То, что сошло за похороны Ванды, – трагедия. Что-то говорит Эмми, потому что мы коллективно решили, что та ее лучше всех знала, и еще потому, что она женщина и де-факто ее лучшая подруга. С Арленом мы утопали в общих фразах, прощаниях и добрых воспоминаниях, потому что он воплощал отцовскую фигуру – бородатый шутник, которого все мы уважали, все смотрели на него снизу вверх. Ванда – дело другое: тихоня, девочка с задней парты, одиночка. Закончив короткую речь – в сущности, повторение того, что Ванда сама нам рассказала про свою семью и чего она ждала от этого полета, – Эмми спрашивает, не хочет ли кто еще что-то сказать. Мы засняли хвалебный некролог Арлену, решив, что его родным будет приятно это увидеть, а с Вандой не потрудились, опасаясь показаться бесчувственными или равнодушными. Эмми умоляюще смотрит на меня, кивает мне, показывая, что мне надо бы сказать, но тот я, что в каюте, ничего не подозревает, не знает, что сделала Ванда и почему она это сделала, не знает, как ей было больно, как одиноко, какой она была потерянной. Я ей сочувствую; жаль, что не сумел ей сказать: «Я понимаю твою боль, потому что я здесь так же одинок. Я так же запутался, тоже попал в ловушку, только мне даже поговорить не с кем. У меня осталась подкладка, и темнота, и непонимание, ужасное, кровоточащее непонимание, где я и что я, и я знаю, что будет, когда вы все один за другим умрете и я останусь один, пока все не кончится второй раз, и я буду смотреть все как в замедленной записи, из-за занавеса, о котором никто даже не подозревает». Тот я ничего не говорит, так что Эмми снова спрашивает, не хочет ли кто. Гай выступает вперед.
«Она погибла как первооткрывательница, – говорит он. – Вдохновляюще, так? Когда на связи с домом нас будут спрашивать, когда станем рассказывать, что произошло, мы все скажем, что она была абсолютно, охренеть как вдохновляющей».
Один Гай – а теперь еще я – знаем, что он лжет, что на самом деле она была просто перепуганной девочкой и думала о себе, что сгорела, как все мы.
Когда подходит время связи с центром – обращения, которое разошлют вокруг всего земного шара, – мы обсуждаем вторую смерть в команде. Сидим у стола, пристегнувшись, и склоняем головы, и объясняем, что это был рутинный выход, каких много по графику, и что-то отказало в скафандре, это с каждым может случиться где угодно и когда угодно. Мы один за другим объясняем, какая она была удивительная девушка, как должны гордиться все, кто ее знал, и ее страна должна гордиться и что ее мать, которая ее пережила и будет ее оплакивать сегодня и всю жизнь, должна безмерно гордиться дочерью.
«Нам всем будет ее не хватать», – говорит тот я.
Эмми плачет. За подкладкой, подглядывая в вентиляционную решетку, плачу и я.
«Бунт», – говорит Эмми Квинн. Они не знают, что я за ними слежу. Что забрасываю в рот таблетки в корабельной подкладке. Я практически часть обстановки – часть механизма. Квинн загнал Эмми в уголок, пока тот я берет интервью у Гая, пытаюсь сделать сюжет, помнится, о нормальности, о цели, о возвращении к тому, что нам предназначено делать. (Гай показывал мне аппаратуру для измерения той аномалии, объяснял, что они делают, а я притворялся, будто слушаю. Я и сейчас ничего не помню, меня это меньше всего интересовало во всей экспедиции.) Квинн отводит Эмми подальше от дверей, ближе к кабине и теснит к столу. Плевать ему на ее личное пространство, и на свое тоже, да она, кажется, тому и рада. Он говорит тихо, чтобы не услышали, склоняется к ней, прижимается. Он не сознает, что я могу сделать то же самое.
«Мы поднимаем бунт, свергаем Гая и разворачиваем эту колымагу к дому».
«И не выполняем задания», – говорит Эмми.
«И не выполняем. Вернемся домой, спасемся».
«Центр может предъявить нам нарушение субординации». – Она так произносит это слово, словно сомневается, уместно ли оно, – скорее вопросительно.
«Не посмеют, – говорит ей Квинн, – потому что мы можем обратиться в газеты и рассказать, что здесь небезопасно, что двое померли, на хрен, а мы хотели домой».
Бранится он с английским акцентом – я раньше не замечал, – и слова режут воздух жестче, чем его обычный растянутый говор.
«А Гай?»
«А что Гай? – Квинн оставляет ее у стола отдыхиваться, а сам идет к панели и что-то печатает. – У нас горючее на 73 % – значит, нам еще не меньше недели здесь с двумя мертвецами, Гаем и Кормаком. – Не знаю, что он этим хочет сказать, чем так плохо быть здесь со мной. – Бунтуем и отправляемся домой».
«Не могу, – говорит Эмми. – Слушай, все наладится».
По голосу судя, она сама себе не верит.
«Они мертвы. – Гай уже не пытается шептать. – Ничего уже не наладится».
Они спят, все четверо, а я нет. Время – то, что здесь сходит за ночь, в корабле темно, две койки заняты, хотя я сделал все что мог – разве что не выскочил наружу и не ухватил Ванду за руку, как супергерой в кино. Я принимаю еще таблетку от боли, потому что много часов не чувствую ноги – толком не чувствую, – и еще глотаю антибиотики – всухую, нагоняю в рот слюны и глотаю, дергая горлом, как индюк, потому что таблетки здоровенные.
«Мне нужен сон», – говорю я себе, но я весь день за ними следил, и в голову не приходит перестать. Я пристегиваюсь к полу, и закрываю глаза, и ни о чем не думаю, кроме как о волнах, о прибое, размывающем всякую сосредоточенность. Я воображаю себя на надувном матрасе, качаюсь на волнах, мирно, спокойно, и меня жарит солнце, и я так далеко отсюда и все понимаю. Я покидаю подкладку и плыву по коридору к каюте. Я принимаю еще таблеток, а потом сажусь к компьютеру, и забиваю свой пароль, и вывожу портрет Елены, и говорю с ним, рассказываю ей, как соскучился и как жалею, что решил лететь. «Хотел бы я знать, как здесь оказался, – говорю я. – Все мои теории просто бред».
Она смотрит на меня не отрываясь, и я гадаю, зачем я здесь: чтобы остановить корабль, чтобы предотвратить смерти или чтобы им способствовать. Я делаю это второй раз и уже повлиял; кое-что уже случилось так, как не случилось бы без меня. Может, мое назначение – довести это до конца. Может, я и часть проблемы, и решение.
Тот Кормак, что в каюте, за завтраком выпрашивает у всех новые интервью. Квинн молчит, Эмми кивает и говорит ему, что попозже его поймает. Гай возражает:
«Господи боже! Тебе больше делать нечего, как толковать с нами о нас же, о том, кто мы есть? – Он тычет в меня надкушенным батончиком. – Нет, а если так: хватит интервью, а ты попробуешь быть хоть малость полезным. Работы у нас полно, да?»
«Он не подготовлен», – напоминает Квинн.
