-настоящему. Я задыхаюсь и чувствую под собой пол, и он на ощупь настоящий, и все так, как было. Не понимаю как, но я вернулся на «Исигуро», к началу экспедиции, и я не тот, кем был.
Я в панике, потому что ничего не понимаю, как я мог здесь оказаться, и я подтягиваюсь через весь корабль, включая по дороге свет, к машинному отделению, к шлюзу и раздевалке. Здесь, в корме, есть помещения, где нам почти нечего было делать, там не было ничего нужного. Две комнаты в корме, в основании корабля – одна исключительно для топливных ячеек и панелей доступа к двигателю и одна только для аккумуляторов – их периодически проверяли Гай или Ванда, а остальные к ним не прикасались; нас этому не учили, да и желания не было. В одной кладовой хранилась большая часть продовольствия, и ее очень даже часто использовали, а в другой было оборудование для выхода, аварийные инструменты и все такое. Вот она; не помню, чтобы я здесь бывал, мне редко что-то отсюда требовалось. Если хочешь спрятаться, здесь самое место. Когда по нему плывешь, корабль огромен, как пещера, куда больше, чем нужно на шестерых: столько пространства заполнено только топливными ячейками, огромными аккумуляторами и ящиками с припасами. Они прикреплены к решетчатому полу зажимами и карабинами, чтобы не сдвинулись в невесомости. Я отпускаю зажимы – совсем чуть-чуть, чтобы под ящиком появился просвет в фут глубиной, и втискиваюсь под него. Отличный тайник, если только они не включат гравитационное поле – тогда ящик рухнет и меня раздавит. Этого не случится. Если произошло то, что я думаю – я снова здесь, на старте, и все пойдет как в первый раз, – тогда гравитацию пока включать не станут.
Я обдумываю, что буду делать, когда проснется команда. Выйду к ним и все расскажу, застану врасплох, пока они занимаются плановой проверкой системы, прогоняют диагностику. Когда найдут тело Арлена, объясню: они все умерли, и я остался один, а потом тоже умер, взорвал корабль, потому что не хотел умирать медленно и бесславно, и вот я здесь и убил Арлена, вытащил из спячки раньше положенного, оставил задыхаться и замерзать в холодном корабле. «Привет, – скажу я, – пожалейте меня», хотя и знаю, что не пожалеют. Выслушают рассказ как бред сумасшедшего, двойника-безбилетника. Пойдут с вилами на штурм замка, потребуют моей смерти или, по крайней мере, привлечь к ответственности. Слушать не станут. Точно знаю, что сам я, тот, что там будет, слушать не станет. Уставится на незнакомого двойника как на безумца. Потребует объяснений и будет самым агрессивным, чтобы не сочли участником заговора, и они потребуют ответов, доказательств, что я – это я, или что он – это я, или что кто-то из нас не я.
«Кормак, – скажу я, – вот об этом знаешь только ты», – но он станет отрицать, что ему это известно, или обвинит меня в чтении его старых дневников. Он возглавит нападение на меня. Он затолкает меня в шлюз и вышвырнет в космос, и все они будут смотреть, как я ору, умирая, – чужак, клон, безмозглая, грубая аномалия, и он даже виноватым себя не почувствует. Конечно, будет отчаянно недоумевать, но виноватым себя не сочтет, потому что настоящий я – это он, а я бы не почувствовал – не знаю, откуда я это знаю, но как будто вижу, как это разыгрывается у меня в голове, или это интуиция, нутряное чувство. Придется остаться здесь, не то они примут меня за сумасшедшего – или его примут.
Он сумасшедший? А я?
Я слышу, как просыпается экипаж, как они выбираются из коек. Я скорчился под этим ящиком, в ужасе всхлипываю и кусаю губу, чтобы не шуметь. Я слышу собственный голос – он вроде бы лучше других разносится по коридорам. Или это сознание играет со мной шутки – никогда не думал, что так громко говорю. Квинн поднялся первым и нашел Арлена, разбудил Эмми, и они вытащили его тело, пытались спасти. Пока они пристегивали его к столу – операционный стол тот же, за каким мы едим, здесь все многофункциональное, его каждый раз вытирают для новой операции или обеда, – проснулись остальные. Я слышу плач Ванды и как Гай предлагает проверить его койку, а Эмми закрывает ему глаза.
