К книге
ТриадыТриады. Бледный всадник
67%
Триады. Бледный всадник
6

Простые вещи

Посланец

«В конце туннеля повар-душевед

помешивает праздничный обед

из волн дистиллированного света.

Накатывают дивные валы

на радугой висящие столы.

Стоят с хлеб-солью родственники…»

Это

я просто заговариваю смерть;

кто дважды умер, тот и должен петь,

пусть оба раза были репитици-

ей (смерти) хорошо и без меня.

Окно открою – кружится Земля,

параболы вычерчивают птицы.

Использую, но не могу понять

простые вещи (зеркало, кровать),

а к сложным вообще не прикасаюсь.

Светлеет небо, ходит ходуном.

Постукивает лапой метроном

по дереву. Является посланец,

мычит сквозь обрывающийся сон.

Потом молчит. Возможно ли, что он –

немой сосед по лестничной площадке?

«Немой» в том смысле, что уже не мой.

Его несёт над зыбкой мостовой

потусторонний повар беспощадный.

* * *

Простые вещи: тумбочка, пиджак.

Весь этот джаз вещей обыкновенных

звучит внутри… Не надо провожать

до кладбища, где не меня, наверно,

какого-то другого чудака

ждут люди в чёрном, плачут ли, скучают.

Я вижу яму, яма – глубока;

лежащий в ней людей не замечает.

Я постою немного, как в бреду,

цветочною пыльцою припорошен.

В пустующую комнату войду,

на тумбочку пиджак потёртый брошу.

* * *

Кричат вороны, важничают голуби,

взлетают майны к Господу наверх.

Пылающую спичечную голову

несёт сквозь парк печальный человек;

пинает листья, на скамейку рушится,

сжимает зажигалку-пистолет.

Старик в очках или юнец в наушниках?

Я вижу только блики на стволе,

чужие сны, над ними тень крылатую,

она похожа на мальтийский крест.

Земля покрыта огненными пятнами,

поодаль трактор эту землю ест.

Шипит старик, с товарищем беседуя;

товарищ умер двадцать лет тому.

А от юнца любовь ушла последняя,

сухим листом упала на траву…

В окне небесном флаг закатный выставлен –

багряной кисти лёгкие мазки.

Но я боюсь, что зажигалка выстрелит,

и небо разлетится на куски.

Гудки

Всё чаще слушал длинные гудки ты,

особенно когда навеселе был.

Гнал ракию из высохшей ракиты,

подсвечивал приземистое небо

зеленоватым нимбом алкогольным.

На что надеясь? Ни на что по сути…

Звонил по новой. Было очень больно

читать с экрана: «Абонент доступен

и отвечает всем, за исключеньем

ревнивца, матерящегося в трубку».

Но сам подумай – говорить зачем ей

с мирно лежащим под ракитой трупом.

А ведь (по слухам) крепким был мужчиной;

жаль, в настоящем выглядишь прескверно…

Она вчера страховку получила,

на выходных отпразднует, наверно.

Являлся сыщик с папкой и улыбкой,

курил и кашлял, паутину плёл всё;

не обнаружил ни одной улики,

потом вообще куда-то перевёлся.

Звезда

…Но нравилось, когда горит звезда,

роняет свет на квантовое поле.

И птица выпадает из гнезда,

висит над электронною тропою.

Страховочные крепкие ремни

удерживают птицу на весу, и

тропа уходит в параллельный мир,

восьмёрку бесконечности рисует.

И где-то там, сто лет тому уже -

или ещё? – на скомканной постели

лежит и курит (вот и весь сюжет)

моя душа в материальном теле.

Любуется подругою, лучась.

Оттягивает страшную минуту.

Она из тела вылетит сейчас…

Но нравилось и это почему-то.

* * *

Первая была – вылитая весна;

волосы цвета солнца, а руки – вербы.

Только о ней и думал, ночами лежал без сна.

Первая была небом.

А вторая была жарким июльским днём,

яблоком наливным, виноградом пьяным.

Стоит войти, и весь охвачен огнём,

не знаешь, куда бежать, выдыхаешь ямбы.

Третья была дождём, облаком кучевым.

За руки держишь и начинаешь кашлять.

Сломанная другими, так и не починил…

Чай травяной, тарелка овсяной каши.

А четвёртая – толстый лёд, великанский град.

Даже если лежит спиной, заморозит взглядом.

Только вышел в буран из тела, смотрю – стоят

все четыре рядом.

Гурия

Елена

Елена просыпается и ждёт,

кто из героев в комнату войдёт.

Царь Спарты? Вкрадчивый троянский лучник –

женоподобный юноша Парис?

Никто не входит, кроме пары крыс.

Елена думает: «С Парисом было лучше».

Слепящий зайчик прыгает в постель.

По спальне рыщут крысы между тем,

то воздух дегустируют носами,

то по сусекам лапками скребут.

В окне же, на багровом берегу

лежат ахейцы, дом стоит на сваях

кубическою версией коня.

Поодаль – Троя в языках огня.

А в бельэтаже Олимпийцы скалятся.

Елене скучно. Кто все эти люди?

Она ласкает собственные груди,

идёт к трюмо. За нею утро тянется

хвостом воспоминаний или грёз.

Елена красит губы, чистит хвост;

рассеянно поглаживает крысу –

ту, что смышлёней (стало быть, Улисса).

В глазах зверушки полыхает SOS.

* * *

у Марины волосы до плеч

а в глазах сиреневые сполохи

вот она идёт тебе навстреч

утро грозовое держит под руку

ветром опоясана шальным -

дышит он Мариной, не надышится

облаков воздушные шары

на лучах тускнеющих колышутся

сквозь Марину дерево растёт

золотое дерево осеннее

хочется пуститься наутёк

но и в бегстве нет тебе спасения

ротозеи с дырками в груди

в небеса уносятся свинцовые

остаёшься только ты один -

лапки кверху, обе окольцованы

* * *

Хорошо на свете умирать,

уходить в небесный Эмират

с пышнотелой гурией в обнимку.

Систола, диастола… До ста

досчитав, хирург кричит: «Сестра,

мы его теряем! Дай бутылку».

Выпей, доктор. Угости сестру…

Дремлет меченосец на посту.

Гурия вращается сумбурно;

исполняет танец живота,

выпускает кольца изо рта

дыма или, может быть, Сатурна.

Дно

Под сизоватой лейкой ливня,

в его ловушке водяной,

теряет город чёткость линий

и дышит трудно, как больной.