«Не подготовлен! – смеется Гай. – Какого хрена, я что, за руль его пущу? Мне приходится заниматься наружной обшивкой без Ванды, вот пусть он и поможет. Сколько у тебя часов на симуляторе выходов?»
«Семь», – говорю я. Он будто не верит ушам.
«Какого черта? – Он косится на Эмми. – У тебя и то больше, так?»
«Заткнись, Гай», – просит она. Эмми после смерти Ванды стала совсем тихой.
«Я просто говорю. Дурака ты валял, или что. – Это он уже мне. – Семь – хорошо, семь – нормально. С семью можно работать. Во всяком случае, на корпусе удержишься, так?»
«Я могу», – вызывается Квинн, но Гай цокает языком и мотает головой.
«Тебе надо побыть здесь – на всякий случай».
Вроде бы Квинн ему нужен, чтобы следить за оборудованием, но я-то знаю, на самом деле он думает: вдруг что случится. Я с точки зрения экспедиции всегда был самым расходным материалом – с практической точки зрения. Мой блог, новые видео, финальная статья в конце – все это сгодится и без меня. Погибни вместо Арлена я, статью написал бы кто-то из моих коллег, их бы и разобрали на цитаты, и материал был бы окрашен грустью и посвящен мне. Кормак в каюте помалкивает, не защищается – сидит тихо.
«Сегодня даем полную остановку и выходим. Ты отлично справишься и наберешь еще на час записей, так?» – Гай приканчивает батончиковый завтрак. Я вижу, как тот я откладывает свой, наполовину целый, и больше к нему не прикасается. Батончик всплывает.
Я не помню, чтобы нервничал, но того я тошнит, он утыкается лицом в пластиковый пакет, и его выворачивает. В двигателях есть двигатели поменьше, повернутые в противоположную сторону, чтобы одним выхлопом затормозить корабль, иначе гигантская инерция не даст выйти. Когда они срабатывают, надо выждать пятнадцать минут, чтобы остыл корпус, а потом нам можно выходить. Я помню, как меня тошнило, но думал, это я что-то съел или это от переключения от гравитации к ее отсутствию – нас предупреждали, что так может быть, что для слабых желудков это тяжело, – но теперь, когда я хорошо себе виден, я замечаю, как дрожат руки и колени, как я отдыхиваюсь, решив, что рвота иссякла, и как я сдуваюсь. Каким я выгляжу слабаком, думаю я. И что меня понесло в этот полет?
В дверях появляется Гай и предлагает мне пошевеливаться. «Надо одеваться, – говорит он, – мы отстаем от графика». Я слежу за собой до раздевалки и вижу, как я втискиваю свое бледное тело в один из скафандров, как проверяю его и перепроверяю, нет ли трещин и разрывов. Ничего такого, так что я беру шлем, закрепляю его, еще и еще раз проверяю клапан и наконец догоняю Гая в шлюзе.
«Готов?» – спрашивает он, но ответом не интересуется, он уже нажимает кнопку открытия дверей, а я еще вожусь со страховочным тросом, и вот мы снова всплываем и оказываемся за бортом.
Вот как это было. Мне отсюда ничего не видно, но я помню, как стало на секунду холодно, а потом совсем тепло, тепло еще шло от корпуса, а потом мы плыли вдоль него, и я смог испытать, что значит быть невесомым и не видеть ничего, кроме космического пространства, смутного ропота далеких форм и цветов, что мы зовем звездами, планетами, или как там еще,– кое-какие отсюда так далеко, что их, может, раньше и не видно было, может, мы первыми видим их свет, даже раньше земных телескопов. Мы там начинаем, я помню, как поначалу поплыл: двигал руками и ногами, будто это поможет, но не встречал сопротивления и видел, что Гай надо мной смеется. Он показал мне кнопку на предплечье – кнопку, управлявшую выбросом СО2 сзади шлема – этого крошечного толчка хватало, чтобы двигаться в пространстве. Он заговорил со мной через шлемофон, подозвал к себе, чтобы показать, что надо делать, и я послушно нажал кнопку и двинулся как танк – так же неудержимо. Помнится, в тот первый раз я нажал слишком сильно и слишком надолго, и вышел перелет – я пролетел слишком близко к корпусу, и пришлось останавливать себя руками. Гай оттянул меня обратно, подвинул к открытой панели и сказал придерживать. Я держал, потому что она была пружинная – для безопасности, на случай если забудут закрыть, как будто она была из важнейших панелей – из тех, что давали доступ к важнейшим функциям: к двигателям, компьютерам, жизнеобеспечению, связи, – а он запустил руки внутрь, неторопливо постукивая по гигантским кнопкам, считывая числа на светодиодном экранчике и удовлетворенно кивая каждой, приговаривая: «Хорошо, все в порядке». Я отвлекся, потому что держать панель было скучно, и стал оглядываться кругом – на судно, за которое мы цеплялись, – его металлическое тело было вроде дирижабля, из тех старомодных цеппелинов, что показывали в пропагандистских фильмах, только этот новый, блестящий, хотя побитый и помятый, без этого в пути не обойдешься. Я взглянул туда, где думал увидеть Землю, но не увидел – не знаю, чего ожидал, хотел ли ее увидеть или на самом деле не хотел. Не лучше ли было одному, без нее. Я посмотрел на Солнце вдалеке – самое большое из всего, что там было, но даже меньше, чем с Земли, из сада или с улицы. Мне был виден восход из моей спальни, и там оно было ближе, теплее, ярче, но куда меньше впечатляло, потому что здесь я видел его как есть. Оно не слепящее, оно золотое. Золотой диск, о котором люди писали, еще не зная, что это, еще не разъяв на научные части, не описав его как расширяющийся газовый шар. Когда в нем видели бога, каким оно и видится из космоса – созданным для поклонения, не для беглого взгляда. Гай сказал мне, что снял здесь все нужные показания, а теперь надо проверить целостность. Он показывает мне, как держаться за корабль, показывает крошечные зацепы по всему корпусу, вмятинки и выросты и ползет по ним, как ящерица. «Наработал на симуляторе больше двухсот часов, – сказал он мне, – и еще до того делал выходы с кораблей на низких орбитах». На его взгляд, все просто, как по маслу. Я следую за ним, спотыкаясь, нашаривая несуществующие зацепы, и наконец нащупываю и выправляюсь, прижимаясь плашмя, огибая эту штуковину. Я на другой стороне корабля, совсем в другой части пространства, и вот тут Земля – крохотная, зеленая. Я помню, что почему-то почти не пользовался Пузырем. Я никогда не ходил полюбоваться, потому что оболочки мешают – технически все это впечатляет, и все равно ты за стеклом. С тем же успехом можно смотреть видео. Отсюда я вижу все. Слишком далеко, не разглядеть, что это – просто пятнышко, зеленое с голубым, и, может, вовсе и не Земля. Может, игра воображения, мираж. Но выглядит похоже, хотя Гай ее будто не замечает. Он сказал мне подняться на его высоту, отвинтить еще одну панель, на этот раз открыв провода. Он сказал, это основа системы управления, это они удерживают нас на курсе и способны принять из центра приказ к развороту, к перемене направления в случае чрезвычайной ситуации. Я его спросил, справится ли с этим делом Квинн, а он ответил, что не так это просто. Пилотам доверяли не вполне – те были просто наблюдателями. И ИИ не доверяли, потому что тот не раз врал или слишком тупо исполнял инструкции. Нет, сказал мне Гай, единственный надежный способ удержать нас строго на курсе – это власть наземного центра управления – и в буквальном, и в фигуральном смысле. Они писали полетную программу, они рулили, а мы просто ехали. Арлен и Квинн нужны были для посадки в случае аварии, но все мы в руках центра управления. Гай попросил меня подержать инструмент, пока он отвинчивал панель, проверял провода, все соединения – дергал, проверяя, крепко ли держат, и светил фонариком в дыру, проверяя те, что в глубине. Закончив, он забрал у меня инструмент, закрепил панель, а потом будто обмяк.
