Первое, что Миша сделал, войдя в класс, — посмотрел на стены.
Он теперь всегда так делал. С сентября, с той минуты, как Чехов повернул к нему карточку, он в любом новом помещении первым делом обводил глазами стены, и это уже стало привычкой, которую замечали и о которой не спрашивали.
Стен было четыре. На одной висела карта Российской империи, старая, с оторванным углом. На другой — таблица мер. Портрета не было ни одного.
— Иконы да карта, — сказала Вера Андреевна Голубева, проследив за его взглядом. — Прочее не вешаем, стена сырая.
Ей было двадцать четыре года, и выглядела она на тридцать. Тёмное платье, платок на плечах в помещении, руки красные. Она поклонилась ровно так, как полагается, и в лице у неё не было ни радости, ни страха, а было терпение.
— Сколько у вас детей? — спросил Миша.
— По списку шестьдесят два.
Он оглядел класс.
Класс был один, длинный, с двумя окнами и печью в углу. За партами сидели дети, все разом повернувшиеся к дверям, и сосчитать их было легко.
— Двадцать девять, — сказала Ольга вслух.
— Двадцать девять, — согласилась Вера Андреевна.
Ольга стояла рядом с братом в шубке, из которой её не разрешили вынуть, потому что в классе было холодно, и смотрела на детей с откровенным, неприличным, совершенно детским любопытством.
Ей было десять лет. Она выпросила эту поездку у мама́ за четыре дня скандала и одно обещание не проситься на лошадь. Мама́ согласилась потому, что поездка выходила приличная: земская школа, никакой холеры, благотворительное учреждение под её покровительством, — и потому, что прислала с ними фотографа.
Фотограф уже раскладывал треногу в сенях и просил всех потерпеть.
— А почему их двадцать девять? — спросила Ольга.
— Оля.
— Что «Оля»? По списку шестьдесят два. Где остальные тридцать три?
Вера Андреевна посмотрела на девочку внимательнее, чем до сих пор смотрела на обоих.
— Дома, — сказала она.
— Заболели?
— Некоторые заболели.
— А остальные?
— А остальные дома, — сказала Вера Андреевна.
В классе было холодно так, что изо рта шёл пар. Миша подошёл к передней парте и потрогал чернильницу. Чернила были густые, с ледяной кашей поверху.
— Печь топили?
— Топили утром. Дров на два часа.
— А потом?
— А потом до завтра, — сказала она.
Разговор был в её комнате, за перегородкой, потому что в классе шли занятия у младшего отделения, которое Вера Андреевна оставила писать.
Комната была шага четыре в длину: кровать, стол, сундук, полка с книгами и та же стена, что и в классе, только с этой стороны она была сырая по-настоящему, с тёмным пятном от пола до половины.
— Вы третий, — сказала Вера Андреевна.
— В каком смысле?
— В том, что вы третий, кто у меня спрашивает, почему детей половина. Двое прежних тоже записывали. — Она села на сундук, потому что стул был один и его отдали гостю. — Инспектор в позапрошлом году и господин из статистического комитета в мае. Господин из комитета записывал очень подробно.
— И что вышло?
— Вышел сборник, — сказала она. — Мне прислали. Он у меня на полке, я по нему детей считать учу, там таблицы удобные.
Миша достал книжечку.
Она посмотрела на книжечку и ничего не сказала, но лицо у неё стало ещё чуть терпеливее.
— Говорите по порядку, — сказал Миша. — Я записываю не для сборника.
— Хорошо. — Она подобрала платок. — Первое, и вы удивитесь: сейчас лучший месяц. Декабрь. Двадцать девять — это много. Приезжайте в апреле, будет девять.
— Почему?
— Потому что в апреле сеют. С марта забирают старших, к маю всех. Учебный год у нас, ваше высочество, по бумаге с сентября по май, а на деле с Покрова до Благовещения, и то не у всех.
— Дальше.
— Второе — обувь.
Она сказала это ровно, как первое.
— В Сычёвке на шестьдесят два ребёнка обуви, годной для четырёх вёрст по снегу, штук двадцать. У Кулаковых трое, ходят через день по очереди: сегодня старший, завтра средний. У Гущиных двое, ходит одна девочка, потому что мальчику мала.
Миша поднял голову.
— Гущиных?
— Прасковьи Никитичны. Она у меня письма пишет. — Вера Андреевна помолчала. — Вернее, я ей пишу, а она диктует.
— Я знаю, — сказал Миша.
Она посмотрела на него.
— Откуда?
— Читал, — сказал Миша. — Она писала тётке в Гатчину, в мае. Про мякину и про списки.
Вера Андреевна очень медленно выпрямилась.
— Это письмо читали вы?
— Я.
Она молчала секунд пять.
