Двадцатого утром Прохор Саввич отменил всё.
Он сделал это сам, никого не спросив, и Миша узнал об этом задним числом, из перечня.
Отменены были: доклад по хозяйственной части, приезд ялтинского городского головы, вторичное посещение фотографа, присланного от какого-то издания, и визит двух дам из свиты, желавших проститься.
— Прохор Саввич, дамы из свиты — это не мне решать.
— Не вам, — согласился Прохор. — Я и не спрашивал.
Он стоял в дверях, прямой, в тёмном, и держал в руках перечень.
— Ваше высочество, я пятнадцать лет при вас и знаю: сегодня к вам пойдут все, кому надо будет после сказать, что они были. Их сегодня не должно быть.
Он положил лист.
— На меня и жалуйтесь, я стерплю.
Федот Макарович стоял в коридоре у двери с шести утра.
Он не караулил и никого не пускал — он просто стоял, чуть в стороне от косяка, расставив ноги, как на палубе, и Миша, проходя мимо в восьмом часу, увидел его лицо и остановился.
— Федот Макарович.
— Ваше высочество.
— Идите отдохните.
— Куда мне идти, — сказал Федот.
Он посмотрел на дверь, за которой было тихо.
— Я вас с семи лет вожу. Я вас в девяносто втором в толпе держал и обещал вашей матушке вернуть в том же количестве, и вернул. Я на всякую беду был годен.
Он помолчал.
— А тут я, ваше высочество, годен только стоять.
Пакет от Ольхина пришёл семнадцатого, и Миша распечатал его только девятнадцатого вечером, потому что не было сил.
Внутри лежала записка на четыре строки и бумага на две с половиной страницы.
«Ваше высочество, Вы просили подумать не спеша. Я подумал спеша, потому что времени, полагаю, нет.
Прилагаемое написано мною в три ночи и никем, кроме меня, не читано. Если оно Вам не годится — сожгите, я не обижусь. Если годится — подписывать надо теперь. В. Ольхин».
Бумага называлась так:
«Положение о непрерывности действия Императорского попечительства помощи и полезных начинаний при перемене покровительства».
Она была короткая и вся состояла из оговорок.
Что Попечительство состоит под покровительством её величества государыни императрицы, а по прекращении сего покровительства — под покровительством того из членов императорской фамилии, кому оно будет вверено, и что перемена покровительства не прекращает действия учреждения, не влечёт пересмотра заключённых обязательств и не приостанавливает выдач.
Что неприкосновенный капитал сохраняет назначение, установленное при внесении, и что назначение сие не может быть изменено ни покровителем, ни председателем, ни кем бы то ни было, кроме как высочайшим повелением.
Что председатель Попечительства имеет право личного доклада государю императору по делам учреждения, не менее двух раз в год.
Что Попечительство обязано ежегодно печатать отчёт с указанием всех сумм и всех неудач, и что непечатание отчёта в течение года есть основание к закрытию учреждения.
Последний пункт Миша перечитал трижды.
Ольхин вписал в защитную бумагу условие, по которому Попечительство можно закрыть, — и вписал единственное условие, которое сам Миша нарушить не мог, потому что тогда закрывать было бы уже нечего.
Ордынцев приехал в Ливадию тринадцатого и все эти дни держался в стороне.
Разговор случился утром двадцатого, в нижней комнате, куда сносили бумаги.
— Ваше высочество, я знаю, что у вас в кармане.
— Откуда?
— Викентий Павлович со мной советовался о форме, — сказал Ордынцев. — Он всегда советуется. Он честный человек и полагает, что это меня обезоружит.
— Обезоружило?
— Нет.
Он сел.
— Позвольте, я скажу своё прежде, чем вы понесёте это туда.
— Говорите.