«Готов?» – спросил он меня, а я спросил к чему, а он сгреб меня и отшвырнул. Я по спирали полетел от корабля – медленно и в то же время быстро. Может, я орал, не помню, уж очень быстро все вертелось, превращаясь в светящийся тоннель – это звезды оставляли следы в глазах, отпечатки. В наушниках загремел голос Гая, спросившего, весело ли мне, а потом натянулся страховочный конец, и меня потянуло обратно к кораблю, я вдруг успокоился, выправился, снова владел собой. Я нажал свою кнопку и быстрее двинулся обратно. Я вслед за Гаем двинулся к шлюзу, и он скрылся за перегибом, исчез. Я выждал несколько секунд – посмотреть на все вокруг, вобрать все это в себя, а потом полез за ним, и мы плавали в шлюзе, пока Гай не ударил по кнопке, и мы оба разом повалились на пол. Шлюз закрылся, в него вдули кислород, и появилась сила тяжести, и мы встали и сняли шлемы.
«Твой первый выход из „Исигуро“, – сказал Гай. – Ну как? – Он не ждал ответа. – Офигенно, да?»
Я вижу свое лицо, снова хватающее настоящий воздух, но уже успокоенное, и вижу, как Гай хлопает меня по плечу и, развернувшись, шагает по коридору. Не дожидаясь, пока я, Квинн и Эмми приготовятся, он жмет кнопки, и мы снова всплываем. Я слежу, как тот я раздевается в раздевалке, надевает обычную одежду и возвращается к главной каюте, где Квинн с Эмми разговаривают за столом и замолкают, когда я вхожу.
Я жду, когда команда уляжется, устанет. Дожидаясь, держу в руке пустую коробочку из-под таблеток, потряхиваю ничто внутри. Гай ложится первым, и тогда тот я, поневоле оставшись с Квинном и Эмми, заводит разговор о Ванде, а потом о том, чего мы ждем от возвращения (Эмми уверена, что власти дадут нашим погибшим какую-нибудь военную награду вроде Пурпурного сердца. Квинн отвечает, что она с ума сошла, мы же частное предприятие).
«Всем плевать, что будет с теми, кто работает за деньги. Всем», – говорит он. Когда тот я идет спать, Квинн с Эмми не ложатся, они шепчутся за столом, как заставить Гая изменить программу, развернуть корабль. Мне хочется сказать им, что ничего не выйдет, что они ни делай, корабль будет лететь как летел. Корабль доживет до горького, горького конца.
«А если не добьемся разворота?» – спрашивает Эмми. Она заметно нервничает. Мне помнится уверенная в себе Эмми, Эмми времен подготовки. Теперь другое. Я не замечал перемены, но, похоже, я вообще мало что замечаю.
«Тогда пойдем до конца. Уже недалеко».
«Да, как же! Торчим здесь, будто ничего не случилось».
«Спасательных шлюпок-то нет… – Он берет ее за руку. – Слушай, все обойдется. Гай просто упертый, а Кормак…»
«Не надо». – Она не отнимает руку, а он водит по ней большим пальцем, поглаживает тихонько, медленно, нежно.
«Ладно, – говорит он, – ладно. Но Гая мы уговорим. Не такой он непробиваемый, каким выглядит». – Он ведет рукой от ее ладони вверх, к локтю, к плечу, а потом подтягивает ее к себе – не для поцелуя, а чтобы по-детски ткнуться лбом в лоб.
«Доставим тебя домой целой и невредимой», – говорит он. Они остаются так несколько минут, куда дольше, чем следовало бы, а когда расходятся по разным койкам, я выбираюсь из своей норы, и плыву к столу, и усаживаюсь, пристегнувшись, и оглядываю всех спящих, и еще нуждаюсь в таблетках, потому что боль знакомо тянет все тело, и ногу, и голову, мозг.
– Хотелось бы мне быть с вами, – говорю я вслух. Думаю, мне хочется, чтобы они меня услышали.
Эмми звонила мне из номера в номер. Это было вечером перед возвращением из Флориды в Нью-Йорк и теоретически к семьям. У Эмми семьи не было, казалось, это ее вовсе не волновало, но отмечало, отличало от других. Некому было ждать разговора с ней на той стороне, сказать, как они рады, что с ней все хорошо. В свободное время она скучала. Я говорил по телефону с Еленой, уговаривал ее снова прилететь в Нью-Йорк, но она никуда не собиралась: ей наскучили эти разговоры, говорила она, наскучили мои увещевания.
«Вот вернешься домой, тогда можно поговорить. А так я этого не обсуждаю». – Она говорила тихо и терпеливо, а выглядела усталой и даже сердитой. Прощаясь, не встречалась глазами, опустила взгляд на свои руки, приготовилась отключить экран и сказала, что меня любит, и я поверил, хоть и не видел ее глаз. Я лежал на кровати, думал о ней, а телевизор работал – показывали кадры давнего лондонского наводнения, они напомнили мне об отце, который еще жил в этом городе, хотя от него мало что осталось, и я размышлял, скучаю по нему или нет и как трудно отличить чувство от обыкновенной реакции – и тут позвонила Эмми.
«Мы тут выпиваем, – сказала она, – и без тебя не обойдемся». Я встретился с ними в баре, где они – шестеро или семеро, почти все хорошо знакомые по тренировкам (и Гай с Квинном среди них) – хлебали выпивку прямо из взятых со стойки бутылок, записывая на свои счета (оплаченные нашими частными инвесторами, ни больше ни меньше), и выстраивали пустеющую посуду рядами. Когда я спустился, было уже одиннадцать, так что мы заплатили бармену, чтобы не закрывался, чтобы выбивал чеки. Счета нам тут оплачивать не приходилось, но мы никогда не злоупотребляли – до того вечера. Заводилой, как мы шутили, подстрекательницей была Эмми: заказывала разные бутылки и упорно подталкивала по мокрой стойке к тем, кто плохо пил. «Зачем нужен последний вечер, если не устроить последний вечер?» – вопрошала она. Прямо как девчонка – только стала студенткой и можно делать что хочешь, – только после ее имени уже стояло много буковок, и она явно делала такое не первый раз. Квинн отправился спать первым, тихонько ушел где-то после часа.