— Я тогда, — сказала она наконец, — вписала от себя две строки. Про недоимку, которая отсрочена, а взыскивается. Прасковья Никитична этого не говорила, она про недоимку не понимает. Я вписала, потому что думала, авось прочтёт кто-нибудь, у кого тётка в Петербурге.
— Я заметил, — сказал Миша. — Я по этим двум строкам и понял, что в Сычёвке есть грамотный человек, который знает, как всё устроено.
Вера Андреевна опустила глаза.
— Третье, — сказала она через минуту, уже другим голосом. — Голод. Прошлую зиму дети ели лебеду. Который год не доедает, тот к четырём вёрстам приходит и до полудня спит сидя. Я его не бужу, пусть спит.
— Четвёртое?
— Дрова. Общество даёт по приговору схода. Сход собирается, когда старосте удобно. В нынешнем году собрался в ноябре и положил тридцать сажен на школу и на правление вместе. Правление берёт первым.
— Пятое?
Она помолчала.
— Пятое вам будет неинтересно.
— Говорите.
— Пятое — я, — сказала Вера Андреевна. — Двести сорок рублей в год, платят с задержкой в четыре месяца, а бывало и в семь. Живу тут, за стеной, что вы видите. Уехать некуда, потому что за место держатся. Замуж не выйду, потому что кто ж сюда пойдёт. Пенсии учительнице земской школы не полагается.
Она подняла глаза.
— Я тут четвёртый год. Больше шести не выдерживают. Это не жалоба, ваше высочество, это ответ на ваш вопрос, отчего у нас в уезде каждый год меняются половина учителей и отчего дети по три раза начинают с азбуки.
Тут дверь скрипнула.
— А вам сколько платят? — спросила Ольга из проёма.
— Оля!
— Что? Я спрашиваю.
— Двести сорок рублей в год, — сказала Вера Андреевна.
Ольга подумала.
— Это в месяц двадцать, — сказала она. — У нас Агафье Тихоновне двадцать четыре, и ещё стол и платье.
В комнате стало очень тихо.
— Верно, — сказала Вера Андреевна. — Извольте выйти, барышня, тут сыро.
Прасковью Никитичну Гущину Миша видел один раз, во дворе, и говорил с ней минуты три.
Она оказалась меньше ростом, чем он представлял, и старше. Она поклонилась, ответила на вопросы про детей коротко и правильно, сказала, что живут ничего, что старшая ходит в школу, а средний не ходит, потому что сапог нет, а младший мал.
— Тётка ваша кланяется, — сказал Миша.
— И ей кланяйтесь, — сказала Прасковья. — Она мне зимой присылала. Двадцать рублей.
— Дошло двадцать?
— Двадцать, — сказала она. — Спасибо ей, добрая душа.
Миша постоял.
— Дошло, — сказал он. — Хорошо.
Он не сказал ничего больше и потом всю обратную дорогу думал, что сделал правильно, и не мог отделаться от чувства, что сделал правильно из трусости.
Кухню Кузьма поставил в сенях, потому что больше было негде, и первую порцию сварили в четверг, при свидетелях.
Свидетелей было трое.
Инспектор народных училищ Аполлон Гаврилович Тюрин, приехавший из Козлова, был человек лет пятидесяти, вежливый, начитанный и совершенно убеждённый.
— Ваше высочество, — сказал он, глядя в котёл. — Позвольте мне высказаться прежде, чем это станет решением.
— Извольте.
— Школа учит, — сказал Тюрин. — Она не кормит. Как только вы начнёте кормить, к вам пойдут за едой, а не за грамотой. Ребёнок будет отсиживать три часа ради похлёбки и уйдёт, ничего не взяв. И родители станут посылать не того, кто способнее, а того, кто прожорливее.
— Вероятно.
— И тогда мы получим не школу, а призрение.
— Аполлон Гаврилович, — сказал Миша, — а сейчас мы что получаем?
— Сейчас мы получаем школу.
— Сейчас мы получаем двадцать девять из шестидесяти двух в лучший месяц и девять в апреле. — Миша повернулся. — Пусть идут за едой. Я согласен на это. Из тех, кто пришёл за едой, кто-нибудь научится читать. Из тех, кто не пришёл, не научится никто.
Второй свидетель, местный благотворитель Порфирий Захарович Дуняшин, владелец двухсот десятин и мельницы, слушал этот разговор с неудовольствием.
Он давал школе сорок рублей в год, четвёртый год подряд, и полагал, что имеет право высказаться.
— Я на это не дам, — объявил он.
— Никто и не просит.
— Я на это не дам из принципа, — сказал Дуняшин. — Я на школу даю. Я готов на библиотеку. Я готов на колокол, у нас колокол треснул. А на щи я не дам, потому что щи — дело домашнее, и отец должен кормить сына сам, иначе он вовсе перестанет.