— Я предлагаю разделить, — сказал Ордынцев. — Школьная часть — в министерство народного просвещения. Санитарная — в медицинский департамент. Продовольственная и складская — во внутренние дела. Опытные участки — в Лесной департамент и в министерство государственных имуществ. Меры — в Главную палату, они и так уже туда наполовину переехали.
Он загибал пальцы, и это выходило у него как всегда убедительно.
— Всякая часть попадёт к тем, кто это умеет и делает по России, а не по четырём уездам. Штаты законные, содержание сметное, пенсии служащим — настоящие, а не по вашему усмотрению. Никто ничего не потеряет.
— Кроме одного.
— Чего?
— Того, ради чего всё это делалось, — сказал Миша.
Он взял со стола лист бумаги и провёл на нём линию.
— Вот школа в Сычёвке. В ней печь, обед, обувь, учительница и книга посещений. Печь испытана мерами, поверенными в казённом учреждении. Обед стоит две копейки, потому что цену считает тот же человек, что покупает крупу. Число детей сходится с числом порций, потому что списки ведут двое и сверяет их третий. И если завтра всё это соврёт, — соврать придётся в одном месте, а поймается оно в другом.
Он положил перо.
— Разделите по ведомствам — и печь будет считать просвещение, крупу — внутренние дела, а меры — финансы. И всякое ведомство будет право в своей части. И никто в России больше не сложит эти три числа вместе, потому что складывать их будет некому и незачем.
Ордынцев молчал.
— Ваше сиятельство, вы сами меня этому научили, — сказал Миша. — В мае девяносто второго. Вы объяснили, что губернатор ответит на отношение по форме и что цифру, собранную тем, кто за неё отвечает, проверить нельзя. Я это делаю два с половиной года. Сквозная проверка — это единственное, что у меня есть. Всё прочее умеют и без меня, вы совершенно правы.
— И вы полагаете, что ваша бумага это спасёт.
— Не полагаю. Я полагаю, что без неё это кончится к весне.
Ордынцев долго смотрел в окно.
— Я вам скажу неприятное, — проговорил он наконец. — Я предлагаю разделить не потому, что не верю в вашу пользу. Я в неё верю больше, чем вы думаете.
Он повернулся.
— Я предлагаю разделить потому, что учреждение, держащееся на одном человеке, кончается вместе с человеком. Вам пятнадцать лет. Через два года вас могут отправить в полк. Через пять — женить и услать. Вы можете умереть от скарлатины, как ваш дядя. И тогда всё, что вы сделали, растащат за полгода, и никто даже не украдёт, просто разберут по столам.
— Значит, надо, чтобы держалось не на мне.
— Именно, — сказал Ордынцев. — И потому я и предлагаю ведомства. Ведомство скучно, бездарно и вечно. Оно переживёт нас обоих.
Миша достал ольхинскую бумагу и положил на стол.
— Прочтите последний пункт.
Граф прочёл.
Он прочёл его дважды, и Миша видел по лицу, в какую именно секунду он понял.
— Отчёт с указанием всех неудач, — сказал Ордынцев. — Ежегодно. Непечатание в течение года — основание к закрытию.
— Да.
— Это вы вписали?
— Это Ольхин вписал.
Граф положил лист.
— Стало быть, — сказал он медленно, — если ваш преемник, кто бы он ни был, перестанет печатать свои неудачи, — учреждение закроется само.
— Само.
— И вы это подписываете добровольно.
— Подписываю.
Ордынцев очень долго молчал.
— Ваше высочество, — сказал он. — Я двадцать девять лет служу по благотворительной части, и я не видел ни одного человека, который бы своей рукой написал условие собственного упразднения.
Он подвинул бумагу обратно.
— Я не сниму своего мнения. Я по-прежнему считаю, что ведомства надёжнее. — Он поднялся. — Но возражать государю я не стану. Скажу, что я против и что бумага составлена правильно.
Он взял шляпу.
— И вот что, ваше высочество. Если через двадцать лет это будет стоять — я хотел бы, чтобы кто-нибудь знал, что я был против и что я ошибся.