Лоснятся струи дождевые

у пешеходов на глазах.

Возможно, мы ещё живые,

но это сложно доказать.

Ты скажешь: «Ох, сплошные тучи», -

вернёшься в тёплую кровать.

И я кивну на всякий случай -

живым положено кивать.

* * *

На улице тихо, как будто все умерли, разве

хохлатая птица кота светло-рыжего дразнит.

Кот делает стойку, в траву опускается, ждёт.

Светает тем временем. Сны вырастают большими.

Выходит сомнамбула из поливальной машины -

небесной машины, окутанной сизым дождём.

Глаза открывая, я вижу нахохленный город,

пернатую девушку с аквамариновым горлом

и рыжего парня с кошачьим лицом. И тогда

сомнамбула падает, резко становится мною

под грохот будильника за дождевою стеною,

а в омуте зеркала черти заводятся, два

лукавых отродья…

Я выспался, но не проснулся.

Дрожит на запястье незримая ниточка пульса.

Кот прыгает, только хохлатая птица уже

исчезла из виду, лишь катится с серой вершины

расплывчатый контур пустой поливальной машины

и валится на бок, и тонет в последнем дожде.

* * *

Под грохот трубы водосточной,

в наполненном ветром дворе,

сутулые призраки топчут

узоры на жёлтом ковре

из листьев, похожих на мёртвых

лимонниц. И в сумерках сна

орудуют дворников мётлы,

вздуваются, как паруса,

подростков короткие куртки.

Овчарка справляет нужду.

Бомжи собирают окурки,

швыряют их в спину дождю.

Над тополем кружится ангел,

пищит, как летучая мышь.

Гагарин плывёт в акваланге

на уровне вымокших крыш;

отталкивает ногами

ошмётки закатных лучей.

И мятый журавль-оригами

сидит у него на плече;

то клюв раскрывает бумажный,

то крыльями бьёт на ветру,

глядит на далёкие башни,

на солнца тускнеющий труп.

А в сердце потрёпанной птицы

простое желанье одно –

в колодец двора опуститься,

почувствовать лапами дно.

Экскурсия

На берегу кемарят лодки.

Купальщики вбегают в реку.

Снег одуванчиковый лёгкий

летит на детские коленки.

В зените Ра на жёлтом стуле

сидит, скучая и потея.

Последние часы июля.

Шипящий луч ползёт по телу;

пронзает зубом ядовитым

плечо тоскующей толстушки,

хлеща по пышной ягодице

хвостом с блестящей погремушкой.

Над пирсом облако повисло,

похоже на тираннозавра.

Две девушки выходят из на,

буравят синими глазами

статистов меченых – осёкся

на полуслове первокурсник,

схватился лодочник за сердце,

старик лицом в газету ткнулся…

Две девушки идут реки вдоль,

взрываясь хохотом порою.

Одна из них – зеркальный дубль

несуществующей второй. Я

смотрю на них, не отрываясь,

пока грохочет погремушка.

Снег одуванчиковый сна из

летит на рыхлую подушку.

* * *

Этот сон не такой, как другие.

Собираются все дорогие,

полукругом садятся за стол.

Друг старинный, похожий на копта,

две бабули в сиреневых кофтах,

все любовницы, жёны… Но кто

в облаках там витает напротив,

улыбается, весь в позолоте

проносящихся листьев и солнц?

Он похож на тебя отдалённо,

как похожи два парковых клёна,

даже если один невысок,

а второй – исполин настоящий.

Я не знаю, какой из вас спящий.

Друг стакан поднимает: нака-

тим? (Возможно, тебя зовут Тимом.)

И плывут города-побратимы

по реке, если это река.

Получается странное в сумме -

чувство, будто проснулся и умер,

будто ты – электрон или кварк.

И приходят с тобою проститься

люди-волны и люди-частицы,

и не могут проснуться никак.

Экскурсия

Они плывут и выделяют сны:

две девушки и средних лет мужчина.

Мужчина не дотянет до весны –

учёные не знают, в чём причина.

Пожмут плечами: слабое звено,

имеются симптомы дисбаланса…

Никто уже не помнит, как давно

состав конкретной тройки не менялся.

Пусть цель эксперимента не ясна,

нет смысла индульгировать зато нам;

мы видим сны внутри чужого сна,

до самой смерти бодрствуем в котором.

Сомнамбулы плывут по часовой,

все трое ладно скроены и рыжи.

Экскурсовод качает головой:

пожалуйста, не подходите ближе.

Нет, не страдают, боже сохрани!

Нет, не лабораторные зверушки,

экскурсовод глаза отводит, и

вся группа смотрит на мои веснушки.

Пунцовая кукла

Убийца битый час сидит на стуле,

глядит в окно сквозь тюлевую дымку,

в ладони – дрессированная пуля,

приученная, в жертве сделав дырку,

к хозяину кратчайшим возвращаться.

Убийце даже ствол теперь не нужен.

Коллеги или просто домочадцы

по кухне ходят, сервируют ужин.

Убийца есть не хочет, но придётся -

за маму ложка и за папу тоже;

со всеми вместе плачет и смеётся,

в конечном счёте, давится картошкой.

Покашляв, возвращается, сутуля

натруженную спину, наблюдать, как

в окно с жужжаньем вылетает пуля,

нацелясь в незадачливого дядьку.

Сейчас она опишет круг почёта,

пробьёт и так изношенное сердце,

побагровеет и ручною пчёлкой

нырнёт в ладонь убийцы-экстрасенса.

* * *

Младенец зависает над коляской,

над матерью, читающей Жорж Санд…

Его лицо пылает алой краской.

Он плавно левитирует сквозь сад

общественный к газетному киоску,

выходит с мёртвым братиком на связь

и, выплюнув наскучившую соску,

хохочет, невидимкой становясь.

Удручена невидимостью сына,

мать мечется под взглядами косыми,

пока не превратится в манекен.

В коляске же, под вылинявшей курткой

лежат в обнимку две пунцовых куклы,

подброшенные неизвестно кем.

* * *

Набрасывал эскиз карандашом -

пять-шесть несочетающихся линий.

Руками разводил: «Нехорошо», -

топтал блокнот и выходил под ливень.

У них там месяцами льют дожди,

сплошная сырость, всё заплесневело.

Чем глубже сон, тем выше этажи,

а в окна заплывают каравеллы

с кошмарными тенями на борту -

пропитаны забвением и смертью,

матросы ловят слово на лету:

полюбоваться и швырнуть на ветер.

