К книге
Суду все ясноНевелика потеря
50%
Невелика потеря
2

Сначала в синей мгле разноцветными квадратами светились окна соседних домов. Постепенно они гасли одно за другим. Остался только неровный свет ночных фонарей. Потом и он исчез.

Длинная и томительная ночь подходила к концу.

Накануне Шатов лег рано с твердым намерением хорошенько выспаться: сон всегда приносил ясность мысли и спокойствие, которые сейчас ему были нужнее всего. Он долго ворочался, то накрывался с головой, то совсем сбрасывал одеяло, но заснуть не мог.

Зина постелила себе на диване и легла, даже не вымыв посуду. Это случилось впервые за все время их совместной жизни: Зина никогда не ложилась спать, не закончив уборку. Она любила домашничать с тряпкой и щеткой в руках, как бы поздно ни приходилось ей возвращаться с работы. Тогда Шатов убеждал ее:

— Кончай эту музыку, Зинок, отдохни!

А она отвечала с ласковой настойчивостью:

— Мне, Сашенька, отдых не в отдых, если не прибрано.

Шатов, улегшись, брал книгу и, блаженно вытягиваясь, лениво листал страницы или крутил рычажок стоящего около кровати радиоприемника, стараясь поймать в эфире «что-нибудь хорошенькое», а то просто лежал, закинув руки за голову, и смотрел на Зину. Он гнал от себя сон, ожидая, когда Зина скажет: «Ну, вот и все, Сашенька», снимет передник, подойдет к нему и, запустив пальцы в его мягкие волосы, легонько погладит по голове…

А в тот вечер все было по-другому. Шатов вспылил, и Зина не ответила, а только грустно улыбнулась. Он понял ее улыбку, ему захотелось извиниться, но вместо этого он надерзил снова. Они поужинали молча; допив чай, Шатов быстро разделся и лег, уткнувшись лицом в подушку…

Оба они не спали в эту ночь, оба знали об этом, но не сказали друг другу ни слова.

Вот наконец и утро. Шатов протянул руку, нащупал на столике часы: было начало восьмого. «Сегодня! — подумал он. — Все решится сегодня!»

Окно медленно светлело. Из комнатного полумрака выплывали зыбкие очертания мебели, горшочки с геранью на подоконнике, накрытая Зининой шалью клетка, в которой мирно спали попугаи — неразлучники Фимка и Фомка.

«Это будет сегодня», — опять подумал Шатов и стал медленно одеваться.

Он долго сидел на кровати, не решаясь встать и выйти из комнаты. Он боялся вопросов, ободряющих напутствий, добрых улыбок и понимающих взглядов, боялся и в то же время сознавал, что через все это надо пройти.

Вся квартира знала, что сегодня Александр Петрович Шатов разводится со своей первой женой, и — не то что в квартире — во всем доме не было человека, который не ждал бы с нетерпением этого дня.

Дом был маленький, двухэтажный, скромно примостившийся в уютном дворике одного из московских переулков. Зину здесь помнили еще девочкой с пушистой русой косой, которую она любила перекидывать через плечо вперед и прижиматься к ней щекой. Еще любила она наряжать куклу: этого матерчатого человечка давно-давно подарил ей отец, погибший в своем первом бою летом сорок первого года. От отца Зине достались большие серые глаза да глубокая ямочка на подбородке — признак счастья, как ее уверяли. А у матери, умершей, когда Зине было четырнадцать лет, она взяла застенчивую, тихую улыбку, освещавшую ее лишенное красок, ничем не примечательное лицо.

Ее сверстники еще сидели за партой, а она уже перепробовала добрый десяток профессий, пока не стала воспитательницей детского сада при заводе, где когда-то работал отец. Ей показалось, что она нашла свое место в жизни и что больше ей ничего не нужно. А со стороны было видно, как трудно давалась неопытной, недоучившейся девушке эта беспокойная должность, которая еще и не всегда позволяла сводить концы с концами.

