Он приехал к половине двенадцатого и сел в третьем ряду с краю.
Место было выбрано заранее и не случайно: третий ряд с краю — это место человека, который приехал послушать. В первом ряду сидели министр финансов, товарищ министра, двое из Академии и представитель Военного министерства.
Мишу пытались туда посадить дважды, и оба раза он отказался, и на второй раз распорядитель посмотрел на него с досадой, потому что во втором ряду пустовало кресло и это было заметно.
Годовой отчёт Главной палаты мер и весов читали в первый раз в истории, и Менделеев читал его сам.
Он читал скверно.
Он читал скверно потому, что отчёт — не лекция, в отчёте нельзя отвлекаться, а он отвлекался через фразу, сбивался на подробности, дважды терял место и один раз откровенно сказал, что дальше идёт «казённая часть» и что он её пропустит, а кому надо — прочтёт в печатном.
За год Палата выросла с четырёх человек до двадцати одного.
Из них семеро сидели над возобновлением прототипов, и об этом Менделеев говорил дольше всего.
Фунт сорок седьмого года взвешивали в пустоте.
Взвешивали ночью, потому что днём по набережной идёт движение и весы дрожат; потому что днём меняется температура, а платина её чувствует; и потому что днём в здании ходят люди, а человек, прошедший по коридору, сбивает третий знак.
— Мы взвешиваем от одиннадцати вечера до четырёх утра, — сказал Менделеев. — Всякое взвешивание повторяется двенадцать раз, и я беру не среднее, а все двенадцать.
Он оторвался от листа.
— Милостивые государи, я обязан сказать неприятное. Мы работаем над этим год, и я не могу вам сегодня сказать, каков наш фунт. Я могу сказать, чего мы уже не знаем.
Он снял очки.
— Мы не знаем, что делали в тысяча восемьсот сорок седьмом году. Журналы взвешиваний того времени не сохранились. Есть итог и есть подпись. Как получен итог — неизвестно.
В зале зашумели.
— Вот вам и весь мой годовой отчёт, — сказал Менделеев громко. — За год работы двадцати одного человека мы установили, что не знаем, откуда взялась главная мера империи. Извольте это записать, господа корреспонденты, и извольте написать, что учёный хранитель считает это лучшим результатом года.
Миша сидел в третьем ряду с краю и не записал ни строки, и в этот раз обнаружил это сразу.
Демонстрацию устроили после перерыва, в нижнем зале, где вдоль стен стояли столы.
Их было четыре.
На первом лежали весы.
Не образцовые — обыкновенные, товарные, снятые с одиннадцати станций Рязано-Уральской дороги по требованию министерства финансов и свезённые сюда за три месяца.
— Одиннадцать штук, — говорил молодой поверитель, водя указкой по таблице. — Проверены на одном грузе. Отклонение от истинного веса: наименьшее — три десятых процента в пользу дороги. Наибольшее — два и одна десятая процента в пользу отправителя.
Витте подошёл к столу.
Он подошёл первым и стоял, наклонившись над таблицей, дольше всех.
— Повторите последнее.
— Два и одна десятая, ваше высокопревосходительство.
— На одной станции.
— На станции Грязи, — сказал поверитель. — Коромысло правлено кузнецом в восемьдесят девятом году, о чём есть отметка.
Витте выпрямился.
— Сколько эта дорога везёт в год?
Ему назвали.
Он посчитал в уме — это заняло секунды три — и не сказал ничего, и лицо у него стало нехорошее.
— А по всем дорогам? — спросил кто-то сзади.
— По всем дорогам никто не проверял, — сказал Менделеев. — Мы взяли одну и то по особому требованию.
На втором столе лежали аршины и безмены.
Аршинов было девятнадцать, купленных Аркадием и людьми Палаты в лавках четырёх городов, по обыкновенной цене, без объявления, зачем.
Разница между самым коротким и самым длинным составляла три четверти вершка.
— На отрезе в двадцать аршин, — сказал поверитель, — это полтора аршина сукна. При цене в рубль сорок — два рубля десять копеек с покупателя.
Третий стол был аптекарский.
Тут не было ни весов, ни гирь. Тут стояли крошечные разновески в стеклянных коробочках, и было их девять комплектов, и рядом лежала таблица.
— Гран, скрупул, драхма, — сказал Менделеев сам, отодвинув поверителя. — Милостивые государи, подойдите ближе, тут смотреть нечего, тут надо слушать.
Он поднял пинцетом крошечную гирьку.
— Девять комплектов из девяти городских аптек. Куплены нашими людьми у поставщиков аптекарского товара. Семь в допуске. Два — нет.
Он положил гирьку.
— В одном из двух гран занижен на одиннадцать сотых. Одиннадцать сотых грана, господа. Это ничто. Это пылинка.