Отец не спал.
Он лежал высоко на подушках, у окна, за которым было море, и дышал часто и мелко. Отёк дошёл до лица, и лицо было чужое.
Он повернул голову.
— Пришёл.
— Пришёл, папа́.
— С бумагами.
— С бумагами.
— Ну, — сказал отец, и в этом «ну» было что-то от прежнего. — Показывай. Ты меня третий год бумагами мучишь, сегодня уж потерплю.
Миша сел на стул у кровати.
Он приготовил один лист.
Он готовил его накануне четыре часа и вычеркнул из него всё, что можно было вычеркнуть, и то, что осталось, читалось за две минуты.
— Прошло денег за два с половиной года — двести восемьдесят четыре тысячи. Из них казённых сорок одна, остальное подписка, доходы и капитал.
— Дальше.
— Возвращено после злоупотреблений сорок одна тысяча двести. Взыскание идёт, до Покрова получено двадцать девять.
— Дальше.
— Школ с горячим столом семьдесят четыре. Детей три тысячи сто. В худший месяц ходит тридцать четыре из ста, было девять.
Отец слушал, закрыв глаза.
— Столовых и кухонь одиннадцать. Санитарный запас в трёхстах сорока дворах. Печей поставлено двести десять.
— Где меньше мёрли?
Миша посмотрел на лист.
— В Козловском уезде в девяносто втором из тех, кого привозили в первые сутки, выживало шестьдесят три из ста, а из тех, кого на третьи, — девятнадцать. В девяносто четвёртом в Волотовской волости заболело двадцать девять, умерло четверо. Раньше при таком числе умирало десять или двенадцать.
— Это точно?
— Нет, — сказал Миша. — Это приблизительно. Точно я вам скажу, что за девять дней справились без меня и что моего имени в том деле нет ни разу.
Отец открыл глаза.
— Что не вышло?
— Многое.
— Читай.
— Учителей не хватает, и я этого не исправил, — сказал Миша. — В уезде шестьдесят одна школа и семьдесят четыре учителя, а нужно вдвое, и семинария даёт двадцать два в год на губернию. Я построю сколько угодно школ, и они будут пустые.
— Дальше.
— Формы. Я в девяносто третьем сам переменил определение и потерял сравнимость за два года. Ревизор мне это записал отдельным пунктом, и правильно записал.
— Дальше.
— Аркадий, — сказал Миша.
— Кто?
— Лакей мой. Тот, что вагоны нашёл. — Он помолчал. — Я после ревизии завёл именной реестр на тех, кто добывает сведения, и он мне сказал, что теперь этих сведений больше не будет. И он прав, и я до сих пор не знаю, что тут делать.
Отец слабо усмехнулся.
— И не узнаешь.
— Что будет проверяться следующим, — сказал Миша, — это полуда. В котлах свинец. Дмитрий Иванович определяет его в два дня, и мы посылаем ему котлы из всех столовых, какие есть в деле, а не новые.
Он опустил лист.
Отец лежал молча.
— Хорошо докладываешь, — сказал он наконец. — Коротко.
Он перевёл дыхание.
— Знаешь, что я тебе скажу? Про печи твои и про кашу я забуду. Я много чего подписывал.
Он посмотрел на сына.
— А ты меня приучил спрашивать: «а откуда сие известно». Я это два года у всех спрашиваю. У министров спрашиваю. Они меня за это ненавидят.
Он закрыл глаза.
— Вот это останется. Прочее — нет.
Миша достал вторую бумагу.
— Папа́. Ещё одно.
— Читай.
Он прочёл положение целиком, все три пункта и оговорки, и последний пункт прочёл медленно.
Отец слушал долго.
— Ордынцев против?
— Против.
— Он говорил?
— Говорил утром. Он сказал, что скажет вам, что против и что бумага составлена правильно.
Отец хмыкнул.