И, может быть, оттого, что так трудно складывалась ее жизнь, а, может быть, просто оттого, что она была работящей, отзывчивой и доброй, — ее любили все, на работе и дома.

Неожиданно пришла любовь…

Зина была воспитательницей той группы, в которую ходила дочь Шатова, Таня. Девочку почти всегда приводил отец. Здесь, в вестибюле детского сада, Зина впервые увидела его. Он вошел в ее жизнь внезапно. Мысли о нем неотвязно преследовали ее. Занималась ли Зина с детьми, бегала ли в роно, составляла ли отчет или слушала лекции на курсах, готовила обед или читала книгу — всюду с ней был Шатов. То ей вспоминались седые пряди в его густых смоляных волосах, то сильная шея, на которой вздувалась и пульсировала синяя жилка, то его усталые глаза, словно подчеркнутые красной линией век. Он был всегда сумрачен. Зина пыталась представить себе, как Шатов смеется, — и не могла.

«Несчастненький… — часто думала Зина. — живется-то ему, видно, не сладко». Ей очень хотелось расспросить обо всем Таню, но каждый раз, когда она собиралась это сделать, жгучее чувство стыда заполняло ее, и она отступалась.

Она любила его. Она первая открылась ему, когда стало трудно молчать.

Это случилось после собрания в заводском клубе. Она видела, как Шатов вышел из зала, не дожидаясь конца. «Сейчас или никогда», — сказала она себе.

Когда Зина вбежала в пустой и холодный вестибюль, Шатов уже натягивал пальто. Он обернулся на стук ее каблучков, удивленно вскинул брови.

— Можно мне проводить вас, Александр Петрович? — тоненьким чужим голосом попросила Зина.

Шатов пристально посмотрел на нее, словно увидел ее впервые, и он, действительно, впервые увидел это чистое девичье лицо, чуть приоткрытые от волнения губы, доверчивый взгляд, в котором светилась такая мольба, такая нежность и преданность, что у Шатова захолонуло сердце.

— Идем, — сказал он.

Низко висел густой промозглый туман. Даже мощные лучи автомобильных фар упирались в него, как в стену, и, оттолкнувшись, синими пятнами стелились по мостовой. Шел мерзкий колючий дождик.

Но не туман, не дождь, и не грязь под ногами оставил в памяти Зины этот вечер.

Остался звучащий в темноте шатовский голос — ласковый, задушевный.

Остались большие мягкие руки, в которых было тепло и уютно ее беспомощным заледеневшим рукам.

Остались слезы, так и не выкатившиеся счастливые слова, которые подступали к горлу и перехватывали дыхание.

И остался горький вкус первого в жизни поцелуя.

Что потянуло седеющего Шатова к девятнадцатилетней девочке? Ее свежесть, доверчивость, простота? Обожание, которое он не только читал в ее глазах, но слышал в каждом звуке ее голоса, ощущал в каждой клеточке ее тела? Покой и уют, которые сулила ему ее преданность, ее теплота? А может быть, что-то еще, чему никто не придумал и никогда не сумеет придумать названья?..

Своих чувств Зина не могла, да и не хотела ни от кого скрывать. Она гордилась своей любовью. Она была переполнена ею. И когда впервые будничным утром она с полотенцем через плечо повела Шатова в ванную по длинному коридору коммунальной квартиры, ее глаза смотрели прямо и открыто, потому что лгать и фальшивить она не умела.

С тех пор, как Шатов переселился к Зине, его стали считать Зининым мужем. Но не раз приходилось ему то перехватывать удивленные взгляды соседей, не понимающих, почему он медлит с разводом, то слышать от них довольно прозрачные намеки, в которых почти неприкрыто звучали нотки осуждения.