«С похмелья мне в самолет нельзя, – сказал он. – Нутро не терпит». Понемногу отрывались и другие из потенциального экипажа, пока не остались только мы с Эмми и Гаем, а я только потому остался, что не хотелось возвращаться в номер. Гай перепил нас обоих – заливал выпивку в рот и гонял по языку, прежде чем проглотить, и ухал, глотая, будто гордился собой, хотя напиток вовсе не обжигал язык.
«Вот те хрен!» – сказал он. Он, пока пил, посматривал на нас с Эмми и все повторял, что пора нам в постельку, коли за ним не угнаться.
«Угонимся, – сказала Эмми, – еще как угонимся». И мы не отставали. Мы оставили Гая спать у стойки, потому что бармен тоже ушел, закрыл бар железной сеткой и ушел, оставив нам бутылку чего-то липкого и почти светящегося. В лифте к номеру Эмми все припадала губами к горлышку, размазывала жидкость, чтобы густая зелень покрыла губы вместо стершейся помады, все посматривала в зеркало, оттопыривала губки, и смеялась, и целовала зеркало, чтобы остался след – липкое зеленое колечко, вовсе не похожее на отпечаток губ. Когда доехали до ее этажа, она позвала меня зайти к ней, и я согласился.
Вышло совсем не как с Еленой, не обыденно, не по плану, когда каждый раз одно и то же, без сюрпризов. С Еленой я знал, что сработает, и это стало привычкой – вовсе не скучной, просто повторяющийся компромисс. Эмми была моложе Елены, хотя по числу лет, может, и ровесницей, и она взяла все на себя, что было для меня совсем внове: чтобы мне подсказывали, просили, приказывали. Она продолжала пить и меня заставляла, даже когда мне стало нехорошо, когда комната закружилась на оси. Когда это случилось, она направила меня, прижалась щекой, языком – со вкусом горьковатого кислого яблока – проникла в рот. Закончив, мы лежали на постели, одеяло сползло на пол, телевизор работал, а она спала, а я смотрел на нее, на ее тело, нагое на кровати, – в полном сознании и без капли стеснения, давно отброшенного с Еленой. Я смотрел на нее много часов, не спал, потому что знал: это не повторится. Елена меня ждала, и мне предстояло решение, потому что так устроен мир – настоящий, далеко от космического лагеря.
Я вижу, как Гай просыпается раньше других. Я наблюдаю за его привычной работой: как он протирает поверхности, считывает числа на экранах, записывает. Вызывает центр управления, и ему отвечают. Прием не чистый, много помех, как в старом автомобильном приемнике, потерявшем волну.
«Есть проблемы? – спрашивают они. Там ночная смена, обычно мы не с ней говорим. Мы живем по расписанному суточному ритму: восемь часов спим, шестнадцать бодрствуем – и в центре они держатся того же графика. Когда у нас утро, тогда и у них утро, а Гай, вызвав их до начала утреннего цикла, когда койки нас всех вышвыривали, наверное, застал их врасплох. – С нашего конца все выглядит нормально».
«Нет-нет, – заверяет он. – Я просто для проверки. На всякий случай».
«Хорошо», – говорят они, и на том конец разговору. Гаю скучно. Одиноко. Надо бы побольше с ним разговаривать, думаю я и тут же соображаю, что осуществить этого никак не смогу.
Я устал, я так устал.
Я засыпаю, отключаюсь, пытаясь не уснуть, потому что команда не спит, потому что сейчас день, потому что мне надо бы жить по их часам. Эмми в каюте спрашивает, как дышится Квинну – кажется, чуть затрудненно. Затрудненное дыхание – обычное дело. Мы не привыкли к такой атмосфере, нечего и надеяться, что организм будет реагировать на нее всегда одинаково.
«Ты в детстве не страдал астмой? – спрашивает она Квинна, отводя ему рубашку и приставляя к груди стетоскоп. Он отвечает, что не страдал. – Подыши». – Она кладет ладонь ему на живот и просит еще подышать. Тому я, который наблюдает со стороны, кажется, будто он знает, что происходит. Не припомню, чтобы я понимал больше, чем теперь. Я об этом не помню, но определенно присутствовал. Гай вручает мне инструмент и спрашивает, не помогу ли в работе с двигателями. Тот я говорит «да», но с таким унылым видом, как будто рад бы оказаться где угодно, только не здесь, на корабле, где его просят помочь. Он плохо умеет смотреть, как закручивается спираль. Он плохо владеет собой.
Я слежу, как он, я, идет по кораблю, занимается, чем там он занимается, обычными делами. Потому что я знаю, что делал и где был. На миг я задумываюсь, настоящие ли мы оба, или настоящий я, а он нет, или он – что-то невообразимое, более невообразимое, чем то, что я снова здесь, по второму разу, живу в подкладке корабля, как постельный клещ, шныряющий за стенами, подбирающий крошки; и тут он вздыхает по Елене, разглядывает ее фото на экране, прежде чем сделать запись в блоге, прежде чем нажать кнопку «отправить», и я, видя его, проделывающим это – то, что я сделал бы и что сделал, – понимаю, что он – это я, а я – это он. Довольно мне в себе сомневаться. Он не сводит с нее взгляда – с одной из нескольких моих фотографий, где мы вдвоем, снятой где-то на берегу. В Норфолке? Думаю, это Норфолк, на одном из новых пляжей, устроенных после наводнения, мы там в шарфах, в плащах, в резиновых сапогах. Вода подступала к ногам, но мы хорошо снарядились и не волновались. Он приближает ее лицо – это я помню, как делал, потому что, убрав себя со снимка, я оставлял ее одну, без себя, – и он нажимает пальцем на экран у ее щеки, жмет так, что палец белеет, а экран идет рябью, пока он не отпускает.
Я вытягиваю шею, чтобы увидеть ее поближе, получше, так же, как видно ему. Мне бы отодвинуть его, чтобы не загораживал ее лица, но он не сторонится. Мне виден только изгиб ее щеки, волосы, один глаз, такой темный, почти черный на светящемся экране. Еще немного, и увидишь на фото ветер, дующий ей в спину, услышишь ее ворчание, жалобы на холод, а потом мы рассмеялись, и я подхватил ее на руки, будто решил сбросить в воду, хотя на самом деле не собирался. Все эти возможности – это были лучшие времена.
Тот я закрывает папку, убирает пальцы с клавиатуры, закрывает портрет Елены. Он выходит, и я следую за ним в дальнюю часть зоны отдыха, где он забирается на отгороженный участок с Пузырем, и я, не видя лица, слежу за его телом, пока он, разумеется, глазеет в космос, в пустоту, думает, какой он огромный и какие мы мелкие перед лицом всего этого. Как мало мы значим. Я смотрю, как вздрагивает его тело, и думаю, что не помню, чтобы плакал. Я гадаю, что довело меня до слез.
Квинн с Эмми беседуют наедине. Квинн все еще тяжеловато дышит, поэтому она за ним наблюдает (ха! «Да, уж ты с него глаз не спускай», – сказал Гай, когда она нам об этом сообщила). Он снял футболку, чтобы Эмми послушала ему грудь и спину, и он хватает воздух между фразами, по кусочкам, чтобы не сдуться. Эмми прислушивается к его дыханию и к словам, но я не знаю, что для нее важнее.