— Он так и сказал. Слово в слово.
Он помолчал.
— Позовите.
Позвали. Принесли доску, чернильницу и перо, и его приподняли на подушках.
Он подписал.
Подпись вышла чужая — такая же, как на отношении о пенсии вдове, которое он подписывал накануне.
— Всё? — спросил он.
— Всё, папа́.
— Тогда посиди.
Миша отложил бумаги на подоконник и сел.
Они сидели молча.
Он слышал, как в коридоре ходят, и как внизу кто-то уронил что-то металлическое, и как за окном шумит море, и как отец дышит.
— Мишка.
— Да.
— Ты меня спасти хотел.
Миша не ответил.
— Я это с мая девяносто второго знаю, — сказал отец. — Я тогда не понял, а понял осенью. Ты меня, дурень, с тринадцати лет лечить взялся, а я смеялся.
Он повёл рукой по одеялу.
— Я не знаю, откуда ты это взял. И не спрашиваю. У тебя своё что-то есть, ты с ним третий год ходишь.
Он нашёл мишину руку.
— Ты не виноват, что не вышло.
— Папа́.
— Не виноват, — повторил отец. — Слышишь? Я тебе это говорю не в утешение. Я тебе это как государь говорю, чтобы ты потом не спорил.
Он сжал руку — слабо, но сжал.
— Ты сделал, что мог, раньше всех и лучше всех. Тут просто нельзя было.
Он закрыл глаза и полежал.
— Иди, — сказал он. — Мать позови.
В два часа пятнадцать минут пополудни он умер.
Миша стоял у стены, между Ольгой и Ксенией, и держал Ольгу за руку, потому что она вцепилась сама и не отпускала.
Он потом не мог вспомнить эти минуты последовательно.
Он помнил отдельные вещи. Что в комнате было слишком много людей. Что кто-то сзади дышал шумно, и это было невыносимо. Что мама́ сидела на стуле у изголовья и держала отца за руку обеими руками, и не плакала. Что священник читал, и что Миша не разбирал слов.
И что в какой-то момент стало тихо иначе, чем было тихо до этого.
Николай стоял на коленях у постели.
Он поднялся не сразу.
Он поднялся, и все, кто был в комнате, повернулись к нему, и он это увидел, и Миша увидел, как он это увидел.
Ему было двадцать шесть лет, и он только что перестал быть чьим-то сыном.
Дальше начались вещи, к которым Миша не был готов, хотя мог бы догадаться.
К вечеру выяснилось, что империя остановилась.
Не вся и не совсем — но остановилась.
В шестом часу из Ялты пришёл человек от телеграфной конторы, растерянный, и спросил, за чьей подписью принимать теперь срочные депеши по казённой надобности, потому что прежний порядок был за подписью управляющего и «по повелению его величества», а его величество теперь другое лицо, и подтверждения полномочий нет.
Ему сказали принимать по-прежнему.
Он спросил письменно.
Вечером стало известно, что в Петербурге два банка приостановили часть операций по казённым счетам — до разъяснения; что таможня в Одессе задержала выпуск партии по той же причине; и что где-то отменили выезд ревизии, потому что предписание было подписано именем, которое уже не действует.
Никто ничего не саботировал.
Просто по всей России сидели тысячи людей, у которых на бумагах стояло «по повелению его императорского величества Александра Александровича», и все они разом обнаружили, что не знают, действительны ли эти бумаги с сегодняшнего дня.
Миша слушал это в углу нижней комнаты и вдруг очень отчётливо, до неприличия ясно понял вещь, о которой не думал никогда.
Государство держится на подписи одного человека. Не на законах, не на ведомствах, не на присяге — на том, что где-то есть живой человек, чьё имя делает бумагу действительной. И когда он умирает, бумага перестаёт быть действительной не по закону, а по страху: всякий, кто должен её исполнить, начинает бояться, что его после спросят.
