Гай держится как обычно, о том разговоре команде не рассказывает. И вообще этой темы не касается до обеда, а тогда предлагает нам отправить домой репортаж.
«Давно не отправляли, а связь с расстоянием все ненадежнее. Может, это наш последний шанс отослать видео, так что давайте». Это не приказ, но мы, вся собравшаяся за столом веселая четверка, не против. Однако вот опять Гай солгал: сперва про Ванду, потом о трансляции домой. Хотелось бы, чтобы он лгал ради нашей безопасности, но тут что-то еще, что-то недоброе. Он знает, какая паршивая будет связь, а нам не говорит, скрывает от нас за завесой каких-то личных соображений. Мы, доев, собираемся вокруг стола, Гай жмет кнопку остановки, и всех нас тянет вниз. Обычно связь устанавливаю я, но в этот раз распоряжается Гай – выстраивает кадр, как фотограф давних времен, встает за камеру, удостовериться, что все мы хорошо смотримся.
«Они теперь долго нас не увидят, – говорит он, – так постараемся по такому случаю хорошо выглядеть. Улыбайтесь. Сделайте счастливое лицо. – Мы делаем. – Да, вот еще о чем надо помнить, – говорит он. – Мы неустрашимы, так?»
Он так выговаривает это слово, будто оно не умещается ни во рту, ни в его словаре.
«Привет, все! – начинает Эмми. Ей, не знаю как, удается счастливый тон. Я стою рядом с Квинном, а Эмми с другого бока, а Гай перед нами ведет съемку, стоя на коленях. Я помню, что, пока мы говорили, смотрел ему в макушку, замечая слабые отметинки на коже, где сводили тату. Помню, я подумал, как мало о нем знаю; ни за что бы не догадался, что он когда-то был бунтарем. Он казался таким правильным. – Говорит экипаж „Исигуро“, мы выходим из зоны видеосвязи и решили передать последние новости, чтобы вы знали, как мы по вам скучаем».
Она не называет имен; ей там скучать не по кому, что бы она ни говорила.
«Мы здесь уже не одну неделю и приступаем к следующему этапу полета через… два дня? – Она оглядывается за подтверждением на Квинна, тот кивает. – Через два дня мы продвинемся туда, где еще никто не бывал, и это изумительно. – Она похожа на телеведущую. – До сих пор так далеко залетали только зонды и спутники. До нас такого никто не делал». Все мы подумали, что, когда вернемся, она станет известной личностью, сделает карьеру. Это судьба.
«Мы все взволнованы, – говорит Квинн. – Мы попробуем связаться оттуда, когда туда попадем, чтобы вы могли отметить вместе с нами». – Он берет Эмми за плечо, собирает складки ее костюма, натягивает, давая ей почувствовать, что он здесь, с ней.
«А там уж вскоре поворачиваем к дому», – подает голос Эмми. Тот я молчит. Гай тоже молчит, но, когда Квинн предлагает нам прощаться, машет рукой и вместе со всеми кричит «До свидания».
«Хорошо вышло», – говорит он, когда мы отключаем связь. Это, как я помню, был наш последний разговор с домом.
Елена все тревожилась, как мы переживем разлуку, нарастающее с каждым днем расстояние.
«Тебе нельзя будет прямо со мной поговорить, – сказала она. – Не знаю, как я выживу».
Нам тогда сказали, что личные контакты – ни-ни, каждая передача стоит миллионов, каждый пост моего блога – тысячи. «Но хоть через них я смогу с тобой связаться», – сказал я.
«Ты по каждому моему сообщению поймешь, что я думаю о тебе, – сказал я. – Каждый пост – мое письмо тебе, так их и понимай».
«Это не то, Кормак. – Я до того находил на подушке гостиничной кровати ее волосы, толстые, черные, свернувшиеся змеями, а тут она обкусала ногти до мяса, как говаривала моя мать – до живого. Руки у нее раньше были красивые; я ей об этом не говорю. – Это не то. Потому что мне будет тебя так не хватать, и все это так несправедливо».