— Порфирий Захарович, у Кулаковых трое ходят в одних лаптях по очереди.
— И это, — сказал Дуняшин с чувством, — оттого, что отец их пьёт.
— Он не пьёт, — сказала Вера Андреевна от печки. — Он помер в марте.
Дуняшин помолчал.
— Ну, значит, другие пьют, — сказал он.
Ели вчетвером: Миша, Кузьма, Тюрин и Вера Андреевна. Дуняшин от порции отказался и стоял в стороне.
Похлёбка была из крупы, картофеля и лука на постном масле, с ломтем чёрного хлеба, и к ней кружка кипятку.
— Ложка стоит не совсем, — сказал Кузьма, наблюдая. — Я нарочно. Чтобы горячее и жидкое, а густое им сейчас нельзя.
Тюрин съел до дна.
— Съедобно, — сказал он.
— Полторы копейки с четвертью, — сказал Кузьма.
— Не верю.
— И правильно делаете, — сказал Кузьма с достоинством. — Тут ещё котёл не считан, котёл раскидан на год, и дрова я взял по козловской цене, а тут они дороже. Выйдет копейки две. Больше двух не выйдет, за это ручаюсь.
Мер вышло четыре, и обсуждали их два вечера.
Первая — обед. Горячий, каждый учебный день, всем, кто пришёл, без разбора, без списков нуждающихся и без записок от старосты.
— Без разбора? — переспросил Тюрин. — И детям Дуняшина?
— И детям Дуняшина, — сказал Миша. — Как только вы начнёте разбирать, вам понадобится тот, кто разбирает. А тот, кто разбирает, — это волостной писарь, и мы с ним уже знакомы.
Вторая — обувь, и она далась труднее всего.
Просто раздать валенки было нельзя, и это Миша понял ещё в Гатчине, когда считал: пятьдесят пар по два рубля — сто рублей на школу, и через месяц половины не будет. Продадут, сносят взрослые, отдадут младшим, потеряют. И винить будет некого, потому что в доме, где на троих одни лапти, валенки — это не обувь ребёнка, а имущество семьи.
— Школьные, — сказал он.
— То есть?
— Обувь принадлежит школе. Утром выдают, вечером сдают. Хранится тут, в сенях, на полке, с номерами. Ребёнок приходит в чём есть — хоть в тряпках, хоть на руках его несут, — переобувается и сидит в тепле. Уходит в своём.
Вера Андреевна подняла голову.
— А идти-то ему в чём? Четыре версты.
— В чём пришёл, — сказал Миша. — Я не могу обуть деревню. Я могу сделать так, чтобы ребёнку было не стыдно войти в класс босым.
Она долго молчала.
— Это, — сказала она наконец, — половина дела. Половина, ваше высочество, но большая.
Третья мера была самая спорная.
Сорок копеек в месяц семье за каждого ребёнка, посетившего не менее двадцати учебных дней.
— Это плата за учение, — сказал Тюрин. — Наоборот.
— Это плата за работу, — сказал Миша. — Одиннадцатилетний мальчик зимой не бездельничает. Он молотит, возит, нянчит младших. Отец, отпуская его в школу, теряет руки. Мы эти руки покупаем.
— Вы приучите их брать деньги за собственных детей.
— Они уже берут, — сказал Миша. — Только сейчас им платит не школа, а гумно.
Четвёртая — стипендии. Пять на уезд: городское училище, а для лучших — учительская семинария, с содержанием и с одеждой.
И пятое, о чём Тюрин спросил первым делом и был совершенно прав.
— Кто станет считать посещение?
— Учительница.
— Которой платят сорок копеек за каждого посетившего.
— Не ей, — сказал Миша. — Семье.
— Всё равно, — сказал Тюрин. — Через год у неё в журнале будет шестьдесят два из шестидесяти двух, и вы ничего не докажете.
— Считать будут двое, — сказал Миша. — Она в журнале. И Кузьма Липатович, вернее тот, кто станет при котле, — по числу выданных порций. Каждый месяц оба списка сличаются. Не сойдётся — разбираемся.
Вера Андреевна поставила чашку.
— Я могу приписать в журнал, — сказала она спокойно. — И сговориться с бабой при котле. Она за полтинник в месяц напишет что угодно.
— Можете.
— Тогда зачем два списка?
— Затем, что теперь для этого нужны двое, — сказал Миша. — Один человек соврёт, не задумавшись. Двоим надо сговориться, и один из двоих потом проговорится, потому что деревня.
Вера Андреевна усмехнулась — впервые за три дня.
— Это вы верно про деревню, — сказала она.
