Книгу купил Бремзе.
Он купил пятьдесят экземпляров, потому что весь сбор с издания шёл в пользу пострадавших от неурожая, и записал это по благотворительной статье, а не по научной, о чём предупредил письменно.
Сорок девять разослали по земским управам присоединившихся уездов.
Пятидесятый Миша читал три вечера.
Книга называлась «Наши степи прежде и теперь» и была написана человеком, который очень сердился. Сердился он на всех разом: на тех, кто вырубил леса; на тех, кто распахал степь до последней балки; на тех, кто спрямил овраги; на тех, кто верит, что засуха — божье наказание, а не следствие двухсот лет хозяйствования. Сердился он и на самих себя, то есть на учёных, которые двадцать лет пишут отчёты и ничего не меряют подряд.
На третий вечер Миша дочитал, положил книгу и сказал вслух:
— Он третью линию мне и написал.
Василий Васильевич Докучаев принял его в апреле, в университете, между лекциями, и опоздал на двадцать минут.
Ему было сорок семь, он был громадный, бородатый, с тяжёлыми руками и с той манерой говорить, при которой собеседник довольно скоро перестаёт быть собеседником.
— Читали? — спросил он вместо приветствия.
— Читал.
— Что поняли?
— Что степь высохла не сама.
— Так, — сказал Докучаев. — Ещё что?
— Что вы не знаете, как это чинить.
Докучаев остановился.
— Кто вам сказал?
— Вы, — сказал Миша. — В четвёртой части. Вы пишете, что предлагаемые меры требуют проверки, и перечисляете шесть способов, и про пять из них пишете, что их пробовали в частных хозяйствах и что результаты противоречивы.
— Ага, — сказал Докучаев. — Читал, стало быть.
Он сел, и стул под ним скрипнул.
— Экспедиция у меня уже есть, — сказал он. — С августа. Лесной департамент, три участка: Каменная Степь в Бобровском уезде, Деркульский и Великоанадольский. Так что если вы приехали меня открывать, вы опоздали.
— Я приехал спросить, чего вам не хватает.
— Всего.
— Василий Васильевич, я тринадцатилетний мальчик с семьюдесятью тысячами в год, — сказал Миша. — «Всего» я вам не дам. Назовите три вещи.
Докучаев посмотрел на него внимательнее.
— Хорошо, — сказал он. — Три так три.
Он загнул палец.
— Первое. Годы. Не деньги — годы. Мне дали смету на четыре, а нужно на двадцать пять.
— Двадцать пять?
— Двадцать пять, — сказал Докучаев. — И это я вам говорю честно, а мог бы сказать пять, и вы бы дали.
Он подался вперёд.
— Понимаете, в чём штука? Я сажаю полосу леса. Через четыре года это прутики. Они ничего не задерживают, потому что им четыре года. Через двенадцать это лес, и вот тогда за ним начинает копиться снег, и вот тогда весной вода идёт не в овраг, а в землю. А чтобы узнать, помогло ли, нужен засушливый год. Засушливый год приходит раз в семь-восемь лет, и один такой год ничего не докажет, потому что засухи разные. Значит, надо два. Значит, двадцать пять.
— Второе?
— Второе — мерить. Каждый день, в одном месте, одним прибором, десять лет подряд. Дождь, снег, уровень воды в колодцах, влага в почве на четырёх глубинах. Скучнее этого дела нет, платить за него никто не хочет, потому что оно ничего не производит.
— Третье?
Докучаев помолчал.
— Третье вам не понравится, — сказал он.
— Мне сегодня уже говорили эту фразу, — сказал Миша. — Через раз оказывается самым дельным. Говорите.
— Право напечатать, что не вышло.
Он положил обе ладони на стол.
— Вот как оно бывает. Даёт мне ведомство деньги на посадку. Через пять лет я обязан отчитаться. Если я напишу, что посадка на суглинке не пошла и что мы угробили четыреста рублей, — мне на следующий год не дадут ничего, и правильно не дадут, потому что у них двадцать просителей и у всех вышло. Значит, я напишу, что пошла. И все пишут, что пошла. И через двадцать лет никто в России не знает, на каких почвах что растёт, хотя посадили на миллион.