Смотри же, как стираются слова;

осталась только пара фраз на вынос,

эскиз, не доведённый до ума,

программный сбой, истёкший антивирус.

Жизнь других

Все они возвращаются: женщины, дети, старцы.

Те, кого ещё помнят, и те, кого помнить некому.

И по этому случаю в клубе сегодня танцы,

а потом фуршет с ожившими человеками.

Что с того, что они молчат, не узнавая близких,

что глаза их подернуты тёмной плёнкой?

Мэр поднимет стакан с отборным шотландским виски,

сфотографируется с ребёнком,

исчезнувшим прошлым летом; всем городком искали,

прочёсывали болото – нашли ботинок.

Священник прочтёт молитву, всплеснёт руками,

выйдет походкой смешной утиной

в сад… Холодок бежит по моей спине и

хочется закричать, а едва отпустит,

буду висеть под лампой в твоём не сне я,

словно бездушный шарик на нитке пульса.

* * *

Оно сидело, пасти разевало,

смотрело, как трясётся обезьяна

(от страха что ли?) в клетке на полу;

забилась в угол, плечи опустила…

Оно с собою восемь захватило:

три сдохли, остальные на плаву.

Оно теперь внутри них, но при этом

оно снаружи, инфракрасным светом

окутанное – не добро, не зло,

не жизнь, не смерть. Оно вне категорий;

какой-то жуткий автономный голем.

Зачем его на Землю занесло?

Помёт крысиный в бункерах бетонных,

медузы звёзд на чёрных мониторах,

антропоморфных чудищ карусель -

я вглядываюсь в мир его глазами,

покуда нечто в сердце мне вползает,

чужое, невозможное совсем.

* * *

Он берёт её за руку, чувствует пустоту;

привлекает её к себе и обнимает воздух.

Вспышка слева и вспышка справа, огонь во рту.

Потолок обуглен

и густо закапан воском

уплывающий из-под ног деревянный пол.

Где они сейчас – в будущем или в прошлом?

В этом странном месте ей хочется быть слепой,

стать лесной тропой, градом побитой рожью;

энергично роющим чёрный туннель кротом -

да не важно кем или чем, лишь бы только не видеть это

умоляющее лицо, ибо дело в том,

что в конце туннеля нет никакого света.

Или всё же есть свет и внутри него,

вопреки судьбе на ноги стать пытаясь,

борется с анакондою корневой

то, что от них осталось.

Кристалл

парень входит в кристалл, выключает в гостиной снег

раздвигает гардины, распахивает окно

змеевидный луч вспыхивает в листве

переползает с шипением на балкон

табуны машин носятся по шоссе

самолёт растопырил когти (читай – «шасси»)

солнце крутится красной белкою в колесе

к облакам поднявшегося такси

а в другом кристалле девушка за столом

пьёт зелёный чай, выпустив какаду

из тоскливой клетки, и тот говорит: «шалом!»

расправляет крылья, добавляет: «how do you do?»

светоносный змей оплетает древесный ствол

сполох языка раздваивается, гляди

попугай задевает чашку, и брызги летят на стол…

на зелёных нитях свешиваясь, дожди

заливают оба кристалла сухой водой

Наблюдатель встаёт со стула, откладывает тетрадь

нарезает за кругом круг, бормоча невозможный вздор

обессилев, падает на кровать

эксперимент провален, но что с того?

в спальне, засыпан снегом, стоит июль

скверы палят по небу из всех стволов

но какаду заговорён от пуль

* * *

Тишина такая, что тонешь в ней,

как один утопленник мне сказал.

Проплывает дерево без корней,

хлещет мокрой веткою по глазам.

А в осеннем небе парад планет.

Облепили блики окно и дверь.

Налетает ветер, в руке стилет;

мы бесшумно возимся с ним на дне.

Накрывают листья нас с головой,

обвивает кольцами береста.

Красота такая, хоть волком вой,

только волк от воя давно устал.

Он в хрустальном шаре оленя ест,

в левой лапе косточка, в правой – нож.

А закончив трапезу, смотрит в лес

или спит под зонтиком, вызвав дождь.

* * *

Слышишь, Мариам, плачет грудничок?

Сквозь метель бежит надувной волчок -

схватит за бочок, превратится в птицу;

полетит она в дальние края,

залетит в бутик нижнего белья.

Там твоя, Мирьям, старшая сестрица,

бросив взгляд в окно, к зеркалу идёт.

У неё большой ярко-красный рот,

а глаза ну чисто аквамарины.

Топчется в снегу плюшевая рысь.

И блестит фонарь, золотисто-рыж,

за стеклом витрины.

Мариам, проснись, сделай что-нибудь!

Приголубь волчка, дай младенцу грудь,

покажи ему хищницу из плюша.

Только не смотри в голубой кристалл;

задувает в нём старшая сестра

золотой огонь, остужает душу.

Гости-3

Байкер

Байк взлетает и небо выходит

сизым боком, заросшим травой,

и на нём, словно кот на комоде,

марсианин лежит волновой.

Он лежит в неглубокой тарелке,

размышляет о тонких мирах,

о скитаниях Белки и Стрелки

в дебрях космоса. А во дворах

птичий гам, метеоры и вспышки.

Там в скафандрах с чужого плеча

лунный мячик пинают мальчишки

или бьются на шпагах-лучах.

Байкер звёзды вдыхает, несётся,

руль сжимает, вперёд наклонясь;

пролетает над третьей от солнца,

кувыркается, падает в грязь.

Сновидец

В той комнате ружьё висит на стенке,

задумалось, куда ему пальнуть.

Плывут огни немыслимых оттенков,

от зеркала к дивану держат путь.

В углу старуха сны на спицах вяжет.

В другом углу – любовников возня.

Из коридора мат, многоэтажен,

доносится, но в коридор нельзя

тебе, дружок, баюкай лучше зайца,

корми медведя плюшевой лапшой.

Никто не знает, как ты оказался

в той комнате, то светлой и большой,

то маленькой, внутри – чернила ночи,

но в каждом варианте по ружью;

оно висит и высказаться хочет,

под ним – зеленоватый абажур

в А-версии; в Б абажур сиренев,

свет выключен, и пьяный алеут

бьёт лыжной палкой северных оленей,

выпытывая, как тебя зовут.

Олени спят, не издают ни звука.

В окне звезда от холода дрожит.

«А в самом деле, как его зовут-то?» –

бормочет бабка, спицы отложив.

В окне звезда, сугробы в коридоре.