Только однажды ему сказали об этом прямо. На кухне, среди развешанного мокрого белья, столиков и табуретов, Софья Ивановна, или тетя Соня, как ее звали в квартире, столкнувшись с ним один на один, выговорила незлобиво, но твердо:

— Я, Саша, вам скажу, что думаю, — вы на меня не обижайтесь. Зинку я как дочь люблю, да… И вас люблю, коли вы ей приглянулись. Но за одно я крепко сержусь, да… Нехорошо получается, некрасиво…

Она говорила медленно, осторожно подбирая слова, зная, что он не перебьет ее, дослушает до конца — авторитет тети Сони был непререкаем. Ей не хотелось обидеть Шатова, просто нужно было втолковать ему то, что тревожило ее и что она давно собиралась выложить, ожидая лишь подходящего случая.

— Я не ханжа, голубчик, да, не ханжа, — продолжала она, вытирая передником вспухшие от стирки руки и строго глядя ему в глаза. — Лицемерия людского не уважаю, а потому не собираюсь корить вас, что вы с Зинаидой не расписаны. Лишь бы жили душа в душу. Печать в паспорте — это, конечно, формальность. Не одна печать семью создает, любовь укрепляет. От человека жизнь зависит — не от печати, да… Но ребенок, он же не виноват, что люди росписи повыдумали. Голубчик, Зине скоро рожать. Ребенок должен иметь отца! Да, должен… А ваш ребенок, Саша, выходит, будет безотцовым. Об этом вы подумали? Что же это вы, человек серьезный, а поступаете несерьезно. И Зинка мается, вы только приглядитесь. Чего вы тянете? Ну, чего? Дело, конечно, ваше. И не обижайтесь, Саша, с меня взятки гладки, я старуха — что на уме, то и на языке…

Шатов и сам понимал, что в его отношениях с Зиной чего-то не хватает. То и дело он ловил себя да мысли, что все окружающее его — непритязательней уют Зининой комнатки, сама Зина с ее покорной нежностью, заботой и самопожертвованием — что все это недолговечно, что он только гость у Зины, пусть дорогой и желанный, но все-таки только гость.

В такие минуты он жалел себя, с удивлением замечая, что совсем не думает о Зине. Даже ни капельки не думает…

Разговор с тетей Соней словно встряхнул Шатова. До сих пор, вот уже два года, он жил только сегодняшним. Теперь он оглянулся не прошлое и задумался над будущим. Хаотический, как всегда, поток мыслей не принес ему ничего нового. Зина любит его — он знал это. Она будет любить его, несмотря ни на что, — в этом он тоже был уверен. Ребенок? Он никогда не отвернется от своего ребенка, хоть и «незаконного». Все может оставаться как было — стоит ли волноваться? Но не выходили из головы взволнованный монолог тети Сони, молчаливый укор знакомых, Зина, нечего не требующая, ни в нем не обвиняющая, счастливая уже от того, что он рядом и принадлежит ей.

Тогда-то и было подано заявление о разводе…

Телефон висел в самом конце коридора, но Шатову удалось пройти к нему, ни с кем не повстречавшись. В темноте на ощупь он набрал знакомый номер. И сразу же на другом конце провода отозвался спокойный, чуть-чуть усталый женский голос.

— Ты не спишь уже? Это я… — прошептал Шатов в трубку, прикрывая ладонью рот.

Женщина помолчала. Потом ответила так же спокойно:

— Нет, я не сплю. Слушаю тебя.

— Ну, как ты? — неуверенно спросил он, оглянувшись. — Как самочувствие?

— Спасибо, хорошее, — вежливо откликнулась женщина и опять сказала: — Я тебя слушаю.

— Есть предложение сейчас встретиться и пойти вместе. — Шатов старался впасть в ее тон, придать своему голосу непринужденность и уверенность, но это ему не удавалось.

— Зачем? — возразила женщина. — Еще рано.

— Пусть немножко позже, прошу тебя, — почти касаясь губами трубки, настойчиво повторил Шатов. — Ну, прошу тебя, слышишь?

Они договорились встретиться через час возле метро.