«В следующий раз, как Гай выйдет наружу, я вызову центр, – говорит Квинн. – Завтра, пока он будет осматривать обшивку, выйду на связь и скажу им, что мы хотим домой».
«Они уже распорядились продолжать», – говорит Эмми.
«Конечно, но я выставлю все хуже, чем есть: скажу, будто что-то на исходе. Что-нибудь. Скажу, что компьютеры, похоже, неисправны».
«Они их проверят с Земли», – справедливо возражает Эмми. Квинн тянет в себя воздух короткими толчками.
«У них не останется выбора. В смысле, каковы последствия, если Кормак что-то напишет о том, что нас подвергли опасности или не помогли?»
«А если откажут? – Ладонь Эмми так и лежит на груди Квинна: ее ноготки запутались в его волосах. – Если прикажут продолжать?»
«Страшно тебе? – спрашивает он, но ответа не ждет. – Скажем, что связь плохая. Скажем Гаю, что нам надо домой, что выбора уже нет».
«Он не станет слушать».
«А мы его заставим», – говорит Квинн. Он вдруг становится другим – был такой спокойный, американский, гладкий, невозмутимый, простой и так легко давал задний ход. И вдруг он решительный, жесткий. Они еще несколько минут сидят молча, слушая его дыхание, а потом Эмми ему говорит, что сделает укол, потому что по звуку похоже на астму.
«Не было у меня никогда астмы, – повторяет он. – Вообще не бывало проблем с дыханием. Здоров как бык».
«Все когда-то случается в первый раз», – говорит Эмми. Она делает инъекцию и вот тогда впервые открывает аптечный шкафчик, и я все вижу у нее на лице: кое-чего не хватает. Она пересчитывает лекарства и прочее; все вынимает, расставляет рядами, одну за другой читает этикетки. У нее в компьютере инвентарный список всего, что должно быть, вплоть до последнего пузырька (и количества таблеток в нем), и все бинты, тюбики с антисептиком, антисептические салфетки. Она выстраивает штативы с лекарствами, с иглами и запечатанными пробирками для анализов, средства от инфекций, для анестезии и седативные – лекарства от всех болезней. Она не объясняет остальным, зачем это делает, – даже Квинну не говорит, а вместо того говорит нам, что у нее по графику инвентаризация.
«Это входит в мои обязанности», – говорит она и просит Гая дать гравитацию, говоря, что ей нужно, потому что она забыла кое-что сделать. Он уступает – через силу.
«У тебя полчаса, – говорит он ей. – Сама знаешь, нам нельзя терять времени». Как только он нажимает кнопку остановки двигателей, она садится к столу, вытаскивает ящички, выкладывает из них содержимое – все эти цветные пакетики и трубочки на строгом белом столе – и пересчитывает их, перекладывая из кучки в кучку, и отмечает в списке. Находя несоответствия, она каждый раз хмурится. Тот я, что в каюте, принимает ее гримасу за протест. Он шутит:
«Спорим, ты не подписывалась целыми днями пересчитывать пузырьки с таблетками?»
«Не подписывалась», – отвечает она.
«А нам все это и не пригодилось».
«Да, – кивает она, – потому что когда погибли Арлен и Ванда, я ничего не успела». Она замолкает, снова и снова пересчитывает обезболивающие, открывает пузырьки, высыпает таблетки в кювету и перебирает по одной. Она больше ничего не добавила, но, закончив подсчет, высыпает все обратно и начинает сначала. Я смотрю, как она с суровым лицом отмечает их в списке.
«Черт», – говорит она, раскладывает лекарства в шкафчике и закрывает дверцу. Тот я, что у компьютера, смотрит, как она удаляется по коридору; я следую за ней, протискиваюсь за подкладкой, сколько позволяет нога в ее нынешнем состоянии, и через вентиляцию над своим первым гнездышком наблюдаю, как она шарит по ящикам. Наконец она отыскивает что искала: навесной замочек из запасных для личных шкафчиков – и решительно марширует обратно. Мне слышно, как защелкивается замок на дверце аптечки и как тот я спрашивает, зачем запирать, что это ей в голову пришло?
«Его и полагалось запирать, – говорит она. – Я забыла про замок. Такие правила».
Я рассматриваю тот пузырек, что держу в кармане, с пятью оставшимися таблетками, и слышу, как Эмми жмет кнопку, приводя корабль в движение. Она не дает себе труда нас предупредить – мы просто теряем вес.
Я за подкладкой всухую глотаю еще таблетку. Осталось четыре.
Эмми созывает нас в главную каюту, говорит, что забыла провести психологическое тестирование. Это она пытается выяснить, кто из нас мог взять таблетки. Что же, это разумно. А в тот раз я списал это на нервозность Эмми, которая ищет чем занять день.
«Это входит в мои обязанности, – говорит она. – Убедиться, что мы все справляемся. – Она ободряет нас улыбкой. – Слушайте, я знаю, что все мы в порядке, но правила есть правила, да? Тем более после всего случившегося».
Она обращается к нам, стоя перед навеки замершими телами Ванды и Арлена. Помню, в тот раз я подумал, как это любопытно. Кажется, даже сказал ей об этом, когда спросила, – или скажу сейчас. Она говорила со мной первым, увела по коридору к раздевалке, где мы с ней парили в воздухе, пока она готовилась.
«Мне придется записывать, – говорит она. – Им дома это понадобится. Конфиденциально, между тобой, и мной, и доктором Голдингом – помнишь Голдинга из приемочной комиссии? – но передать придется». Она включает запись и откашливается. Я приваливаюсь к стене, это можно не смотреть – прекрасно помню.
«Я не против», – говорит тот я.
«Кормак, ты в порядке?»
«Все нормально, – говорю я. – Соскучился по… ну, по всему, ты же понимаешь».
«Ты все молчишь», – говорит она тому мне.
«Работаю».
«Знаешь, – говорит она, – со мной можно обо всем говорить. Меня к этому готовили. Отчасти за тем и взяли».
«Это приказ?» – Кажется, на этом месте я улыбаюсь.
«Предложение. Если тебе нужно поговорить, я здесь – я только это и говорю. Тебе, должно быть, тяжело – после Арлена, Ванды. Того, что с ними случилось».– Она говорит как заговорщица, будто надеется что-то из меня вытянуть. Как будто я признаюсь!
«Ни хрена не верится… – Так слышишь сам себя по радио или в записи – голос возвращается к тебе таким же, как звучал в голове, только изменившимся, как бы стянутым, лишившись силы и звучности, которые тебе представлялись, пока говорил. – Это выглядит… жестоко».
«Их смерть?»
«Что они здесь и смотрят на нас. Я понимаю, что не смотрят, но они здесь. Нам на них приходится смотреть».
«Иначе их никак не сохранить. Ты же понимаешь, да? – Докторский голос, звучит как положено. Чисто деловой тон. Она это тоже чувствует, я это и тогда понимал, потому что ее знал, и теперешний я понимаю, потому что насмотрелся, как она морщится, глядя на тела, и жмурится, и отводит глаза, как переигрывающая актриса. – Они заслужили похороны».
«Понимаю».
«А с командой все хорошо? Других проблем нет?»
«Никаких».
«С Гаем? С Квинном?» – Как у меня с ней, она не спрашивает.