А в пыльном кресле, бледен как мертвец,

сидит сновидец с зайцем на ладони

и вспоминает, кто он, наконец.

Девочка

читал ей Пастернака или Лорку

сейчас уже не вспомнишь, да и толку

душа засобиралась в самоволку –

восьмой десяток телу как-никак

а память, словно просека кривая

разбросанные доски от сарая

на пустыре, где ночь горчит сырая

рукою чёрной шарит в облаках

та взбалмошная девочка, та стерва

она теперь прабабушка, наверно

читал ей Элюара и Верхарна

дарил цветы, в итоге уломал

на первом курсе это было или

в десятом классе, Люда или Лиля

потом они лежали и курили

потом – непроницаемый туман

далёких солнц отравленные стрелы

влетают в окна дома престарелых

и что-то там внутри перегорело

и где-то рядом приглушённый свет

старушку опоясывает что ли

ту девочку, Олесю или Олю

напомни, в институте или в школе

они лежат и курят столько лет

Исчезновение

Верь не верь, всегда есть кто-то третий,

даже если двое как один.

Дверь откроешь – налетает ветер

и вбегает мёртвый господин.

Он садится в кожаное кресло,

говорит: «Зашёл на огонёк».

Я не знаю, что сказать конкретно;

как его спровадить за порог.

За окном крещенские морозы,

месяц август, поздняя весна.

Бегают по кругу паровозы.

Обнимают Землю небеса.

Господин сидит себе, не дышит,

предлагает тост за милых дам…

«Из меня защитник никудышный,

но тебя в обиду я не дам», -

бормочу. Глаза на миг прикроешь:

благодарна, да ведь это так,

сотрясенье воздуха всего лишь,

трагифарс, любительский спектакль.

Всё равно кривляюсь – дело чести;

ерепенюсь – сам не лыком шит…

Только вот один из нас исчезнет,

если гость откланяться решит.

* * *

Кот вернулся, лёг на одеяло.

Яблоневый снег летел за окнами.

Поднимался с серого дивана

бледный свет и в небо плёлся, охая.

Протирал очки он, щёлкал пальцами,

с каждым шагом ярче становился.

Толстый шмель гудел в цветочной пасти.

Плыли облака в кошачьей миске.

А когда твой дубль вошёл, сутулясь,

в воду зазеркальную по пояс,

ты на правый бок перевернулась,

и исчезла целиком и полностью.

Дом мой – крепость, прочие нелепости…

Никогда ты штампы не любила.

Досаждало чувство, будто это всё

не взаправду. Так оно и было.

* * *

Послушать попсу, так у них там сплошная любовь,

Багамы и танцы, весёлые брачные игры…

Захлопни калитку, к зимовке нору подготовь.

Смотри, как сквозь рощу бредут саблезубые тигры.

Им хочется мяса, почувствуй их голод, дружок.

Что толку в твоей нестреляющей ржавой двустволке?

Летает над рощей навязчивый серый снежок,

и тиграм навстречу кошмарные движутся волки.

Они разойдутся, не станут друг друга стращать,

кататься по снегу, клыки в оппонентов вонзая.

Мы курим на кухне, нам холодно даже в плащах.

И звякают льдинки в мешках у тебя под глазами.

Так хочется спать, что боюсь, мы и правда уснём.

И вот по экрану финальные тянутся титры.

Но чёрт или дачник ещё обнаружит весной

замёрзшего волка в объятьях застывшего тигра.

Прогульщик

пришла, устроила экзамен

а я забыл всё, что я знаю

позднее вспомнил, но не то:

кривая яблоня на даче

старик на озере рыбачит

завёрнут в толстое пальто

не по сезону, ну да Бог с ним;

мадам в берете кисти Босха

на балюстраду оперлась

с лица мы воду пить не будем

поскольку там такие груди

что напряжёшь и третий глаз

с кривою яблоней сливаясь

смотрю на них, не отрываясь

подросток – что с меня возьмёшь

рыбак плотвичку подсекает

грушовка ядом истекает

из-за холма выходит дождь

а что ты, милая, хотела

услышать?

это ли не тема -

на мёртвой даче ночь стоит

фонариком астральным светит

туда, где женщина в берете

«не бойся, мальчик» говорит

* * *

Дождь похож на юнца желторотого:

много шума в теченье короткого

промежутка, размашистая

угловатость какая-то, резкие

перепады. Раздвинь занавески и

убедишься – змеится струя,

в серых коконах улицы замерли;

небеса провалили экзамены -

то-то молния с них норовит

соскользнуть. А проходит минуты три -

и плывут светоносные нутрии

по сиреневым лужам. И вид

заоконный меняется сызнова.

И приходит такая по вызову,

синяки от бессонницы под

голубыми глазами навыкате;

шепчет: «Если смущаешься, выключи

свет, прогульщик, но деньги вперёд».

* * *

В ресторане шумно и дым столбом,

да какое «дым» – веселящий газ!

Но подходит женщина в голубом

пригласить гуляку на белый вальс.

Между ними разница в двадцать лет;

он – студент, а женщине к сорока,

но в глазах у женщины странный свет,

этот свет вливается в паренька,

ударяет в голову, как вино.

В животе становится горячо.

Он вздохнёт, смешается, скажет: «Но…» -

и уткнётся носом в её плечо.

Кольцо

Дядя Сэм и подпись: «Кукрыниксы».

Тополя желтеют на ходу.

И хохочет, обнажая фиксы,

в стёршемся из памяти году

гуманоид сумчатый и лысый,

обнимая девушку с веслом.

И они уходят за кулисы,

телевизор смотрят перед сном.

Там всё тот же чёрно-белый пленум,

мячики ответственных голов,

мощные колхозные венеры,

заводной стахановский галоп…

Что тебя за муза укусила -

вспоминать в прекрасном далеке

пьяных финнов на Электросила,

кепку в указующей руке?

* * *

Вот она и замкнулась в кольцо.

Человек возвращается в школу.

У него молодое лицо.

Ни сиделки теперь, ни уколы

не нужны человеку. Долой

госпитальные ваши застенки!

Развалился за партой, родной,

и косится на чьи-то коленки.

Человек вспоминает – на чьи;

озаряется внутренним светом.

Человека пронзают лучи

на исходе последнего лета.

Ничего, говорит человек.

Улыбается дочке и внуку.

В голове у него фейерверк,

а в глазах нестерпимая мука.

Человек скоро сутки как мёртв.

Человеку такое в новинку.