«Ничего себе пробуждение», – говорит Квинн, вроде бы про Арлена, а на самом деле о себе.
«Должно быть, что-то случилось с подачей воздуха, – слышу я свои слова, свой голос, как в записи, чуточку гнусавый, не совсем как есть, но определенно мой. – Или там трещина?»
«Нет там трещин, – отвечает Гай. – Будь там трещина, дверца бы не заперлась. Система замкнутая – пока не заработает, не закроется».
«А если прокладки?»
«Если герметизация нарушена, тоже дверь не защелкнется. Тут что-то другое. Такое случается – напортачили с программой или с проводкой, или где-то закоротило. Перепады температуры, знаешь ли. Бывает».
Мы не раз шутили, что он попадает в стереотип: долбаная немецкая деловитость. Это давно началось, еще при подготовке, но тут мы впервые по-настоящему заметили. Я все помню. Могу вытащить из памяти, что сейчас скажу: слова у меня на языке одновременно со словами того я.
«Бывает, а не должно бы».
Мне не видно, но я помню, как это было: я обнимал Ванду, говорил, что все обойдется, хотя почти ее не знал. Утешал. За спиной у Гая мы говорили, что слишком он холодный, слишком конструктивный. Квинн возразил, что он таким и должен быть, что если не он, то кто же? А Ванда все плакала: я совсем забыл, что ее в тот день пришлось накачать успокоительными, что Эмми пришлось снова уложить ее в койку. Мы, когда в них спали, пристегивались и закрывали дверь, но не запирались. Я забыл, что некоторое время Ванда тоже была все равно что мертвая.
Я слышу, как они спорят, силясь вернуть Арлена к жизни, но очень быстро отступаются, потому что Эмми говорит, что тело в таком состоянии уже не вернуть. Это она в конечном счете их останавливает и называет время смерти – как в больнице. И тогда все вздыхают, а Квинн что-то гневно выкрикивает, а Гай вроде бы не слушает, потому что надо заняться делом. «Корабль, – сказал бы он, если бы его спросили, – сам о себе не позаботится».
«Надо сообщить в центр», – говорит Квинн. С ним никто не спорит. Ожидание ответа – всего несколько минут, мы тогда еще были недалеко от дома, но помню, что это длилось целую вечность – с таким-то известием. «Говорит экипаж „Исигуро“, – надиктовывает Квинн в микрофон компьютера. – Мы вышли из капсул, докладываем. Корабль стабилен, резерв горючего 93 %, в рамках ожидаемого. Однако капитан Арлен Бестер не вышел из стазиса; привести его в сознание не удалось. Время смерти 00:47». Он обходится без подробностей про синюю кожу и меловые глаза – незачем их передавать. Нас предупреждали, мы все подписали согласие и отказ от претензий, сотни страниц, и о возможных сбоях в работе коек нас предупреждали. Один из множества видов смерти, за которые Минобороны не несет – не понесло бы – ответственности. Квинн, закончив, предлагает кому-нибудь сказать несколько слов. Мы уже обступили тело Арлена, как на настоящих похоронах: не хватает только кома земли, чтобы бросить на гроб, священника и черных костюмов. Он поворачивается к другому мне, к первому мне, и говорит, что это мое дело. «Ты умеешь обращаться со словами», – говорит он. Я запомнил свою речь, запомнил, как слова срывались с губ сгустками рвоты.
Пока другой я говорит о бороде Арлена и каким он был крутым парнем, рассказывает случаи на тренировках, я цепляюсь за стену и снова гадаю, не сошел ли с ума и настоящий ли хоть один из нас. Осматриваю свою ногу – поврежденное место, где мне помнится кровь и торчащий обломок кости, такой болезненный, – и замечаю, что рана хоть и побаливает, но потеряла чувствительность. Я закатываю штанину, ожидая увидеть кровь, струп, рану, но все зажило. Под коленной чашечкой шрам – как кривая ухмылка, но он совсем затянулся. Я сжимаю кулак и бью себя по ноге – проверить, не накатит ли боль, и мне больно, но боль глухая, как тусклое эхо прежней. Пока я вслушиваюсь в голоса команды, болит все сильнее, и уже начинает ныть, и расползается от зажившей раны, от шрама, по всему телу.