«Но ты подумай, как это важно», – сказал я. Мы в ту неделю попали на обложку «Тайм» со статьей, предваряющей все, о чем мне предстояло написать, с подводкой на зависть поп-звезде или политику. Начали со слов капитана Кука – о том, что суть открытия в том, как далеко возможно зайти, а не в том, что ты найдешь, добравшись туда, но само путешествие, поиск – вот что приравнивает нас к великим. О нас, о команде, было немного – несколько подробностей, – и кое-что о корабле, о нашем курсе и о том, что мы можем увидеть. Большей частью статья – и те, кто давал для нее интервью, – думали о значении этого полета. Елена этого не понимала.
«Напрасно ты летишь», – сказала она.
«Я должен, – ответил я. – Это так важно». Этот разговор повторялся снова и снова, по кругу, она никак не отступалась от этой темы.
«Важнее меня?» – спрашивала она, а я отвечал, что люблю ее, но мне выпал шанс совершить нечто великое. Сколько раз я произносил эту фразу? Сколько раз?
«Что я для тебя?» – спрашивала Елена.
«Ты – моя жена».
«А это ничего не значит? Чем ты докажешь, что я для тебя так важна? Что я важнее всего?»
Каждый раз после таких вопросов я готов был рассказать ей про Эмми, но не рассказывал. К тому времени я уже сомневался, заденет ли ее это. Единственной «другой женщиной» был космос, а не хорошенькая австралийка.
Гай проживает предпоследний день жизни как человек, не замечающий хода часов. Он отсылает центру данные по кораблю, ест вместе со всеми и помалкивает, когда наш разговор ему неинтересен. Мы когда-то были близки, я думаю.
Меня интересует не он. А я, тот, что там. Такой молчаливый, почти угрюмый. Я помню себя полным жизни. А сейчас наблюдаю за происходящим как посторонний. О чем я думаю? О Елене? Об Эмми? Я не помню, какие мысли бродили в голове, пока я настраивался на статью. Я сел за компьютер, сделал еще одну запись и вспомнил, как говорил Елене, что все они – для нее. Эта – не для нее. Я выспрашиваю у Гая факты и числа по полету, чтобы сдобрить ими новую статью, и он выдает целую вереницу – все это звучит так неинтересно, но, возможно, в этом все, что позволяет нам двигаться и жить.
«Кстати, – говорит он, – мне завтра понадобится твоя помощь для осмотра корабля. Очередная плановая проверка, хорошо?»
«Отлично», – говорит тот я, но я-то помню, что в том выходе не участвовал. Помню, что почему-то проспал, упустил шанс.
«Выходить надо рано, так что ставим будильники, выходим и делаем дело, хорошо?»
«Хорошо», – слышу я свой ответ. Я не вставал. Не выходил наружу. Гай был человеком порядка: сказал – значит, сделает, а значит, он вызвал меня – меня здесь и сейчас, за подкладкой. Мы дошли до моей страницы сценария, и пометки режиссера сделаны жирным курсивом.
Через час, как все снова укладываются, я выползаю из норы. Аптечку Эмми заперла. У меня зуд, ноющая боль от ноги отдает в живот. Все ноет, да оно и понятно. Меня тянет взломать шкафчик, наглотаться лекарств. Я этого не делаю. Мне нельзя себя выдать. Я читаю инструкцию по выходу в космос, напоминаю себе, как это делается, но читать инструкцию кажется обыденностью. Закончив, я беру переносное устройство, через которое Гай связывался с домом, включаю его и пытаюсь восстановить последнее соединение. Оно с базовым лагерем, изображение размытое, лица теряются в помехах.