Входит в класс он и руку мне жмёт

после летних коротких каникул.

Любовь

На улице Ленина жил и

героем немого кино

заглядывал в окна чужие,

как если бы падал на дно

осеннего неба – там жёлтым

осина горит фонарём,

и светит звезда отражённым

в затянутый шторой проём.

Ты плачешь. Мрачней Еврипида

твоя молодая душа.

Капризная девочка Лида

с тобою в кино не пошла;

Петрову доверила сумку,

Егорову… Да, нелегко

забыть эту рыжую суку,

сказал бы поэт Смеляков.

Светает. Окно запотело.

За шторой медведь не медведь…

Как сильно она растолстела!

Как страшно на это смотреть!

Двое

«Знаешь, Лиса, – говорит раздражённый Волк,

правою лапой указывая на дверь, -

я тут подумал, к раву сходил, и вот…»

В этот момент за стеной «запевает» дрель.

Поезд ревёт, к станции подходя,

и от его дыханья дрожит перрон.

Смотрит с семи небес человек дождя

и вызывает по телефону гром.

«Знаешь что, дорогуша…» – шипит Лиса.

(Может быть, Волк и знает, читатель – нет.)

Рыщут лихие всадники по лесам,

лица их омывает холодный свет.

Ставят они капканы на серый люд,

рыжих лисиц выкуривают из нор.

Страшные псы жертву на части рвут.

Пьяный мясник точит во сне топор.

Сколько у нас есть времени? Полчаса?

Стали в прихожей, лапы не расплести.

«Милый, прости за всё», – говорит Лиса.

«Ты меня, – отвечаю, – за всё прости».

* * *

Вошли в кофейню. По улице брёл февраль.

Замёрзший город раскачивал враль-муссон.

И если спросят, а почему он – враль?

Я не отвечу, поскольку впадаю в сон.

Они сидели, смотрели глаза в глаза.

На тротуарах лежал синеватый снег.

И разливалась молочная белизна

по небосводу. И город гулял на все.

Что ж, был бы повод, а повод, конечно, был:

овчарке мэра исполнилось десять лет.

Они сидели, уставшие от пальбы,

речей, оркестров, летящих в метель карет.

Он говорил ей, что это судьба. Судьба!

Она смеялась: не то говоришь, не то,

когда в кофейню вошёл господин судья,

а с ним жандармы и чёрт ещё знает кто.

Я слышал выстрел, сам выстрелить не успел;

сдавил подушку и лёг на асфальт плашмя.

Кругом кричали и снег надо мной краснел,

чертил узоры на крыльях её плаща.

Двое

1

Проснувшись, он будто бы видит жену;

встаёт, пожимает плечами.

«Скажи, дорогая, зачем я живу?»

«Не знаю», – жена отвечает.

За окнами осень стреляет дождём:

фонтанчики, вспышки, поминки…

«Скажи, дорогая, куда мы идём?

Кто наши сложил половинки,

да так неудачно, что в сердце пустом,

в густой паутине сиротства

вовеки не стать нам одним существом?»

Жена говорит: «Не юродствуй.

Взгляни лучше в зеркало – всклочен, небрит

с весны, под глазами круги», – но

всё это неслышно она говорит,

во сне, из глубокой могилы.

2

Ей сказали, муж твой остался на поле боя.

Он лежит Болконским, смотрит на голубое-

голубое небо. Сказали, как лев, сражался.

Нам ужасно жаль и все мы скорбим ужасно.

Постояли, вышли. Вдова застонала, села

сиротливой птицей на подоконник серый.

Нет, она не верит. Что они понимают?

Вот идёт он полем. Правда, слегка хромает.

На лице улыбка, в правом глазу – ромашка.

Распахнул калитку: это тебе, Наташка.

Только кто там, кто там – женщина или птица?

Наяву ли это, разум ли помутился?

Захромал он к дому, ключ в рюкзаке нашарил.

А на грязной кухне красное пьют клошары.

Извини, не знали (Господи, ну и рожи!),

что придёт хозяин, мы ведь и сами тоже

из иного мира. Нет здесь твоей любимой –

мы её спугнули, а егеря убили.

Он стоит, не верит. Что они понимают?

В голубое небо смотрит и улетает.

И ложится снова, жухлой шурша листвою.

И стучится птица в сердце его пустое.

Только детские книги читать

Выбор

Вот город Икс, а это город Игрек.

В каком из них ты жить хотел бы, мальчик?

Смотреть в окно, как проплывают титры

осенних листьев под дождём прозрачным;

ходить на службу, примерять личины,

в итоге сесть на антидепрессанты…

Ты будешь представительным мужчиной,

цитирующим Троцкого и Сартра,

остановившись в выборе на Игрек;

в Икс – неказистым, малогабаритным,

влюблённым в укротительницу тигров.

Смотри в окно, как проплывают титры

осенних листьев или снежных хлопьев,

как муравьи бегут по тротуарам,

автомобиль проносится галопом,

и женщина с искусственным загаром

за сигаретой курит сигарету,

у магазина обувного стоя.

А крикнешь ей: «Иди домой, Джульетта!» –

такую мину женщина состроит,

что думаешь, гори оно огнём всё!

Летят в сугробы пурпурные листья.

Зима бинтует раненую осень.

В Икс входят тигры, в Игрек – маоисты.

Болезнь

Мальчугану снятся корабли,

острова сокровищ, каннибалы,

звёзд голубоватые рои,

джунгли, опоясанные алой

дымкой, налетающий зюйд-вест.

Мальчик просыпается внутри сна,

в облаках витает, плохо ест

и на старших смотрит с укоризной.

До чего же скучные они:

дом, работа, возятся ночами…

Никогда не вырасту и ни-

кто не помешает мне отчалить

на пиратском хищном корабле

с чёрными невольниками в трюме,

лазерною пушкой на корме

и мартышкой мачтовой…

Сгорю я –

бредит мальчик – в утренних лучах;

засыпает крепче, чем обычно.

Переводит время на врача.

Переходит с детского на птичий.

* * *

Только детские книги, и те

не хочу раскрывать, если честно.

Только молча сидеть в темноте,

не сходя по возможности с места.

Только слушать: гудят провода,

листья с криком катаются в корчах,

и бежит дождевая вода

по дрожащей трубе водосточной.

Только детские книги, ага.

Начитался всерьёз и надолго.

Бьёт в избушке садистка Яга

кочергою несчастного волка.