Он откинулся.
— Мне нужно, чтобы за неудачу не отнимали деньги в тот же день. Вот и всё. Больше я ни о чём не прошу.
— Согласен, — сказал Миша.
Докучаев поднял брови.
— Что «согласен»?
— Печатайте отрицательный результат. Он оплачивается наравне с положительным. Более того — если за три года у вас не будет ни одного отрицательного, я вам перестану верить.
В комнате стало тихо.
— Вы это сейчас придумали? — спросил Докучаев.
— Нет, — сказал Миша. — Я это в августе напечатал про себя. У меня в уезде число больных выросло вдвое, потому что мы стали честно считать. Я напечатал, и меня за это ели три месяца.
Докучаев смотрел на него довольно долго.
— Слыхал, — сказал он. — Не знал, что это вы.
Ардалион Ипатьевич Кожухов появился через неделю и был совершенно счастлив.
Он владел девятьюстами десятинами в Бобровском уезде, приходился свойственником кому-то в губернском собрании и узнал о деле раньше, чем о нём узнали в Лесном департаменте.
— Дело святое, — говорил он, расхаживая. — Дело святое, ваше высочество, и я первый. Вы мне отпустите средства, я посажу, а через год приедете и увидите.
— Что увижу?
— Дубки, — сказал Кожухов с чувством. — Я вам их в ряд посажу, версты полторы, вдоль оврага. Красота будет неописуемая. И отчёт представлю: столько-то тысяч штук, столько-то десятин, столько-то издержано.
— И это будет доказательством чего?
Кожухов слегка сбился.
— Того, что посажено.
— Ардалион Ипатьевич, я и без вас знаю, что за деньги в России сажают деревья, — сказал Миша. — Я хочу знать, помогают ли они. Это разные сведения.
— Помогают, — сказал Кожухов твёрдо. — Всякому известно.
— Кому известно?
— Мне известно. У меня отец сажал. У меня земля превосходная.
Докучаев, сидевший всё это время боком и молчавший с усилием, наконец не выдержал.
— Земля у вас, Ардалион Ипатьевич, — сказал он, — суглинок на плотном горизонте, с выносом на южных склонах, и она у вас третий год родит хуже, чем в восемьдесят восьмом. Я в вашем уезде разрезы бил в позапрошлом году.
Кожухов надулся.
— Земля у меня превосходная.
— Василий Васильевич с ней говорил, — сказал Миша. — Она отрицает.
Условия он поставил три, и все три Кожухову не понравились.
Первое: рядом с обсаженной полосой остаётся необсаженная, той же длины, на том же склоне, той же земли. Её не трогают десять лет. Ничего не сажают, ничего не пашут иначе, ничего не улучшают.
— Как не трогают? — не понял Кожухов. — Это ж пропадёт зря.
— Это и есть работа, — сказал Докучаев. — Без неё вся посадка ничего не стоит. Через десять лет вы мне скажете, что на посаженной полосе урожай хорош. А я вас спрошу: по сравнению с чем? С прошлым годом? Так прошлый год был другой. С соседним уездом? Так там дожди другие. Мне нужна та же земля, тот же склон, тот же год и та же погода — и разница только в том, посажено или нет.
Второе: измерения ведут не работники Кожухова, а два человека Экспедиции, живущие на месте, и записи их принадлежат не Кожухову.
Третье было хуже всего.
— Показывать, — сказал Миша. — Дважды в год, в назначенные дни, на участок пускают всякого, кто придёт. Крестьян окрестных деревень — прежде всех.
Кожухов побагровел.
— Ко мне? В имение? Мужиков?
— На участок, — сказал Миша. — Не в дом.
— Ваше высочество, вы, простите, деревни не знаете. Пустишь одного — придут сто. Потопчут, поломают, растащат жерди.