«Герхардт? – спрашивают они. – По какому случаю связь? Отказ?» – Я отключаюсь – поспешно, так же поспешно, как подключился, пока они не увидели, кто звонил, – и закрываю аппарат и проверяю, что приложение не действует. Чувствую, что это неправильно. Нутро опять говорит мне: не разговаривай с ними. Вместо этого я тихо плыву к кровати другого меня, вожусь с его будильником, отключаю звонок, чтобы нам не помешали; затем я настраиваю койку Гая, чтобы разбудила его чуть пораньше, чтобы дать нам как можно больше времени. Я вижу его сквозь стекло – он крепко спит. Как будто все это его не касается.
В сюжетах с путешествием во времени бывает, конечно, еще один мотив: разобраться, что происходит. Я иду бриться и принять душ, как могу копирую наружность своего оригинала; рот по возможности стану держать на замке и надую щеки, чтоб не выглядеть таким отощавшим, и свет приглушу, чтобы замаскировать тенями свою худобу, – а потом я жду в темной каюте, пока прозвенит будильник Гая и зашипит его койка, и тогда я его приветствую и говорю, что не мог уснуть.
– Свет, – говорит он, но я поспешно отменяю команду – прежде чем он, обернувшись, увидит меня спящим в своей койке.
– Дай им отоспаться, – шепчу я, – последние дни выдались трудными.
– Верно, – кивает он. – Конечно, что там. Давай одеваться и выкатываться.
В раздевалке я от него отворачиваюсь и молюсь, чтобы он не заметил шрамов и моей худобы, но он на меня и не смотрит. Упирается взглядом в пол, в свой скафандр, а потом снова и снова проверяет страховочный трос: достаточно ли прочен, не случится ли чего.
Это как езда на велосипеде: говорят, раз научился, уже не разучишься. С дыханием так же. И с плаванием – плывется мягко, свободно и грациозно даже при моем состоянии: так устал, разрываюсь на части, еле жив. Здесь, снаружи, в темноте, плывется как в ночном море – не знаешь, что под тобой, потому что все так темно, наполнено абсолютным ничем. Я скольжу вокруг корабля следом за Гаем. Он говорит, что надо заново проверить систему управления, потом связи, а потом жизнеобеспечения.
– Ты просто так же придерживай, хорошо?
– Отлично, – говорю я.
– Все эти штуки чертовски хрупкие.
– Конечно, туго тебе без Ванды, – говорю я. Он не отвечает. Мы подтягиваемся к первой панели, и он ее снимает – с головой ушел в тонкую работу. – Почему ты всегда берешь в помощь меня? – спрашиваю я. – Разве с Квинном не проще было бы?
– Зато не так весело, – отвечает он и, обернувшись, улыбается мне. – К тому же тебе полезно прогуляться, так? Полезно вытащить тебя из корабля. – Он снова отворачивается к панели, мне видно отражение его лица, прикушенный кончик языка, прищуренные за работой глаза. – Тяжело, должно быть, смотреть на Эмми с Квинном?
– Это почему? – спрашиваю я, хотя понимаю, о чем он. Хочу, чтобы он сам сказал.
– Ни хрена – а то ты не знаешь почему! Знаешь, не прикидывайся.
– Не знаю.
– Что, ничего не было? О, ну ладно, хорошо. Сделаем вид, что вы с ней ни хрена не знакомы, так? Что ты ее не имел. – Он смеется.
– Ты забываешь о Елене, – говорю я. – И нечего болтать о чем не знаешь.
Мы ни одной душе не рассказывали, Эмми и я. Ни одной душе. Гай, если Эмми не рассказала, только и может знать, что мы флиртовали, ходили вокруг да около. Или, может, он тогда не спал в самолете. Может, он подслушивал.
– Я-то не забыл, – говорит он. – А вот как насчет тебя, а? – Он закрепляет первую панель. – Зараза, есть проблема. Придется пробыть здесь чуть подольше. Ничего?
Это не вопрос. Мы переходим к панели двигателей, Гай ее отвинчивает, отдает мне инструмент.