Спит царевна в хрустальном гробу,

а проснувшись, на веник садится,

вылетая в такую трубу,

что гнедой каменеет под принцем.

Надавали Емеле лещей:

«Вот тебе говорящая щука!»

И хохочет за лесом Кощей,

смертоносные иглы нащупав…

Помнишь, мама, в далёком году

был я тощеньким злобным волчонком?

Всё качался в глубоком аду

на качелях, придуманных чёртом.

Школа

После дождя

После дождя небо лежало в лужах,

листья, дрожа, падали с мокрых веток;

в жёлтых глазах их обозначался ужас

перед распадом.

Шумные малолетки

фрика из сто двенадцатой обступали.

Главный злодей всё скалился: «Коротышка,

видно, твои родители плохо спали,

а поутру потрахались, вот и вышло

чудище-метр с кепкой. Бабло принёс-то?»

Фрик головой кивал, улыбался жалко.

Фрику хотелось стать с душегуба ростом,

сбить с него спесь, вместо того чтоб жаться

и лебезить… Не унывай, ботаник,

мокрым лицом в листьях гниющих лёжа.

Сплюнет злодей, пнёт напослед, отстанет.

Мать из окна крикнет: «Домой, Серёжа!»

* * *

Учитель круг горящий чертит,

рисует звёзды на доске

и говорит: «Смотрите, черти,

как мир висит на волоске;

как гнётся тополь заоконный,

как самый первый ученик

пускает в будущее корни

и облетает в тот же миг.

Вы думаете, это шутка,

пустые праздные слова,

но преисподняя маршрутка

уже спешит из пункта А.

Её водитель – рыцарь крести -

вращает руль туда-сюда.

Она практически на месте».

Учитель пишет: «До свида…»

Кричит: «Гори оно огнём всё!»

Хохочет, мел в руке кроша.

А мы сидим, не шелохнёмся,

боимся думать и дышать…

Вползают в окна змеи улиц.

Снег пробивается сквозь смог.

И непонятно, по кому из

звонит простуженный звонок.

* * *

За школой начинались пустыри,

где вы играли в «море раз-два-три,

замри, умри, убейся, успокойся».

Ты точно помнишь: первым замер Костик

с членистоногой немочью внутри.

Наташа вышла замуж, вышла в сад

в предместье Карфагена или Сард.

Сама не знает, что случилось с нею,

каким маршрутом двигаться назад;

где муж её, и что так тянет слева.

Наташи нет. Она лежит пластом

в реанимационном. Море, стоп!

Не слушается, едет автостопом

перед глазами Толика, он столько

на свадьбе выпил, что покинул строй.

Все замерли. Остался ты один.

Лес изваяний толиков и дим,

наташ и надь в кольцо тебя берёт и,

прорвав его, ты едешь на работу

под детский крик: «Води, Вадим, води!»

Горнист

В смешных смирительных рубашках

герои едут на картошку.

Глядят на силосную башню

сквозь запотевшее окошко;

на лес, по плоскости наклонной

ползущий в вязкое болото,

на луг в испарине и коме,

на холостые обороты

светила в дымке студенистой

(оно заходит на посадку),

на безголового горниста

и на бесхвостую русалку.

Возможно, это детский лагерь.

Возможно, буферная зона.

Повсюду вымпелы и флаги,

колхозники и робинзоны

в смешных смирительных рубашках

(родная, стало быть, кровинка),

читающие по бумажке

чужие реплики свои как…

Автобус прыгает на кочках,

играет в сумеречный ящик.

И камер пурпурные точки

сканируют героев спящих.

* * *

Ещё стоишь, прижавшись лбом

к стеклу вагонного окна ты,

и видишь ельник голубой,

дождя прозрачные канаты;

деревню – пять горбатых изб,

посёлок городского типа,

с холмов спускающийся вниз

к речушке медленной и тихой.

А дальше – станция, кабак,

Ильич приземистый из бронзы;

другая речка, где рыбак

кривую удочку забросил.

Он ждёт, а рыба не клюёт

(она не птица, между прочим).

Висит над полем самолёт,

и ты в то поле спрыгнуть хочешь;

преодолев последний страх,

пожать усталыми плечами,

без всякой цели, просто так

скатиться с насыпи песчаной;

в траве, подсвеченной лучом,

под толстым облаком волнистым,

лежать, не думать ни о чём

советским гипсовым горнистом.

* * *

Неужели и правда я жил там,

удивлялся роскошным снежинкам,

умиравшим на детских руках;

возвращался из школы дворами,

ждал волхвов, что приходят с дарами,

если долго витать в облаках?

Летом – дача, варенье из сливы…

Отчего же я был несчастливым,

не играл ни в машинки, ни в мяч;

щуплый мальчик с усмешкой кривою,

с чёрным облаком над головою,

муравьёв нелюдимый палач?

Приходили волхвы, приносили

недомолвки да взгляды косые,

сиротливого ливня гобой.

Было восемь мне лет или девять.

Я не знал, что на свете мне делать.

Я не знал, что мне делать с собой.

Сезон дождей

В небесной цирюльне две ласточки облако стригли.

Дождь вышел сухим из поднявшейся было реки.

На зябких осинах остались лишь красные стринги;

они бы прикрылись, да руки, видать, затекли.

Воспитанный мальчик проходит, глаза опуская.

– А где его мама?

– Она улетела на юг,

зарылась в песок и в песке парадиз отыскала,

и в том парадизе амуры носами клюют.

А что ещё делать, когда наступает сиеста?

Воспитанный мальчик приветствует уличных псов,

идёт по бульвару, схватившись за палец норд-веста.

А в ранце мальца – голограммы просмотренных снов:

пришельцы и гномы, усталый волшебник-любитель -

он всё перепутал, но так интереснее, нет?

Блестят фонари, и черту горизонта событий

подводит с улыбкой учёный старик Эверетт.

* * *

Никогда не закончится этот сезон дождей,

разве что моросящий сменится проливным.

Кто там стоит со шлангом, смывая с Земли людей,

серой громадой, увенчанной кучевым

облаком? Брось, не важно, кто это и зачем.

В окна мои вплывают русалки и скумбрии.

Ной задремал на вахте, и оплели ковчег

змеи его тфилина, похожие на ремни.

Валится в воду город и под водой плывёт

Левиафаном… Голубь (а приглядишься – дрон),

виснущий над ковчегом, вздрагивает и вот

падает в эмалированное ведро.

* * *

Кричали майны, выдохлись, замолкли.

Цветы склонили головы, промокли.