Он вспомнил Ольхина, писавшего три ночи, и последний пункт, и слово «непрерывность», и понял, что тот думал именно об этом.
Своя телеграмма пришла в восьмом часу.
ЧТО ПЕЧАТАТЬ ЖДУ УКАЗАНИЙ РЕУТОВ
Миша написал ответ на бланке, тут же, стоя.
ПЕЧАТАЙТЕ НОМЕР ОБЫКНОВЕННЫЙ БЕЗ ТРАУРНОЙ РАМКИ ПЕРВОЙ СТОРОНОЙ РАСПИСАНИЕ ПРИЁМА И СВОБОДНЫЕ МЕСТА КАК ВСЕГДА ИЗВЕСТИЕ ВТОРОЙ СТОРОНОЙ ТРИ СТРОКИ БЕЗ ПРИЛАГАТЕЛЬНЫХ
Он подумал и приписал:
ОТЧЁТ ЗА ГОД ВЫХОДИТ В СРОК
Николай позвал его поздно, ближе к полуночи.
Он сидел в маленькой комнате один, при двух свечах, и перед ним лежали бумаги, к которым он, судя по всему, не притрагивался.
— Садись.
Миша сел.
Они долго молчали.
— Я не готов, — сказал Николай.
— Я знаю.
— Все знают, — сказал он. — В этом и ужас, что все знают, и все теперь будут делать вид, что я готов.
Он потёр лицо ладонями.
— Мне сегодня в шесть часов принесли на подпись четыре бумаги. Четыре. Я их прочёл и понял, что не понимаю ни одной. Не слов — слова понятные. Я не понимаю, откуда они взялись и правда ли то, что в них написано.
Он поднял глаза.
— А папа́ понимал?
— Не всегда, — сказал Миша. — Он спрашивал.
— Что спрашивал?
— Откуда сие известно.
Николай посмотрел на бумаги.
— Он мне это говорил, — сказал он. — В прошлом году. Я решил, что он придирается.
Он подвинул к себе верхний лист и сейчас же отодвинул.
— Мишка. Я тебя об одном попрошу. Ты приходи.
— Куда?
— Ко мне. Раз в месяц, чаще, как хочешь. С тем, что ты проверил. — Он говорил быстро, боясь, что перебьют. — Не с советами, советов мне будет довольно. Просто приходи и говори: вот это я смотрел сам, и там не так, как написано.
Миша сидел и слушал слово в слово то, о чём просил отец одиннадцать дней назад.
— Буду приходить.
— Ты обещаешь?
— Обещаю.
Николай кивнул.
Он взял верхнюю бумагу, посмотрел на неё и вдруг спросил совсем другим тоном:
— А что с твоим Попечительством? Мне говорили, там что-то решать надо.
— Папа́ сегодня подписал положение.
— Какое?
Миша рассказал.
Он рассказал коротко, все три пункта, и последний тоже, и Николай слушал, наклонив голову, и на последнем пункте поднял брови.
— Ты сам вписал, что тебя можно закрыть?
— Мы сами.
Николай долго смотрел на него.
— Хорошо, — сказал он.
Он взял перо, придвинул чистый лист, что-то написал на нём и промокнул рукавом, как делал всегда и как делал в мае девяносто второго года, когда писал записку Семёнову.
— Вот, — сказал он. — Это не указ, указ потом. Это чтобы завтра никто ничего не приостановил.
Он подал лист.
Там было четыре строки: что Императорское попечительство помощи и полезных начинаний продолжает действие в прежнем составе, что все его обязательства остаются в силе и что председателю сохраняется право личного доклада.
И подпись.
Первая подпись нового царствования, поставленная в первый её день, — на бумаге о четырёх уездах, семидесяти четырёх школах и двухстах десяти печах.
— Продолжай, Миша, — сказал Николай.
Он сказал это не тем голосом, каким это сказал отец два года назад, — тише и без всякой силы.
Но слова были те же самые.