Зина по-прежнему лежала, закрыв локтем глаза. Она не шевельнулась на скрип отворяемой двери, не откликнулась, когда Шатов шепотом позвал ее. Только слегка вздрагивало одеяло от ее дыхания…

За окном уже совсем рассвело, и комната опять показалась Шатову приветливой и обжитой. Он постоял, не зная, что делать, как убить еле ползущее время.

Потом оделся и на цыпочках вышел, осторожно притворив дверь.

Легкий ветерок приятно холодил щеки. Одинокие снежинки падали на лицо и тут же таяли. От свежего утреннего воздуха Шатову стало веселее.

К условленному месту встречи он побрел замысловатым, совсем не кратчайшим путем и все-таки пришел слишком рано.

Ему вспомнилось, что женщина, которую он ждал, ни разу не приходила на свидание вовремя: и в ту немыслимо далекую пору ухаживания (тогда Шатов считал это забавным кокетством), и потом, став его женой, она, словно нарочно, всегда опаздывала и в оправдание имела множество самых веских, самых уважительных причин — попробуй, рассердись на нее, если она права! И Шатов не сердился.

А вот Зина всегда прибегала за несколько минут до назначенного часа и терпеливо ждала Шатова — не было случая, чтобы он пришел раньше ее. Он сам не знал, почему так получается, и никогда не оправдывался перед Зиной, она ведь все равно не обидится. И, в самом деле, она не обижалась.

Так он долго топтался на одном месте, изредка поглядывая на часы, и в голову лезли, цепляясь друг за друга, клочки воспоминаний — появлялись и исчезали…

Он все стоял один, тоскливо оглядываясь по сторонам, и вдруг заметил ее: она была совсем близко и, щурясь, скользила взглядом по прохожим.

— Ляля! — крикнул он и заторопился к ней навстречу.

— А-а… Ты уже здесь, — не то спрашивая, не то утверждая, протянула она, когда Шатов подошел. — Только, пожалуйста, без этих кличек. У меня есть настоящее имя.

— Виноват, больше не буду, — согласился он. — Это я, знаешь, по привычке. Надеюсь, мне еще можно звать тебя Леной?

Она молча пожала плечами. И он замолчал, дожидаясь, пока Лена сама что-нибудь скажет. Наконец, она взглянула ему прямо в глаза и тем, прежним, телефонным, голосом, спросила:

— Так что ты хотел мне сказать? Я тебя слушаю.

Но что он мог сказать, если сам толком не понимал, что с ним происходит.

— Танюша здорова?

— Спасибо, вполне.

— Ты успела покормить ее?

— Конечно.

Ну, а дальше? Что дальше?

Они пошли по чуть присыпанному песком скользкому тротуару. Шатов не знал, взять ли ему Лену под руку, хотел и боялся это сделать. Один раз он слегка поддержал ее, но она отстранилась.

Всю дорогу они кое-как вели разговор — о работе, о знакомых. Уже возле суда Лена еще раз напомнила:

— Ты ведь, кажется, хотел что-то сказать?

— Нет, нет, ничего, — грустно отозвался он.

Для рассмотрения бракоразводных дел был отведен тесный судебный зал, битком набитый людьми. В этот день здесь решалась судьба двадцати шести супружеских пар, многие из которых были вызваны на один и тот же час. Шатов и Лена пришли вовремя, но оказалось, что их очередь наступит еще не скоро.

Они нашли место в зале и стали ждать, когда их вызовут. Время тянулось убийственно медленно. Казалось, не будет конца этим исповедям, которые три женщины в судейских креслах терпеливо выслушивали, иногда задавая всем одинаковые, но, очевидно, необходимые вопросы:

Наконец председательствующая объявила:

— Слушается дело по иску Шатова к Шатовой. Стороны явились? Так, хорошо… Пройдите вперед. Ответчица, садитесь. Истец, расскажите, о чем просите суд.

Шатов ответил так же, как отвечали до него четверо «истцов»:

— Я прошу расторгнуть мой брак с Еленой Владимировной Шатовой.