— Ардалион Ипатьевич, если через десять лет окажется, что ваша полоса держит воду, а соседняя нет, — кто это должен увидеть?
— Учёные и увидят. Напечатают.
— Печатное они не прочтут, — сказал Миша. — А поле увидят. И через год начнут сажать сами, на своих десятинах, без всяких денег, потому что своими глазами. Ради этого всё и затевается. Иначе я оплачиваю вам полторы версты дубков и красивый отчёт, а этого добра в России и без меня достаточно.
Кожухов уехал думать и через месяц согласился, выторговав, чтобы дни показа назначались не в страду.
В Бобровский уезд поехали в конце мая, когда земля просохла настолько, чтобы копать.
Копали двое: студенты-практиканты, оба лет по двадцати трёх, оба в холщовых рубахах, оба к полудню чёрные до пояса. Одного звали Мошков, другого Ерёмин, и они за четыре часа выбросили из земли два аккуратных ямника в сажень глубиной.
Первый — на кожуховском поле, которое пахали лет сорок.
Второй — в двадцати саженях, у старой межи под курганом, где не пахали никогда, потому что курган считался нечистым местом и его обходили.
— Смотрите, — сказал Докучаев.
Он сидел на корточках у первой ямы, свесив ноги внутрь, и был совершенно счастлив.
Стенка была срезана начисто, лопатой, и по ней сверху вниз шли слои. Чёрный, потом бурый, потом жёлтый, а под ними что-то плотное и светлое.
— Чернозём, — сказал Докучаев, ведя ладонью. — Вот тут кончается. Меряйте.
Миша померил складным аршином. Одиннадцать вершков.
Вторую яму мерили молча.
Восемнадцать.
— Семь вершков, — сказал Докучаев. — За сорок лет. Это не смыло дождём, ваше высочество, это сдулось и сгорело. Распахали, оставили голым, ветер сверху, солнце сверху, снег зимой не держится, потому что задерживать нечем.
Он взял из первой ямы горсть и растёр в пальцах. Земля рассыпалась в пыль.
— А теперь эту.
Из второй ямы земля не рассыпалась. Она распалась на мелкие крупинки, каждая величиной с просо, и Миша, повертев их, вдруг понял, что между этими крупинками есть пустоты, а в первой горсти пустот не было никаких.
— Мошков, воды.
Мошков принёс два ведра.
Докучаев вылил первое на нетронутую землю у кургана. Вода ушла — не вся сразу, но ушла, оставив тёмное пятно.
— Считайте.
Миша считал вслух. На сорок втором вода кончилась.
Второе ведро вылили на кожуховскую пашню, шагах в двадцати.
Вода легла лужей. Полежала. Двинулась вбок, нашла борозду и пошла по борозде вниз, к оврагу, унося муть.
— Считайте.
Миша досчитал до двухсот и бросил.
— Вот и весь мой доклад, — сказал Докучаев, поднимаясь и отряхивая колени. — Дождь один и тот же. Земля одна и та же была двести лет назад. На одной он остаётся, на другой уходит в овраг. И в июле, когда сушь, у одного в корнях вода, а у другого нет.
Миша смотрел на лужу.
— Василий Васильевич. Вот это и надо показывать.
— Что «это»?
— Два ведра и часы, — сказал Миша. — Не посадки. Посадки будут через двенадцать лет, и мужик их не дождётся. А два ведра можно показать сегодня, и понимает всякий, у кого есть глаза.
Докучаев остановился.
— Мужику не надо объяснять, что такое структура почвы, — сказал Миша. — Ему надо один раз увидеть, что на одной земле ведро уходит за минуту, а на другой стоит и течёт в овраг. Дальше он сам придумает вопрос, а мы на него ответим.
— На это, — сказал Докучаев медленно, — я двадцать лет пишу книги.
— Книги пусть остаются. Только на показ возите вёдра.