– Я вчера слышал твое сообщение центру, – говорю я. Он замирает, с двух сторон ухватившись за панель.
– Так, – говорит он.
– Почему ты нам всем не рассказал?
Он молчит. Все в нем меняется на глазах. Я, пока слова слетали с языка, боялся, что он рассердится, разозлится, полезет в драку, а он вроде бы разочарован. Он сдулся.
– Что за секреты, что нам нельзя сказать? – Нет, это не разочарование. Облегчение. – Зачем такая секретность?
– Мы не вернемся, – говорит он. – Они хотят, чтобы мы здесь остались. – Он не дает мне переварить сказанное, спросить. Он и так знает, что я спрошу, что хочу знать. – Они хотят, чтобы экспедиция стала славным поражением, чтобы мир объединился, разыскивая нас и в стремлении увидеть то, что мы видели, узнать, что с нами сталось. Где мы нашли свой конец. – Он не выпускает панели, не поворачивается ко мне, даже не думает повернуться. Думаю, ему страшно взглянуть мне в лицо. – Мы останемся героями в вечности – пропавший в космосе экипаж «Исигуро»! Вечное странствие среди звезд! – они срочно снарядят другой корабль на поиски – с большим бюджетом, с государственным софинансированием, потому что как они могут отказаться? Где нас только не было. На обложке «Тайм» – дважды. На коробках хэппи-мил, на банках колы. УПИ не останется без поддержки, и корабль они пошлют вдвое больше, вдвое мощнее. Он увидит то, о чем мы только мечтали. А у нас для того корабля есть маяк, так что они нас найдут и доставят домой для погребения со всеми почестями, и мир нас запомнит. Дошло?
– Нас запомнят, и если мы вернемся. – Меня трясет. Я буквально трясусь внутри скафандра.
– Конечно, на время запомнят. Но чего мы, в сущности, добились?
– Залетели так далеко, как никто до нас.
Должно быть, в моем голосе слышится отчаяние, мольба: это от гнева.
Гай смеется.
– Думаешь, это кого-то волнует? Кого запомнили? Тех, кто забрался довольно далеко в Антарктиду? Нет, ничего подобного. Запомнили двоих: Скотта, который победил эту гадину, и Оутса. «Я выйду и, может быть, не сразу вернусь», так? Так он сказал, и эту фигню мы запомнили, потому что он пытался и потерпел поражение. Вспомни Эмили Эрхарт, так? Она пропала, и она, черт ее дери, пыталась, Кормак. Она пыталась – точь-в-точь как мы. Мы будем Оутсами, так? Пытались и потерпели поражение. Только того лучше, потому что это еще неизвестно. Еще неизвестно. Никто ни черта не узнает, потому что, когда мы пропадем из Сети, вестей от нас не будет, и они будут годами гадать, что с нами сталось, почему мы не вернулись домой. Почему остались здесь? Откуда им знать, может, мы сами так решили.
– Но кому это нужно? – Я в шлеме глотаю слезы. Знание мотивов должно бы приносить облегчение. Не приносит. Я в ужасе.
– А так, может, и государство подключится. Космос станет больше, чем был, в нем больше открытий, больше находок. А какие технологии! И мы будем посылать домой результаты, данные по глубочайшему космосу, так глубоко еще никто не забирался.
– Мы и так посылали.