«Все прекрасно».
Вот здесь она смотрит в глаза, чего избегала, поглядывая иногда в мою сторону, на решетку, словно советовалась – и немного понижает голос:
«А со здоровьем как? Порядок?»
«Порядок». – Я качаю головой, и она сразу настораживается.
«Что?»
«Ничего, – говорю я. – Просто… С тобой все в порядке?»
«Не обо мне речь, Кормак, – говорит она. – Приходи ко мне и говори, если что случится, или надо выговориться, или просто хочется поболтать. О чем угодно. Ты же знаешь, где меня найти, да?»
«Далеко ты, строго говоря, не уйдешь», – отвечаю я. Разговор короткий, но она, кажется, удовлетворена или настолько удовлетворена, насколько возможно без полноценной проверки здоровья: анализов крови и тому подобного – а от них мы вправе отказываться, и она это знает. Она зовет к себе Гая, и он, входя, вздыхает, всплывая и упираясь руками в потолок, чтобы остановиться, и ждет так, едва ли не агрессивно. Эмми не любит Гая, никогда не любила и не скрывала. Он, со своей стороны, даже рад, потому что, я думаю, привык к такому.
«Как дела?» – спрашивает она со старательной непринужденностью, и он смеется.
«Все дальше от Земли, так? В смысле, ни хрена себе вопросик! – Он хлопает себя по колену. – Слушай, я в порядке. Ты о себе беспокойся и о великом Квинне».
Эмми краснеет.
«Речь не обо мне».
«Не о тебе? А ты мне вот что скажи, Эмми: кто будет оценивать результаты тестов? Кто решает: „А, ясное дело, она годится для этого дела, потому что поимела двоих из выживших, а единственный, кого не поимела… ну, она не в его вкусе, а то бы, пожалуй, попробовала. Я думаю“. – Он снова смеется. – В смысле, отношения в команде нездоровые, так?»
Она ему не отвечает, не смотрит на него, но заливается краской. Мы в этот момент еще не знаем, что она спит с Квинном, или что спала, или что там, и я не знаю, что про нас с Эмми – всего-то одна ночь, но сколько она порушила, ужас, – я не знаю, что и про нас все знают.
«Слушай, я в порядке, нормально функционирую, но мне надо делать дело, а ты лезешь под ноги, мешаешь. Так что давай просто скажем так: „Да, я здоров“. Что бы это ни значило». – Он толкается к двери, сдвигает створку.
«Квинн! – орет он. – Квинн, она тебя ждет!»
Она плачет, и Квинн, войдя, обнимает ее, и она что-то ему шепчет, но мне не слышно, но я думаю, это и к лучшему, потому что это личное.
Эмми всю дорогу до аэропорта со мной флиртовала. Нас загнали в аэродромный автобус, и она пристроилась ко мне в очереди, уселась в мой ряд вместе с тремя уже почти забывшимися (я стараюсь их вспомнить, но лица – белые пятна, потому что всю дорогу я смотрел на Эмми). Она сидела напротив, так что наши колени соприкасались, и все время говорила о том, что было ночью, – обиняками и намеками, но не особо тонкими, будто ей плевать было, если кто поймет.
«Здорово выпили, да? – спросила она, хоть и сама знала. – Я утром проснулась тряпка тряпкой. – Она все время мне улыбалась, другие пассажиры тихонько посмеивались, потому что они-то не пили, их и не приглашали. – Ты как себя чувствуешь?» – спросила она.
«Нормально, – сказал я ей, – голова болит, но ты сама понимаешь».
«Понимаю», – сказала она. Я остаток ночи решал, что это будет последний раз. Эмми была красивая, сильная и забавная, но я любил Елену. Я это знал и понимал, что этого не изменишь. Я решил сказать об этом Эмми в самолете, где у нее не будет возможности устроить сцену, но был уверен, что, в сущности, ей все равно. Все вышло так запросто, что я был уверен: она возражать не станет. Мы сидели рядом, потому что регистрировались друг за другом. Гай сидел по другую сторону от меня, а я в середине, и Гай, едва мы уселись, уснул, свесив голову мне на плечо. Эмми это показалось очень смешно, она передразнила его, а потом просунула ладонь мне под руку, обхватила локоть ладонью и закрыла глаза. Я дал ей посидеть так несколько минут, пока не подошла стюардесса с напитками, и тогда тихонько встряхнул. Она ничего не захотела.
«Прошлая ночь была особенной», – начал я. Она сразу поняла, к чему идет. Гай спал – или притворялся, – а мы весь разговор перешептывались. Она почти не отвечала, но левой рукой держалась за меня дольше, чем было нужно – когда давно уже ясно было, что ни к чему мы не придем.
Я чуть не дал себе пинка, когда она забрала руку, потому что это я натворил. Потому что до того мы были близки, а теперь это рухнуло. Потому что часть меня еще желала ее – та часть, что моложе, с более густыми волосами, без брюшка, еще не забывшая, как это – когда гуляешь сколько душе угодно, не пытавшаяся сделать ребенка жене, не потерявшая первого, не желавшая ее сохранить, бороться вместе с ней вместе за то, что впереди.
Когда мы приземлились в Кеннеди, Елена ждала на выходе с чемоданом в руке. Только что прилетела, а мне не говорила, что летит. Эмми медленно подошла и заговорила с Квинном, который метался, прощаясь со всеми подряд, пожимая руки, и не стала смотреть, как я целую Елену и обнимаю ее за плечи, сцепляя ладони на спине, обещая ей, что все у нас получится.
Осталось три таблетки, и мне кажется, я смогу заснуть. Закрываю глаза, но без толку, и я снова выбираюсь в простор корабля, подтягиваюсь по коридорам к каюте. Я проверяю шкафчик – как будто не видел, как Эмми его запирала, но вдруг она забыла запереть замок, и я решаю рискнуть. Открываю большой продуктовый шкаф, беру батончики биг-мака, десертные батончики, пакетики кока-колы. Я сижу за компьютером и прокручиваю свои фотографии, даю приближение, рассматриваю себя с Еленой и своих родителей. Я заглядываю в папку своих записей, в дневниковые заметки, писавшиеся с первого дня на корабле. Скрупулезно, в мельчайших подробностях вплоть до разговоров, с пометками времени и дат.
– Мне это ни к чему, – говорю я, потому что все это уже видел, как режиссер просматривает отснятый материал и видит, как он смотрится в отрыве от сценария. Я заглядываю в компьютеры, сажусь в кабину на место первого пилота и кручусь на нем, потому что уже делал так, когда был совсем один, после того как все умерли. Я продвигаюсь по кораблю к раздевалке, стягиваю с себя одежду, запихиваю в подписанный моим именем шкафчик. Я еще помню код: мой день рождения и день рождения Елены – и принимаю душ в капсуле. Вода изумительная, холодная, так что я поначалу ежусь, потом привыкаю, а закончив, я включаю вакуумную вытяжку, загоняя излишки обратно в систему. Я бреюсь перед зеркалом, и, когда наметившаяся борода сбрита, а лицо очищено от грязи с подкладки, я осматриваю себя, оттягиваю складки кожи – она как будто обвисла. Я сбросил вес, пару стоунов, говоря наугад, два с половиной, а может, и больше – и кожа у глаз как бы набрякла. Можно оттянуть кожу под глазами, чтобы увидеть красные прожилки в усталых глазных яблоках. Я чищу зубы, полощу рот, тру пальцем с зубной пастой и чувствую, как щиплет чувствительные десны. Мне, как видно, не хватает начинки. Я смотрю в зеркало на свое тело, ребра.