Мошкову и Ерёмину платили по сорок рублей в месяц на время работ, то есть с мая по октябрь, а зимой не платили ничего, потому что зимой не копают.
Миша узнал это к вечеру, случайно, и полчаса не мог понять, почему при этом кто-то вообще идёт в почвоведы.
— А никто и не идёт, — сказал Докучаев. — Эти двое пойдут в акциз.
— Куда?
— В акциз или на сахарный завод химиками. Там сто рублей и круглый год. — Он пожал плечами. — Ерёмин, кажется, останется, у него отец учитель, он к бедности привык. А Мошков уйдёт, и я его не осужу.
Миша достал книжечку.
Он записал туда одну строку, и строка эта в точности повторяла то, что он записал в феврале в Сычёвке, в холодной комнате за перегородкой, только со сменой одного слова.
Школ шестьдесят одна, учителей семьдесят четыре, недостаёт сорока восьми.
Участков три, наблюдателей нет вовсе, а те, что есть, уйдут в акциз.
— Василий Васильевич, — сказал он. — Сколько стоит выучить одного?
— Четыре года и рублей триста в год, — сказал Докучаев. — Считая, что он и так студент.
— А чтобы он остался?
— А чтобы он остался, — сказал Докучаев, — надо платить ему зимой.
— Всего три? — спросил Бремзе.
— Три участка. Каменная Степь, Деркульский и один при Кожухове.
— И на сколько лет вы намерены обязаться?
— На двадцать пять.
Бремзе положил перо.
— Ваше высочество, — сказал он. — Попечительство существует полгода.
— Я знаю.
— Оно существует по высочайшему соизволению, — сказал Ольхин от окна.
Он присутствовал молча уже сорок минут и до сих пор не сказал ничего, что было для него много.
— То есть оно может быть закрыто отношением того же министерства, которым учреждено. В один день, без объяснения. — Ольхин повернулся. — Ваше высочество, вы сейчас намерены обещать человеку двадцать пять лет содержания от лица учреждения, которое не может обещать себе двух.
— И что делать?
— Обыкновенно ничего не делают, — сказал Ольхин. — Обещают, а потом не платят, и это называется переменой обстоятельств.
Он подошёл к столу.
— Но есть форма.
— Какая?
— Неприкосновенный капитал, — сказал Ольхин. — Вносится сумма. Она не расходуется никогда и ни на что, включая пожар и войну. Расходуется только доход с неё. В акте прописывается назначение дохода и порядок на случай прекращения учреждения — кому переходит капитал и с каким обязательством.
Бремзе поднял голову.
— Вот это, — сказал он, — я понимаю.
— Сколько нужно? — спросил Миша.
— Считайте сами. — Ольхин пожал плечами. — Четыре процента по государственной ренте. Чтобы иметь две тысячи в год, надо положить пятьдесят.
— У нас нет пятидесяти.
— У нас нет пятидесяти, — подтвердил Бремзе, не заглядывая в книгу. — У нас в проектном на первое апреля двадцать две тысячи четыреста с копейками, и половина расписана на школы.
Считали до полуночи и вышло вот что.
Пятнадцать тысяч в неприкосновенный капитал. Шестьсот рублей дохода в год — на двух наблюдателей, живущих при участках, на их жалованье и на бумагу. Только на мерку. Только на то, чтобы каждый день в одном месте одним прибором записывали дождь, снег и уровень в колодце, — и чтобы это записывали через двадцать пять лет, когда никого из присутствующих в этой комнате не будет ни в Попечительстве, ни, возможно, на свете.
Всё остальное — посадки, приборы, разъезды, подготовка молодых агрономов — шло обыкновенным порядком, из проектного, с ежегодным утверждением.
— То есть, — сказал Докучаев, когда ему это изложили, — деревья вы мне можете срезать хоть через год.
— Могу.
— А мерку не могу.
— Мерку не сможет никто, — сказал Ольхин. — Включая его высочество. Там прямо оговорено, что распорядитель капитала не вправе изменить назначение дохода, а вправе только сменить наблюдателя.