Должно быть, память меня обманывает. Наверняка. Как бы ни выглядела рана, она понемногу разболелась так, что меня затрясло. С каждой секундой боль все сильнее. Понятия не имею, как от нее избавиться, и дрожу, и постанываю, потому что все это совершенно необъяснимо.
Команда проводит диагностику, обшаривает корабль – не забыли ли чего. Тогда – и сейчас, потому что я слышу это второй раз в жизни, слово в слово то же самое – Гай сказал, что надо увериться в нашей безопасности.
«Представьте, что вы в резиновой лодке, – говорит он. – Много часов плывете по тихой реке, все идет нормально, и вдруг порог, и что-то дырявит лодку – прокол может быть крошечный, почти невидимый, вы его и не заметите. И вы, понимаете ли, благополучно прошли порог, остались живы, и вы расслабляетесь. Но если впереди большая река или море, как бы все ни было тихо и мирно, как бы ни успокаивало, если вы не найдете прокол, он вас погубит». Надо было искать прокол так, будто он существовал. «Смерть Арлена тут ни при чем, это стандартный протокол. Беспокоиться незачем, но сделать это надо. Беремся за работу, понимаете? Лучше перестраховаться, чем потом жалеть», – сказал Гай. Членов команды распределили по помещениям – каждый обшарил их на предмет неисправности. Я забился за ящики, между ними – они стоят подковой, в просвете как раз помещается человек, и под ними, около креплений, есть место, где можно спрятаться, как преступнику в багажнике автомобиля, и молиться, чтобы не поймали. Я прячусь и жду, пока откроется дверь и кто-то примется обходить помещение. Не знаю кто, я не смотрел, чтобы не услышали шороха. Наверняка это не я, потому что мне поручили большую каюту – ничего другого не доверили, потому что – что бы я понимал? Я не то что они, остальные.
С Эмми я познакомился за много месяцев до полета, и с остальными тоже. Набрали группу в семнадцать астронавтов и пилотов, чтобы из них выбирать, и все проходили подготовку, и все были на разных стадиях обучения: шестеро врачей, четверо ученых и три журналиста – мы все прошли проверку на пригодность по здоровью и психологическое тестирование: нас целыми днями опрашивали о жизни, надеждах, страхах, семьях. Неделю провели в лагере, тренировались – доводили тела и умы до крайнего предела, – а ночами общались, но не так уж много. Нас каждый день на несколько часов выпускали из своих комнат, заставляли работать по группам, чтобы проверить на совместимость. Звонить домой не разрешалось, и они – подразделение УПИ Минобороны, конгломерат спонсировавших экспедицию компаний на госфинансировании – за всем наблюдали. Это походило на телешоу, на реалити-шоу, где зрители голосуют, кого исключить. Им надо было убедиться, что мы поладим, сможем вместе работать. Я потом рассказывал Елене, что они, по-моему, проверяли, не возникнет ли между нами сексуального напряжения или чего-то такого, что выльется в агрессию. Нам предлагалось воздерживаться от любых эмоций, кроме дружелюбного товарищества. Они загоняли нас в учебки в одном белье и заставляли делать упражнения – никаких секретов, не скроешь ни шрама на коже, ни слегка отвисшего животика.
Нам всем, мужчинам, позволили наблюдать за Эмми в той же комнате. Я помню, как еще раньше познакомился с Квинном – у нас завязалась эта поверхностная дружба, какая возникает между мужчинами в неловком положении, когда оба не знают, как себя вести. Он нервничал меньше меня, меньше стеснялся: его тело и манера держаться позволяли такую роскошь, он был как статуя – и подстраховывал меня, придавал уверенности. Он смотрелся лучше меня, но он был крутым парнем, а мой статус поднимало само его общество. За ним была внешность, обаяние, а я умел говорить за себя. Я был идеальным вторым пилотом. Я так себя поставил, что рядом с ним не чувствовал себя не на своем месте. Мы обсуждали усы Арлена – он их тогда закручивал кверху, как бригадир времен Первой мировой в кино, – и еще говорили про Эмми, о том, как она держится.