Дождь побуянил, быстро перестал;

ушёл на север с молнией в кармане

и на венецианском карнавале

два полновесных вечера блистал.

Мы натощак с тобою покурили.

Ты улыбнулась: «Посмотри, Курилы

плывут по небу».

Я присвистнул: «Да,

один в один, невероятно просто!»

Взмахнул лучом Феб обоюдоострым,

и облака исчезли без следа.

Тоска сдавила горло, отпустила.

Звенящий воздух. Съёмная квартира.

У изгороди – пальмы мощный ствол,

то золотым окутанный, то синим.

Как хорошо и как невыносимо

брести по саду смертным существом!

Бледный всадник

Красные дни – праздные, отрывные.

Пахнут спиртным, лозунгами, дождём.

Жёлтые падают листьями расписными.

В серых мы по привычке чего-то ждём.

Только чего? Ладно, не суть, забыли.

Серые держат за ноги, тянут вниз.

Катится ли мгновенье в автомобиле,

скажешь ему: «А ну-ка, остановись!»

«Слушай, – кричит, – если остановлюсь я,

ты не сумеешь жить, не захочешь петь!»

Серые дни шаркают и плюются;

лягут в постель и призывают смерть.

«Всё, – говорят, – хватит, дошли до точки.

Больше не видеть солнца нам. Мы на дне».

«Серые дни – это ещё цветочки», -

скалится самый чёрный из чёрных дней.

* * *

Если хочешь, задай мне вопрос,

только я всё равно не отвечу.

Видишь, небо в зазубринах звёзд

бледный шар закатило на плечи?

Опустели колодцы-дворы,

Тусклый свет обивает пороги.

И торчат из чернильной дыры

чьи-то головы, руки и ноги.

Ветер листья сдувает, сердит,

с мокрых клёнов – на то он и ветер.

Ты, к стене прислонившись, сидишь,

так, по-моему, и не заметив,

до чего на подъём тяжела;

от бессонниц глаза покраснели.

А любовь лишь надеждой жива,

что и вера умрёт вместе с нею.

Вот она над душою висит

Купидоном от холода синим…

Так о чём ты хотела спросить?

Я отвечу, чтоб ты не спросила.

* * *

Дождь шуршит листвою в городском саду.

Я не знаю, кто я и куда иду.

Люди и машины. Запах шаурмы.

В голове сплошные белые шумы.

Тополь выпил лишку и ушёл в загул,

алую манишку на груди рванул -

полетели клочья, озарив скамью,

где авиапочтой голубиною

отправляет лето бандероли в лимб

с групповым портретом пожелтевших лип,

мёртвою надеждой, тучей кучевой…

Что меня здесь держит? Больше ничего.

Словно всадник бледный, мчащий в пустоту,

выставляю средний палец на лету.

Рождество

А потом просыпалась подложная память.

Заоконная женщина старой знакомой

представлялась. И снег, разучившийся падать,

зависал над дворами, вцепившись в балконы.

Сквозь него сизари пролетали со свистом.

Кулаки сквозняка в подворотне мелькали;

там статист, превратившийся в протагониста,

рисовал чьё-то детство цветными мелками.

Так всплывает набросок скупой карандашный

(или это слова из прочитанной книги):

невысокое облако, озеро, башня…

И разбитые губы, и чаячьи крики.

Ничего, ничего невозможно поправить.

Виснет снег над страницами книжки-раскраски.

Заоконная женщина, ложная память

человека-растения в кресле-коляске.

Декабрь

В переходах воздушных роенье снежинок и толп,

голубые шары, серпантин, ожидание чуда.

Кучевые раздвинув, мальчишки спешат на каток,

а в клубящихся перистых мыли хрустальное блюдо;

уронили нечаянно – брызги прозрачные лишь

засверкали, попадали, крышки домов пробивая…

Ты лежишь и горишь, третьи сутки лежишь и горишь

под пробитою крышкой, пока многоножки трамваев

громыхают за окнами, и сквозь горячечный бред

ходит археоптерикс по ватному парку, щебечет…

Ест декабрь горожан на столовом своём серебре,

и стоят на полу фонарей воспалённые свечи.

Колокольчик фарфоровый, в сердце ли жалящий смех.

Чувство, будто внутри распрямилась стальная пружина.

Это женщина в белом – сиделка, любовница, Смерть –

ледяную ладонь на пылающий лоб положила.

Рождество

Виноградные листья свернулись в священные свитки.

На газоне скворцы, раскричавшись, затеяли драку.

Шумный ливень промчался, да сам же и вымок до нитки.

Шли волхвы, да забыли, куда подевали подарки.

Первый волхв был, как рыба на гибких чешуйчатых ножках,

а второй, словно ящер средиземноморского типа;

а последний – всех краше – пятнистая дикая кошка…

Увязавшись за ними, отстало, и тикало тихо

на белёной стене, за притворенной дверцею время.

Мы сидели под ним, замерзали и кутались в тени.

А в кристалле окна виноградные листья горели,

суетились скворцы, и один (самый бойкий) был тенор,

а другой – баритон. Остальные, довольствуясь свистом,

занимали места на зелёной галерке древесной,

чтоб увидеть волхвов, выходящих бок о бок на пристань:

ягуар, латимерия, ящер с лицом басилевса.

Надо сесть на корабль и отплыть за три моря отсюда

в царство гипербореев, покрытое снегом и мраком.

Ни на что не надеясь, не веря ни в слово, ни в чудо,

стать зловонным дымком над заснеженным грязным бараком.

И, возможно, тогда ты услышишь, как плачет Младенец,

что легко объяснить абстинентным синдромом и стрессом…

В этом Новом году тебе попросту нечего делать;

мене, текел… Но ты не имеешь ни формы, ни веса.

Новый год

Снеговик

В доме холодно – ляжешь в постель и

не желаешь расстаться с пальто.

Верно, черти заснули в котельной

или, может, играют в лото

на бессмертные души таких-то

(если правда бессмертна душа).

А в окне, под замёрзшею пихтой

лепит снеговика малышня.

Расцветают созвездия залпом.

Шкет за шкетом уходит домой.

Снеговик одинокий пузатый

остаётся вертеть головой;

видит серое здание, пихту,

птичьих лап разветвлённый пунктир –

это беглые души таких-то

вылетают из клеток квартир.

* * *

Ледяными руками декабрь обнимает дома.

Бросил Санта мешок, где падучие звякают звёзды,

в неглубоком колодце покрытого снегом двора

и подался на юг – старику надоели морозы.