Докучаев сидел, положив руки на колени.
— За двадцать лет, — сказал он, — мне не давали ничего, что нельзя было бы отнять в четверг.
Он потёр лоб.
— Я, ваше высочество, ехал сюда, чтобы просить у мальчика денег на дубки. Мне это было унизительно, и я всю дорогу придумывал, как получше соврать.
— И как, придумали?
— Придумал, — сказал Докучаев. — Не понадобилось.
Приборы обсуждали последними, и на них всё чуть не сорвалось.
— Дождемеры, — сказал Докучаев. — Мне нужно шесть штук. И к ним снегомерные рейки, почвенные буры и термометры. Это рублей на четыреста.
— Возьмите тысячу и не считайте копейки.
— Тут не в деньгах дело.
Он полез в портфель и выложил на стол три бумажки.
— Вот. Каменная Степь, август прошлого года. Одна гроза. Три дождемера, поставленные в двухстах саженях друг от друга.
Миша посмотрел.
Двадцать один миллиметр. Восемнадцать. Двадцать шесть.
— Разные места, — сказал он. — Ливень мог пройти полосой.
— Мог, — согласился Докучаев. — Я так и подумал. Тогда я свёл их в одно место и поставил рядом. На неделю.
Он выложил четвёртый лист.
— Врут все три. Каждый по-своему. Один занижает постоянно, второй завирает после сильного дождя, третий вроде верен, но у него сечение приёмника не то, что в паспорте, я мерил.
Он ткнул пальцем.
— Один заказан в Германии, другой в Москве, третий сделан в мастерской при обсерватории. И каждый выпущен по своему образцу, и сравнить их не с чем.
Миша молчал.
— Двадцать пять лет, — сказал Докучаев. — Двадцать пять лет я буду каждый день записывать, сколько выпало дождя. А потом придёт человек и спросит, чем я мерил. И окажется, что первые восемь лет я мерил одним прибором, а следующие семнадцать другим, потому что первый разбили, а такого больше не делают. И вся моя двадцатипятилетняя работа будет стоить ровно столько же, сколько ваши губернаторские сводки.
Он собрал бумажки.
— Мне не приборы нужны. Мне нужен образец, с которым их сличают.
Миша дописал строку в книжечке и подчеркнул её дважды.
Строка была короткая: «дождемер. один образец. кто?»
— Есть у нас такое место? — спросил он.
— Есть, — сказал Ольхин, не отрываясь от бумаг. — Депо образцовых мер и весов, при Министерстве финансов. Только оно про сажени и про фунты, а не про дождь.
— И что оно?
— Полагаю, ничего, — сказал Ольхин. — Я справлялся о нём в позапрошлом году по одному делу. Три комнаты, четверо служащих и склад гирь.
Приглашение принёс Аркадий вечером того же дня, вместе с почтой.
Плотный лист, отпечатанный типографским способом, с гербом Императорского Русского технического общества.
Общество имело честь просить его императорское высочество почтить присутствием публичное чтение, имеющее быть в зале Общества.
Дальше стояло: «О предвидении в науке и в русском промышленном деле».
И ниже, помельче: «Читает действительный статский советник Д. И. Менделеев».
Миша прочёл лист дважды.
— Ваше высочество? — сказал Аркадий.
— Что?
— Вы стоите.
— Стою, — согласился Миша.
Он сел.
— Аркадий. Ответь, что буду.
Докучаев, зашедший на другой день подписывать, увидел приглашение на столе и хмыкнул.
— Пойдёте?
— Пойду.
— Сходите, — сказал Докучаев. — Он говорит хорошо. Только он вам про промышленность станет, а надо бы про землю. Он, знаете, в шестидесятых опыты по земледелию ставил и с тех пор полагает, что понимает в почве.
— А он понимает?
— Кое-что понимает, — сказал Докучаев с большой неохотой. — Он, между прочим, единственный в России, кто ставил их с контрольными участками. До меня.