— Просите расторгнуть брак, — повторила судья, следя за тем, успевает ли записывать секретарь. — Так… Почему?

Шатов услышал сзади настороженную тишину зала, почувствовал на себе десятки любопытных глаз, увидел быстро бегавшее по бумаге перо секретаря — и сразу пропало желание сказать то, что он собирался.

Он вяло проговорил:

— Нет у нас больше семьи — вот и вся причина.

— Почему нет? Расскажите, что такое случилось, — допытывалась судья, разглядывая его и Лену.

— Видите ли, это очень трудно объяснить… Я не могу сказать ни одного худого слова о Лене…

— О Шатовой, вашей жене, — поправила судья.

— Да, о Елене Владимировне Шатовой… Но жить вместе мы не можем. Я много раз просил ее изменить свое поведение: к сожалению, это не помогло.

— Подождите, истец, — перебила судья. — Ваша жена изменяла вам, что ли?

— Не-ет… — Шатов брезгливо сморщился. — Не в этом дело. Ах, ну как бы это вам объяснить?..

Ему вспомнились окурки со следами губной помады, разбросанные по разным углам их вечно неприбранной комнаты; обеды в столовках — неизменный повод для шуток сослуживцев, окрестивших его вечным студентом; черствые бутерброды с залежалой колбасой, которыми потчевала его жена перед сном, если ей удавалось быть вечером дома; незаштопанные носки и нестираные рубахи, которые он должен был брать с собой в командировки; ночные звонки, поднимавшие ее с постели только потому, что какому-то больному пришло в голову как-то по-особому застонать, а для нее этого было достаточно, чтобы забыть все на свете и лететь в любую непогодь на работу; сдержанное «занята, не могу», когда он звал ее в театр, в кино, в гости или просто на свежий воздух, которого они оба были месяцами лишены, запертые в прокуренной комнате конструкторского бюро и в пропитанной эфиром и йодом операционной… Обрывочные воспоминания в одно мгновенье пронеслись перед ним, их было очень, очень много, но разве об этом расскажешь здесь, перед судейским столом, в зале, переполненном людьми!

И он сказал, словно выполняя печальную необходимость, желая скорее выговориться и уйти:

— Понимаете, она знала только работу. А есть муж или нет — ей было все равно. Все эти годы я только и слышал: больница, больница, больница (моя жена — врач). Понимаете, я думал: родится ребенок, все пойдет по-другому. Действительно, когда у нас появилась Танюша — смотрю, жена переменилась. Дома ее стал видеть. Ну, а потом девочка подросла, отдали ее в детский сад, и все пошло по-старому.

— Одним словом, пришли к выводу, что вы — разные люди. Можно так записать? — спросила судья.

— Пожалуй, так, — подтвердил Шатов. — И потом… — он стал говорить совсем тихо. — Сейчас у меня новая семья. Мы ждем ребенка.

Судья поинтересовалась, нет ли у заседательниц вопросов к истцу, и, получив отрицательные ответы, обратилась к Лене.

— Шатова, признаете иск?

Увидев растерянность на лице «ответчицы», пояснила:

— Я спрашиваю, вы на развод согласны?

— Разумеется, — усмехнулась Лена. — Все, что здесь говорил… — Она остановилась, подыскивая нужное слово. — Все, что говорил истец, — правильно. Он в самом деле много раз предлагал мне бросить работу или переменить ее. Я не соглашалась… Не могла. Я бы засохла… Одним словом, не могла…

— Так, — подытожила судья, следя за секретарем, — значит, иск признает, на развод согласна, истец показывал правильно.

— Вы, что же, не любили его? — пожилая заседательница ласково смотрела из-под очков, ожидая ответа.

— К чему сейчас об этом говорить? — уклонилась Лена. — Разная бывает любовь…

— А как же ребенок? — опять спросила заседательница.

Лена выпрямилась и ответила уверенно:

— Он остается у меня. Я его воспитаю.

— Трудно ведь, — не спрашивая, а утверждая, сказала та же заседательница.