«О, я ей не ровня», – сказал, помнится, Квинн и солгал, и оба мы об этом знали. Думаю, чтобы меня не оттолкнуть. Хвастунов никто не любит. Я целую неделю не заговаривал с Эмми, кроме как на совместных заданиях. Мы разговорились только на второй неделе, когда группу немного подсократили.
Большая часть экипажа ест в главном зале. Ванда в душе – она так расстроена смертью Арлена, что Эмми посоветовала ей расслабиться, попробовать остыть, – а остальные стряпают, разогревают пищевые батончики. Я слышу, как они распивают вино – мы припрятали несколько бутылок на несколько разных поводов – и шампанское на полпути, само собой, – и они снимают фильм для Земли, снимаются всей толпой. Центр в ответе просил нас не упоминать Арлена – сказал, чтобы мы изобразили счастливый вид, улыбались, ликовали, желали всем самого лучшего. Мы бились с этим несколько минут, пока не заговорил Гай, взявшийся послужить гласом рассудка.
«Нехорошо начинать с трагедии, – сказал он. – Подумайте, что мы собой воплощаем? Черт побери, подумайте хоть немного не только о себе».
«Это новая эпоха открытий», – сказал Квинн, обращаясь ко всем, кто смотрел нас дома, – к миллионам, а может, и миллиардам, приникшим к телевизорам, чтобы увидеть, как далеко мы зайдем и что там найдем. Вышло довольно слащаво, но думаю, он помог и нам самим в это поверить. Когда мы закончили и отправили запись, потом весь вечер обсуждали, что подумают о ней дома. Мне слышно, как все они вспоминают родных. Мы все кого-то потеряли – кого-то близкого и любимого.
«Думаю, не потому ли мы все рвались в космические кадеты», – пошутил Квинн. Помнится, Эмми особенно старательно смеялась его шутке – она подтверждает, что память моя не врет, ее голос разносится по коридорам, отражается от обивки стен – хохочет, словно нет в мире никаких забот. Они снова говорят об Арлене. Не помню, чтобы это было так жалко, но траур со стороны всегда хуже смотрится, да? Я теперь почти не вспоминаю об Арлене. Другой я рассказывает о Елене, не упоминая главное: почему она от меня ушла, что мы друг другу наговорили, что было до моего ухода в экспедицию, – потому что не хочу ничего менять в сложившейся картине. Гай надо мной смеется.
«Всякий скажет, что в разводе не он виноват, – фыркает он. – Никто не скажет: конечно, наш разрыв – моя вина. Всегда виноват другой, и мы готовы что угодно наговорить, лишь бы не правду». Остальные с ним не соглашаются, вступаются за меня, а я молчу, давая им сказать. Квинн советует ему быть тактичнее, мол, это несправедливо. Эмми, защищая меня, чуть не срывается на крик.
«Всем нам бывало больно, – обращается она к Гаю, – хватит быть таким засранцем!»
Он отшучивается, хлопает меня по плечу и говорит, что он не всерьез. «Ты же понимаешь, да? – Он обращается к остальным: – Он понимает».
Я слушаю разговор дальше – как они обходят больные места, как стараются не проговориться. Часу не прошло, а они будто совсем забыли об Арлене. И только когда мы собираемся по койкам, Эмми снова о нем заговаривает – как бы невзначай, мол, жаль, что он не увидит этого вместе с нами, что он бы так гордился и что она надеется, что ему воздадут почести, когда мы вернемся, – и тут Ванда плачет.
«Нам спать рядом с ним, под этим его взглядом?»
«Я закрою глаза», – говорит Квинн и просит команду отвернуться, а сам открывает койку Арлена и делает что надо. Герой.
«Готово», – говорит он, словно больше ничего и не требуется.
Ванда успокаивается; остальные – Квинн, Гай, настоящая Эмми и другой – настоящий? – я укладываемся спать. Вот и Ванда замолчала. Я не запомнил той первой ночи – спал я или нет. И сейчас, вслушиваясь, не могу определить.