– Еще глубже. Ты подумай – мы и половины горючего не истратили. Нам еще лететь и лететь, и я буду изучать такое, о чем мы даже не знаем. Аномалии, увидеть которые только мечтали. Там что-то есть, Кормак: что-то, что больше нас, что больше всего. Ты знаешь, какую мы искали аномалию? Ни на что не похожую. Ничего подобного мы еще не видели. Веришь? Что-то действительно новое. Мы увидим ее своими глазами, сможем ее описать, открыть тайны космоса. А ты… Твои статьи о нас останутся в вечности! – Он едва ли не умоляет. – Власти увидят, чего мы достигли, и снова станут вкладывать в нас деньги. Не ради нашего спасения – ради того, чтобы увидеть, что мы нашли. – Голос у него срывается, он, кажется, плачет, не знаю, от страха, от жалости или от гордости. – Мы должны стать первопроходцами, Кормак. Мы исчерпали порыв, а теперь вернем его. Подумай – когда похищают детей, берут заложников, пытаются спасти погибающих в море. Это поднимает новую волну интереса. Подумай, что это сделает с человечеством, – говорит он. Я смотрю ему в глаза – он и впрямь в это верит.
– Кто знает? – спрашиваю я.
– Только я. Ванда знала. Она была в ужасе, но смирилась. Ей, как всем, хотелось остаться в памяти. Оставить след.– Руки у меня дрожат в рукавах скафандра, и мне приходится напомнить себе, что надо держаться, не то бог весть что будет.– Дерьмо, – говорит он. – Тебе знать не полагалось. Так было бы куда проще. Ты бы сам себе написал некролог, смертные судороги и последнее «Ура», так? Его проходили бы в школах по всему земному шару: летопись славного поражения. – Он чуть сдвигается ко мне. – Ты все еще можешь.
– Почему мы? Этот экипаж? И к чему было нас обучать, устраивать всю эту многомесячную херню с подготовкой? Какой смысл, черт возьми?
В этих скафандрах хоть криком кричи – голос в наушниках еле шепчет.
– Кораблю нужна команда, Кормак. Нужны люди, чтобы мир мог за них болеть.
– Но почему именно мы? Чем мы, на хрен, такие особенные, с чего они взяли, что мы годимся в жертву?
– О, это как раз понятно, – говорит Гай. – Мы все одинокие. Все мы без родителей, без детей, без любимых. Пока вы с Еленой не разбежались, я вообще не думал, что ты дойдешь до конца отбора. А потом…
– Елена… – говорю я, и все чернеет, я отпускаю руки и медленно, по спирали удаляюсь от корабля, лицом к звездам, думая о жене и полагаясь на Гая, что он меня спасет.
«Останься», – раз за разом упрашивала меня Елена. Под конец она ни о чем другом и не говорила. Будила меня ночью, набрасывалась на меня, трясла. «Я видела сон, – говорила она, – страшный: я видела твою смерть еще на старте. – Она плакала, опустив мне голову на грудь. – Господи боже, Кормак, останься. Пожалуйста!»
«Да что с тобой такое?» – спросил я ее однажды, вовсе не желая, чтобы это прозвучало как прозвучало, или, вернее, желая, но не ожидая, что прозвучит.
«Мы столько прошли вместе, я не выдержу одиночества», – говорила она. Она перебрала все способы убедить меня остаться, ведь она была хрупкой – сломалась, а мне дела не было. Она говорила мне, что беременна, а я знал, что лжет, но подыгрывал, пока не смог доказать, пока мы не оказались у врача, к которому я заставил ее обратиться, и он прямо не сказал нам, что ничего подобного. Она говорила мне, что больна, а не была – не в том смысле, что подразумевала.
«Не могу видеть тебя такой», – сказал я ей.
«Ну почему тебе мало меня?»
«Может, тебе съездить ненадолго к матери?»
«В Грецию? В другую страну хочешь меня отправить?»
«Нет, я не то имел в виду».
Старт был назначен через месяц после того разговора, и она купила билет на самолет и улетела, не сказав мне, а потом позвонила из Афин, орала в трубку.
«Ты этого хотел, – сказала она, и я привалился к стене на кухне и заплакал, потому что разве я мог что-то для нее сделать? Разве когда-нибудь делал? – Зачем ты вообще со мной живешь? – спросила она. – Если так влюблен в свою долбаную работу, с ней и оставайся. Забудь обо мне. Забудь, что у нас было. Зачем мы вообще сошлись?»