— Трудно, — подтвердила Лена. — Но ничего…

— Шатов и Шатова, встаньте! — с некоторой торжественностью произнесла судья и стала собирать лежавшие на столе бумаги. — Желаете ли вы помириться?

После томительной паузы ответила Лена:

— Но ведь мы не ссорились. Мы просто разошлись. По-хорошему.

— Так! — заключила судья. — Достаточно.

В совещательной комнате суд пробыл недолго. Судьи вернулись, и председательствующая зачитала решение, в котором говорилось, что по настойчивому обоюдному желанию супругов и с учетом свершившегося факта — распада их семьи — брак между Шатовыми расторгается.

…Они расстались у ближайшей автобусной остановки. Лена вскочила в первую подошедшую машину. Он успел лишь крикнуть вдогонку:

— Танюшку поцелуй! Я завтра зайду…

Шатов смотрел вслед уходящему автобусу и думал, как все чертовски просто: вот Лена — была жена, а теперь стала «никто», и он это сделал своими руками.

На смену воспоминаниям, которые проносились там, в суде, позволяя ему обрести веру в свою правоту, оправдаться перед голосом дотошной совести, пришли другие.

Они принесли пряный запах акаций, равномерный плеск ударявшей о берег волны, серебристые лунные пятна на косогоре — все краски и приметы того далекого вечера, когда Лена ответила: «Какая же из меня жена — я и чай-то заварить не умею», а Шатов горячо возразил: «А что я — без рук, и сам заварю».

Потом — штурмовые преддипломные ночи, светлый кружок от настольной лампы, упавший на раскрытую книгу, — это она склонилась над учебником, и другой такой же кружок на чертеже — это он готовит проект.

И первая машина, в которую был вложен его труд, и первая операция, сделанная ее руками, и первая получка, на которую они накупили друг другу подарков, и ордер на свою — общую! — комнату, и милый домашний кавардак, в котором они чувствовали себя легко и просто, и удивительное сродство, когда один мог начать фразу, а другой тут же подхватывал ее.

И, наконец, это счастье, этот солнечный лучик — долгожданная Танька… Танечка, Танюшка…

Только сейчас, когда все было уже решено, Шатов вдруг по-настоящему увидел, какой трудной и по-своему героической была жизнь этой женщины, которая столько лет терпела бесконечную смену его настроений и при этом всегда оставалась для него другом. Ночами она переводила ему статьи из иностранных научных журналов. И сама ни на минуту не переставала учиться, окончила аспирантуру, защитила диссертацию и в больнице работала с двойной, с тройной нагрузкой…

Этих забот было так много для одного человека, что Шатову захотелось припомнить, как она жалуется, ворчит, упрекает. Но кроме шутки: «Ученый, придумай, чтобы в сутках было на час больше», он ничего припомнить не мог.

С неожиданной беспощадной ясностью он вдруг увидел себя — стареющего жалкого красавца, променявшего большую и мужественную любовь на тихую пристань.

Опять и опять он вспоминал Таню, ее удивленные, округлившиеся глаза, от встречи к встрече смотревшие на него все с большей печалью и испугом.

— Папа, куда ты уходишь? — спрашивала она каждый раз, а он не знал, что ответить, и только чувствовал, как трудно становится ему дышать…

Он стоял, прислонившись к какому-то забору, и все пытался понять, как же получилось, что ничтожные мелочи быта растоптали то настоящее и большое, что подарила ему судьба. Он очень хотел понять это — и не мог.

— Ну, и пускай, — сказал он вслух, стараясь стряхнуть с себя груз тревожащих воспоминаний.

Он припомнил, что в магазине на Петровке продаются чудесные детские туфельки, представил себе счастливую Танюшкину улыбку, когда он принесет ей этот подарок, и пешком пошел в магазин. По дороге он позвонил на завод и попросил передать начальнику конструкторского бюро, что суд еще не кончился и что сегодня он, наверное, уже не придет.