Я сижу на месте Квинна в кабине, щелкаю переключателями, про которые знаю, что эти не работают, и требую от компьютерного экрана указаний, как повернуть корабль. Инструкции в нем наверняка есть, но там тысячи файлов, руководства в формате PDF, интерактивные, с удобным поиском, только результаты поиска мне ничего не говорят. Видимо, на корабле имеются предохранители, но нам их знать не положено, вернее, не положено было читать о них в неуклюже составленных справочниках. Я подумываю отправить письмо домой, спросить, что мы можем сделать – будто бы это ради корабля, скажу, что надо поворачивать, что мы все больны или еще что, что проблема… где бы? в двигателе, но, пока придет ответ, я усну, и сообщение примет экипаж и поймет, что здесь кто-то лишний. Их я, может, и спасу, но не себя. А что важнее?
Я возвращаюсь за подкладку и принимаю еще таблетку, потому что не выдерживаю. Мне не вынести сознания, что я здесь без всякой цели, а все цели, что я ставлю сам себе: спасти корабль, спасти команду (тех, кто остался), спасти себя (вторую версию), вернуть экипаж домой… не знаю, правильные ли они. По телевизору и в кино, в книгах про путешественников во времени – эти слова как похоронный звон, гулкое эхо в ящике, из которого мне не выбраться,– у них есть миссия, или они ее узнают и знают, что им делать. Им или надо вернуться в свое время, или что-то переменить (исправить, или испортить, или починить испорченное другими), или научиться жить с тем, что произошло. У меня ни знаков, ни подсказок. Мне остается только поступать так, как кажется правильным, полагаться на внутреннее чутье. Чутье подсказало не заговаривать с остальными, не давать им знать о себе. Чутье подсказало, как мне спасти себя, как выкарабкаться, сделать все, что мне предназначено. Потому что в путешествиях во времени есть еще одно правило: они замкнуты, а если нет, то должны быть. Это как электрическая цепь: чтобы пошел ток, надо подключить оба конца. А если нет, то ничего и не выйдет. Цепь должна быть замкнута.
– Я думаю, что схожу с ума, – обращаюсь я к темноте. Я однажды сказал это Елене – когда у меня случился писательский блок, когда мне не удавалось ничего перенести на бумагу, а слова, которые сам же написал, ничего не значили.
«Просто ты немножко поломался, – сказала она мне. – Ты поломался и должен разобраться, как себя починить». Я открываю глаза, и вот она, на секунду улыбается мне. Она исчезает, пока я смаргиваю слезы и вспоминаю, где я и к чему иду. Скоро умрет Гай, а потом Квинн, а потом Эмми, и тогда останемся я и он, я и я, один на один, и тогда придется предпринять что-то решительное: спасти дело, стать героем. Вписать свое имя в титры.
Следующий день я провожу, перебирая все аспекты своего первого раза – во всех подробностях. Перебираю подробности и как оно складывается со случившимся во второй раз. Я проснулся один вскоре после перехода, и как-то тянул время, и убил Арлена, а потом заснул, но я проснулся первым, и искал где спрятаться, и соорудил палатку, только это было глупо, дурацкая мысль, и тогда я нашел подкладку, и забился в нее, и пытался все как-то сложить, и я принимал обезболивающие таблетки, потому что к ним пристрастился – только когда я успел пристраститься за несколько дней? – всего-то пара дней прошла, пока я взорвал корабль, но, может быть, этого хватило, может, они такие сильнодействующие, такие мощные, и я уже не чувствую реальной физической боли, только остаточную, если не принимаю таблетку; а потом я смотрел, как Ванда покончила с собой, и тогда я начал разбираться в происходящем, потому что все это разворачивается в одну-единственную сторону и закончиться может одним-единственным образом.
В первый раз мы – то есть прошедшие подготовку, совсем немногие (или почти немногие, потому что остальные ничего не значили, их скоро должны были отправить по домам без права рассказывать о том, что было, благодаря подписке о неразглашении, которая могла лишить их всего, если проговорятся) – учуяли, что между Квинном и Эмми вроде бы что-то завязалось, на последнем этапе подготовки. Мы проводили целые дни в полномасштабном симуляторе корабля, выполняли работы, как в настоящем. Целая неделя, плотная и интенсивная, и люди из УПИ все контролировали: свет, шум двигателей, уровень гравитации, при котором нам предстояло существовать, содержание кислорода (которое меняли по своей прихоти, проверяя, как мы будем справляться с недостатком). Мы исполняли приказы, но все это было безопасно. С чем УПИ ничего не могло поделать, так это с нашим пониманием, какая все это фальшивка: потому что за окнами были серые стены ящика, однообразное пространство коридоров и помещений разного размера и потому что на самом деле ничего не могло случиться. Когда УПИ включало тревогу и датчики показывали неполадку в одном из двигателей, Гай неспешно выводил Квинна за борт фальшивого корабля, и они плыли до места и якобы исправляли поломку. Мы пробовали после такого встречать их аплодисментами, но и это выглядело глупо – вроде как идея хороша, а вот исполнение подкачало. Никогда это не ощущалось настоящим.
«Все всё поняли, – сказал Квинн. – Я буду величайшим на свете героем».
«Увы, – сказала Эмми, – только для нас».
И на этом все. Замечание было совершенно невинным, безобидным, но она оставила слова висеть в воздухе дольше, чем требовалось, а Квинн никак их не обшутил. Проглотил похвальбу, хоть мы и понимали, что она ничего не значит, но он на ней завис. Они не обнимались и не держались за руки, ничем не выдавали, но с тех пор пошли разговоры.
«О, они влипли, – сказал Арлен, – даже если сами еще не поняли». Со мной никто даже не заподозрил. А теперь, с Квинном, когда и месяца не прошло с нашей с ней ночи, Эмми вдруг стала темой для сплетен. Мы дотянули до конца той недели, оставаясь самими собой на фальшивом корабле и стараясь не хихикать, когда в него вторгалось что-то из реального мира: падала трубка или на компьютере вдруг загружалась «Виндоуз», потому что программное обеспечение для нас еще не доделали и мы работали на факсимильной, потрепанной версии, подогнанной под наши нужды. Квинн шутил про еду, которой нас кормили:
«Как считаете, если она застрянет у меня в глотке, нам дадут нормальной еды? Я убить готов ради бифштекса с картошкой».
«С перечным соусом», – сказала Эмми.
«О да, будь я проклят!» – подхватил Квинн. Мы смотрели, как они друг друга подкалывают, и все их подозревали, а они знали.
Неделя прошла, и мы все вернулись в гостиницу. До следующего захода оставалось несколько дней, и Елена снова прилетела со мной повидаться. Ждала меня в номере, заказала ужин, обслуживание номера и бутылку вина, и мы уселись за смешной маленький столик и ели с маленьких тарелочек.