С чемоданом в руке, с молодою фригидной женой

(для домашних – Снегурка, а по документам – Снежана)

он стоит на платформе, замёрзший пускай, но живой.

И, окутан метелью, к платформе состав подъезжает.

Крестит ангел рождественский прямоугольники крыш.

Над высотками Сити сверкают тарелки пришельцев.

В новогоднюю ночь ты получишь подарок, малыш -

полнолунный сестерций;

на одной стороне его бровь выгибает Нерон,

на другой – в ярких плавках, отбросив коньки или санки,

Санта-Клаус в шезлонге лениво считает ворон,

а Снегурка его на песке распласталась русалкой.

Ты монету подбросишь – орёл или решка? Орёл!

Двухголовая птица пернатыми машет руками.

Мандарин фонаря в спальню катится рыжим огнём.

Затихает твой город, заставленный снеговиками.

Новый год

Сперва из текста выпадает снег,

а вслед за ним – герой и героиня.

Всё это происходит не во сне –

они как раз о смерти говорили

в шестой главе, и на тебе – летят;

вокруг – снежинки, ангелы и галки…

И дикторша в вечерних новостях

тот самый текст читает из-под палки.

Она доходит до шестой главы.

А студия тем временем пустеет,

хотя по ней расхаживают львы,

застав киномехаников в постелях;

читай «врасплох» и сразу отвернись,

ведь ты же не выносишь вида крови…

В студийных окнах только тёмный низ

ночных небес и кадры старых хроник:

отец народов на трибуне ли,

лиловый негр, линчуемый толпою;

пришельцы на другом конце Земли,

идущие на этот за тобою.

Они спешат, их душит нервный смех,

в их сумках – новогодние подарки.

А с неба продолжает падать снег,

протагонисты, ангелы и галки.

Гиперборея

они живут не разлей вода, но коли разлил – не жаль

в их душах вечная мерзлота, и ежели ты чужак

в гиперборейской земле пустой, что ж, welcome, how do you do

ползи домой, под стрелой не стой – они и так попадут

небесный свод – покрывало им, а ветер – блоха на нём

а поздний вечер стирает грим, рисует рукой-углём

такие лица в мертвецкой сна

что лучше виселица, чем спа

да, проще спрятаться, чем забыть названия станций дна

состав в метели летит, забив на шпалы и холода

налиты красным его глаза, и люди в нём что кули

и если стрелочник ты, то знай, что шансы твои – нули

В баре

Снег выпадает массою творожной,

напудренным летает снегирём.

И облако идёт уже порожним

под тусклых звёзд рассеянным огнём.

Несут луну, чтоб город осветила.

Плетётся бот с общественных работ.

Заиндевевший змей локомотива

речной вокзал переползает вброд.

Глядишь в окно, хандру пережидая.

Два Чёрных Русских и ещё один.

«Но в парк ушли последние джедаи», –

поёт на сцене мёртвый господин.

Март

Лёг на бок и за ночь растаял

измотанный мартовский снег.

Багряную фишку поставил

на чёрное поле рассвет.

Обрушился ветер наждачный

на лес, уходящий в весну.

И в капсуле неба прозрачной

стремительный боинг блеснул.

Коттедж обветшалый и вязкий

прижался к речным тополям.

Там зомби анютины глазки

в пустые глазницы вставлял.

Охотники на привидений

и прочую нечисть за ним

следили, в засаде сидели,

замри, бормотали, замри…

А на пустыре за помойкой,

в упавших с небес облаках

Анюте печальной и мёртвой

с похмелья пригрезилось, как

несусь я в толпе невидимок

сквозь лиственниц палочный строй,

когда голосящий будильник

по спальне запрыгал пустой.

Метаморфозы-2

Похитители тел

Помнишь, в фильме «Вторжение

похитителей тел»

(мы смотрели его в новогоднюю ночь,

лишь бы только не видеть Киркорова;

ты всё встать и пройтись по гостиной хотел,

но сидел как прикованный);

ну так вот, в этом фильме они сознавали, что переродились.

Мы смотрели, курили. За окном падал снег,

а за стенкой ругались соседи.

Замораживал водку в медвежьем углу холодильник.

На тарелках лежали накрытые шубами сельди.

Ты бутылку открыл и, поморщившись, сделал глоток;

молча сполз на ковёр, резко дёрнулся, замер.

И твоя голова превратилась в кошмарный цветок,

и захлопала злыми глазами.

Это длилось секунду-другую, а может быть, пару столетий.

Ты вернулся в себя и сказал: «Хорошо бы поесть».

Пел Киркоров. Звенели бокалы. Никто ничего не заметил,

но я знаю – они уже здесь.

* * *

Я видел дерева систему кровеносную,

убранство внутреннее тигра саблезубого;

любил беседовать, когда гулял по воздуху

с психоделическою ласточкой безумною.

Послушай, милый друг, мне говорила ласточка,

мы в симуляции, Господь ушёл на пенсию,

он был айтишником, теперь ему до лампочки,

и эта матрица давно покрыта плесенью.

А время тигром шло за нами следом и

багряным деревом лилось на площадь Дервишей,

и незаметно протекало за беседою

на староптичьем, а потом на Новодевичьем.

* * *

Жил человек и вот он спёкся.

Ушёл в колонию вольвоксов,

уменьшился, позеленел.

А может, камбалою стал он;

лежит на дне больной и старый

и знать не знает о земле.

А то пингвином в мире верхнем

стоит тот самый человек, и

снежинки падают ему

на чёрный фрак, и фотовспышкой

пингвинья белая манишка

на миг рассеивает тьму.

Да вот же он – скалой отвесной

соединяет мир небесный

с могильниками праотцов…

Однажды ты из комы выйдешь,

глаза откроешь и увидишь

метаморфозы мертвецов.

* * *

Окаянные дни, но не в бунинском смысле.

Просто марли тумана на ивах повисли,

и обуглились листья в ладонях костра.

Здравствуй, жизнь! Никакая ты мне не сестра.

Я открою окно, закурю сигарету.

Мне сегодня легко, но не то чтобы это

утешало, я – воздух, а не человек;

в понедельник родился и умер в четверг.

Водит свет по щеке тусклым пальцем латунным.

Входит ворон в пике, окольцован Сатурном,

камнем падает в реку, кричит: «Nevermore!»

Здравствуй, смерть! Мне не нравится наш разговор.

Предыдущая главаГлава 6 из 9Следующая глава