Он оглядел зал.
— А теперь возьмите порошок, в котором действующего вещества полграна, и умножьте ошибку на двенадцать приёмов. И имейте в виду, что бывают вещества, у которых лечебная доза и смертельная различаются вчетверо.
Он помолчал.
— Я не утверждаю, что кто-то от этого умер. Я утверждаю, что если бы умер, мы бы не узнали.
Четвёртый стол был военный, и у него стоял генерал.
На столе лежали калибромеры и лежали три латунных цилиндрика.
— Заряд отвешивается по весу, — говорил артиллерийский полковник, присланный от ведомства и явно не понимавший, зачем его сюда прислали. — На заводе своими весами, на полигоне своими. Разница обнаружилась случайно, в девяносто первом, при разборе рассеивания.
— Какая разница?
— Восемь золотников на пуд, — сказал полковник. — Мы полгода искали причину в порохе.
Менделеев, слушавший это в стороне, вдруг повернулся.
— Я вам скажу, где вы её искали, — сказал он. — Вы её искали у меня. Я в девяносто первом году отвечал на четыре запроса о непостоянстве состава, и я тогда же писал, что состав постоянен и что надо смотреть весы. Мне ответили благодарностью.
Витте перехватил Мишу в коридоре.
— Ваше высочество. Два слова.
Он был возбуждён, что случалось с ним редко, и говорил быстрее обыкновенного.
— Вы понимаете, что тут сегодня показали?
— Понимаю.
— Ничего вы не понимаете, — сказал Витте с удовольствием. — Вы понимаете половину. Вы думаете, это про воровство. Это не про воровство.
Он остановился.
— Это про серию. Пока у меня на каждом заводе своя мера, я не могу заказать десять тысяч одинаковых предметов. Я могу заказать десять тысяч похожих, и каждый из них будет чинить тот, кто его сделал, до скончания века. А когда у меня будет одна мера — я закажу десять тысяч, и любую часть заменит любая другая, и это, ваше высочество, и есть промышленность. Всё прочее — кустари с медалями.
— Сергей Юльевич, я это слышал от Дмитрия Ивановича в мае прошлого года.
— И правильно слышали, — сказал Витте. — Только он это говорит двадцать лет, а я теперь буду за это платить.
Ордынцев подошёл позже, когда разъезжались.
Он не был возбуждён. Он был озабочен.
— Ваше высочество, вы довольны сегодняшним днём.
— Доволен.
— И напрасно.
Он сел в углу, у окна, и заговорил тише.
— Вы сегодня видели, как учреждение, никому не подчинённое по существу дела, объявило публично, что казённые весы на казённой дороге врут в пользу отправителя. И это правда, и это прекрасно.
— И?
— И через два года кто-нибудь придёт в эту палату с заводским железом для пушек, — сказал Ордынцев. — И палата скажет: не годится. И будет права. А в это время где-нибудь будет война, и другого железа не будет, потому что завод один.
Он посмотрел на Мишу.
— Что тогда?
— Тогда возьмут негодное.
— Возьмут, — сказал Ордынцев. — И правильно возьмут, потому что негодные пушки лучше, чем никаких. А палата будет права. И тот, кто взял, будет прав. И один из них потом сядет.
Он поднялся.
— Я не спорю с сегодняшним днём, ваше высочество. Я вам говорю, что вы завели в империи учреждение, которое умеет говорить «нет» и которому нельзя приказать. Такого до сих пор не было. И я до сих пор не знаю, хорошо это или дурно.
— А что бы вы сделали?
— То же самое, — сказал Ордынцев. — И так же не спал бы.
Отчёт Попечительства за два года Ольхин свёл к четырнадцати страницам, из которых Миша половину вычеркнул.
Осталось семь, и в них было вот что.
Школ, где кормят: семьдесят четыре в четырёх уездах. Детей по спискам три тысячи сто. Посещаемость в лучший месяц — шестьдесят восемь на сто против сорока одного два года назад. В худший — тридцать четыре против девяти.
Обуви школьной на полках: тысяча девятьсот пар. Утрачено за год восемьдесят шесть, из них тридцать одна списана по ветхости, а пятьдесят пять пропало, и по трём школам ведётся дознание.
Сельского санитарного запаса: триста сорок дворов. Проверено по описи за год триста двенадцать. У девятнадцати запас не сошёлся, доплата снята, у четверых восстановлена по исправлении.
В Волотовской волости в июле вспыхнуло.
Дело об этом Миша затребовал в августе и прочёл целиком, по числам, от первого листа до последнего.
Второго июля Аграфена Свиридова, из тех, что получают рубль в месяц, послала за фельдшером в Волотово, потому что у соседей слегли двое разом и потому что она это уже видела в девяносто втором. Фельдшер Ковригин приехал к вечеру. Он приехал к вечеру, а не через сутки, потому что был дома, а дома он был потому, что ему платят девять рублей в месяц за то, что его можно найти.