«Не знаю», – сказал я. Она бросила трубку, а когда я перезвонил, телефон гудел, гудел, и я будто видел, как она кричит матери, что пусть звонит, она знает, кто это, и не желает больше со мной разговаривать.
Гай хватает конец страховочного троса и подтягивает меня к кораблю. Кажется, он неподдельно озабочен. Не знаю, за меня или что я могу теперь выложить все остальным. Он подтягивает меня к себе, берет за грудки скафандра и заглядывает в глаза.
– Ты со мной? – спрашивает он. Я не совсем понимаю, что он хочет сказать. – Нам надо заканчивать.
Инструмент так и остался у меня в руке – что-то вроде электродрели, только закрытой чехлом, и острый конец как толстая вязальная спица. Я бы мог, соображаю я, мог бы его вырубить, швырнуть инструмент ему в лицо, метнуться в корабль и рассказать команде, что он пытался сделать. Я вспоминаю свой первый раз – как Квинн хотел развернуть корабль, изменить курс и не сумел, и я понимаю, чем занимается здесь Гай: он портит, ломает корабль, а я ничего не могу с этим сделать, потому что этому предназначено случиться.
Вот так сбывается судьба. Я с Гаем в космосе и придерживаю для него обшивку, пока он режет провода и переключает что-то, разрывает контакты. Ему это все так просто, что он с его докторской степенью в астрофизике и технике напортачить никак не может. Вот как мало ему доверяют. А я подаю ему инструмент, когда нужно, позволяю закрепить панели особыми винтами, какие находишь в глубине домашней техники под наклейкой: «Если сломалось, обратитесь к производителю», и я смотрю, как он объявляет, что закончил, и висит, прикрепившись к обшивке, и, кажется, о чем-то думает.
– Ты понимаешь? – спрашивает он меня.
– Нет, – говорю я.
– Ты решил сказать Квинну и Эмми, так? Хорошо, я понимаю. Пусть знают. Может, я сам им скажу.
– Нет, – говорю я. Он не спрашивает почему, но я ему говорю: – Не надо им знать, что умрут. Никому не надо этого знать. – Он кивает. Ему осталось меньше часа жизни, и какое искушение – наперекор своему слову сказать ему, посмотреть, как он отреагирует, но я молчу. Нутро не велит.
Я не знаю, как мне предполагается действовать дальше. Полагаю, все разъяснится. Сняв шлем, он на меня не смотрит. Мы проходим за переборку раздевалки, он сбрасывает все, идет в душ, глядя мимо меня. Головы он не поднимает. Я вешаю скафандр и бросаюсь по коридору к подкладке, прячусь за ней. Я наблюдаю, как Гай обсыхает, одевается и движется к жилым помещениям. Тот я, как всегда, за компьютером, будто уже сраный труп, горбится над столом, еле тюкает по клавишам. Эмми с Квинном завтракают.
«С добрым утром», – обращается Квинн к вошедшему Гаю.
«С добрым», – мычит Гай. Я смотрю, как он берет себе батончик, садится на скамью с ними рядом и молча ест. Он все прокашливается, будто хочет заговорить, и держится за бок. Скоро провалится в каньон коридора. Тот я его игнорирует. Эмми его игнорирует. Квинн заводит разговор, когда Гай, доев, начинает вставать. Я смотрю, как игроки выходят на позиции: Гай придерживается за стол, но плавает посреди каюты; Квинн напротив, но в глубине, ближе к кабине; Эмми еще сидит за столом; и я за компьютером выворачиваю голову, чтобы их видеть, и я здесь, на подкладке. Я переползаю, чтобы лучше видеть, подтягиваюсь вплотную к решетке и прижимаюсь глазом к прутьям.
«Можно двигаться», – говорит Гай, и Квинн нажимает кнопку. Заводятся двигатели, и команда хватается за мебель, чтобы не уплыть.