Туфель, за которыми он пришел, в магазине не оказалось, их распродали, но не это беспокоило его теперь, а то, что некуда было себя деть. Он шатался по улицам, останавливался чуть ли не у каждой витрины и даже смотрел хроникальный фильм. Только вечером, измотавшийся, Шатов вернулся домой.

Стараясь не скрипеть половицами, он прокрался в комнату, которую оставил рано утром.

Все было прибрано и сверкало чистотой. На столе, покрытом выутюженной и накрахмаленной салфеткой, его дожидался обед — как всегда, когда Зина работала во вторую смену.

Он настолько проголодался — ведь почти сутки ничего не брал в рот, — что, присев на краешек стула, начал есть прямо из кастрюльки холодный суп.

Вдруг его внимание привлек лежавший на столике возле кровати исписанный лист бумаги. Это была не обычная записка с наспех начерканными каракулями, иногда составлявшими одно единственное слово «целую». Твердым почерком, без единой помарки (видно, был черновик), Зина писала:

«Саша! Пожалуйста, не удивляйся. Мы с тобой не переписывались никогда, даже говорили мало. Я многое передумала за последние месяцы, но мне было трудно тебе сказать.

Саша! Я теперь все понимаю. Я только удивляюсь, как раньше не догадалась. Я была дурная, ходила ослепшая и ничего от счастья не видела.

Саша, я понимаю, что ты меня не любишь и никогда не любил.

Не думай, я ни в чем не упрекаю тебя. Когда человек не любит, кто в этом виноват? По-моему, никто…

Я вижу, тебе хочется назад, и меня вроде жалко. Саша! Не жалей меня. Я вижу, что ты живешь со мной из жалости и развод этот тоже затеял из жалости. Я прошу тебя, не жалей.

Устраивай себе жизнь, как сердце велит. А я как-нибудь устроюсь. И за ребенка не беспокойся. Я знаю, нам с тобой теперь уже не жить. Это точно, Саша, я знаю. За два года я стала умная и совсем не сержусь на тебя, не думай.

Сегодня меня не жди. И завтра, и послезавтра тоже. Я с тобой сейчас не могу. А потом я вернусь и, если ты будешь здесь, мы поговорим, как дальше. Но все равно по-старому не будет. Не поминай лихом, будь счастлив.

Зина».

Шатов дважды перечел письмо. Смысл письма плохо доходил до него: он не верил, боялся верить в то, что с такой прямотой и решительностью, определяя его и свою судьбу, писала робкая, застенчивая девочка, всегда с молчаливой покорностью внимавшая каждому его слову.

Неожиданно без стука приоткрылась дверь, и в нее просунулась голова мужа тети Сони — Ивана Спиридоновича. Широкая улыбка играла на его скуластом лице.

— Можно поздравить, товарищ инженер? — вкрадчиво спросил он и, не дожидаясь ответа, засмеялся. — Ну, поздравляю, поздравляю. Как говорится, с началом новой жизни. Сашка! — заговорчески подмигнул Иван Спиридонович и поманил Шатова к себе. — Слушай, Саш, старуха-то моя в вашу честь такой пирог отколола — слюной изойдешь, ей-богу. А я наливочки припас, первый сорт. Как Зинка придет, сразу к нам. Понятно?

— Иван Спиридонович, — умоляюще сказал Шатов, — извините. У меня страшно болит голова. Извините, в другой раз… И потом… — Шатов замялся. — Я сейчас ухожу. Может быть, совсем…

С лица Ивана Спиридоновича сползла улыбка. Несколько секунд он смотрел на Шатова в упор, стараясь хорошенько понять, о чем тот говорит. И, наконец, понял. Он смерил Шатова с головы до ног, скользнул взглядом по его мокрым глазам, по дрожащему полуоткрытому рту и спокойно — без злости, без раздражения — сказал:

— Слизняк!

Повернулся и тихо добавил:

— Невелика потеря…

Предыдущая главаГлава 2 из 4Следующая глава