Третьего он телеграфировал Тарусову и в Козлов, шестью словами.
Четвёртого из козловского склада вышли известь, полотно и два котла — по накладной, составленной Бабиным, с указанием «негашёная», потому что после июня девяносто второго года это слово в накладных Попечительства пишется всегда.
Пятого груз был на месте. Он шёл по кодовому слову, и слово сработало, хотя человека по фамилии Овсянников в Рязани уже год как нет.
Шестого приехал Тарусов и открыл барак в пустующей школе, потому что школа стояла на каникулах и потому что в ней с прошлой осени была сысоевская печь, а значит, было чем греть воду.
Седьмого вышел лист. В нём стояло: где заболели, какие колодцы закрыты, куда идти с ведром, сколько мест свободно и сколько человек вышло из барака живыми за первые сутки. Реутов набрал его в Козлове ночью и отправил утренним.
Одиннадцатого заболеваний не было.
Всего двадцать девять больных, четверо умерших, девять дней.
Мише сообщили телеграммой четвёртого, когда известь уже шла. В телеграмме было: «В Волотове холера, приняты меры по порядку, подробности почтой».
Он перечитал дело дважды и обнаружил, что его фамилия не встречается в нём ни разу.
Ни в одном распоряжении, ни в одной телеграмме, ни в одном акте. Двадцать два человека сделали за девять дней то, на что в девяносто втором году ему понадобилось три месяца, — и никому из них не пришло в голову спросить у него, что делать.
Он два дня не мог понять, отчего ему не по себе.
— Оттого, что без вас обошлись, — сказал Бремзе. — Ваше высочество, это и есть то, за чем вы шли.
— Я знаю.
— Знаете, — согласился Бремзе. — А обидно всё равно.
Он закрыл книгу.
— Я вам скажу, чтобы вы не мучились. Учреждение только тогда чего-нибудь стоит, когда его основатель делается в нём лишним. Вы этого добились за два года. Обыкновенно на это уходит жизнь, и обыкновенно основатель до этого не доживает, потому что мешает.
Печей поставлено двести десять. Колосников лопнуло за год девять, все заменены кузнецами по месту, среднее время — четыре дня.
У Сысоева две вагранки и девятнадцать работников. В июне он взял заказ от Рязанского губернского земства напрямую, без всякого Попечительства, на сто сорок печей, и написал об этом Мише письмо, в котором трижды извинился.
Ерёмин остался у Докучаева и получает теперь круглый год. Мошков ушёл на сахарный завод, как и было предсказано. На их место пришли трое: двое по стипендии, один сам.
Дождемеров на трёх участках поставлено девять, все сличены в Палате, у каждого бирка. Наблюдения ведутся с апреля девяносто третьего без единого пропуска, и Миша один раз, в феврале, поехал в Каменную Степь без предупреждения, чтобы посмотреть, ведутся ли они в самом деле.
Они велись.
Листок выходит еженедельно, тираж пять тысяч девятьсот, подписка платная, объявления свои. С разделения касс он окупается и за прошлое полугодие дал сто девяносто рублей прибыли, каковые Бремзе, к негодованию Реутова, обратил в запас на бумагу.
И одно, чего Миша не позволил вычеркнуть.
В Стаевской волости в марте нашли приписку. Учительница и баба при котле сговорились и три месяца писали лишних четырнадцать человек, получая на них по сорока копеек. Разошлись списки на восемьдесят одну порцию, разницу заметил Бабин при квартальной сверке.
Учительницу уволили. Дело в суд не пошло, потому что сумма вышла в шестнадцать рублей восемьдесят копеек, и Ольхин сказал, что судить за шестнадцать рублей будет дороже.
Напечатали и это, с названием волости.
— Ваше высочество, — сказал Ольхин, — вы уверены? Это единственный случай на семьдесят четыре школы.
— Именно поэтому, — сказал Миша. — Если я напечатаю один на семьдесят четыре, мне поверят, что их один. Если промолчу — через год скажут, что их семьдесят четыре.
Тишку Кулакова приняли в Тамбовское городское училище в августе.
Вера Андреевна писала, что он поехал в пиджаке брата, что плакала его мать и что сам он не плакал, а всю дорогу до станции расспрашивал, какая в Тамбове железная дорога и куда она идёт дальше.
Ужинали в семейном составе двенадцатого августа.
Отец был весел и ел мало.
Миша заметил и то и другое и не сказал ничего, потому что говорить было нечего: человек может быть весел и есть мало.
— Ты что не ешь? — спросила мама́.
— Наелся.
— Ты не наелся.