«Расскажи мне все», – попросила она, и я рассказывал, но старательно обходил Квинна с Эммой, потому что не знал, что ей скажу, если подумаю о них всерьез.
На корабле первоначальная версия меня постоянно что-то пишет – во всяком случае, сидит за компьютером и думает о том, что будет писать. Держит пальцы на клавиатуре и раз за разом пробует начать. Я помню, что к тому времени стало трудно – трудно постоянно отправлять что-то читабельное, трудно день ото дня попадать в настрой с читателями, незнакомыми и непредсказуемыми. Хотят ли они больше узнать про корабль? Про пассажиров? Обо мне? Я не жалею слов на восхваление погибших и вставляю в абзацы текста кое-какие данные измерений Квинна: где мы, что мы видели. Иногда добавляю картинки, мимо чего мы проходим – на экране все выглядит совсем иначе, чем невооруженным глазом. Фотографии удаленных, почти невидимых объектов вдруг делаются для читателя близкими и отчетливыми. Помню, однажды я написал: «Это не то, что видим мы, потому что отсюда все черное с точками и пятнышками, как из вашего сада глубокой ночью. На самом деле никакой разницы, только здесь не получишь кружку горячего шоколада и не завернешься в одеяло вместе с самодельным телескопом. Здесь у вас есть белизна корабля и холод за бортом, и не нам решать, когда прекратить наблюдения, потому что ничего другого здесь не увидишь».
Мне выпадает удача смотреть в спину себе, пока он сутулится и то ничего не пишет, то что-то записывает и кликает «отправить», каждый раз с первого черновика – нажав кнопку, уже ничего не поправишь. Я никогда не умел писать сразу начисто, но обстановка требовала. Сигнал разгрызают на кусочки и выплевывают на сотни тысяч миль, никогда еще информация не пересылалась на такое расстояние, и я не знаю, когда она дойдет – из-за задержки сигнала доберется ли через два дня? три дня? – но такова природа техники. Я задумываюсь, не раньше ли они отправлены, чем другой вариант меня успеет их переписать, исправить в свою пользу. Надеюсь, что так, а то на Земле пойдет в печать депрессивный отчет о происходящем в сознании совершенного безумца.
Я провожу еще одну ночь, скитаясь по телу корабля. Первым делом я чищу зубы, чувствую, как они ерзают в лунках под нажимом щетки, и придерживаю языком. Кровь, которую я сплевываю в трубу, не жидкая красная кровь из больных десен, а густая и темная, и за ней следует зуб, брякает по гибкой трубке, прежде чем навсегда скрыться в вакууме. Это был резец, лунка от него широкая и сладкая на вкус. Я опорожняюсь и моюсь, потому что чувствую, что это следует сделать. Я разглядываю в зеркале шрамы на спине, как рубцы от кнута, и обнаруживаю еще один там, где раньше не замечал, на затылке под линией волос. Закончив, я одеваюсь в чистую форму и снова бреюсь – собственной бритвой – и подстригаю ногти. Я обшариваю продуктовый шкаф, беру батончик биг-мака, и съедаю в коридоре, и с ним глотаю последнюю таблетку – эта единственная таблетка мне и аперитив, и десерт, два в одном, и, подействовав, она все меняет. Боль вернулась, нога онемела, но теперь я знаю, что боль эта ненастоящая. Эта боль – совсем другое. Я не нуждаюсь в таблетках: раны у меня вполне зажили. Бог весть сколько раз я ранился с начала этой петли – или круга, может, разумнее назвать это кругом, не так безумно звучит, больше похоже на математику, чем на фантастику, – но много. Шрамы говорят: мне не больно, это зависимость. По ощущениям никакой разницы. Я трясусь в ознобе и думаю, как не буду больше принимать таблеток. Я знаю, что смогу это пережить.
Сидя за компьютером, я смотрю, сколько нам осталось пути, сколько еще впереди. По моим расчетам. Гай умрет послезавтра, а значит, мы подходим к моему одиночеству и точке невозврата. На корабле так темно, и от людей рядом – еще живых – жутче, чем было, как в доме с привидениями, так и ждешь, что кто-то на тебя выпрыгнет. С коек, кажется, все глаза смотрят на меня, хоть и закрытые. В прошлый раз, когда я со всем покончил, я чувствовал себя совсем одиноким. Сейчас – что угодно, кроме этого.
Я открываю файлы, ищу информацию, которая могла не попасть в корабельную базу данных. Я пытаюсь войти в папку Гая, посмотреть, нет ли там каких документов, но она зачем-то закрыта паролем, и тогда я пробую Квинна и листаю заголовки сотен банальных файлов, пустые крохи. Я вижу файл, озаглавленный «Эмми», и подумываю его открыть, прочесть, но нет, я ведь и так знаю, что там будет: письмо, или фотография с ними вдвоем, или еще что. Что-то не для моих глаз. Я уважаю приватность. Я должен.
Потом сзади шипение, звук открывающейся койки, и меня толкает изнутри – торопись! Я отбрасываю себя назад, скребу по стенам коридора в сторону складов и успеваю увидеть вылетающего в двери Гая.
«Кто здесь?» – шепотом кричит он, но я уже в кладовой, затягиваю себя за подкладку. Дверь закрывается, когда он на полпути по коридору, и я через вентиляцию подглядываю, как он заглядывает во все двери. «Кто здесь?» – снова шепчет он и зажигает фонарик, но высвечивает одни углы. От меня ни следа, соображаю я, кроме только файлов на компьютере. Я был в каталоге Квинна. Я спешу к каюте и жду возвращения Гая. Он пересчитывает тела в койках, проверяет, все ли спят, а потом садится за рабочий стол и пристегивается. Файлов на экране он вообще не замечает – возвращается в систему, в меню. Он сосредоточен на одном. Войдя к себе, он открывает фото – старик, и старая женщина, и совсем маленький мальчик, явно Гай, только здесь он еще Герхардт в таком смешном костюмчике, а с ним, надо думать, бабушка и дедушка, а может быть, родители, но очень уж старые, – и он что-то говорит, тихо, так тихо, что мне не слышно. Я никогда не узнаю, что он сказал. Он что-то загружает в портативное устройство и закрывает экран, поднимается над консолью и выплывает в коридор. Я гонюсь за ним до раздевалки, где он пристегивается к скамье и загружает в устройство приложение. Программа принимается устанавливать контакт с базой. Здесь, в такой дали, длина волны около нуля. Качества никакого, лица людей в центре управления – серые пятна на фоне помех. Он вытягивает подключенные наушники, и мне не слышно, что говорят там, но его часть я слышу – спокойный шепот, и все же различимый.
«Все по графику. До вхождения всего несколько дней. Самое большее – неделя. Все в порядке, даже Кормак. Завтра отошлем последнюю передачу. Ладно. Герхардт, отбой».
Он закрывает приложение и возвращается в главную каюту. Снова ложится в койку, но я не решаюсь выйти, потому что, закрыв глаза, почти засыпаю и вижу сон; и во сне вижу себя там, а он видит меня и вопит, и все кончается, что означает, что однажды я пытался выйти и увидел себя в его открытых глазах.