«Гулял?» – спрашивает Квинн. (Мы часто так говорили, хотя какая там прогулка: так непохоже на прогулку, что слово звучало незнакомо, приобретало вдруг другой смысл.)
«Неполадки со связью», – бубнит Гай. Он никого не убеждает, да никто, в сущности, и не вслушивается в его слова. Мы ждем, чтобы Квинн переходил к следующему – к тому, что мы обсуждали, пока Гая не было: что одиночный выход в космос нарушает правила и мы ему больше не доверяем, так что голосуем за разворот корабля и возвращение, что бы там кто ни приказывал.
«Ты вышел один, – говорит Квинн. – Ты же знаешь, что инструкция запрещает».
«Не один, – отвечает Гай, – с Кормаком». Эмми с Квинном вопросительно смотрят на меня. Он пожимает плечами.
«Я был в душе», – говорит он и в доказательство ерошит свои влажные волосы.
«Какого хрена? – спрашивает Гай. – Ты же был со мной. Скажи им!» – Он уставился на меня в кресле перед компьютером, умоляя его поддержать. Тот и не думает. Он растерян, потому что действительно не понимает, о чем толкует Гай.
«Я готов был выйти с тобой, как ты просил. Подумал, что ты решил обойтись без меня», – говорит Кормак. Гай белеет, у него отвисает челюсть. Он сомневается в себе; он гадает, не померещилось ли ему случившееся.
«Мы тут поговорили и поворачиваем назад, – говорит Квинн. – Что бы ты ни говорил, Герхардт, потому что нам уже тошно, и мы намерены повернуть. Что-то идет не так. – Он вдруг снова лидер – сильный, харизматичный, обаятельный. Не будь меня там с Гаем, мог бы и убедить. – С твоей помощью или нет, мы летим домой».
«Не выйдет, – шепчет Гай. – Что-то отказало в… э… э… э в управлении двигателями. – Он глазами зовет меня на помощь, но встречает тупой взгляд, потому что тот я не знает, о чем он говорит. – Ну же…» – умоляет он и шарит глазами, обшаривает взглядом все углы в поисках доказательств, что не сошел с ума, и тут он видит меня за решеткой – мальчика из сказки, припавшего к заиндевелому стеклу игрушечного магазина. Он видит меня, мы встречаемся глазами, и я не понимаю, как это он единственный меня увидел, взглянул точно под нужным углом, чтобы заглянуть в щели решетки, и я понимаю, что это неслучайно: так было предназначено, это судьба. Ему суждено было меня увидеть, он и увидел. Я стану причиной того, что сейчас будет. Он впивается в меня взглядом и мгновенно узнает. Это всегда видно по глазам – узнавание, и в глазах Гая я его вижу. Он видит меня и понимает. Гай ахает и хватается за грудь, и у него отказывает сердце. Я знал, что так будет, что я должен здесь быть, чтобы его добить, потому что все дело во мне, все здесь держится на мне. Он хватается за грудь, потом выпускает стол, отлетает и проваливается в коридор. Квинн несется за ним, Эмми отстегивается, чтобы сделать то же самое. Обе версии меня смотрят, как он умирает, как они расстегивают на нем одежду и пытаются снова запустить сердце, а он вскидывает руки, сдавшись, поняв, что сражался за проигранное дело, а они силятся его удержать, но не могут, а когда им наконец удается, он перестает двигаться – всё одновременно. Они сами не знают, победили они или проиграли. Я вижу, как Эмми плачет – не потому, что любила Гая, а потому, что это уже слишком. Это уже слишком – все эти смерти, трагедии, и все совсем не так, как она ожидала. Она захлебывается слезами.
«Поворачиваем и летим домой», – говорит Квинн, решив, что так и будет. Хотелось бы мне предупредить, что и его ждет разочарование. Хотелось бы, но я не буду и не могу.