— Мать, — сказал отец с удовольствием, — я сорок девять лет ем и до сих пор сам замечаю, когда наелся.
Ксения рассказывала про Данию. Ольга, которой шёл тринадцатый, требовала, чтобы её взяли в Тамбов смотреть школы, и была отвергнута.
Николай был тих и, кажется, счастлив, и Миша знал отчего, потому что весь двор знал: в апреле в Кобурге состоялась помолвка, и вся семья второй месяц осторожно обходила эту тему в присутствии отца, который был доволен и не хотел это показывать.
После ужина отец пошёл наверх.
Лестница в Арсенальном каре узкая и невысокая, восемнадцать ступеней.
Он остановился на двенадцатой.
Он постоял секунды четыре, положив руку на перила, и пошёл дальше, и никто, кроме Миши, этого не видел, потому что все шли впереди.
Портной прислал книгу через три дня.
Просить её было унизительно, и Миша обставил это как мог: Прохор пошёл к придворному портному будто бы за справкой о собственном мишином платье, и заодно, между делом, попросил выписку по прошлым годам, для порядка.
Портной был человек добросовестный и прислал выписку по всей семье, полагая, что так вернее.
Миша разложил листы на столе и сидел над ними до двух ночи.
Мундиры государя перешивались.
С восемьдесят восьмого по девяносто третий — ни разу. Обыкновенные починки, перемена подкладки, новый прибор — и ни одной перемены по мерке, потому что мерка держалась шесть лет.
Двадцать девятого ноября девяносто третьего — ушито в талии и в груди.
Одиннадцатого марта девяносто четвёртого — ушито.
Второго июня девяносто четвёртого — ушито.
Три раза за восемь месяцев. И третий раз больше, чем первые два вместе.
Миша сидел над этими четырьмя строками — четырьмя строчками в книге портного, написанными карандашом, между заказом Ксении и перелицовкой чьей-то шинели, — и очень отчётливо понимал, что держит в руках то, чего у него не было два года.
Не мнение. Не «государь выглядит утомлённым». Не «он всегда мало ест».
Ряд.
Три числа, снятые одним человеком, одним способом, по одному поводу, независимо от того, кто и что об этом думает.
Он пошёл к лейб-медику наутро.
Старик выслушал, посмотрел выписку и очень долго молчал.
— Ваше высочество, — сказал он наконец. — Откуда это у вас?
— От портного.
— От портного, — повторил лейб-медик.
Он положил лист.
— Я его вижу два раза в неделю. Я двадцать три года его вижу. И я вам скажу честно: я замечал. Я замечал и объяснял себе тем, что человек в пятьдесят лет сохнет, что он много работает и что он в январе перенёс инфлюэнцу тяжелее, чем следовало.
— А теперь?
— А теперь я вижу три числа, — сказал старик.
Он потёр лицо.
— Мне нужна моча.
— Что?
— Мне нужен разбор мочи, — сказал лейб-медик спокойно. — Простой, самый обыкновенный. Я его прошу с марта. Я прошу его в третий раз.
Отец выслушал их обоих в кабинете, в четверг, и был совершенно благодушен.
— Стало быть, ты меня по портному сосчитал.
— По портному, папа́.
— Ловко, — сказал отец. — Ей-богу ловко. Я тебя за это даже похвалю.
Он развёл руками.
— Только я, Миша, не болен.
— Папа́…
— Не болен, — сказал отец, и в голосе появилось то, что появлялось редко и после чего обыкновенно замолкали. — Я устал. Я четырнадцатый год устал. Мне пятьдесят, я сплю по шести часов, я в январе лежал с инфлюэнцей и не долежал, потому что было не до того. Я похудел. Хорошо, что похудел, мне доктора десять лет твердили худеть.
— Разбор занимает полчаса.
— И что я узнаю?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, — сказал отец. — А знаешь, что я знаю? Что как только про меня напишут первую бумагу, через неделю про неё будут говорить в трёх посольствах.
Он поднялся — на этот раз поднялся — и прошёл к окну.
— Ты подумай, о чём просишь, — сказал он, стоя спиной. — Ты просишь завести на государя историю болезни. Записывать, мерить, складывать. Ты же сам мне два года объясняешь, что записанное однажды непременно кто-нибудь прочтёт.
Миша молчал.
Возразить было нечего, потому что это была его собственная мысль, повторённая слово в слово.
— В сентябре в Спалу, — сказал отец. — Там воздух, там охота, там я отосплюсь наконец. Приедем — тогда и меряйте.
Он обернулся и, увидев лицо сына, вдруг смягчился.
— Мишка. Ну что ты.
— Ничего.
— Иди сюда.
Он положил ему руку на плечо — так же, как в октябре девяносто второго, и подержал так же долго.
Только рука была легче.