Он приехал снова в конце февраля, и Ольга поехала опять.
Она выторговала это за три дня и одно обещание не спрашивать у людей, сколько им платят. Обещание она сдержала наполовину: у Кузьмы спросила в дороге.
В классе было тепло. У печи стояла поленница до потолка, и это было первое, что бросилось в глаза.
В сенях на полке в два ряда стояли валенки с нашитыми номерами, парами, и было их сорок восемь.
За партами сидели пятьдесят четыре человека.
— Пятьдесят четыре из шестидесяти двух, — сказала Вера Андреевна. — И это февраль. В апреле упадёт, но не до девяти. Думаю, будет тридцать.
— Списки сходятся?
— В январе разошлись на одиннадцать порций. — Она подала тетрадь. — Не воровство. У меня двое записаны, а котёл им не дал, потому что они пришли к третьему уроку, а порции считают в полдень. Порядок мы переменили.
Миша просмотрел тетрадь.
— Вера Андреевна. Вы сейчас скажете что-то ещё.
Она поставила чашку.
— Скажу, — сказала она. — И вам это не понравится.
— Говорите.
— Вы мне прибавили двадцать пять детей, — сказала Вера Андреевна. — И теперь я учу хуже.
Миша молчал.
— У меня один класс и четыре отделения, — сказала она. — Первое, второе, третье и те, кто третий год ходит в первое, потому что пропускал. Я одна. Пока я объясняю второму, первое переписывает буквы, а третье сидит без дела. Было двадцать девять — я успевала обойти всех. Стало пятьдесят четыре — не успеваю.
Она сложила руки.
— Вы можете дать мне ещё дров, ещё валенок, ещё похлёбки и вдвое больше детей. Только грамотных от этого прибавится не вдвое.
— Сколько вам нужно людей?
— Мне — один. — Она подумала. — А по уезду считайте сами. Школ шестьдесят одна, учителей семьдесят четыре. Чтобы вести четыре отделения порознь, надо по два человека на школу. Значит, сорок восемь недостающих.
— А семинария?
— Тамбовская выпускает двадцать два в год на всю губернию, — сказала Вера Андреевна. — Из них до пятого года доживает в школе меньше половины. Остальные уходят: кто в акциз, кто в контору на железную дорогу, кто в писари, там сорок рублей в месяц и не сыро.
Она посмотрела на него.
— Так что вы, ваше высочество, можете завтра построить в уезде ещё двадцать школ. И они будут стоять пустые, потому что сажать в них некого.
Прощаться зашли в класс.
Дети встали. Ольга, которой в декабре объяснили, что надо сказать несколько слов, и которая с тех пор ждала случая, вышла вперёд и сказала несколько слов.
Их было довольно много.
Она сообщила, что очень рада, что учиться полезно, что у неё самой уроки бывают ужасные, особенно арифметика, и что её брат уехал на Кавказ и там горы. Дойдя до Кавказа, она обернулась к карте на стене и уверенно ткнула пальцем.
— Вот сюда.
Палец стоял довольно далеко к востоку, где-то над Каспием.
— Не там, — сказали сзади.
Класс замер.
У задней парты поднялся мальчик лет одиннадцати, худой, стриженый, в чужом пиджаке с подвёрнутыми рукавами. Тот самый, кого Миша заметил в декабре: единственный во всём классе, кто тогда не обернулся на дверь, потому что стоял у карты.
Он покраснел до ушей и остался стоять.
— Как «не там»? — спросила Ольга.
— Там Каспий, — сказал мальчик. — Море. Абастуман левее.
— Ты откуда знаешь, где Абастуман?
— Вы сказали.
Ольга открыла рот и закрыла.
Миша ждал скандала. Ольга умела скандалить: она была великая княжна, ей было десять лет, и её только что поправил при всех мальчик в чужом пиджаке.
Она подошла к карте.
— Ну покажи.
Он показал.
— А отсюда как туда попадают? — спросила Ольга. — Гоша ехал четырнадцать дней.
— По железной до Владикавказа, потом по Военно-Грузинской, — сказал мальчик. — Или морем до Батума, а от Батума вверх. Тут написано.
Он ткнул в оторванный угол карты, где мелким шрифтом шли пояснения к путям сообщения.
— Тут же нет ничего. Тут оторвано.
— Тут по краю осталось, — сказал он.
Ольга наклонилась и стала читать по краю, и они простояли так минуты три, и Миша их не трогал.
— Тишка Кулаков, — сказала Вера Андреевна вполголоса. — Тот самый, что через день ходил. С декабря ходит каждый.
— И как учится?
— Он у меня в первом отделении, — сказала она. — Второй год. Пропускал.
Миша посмотрел на карту, у которой стояли двое детей.
— Вера Андреевна. Стипендий на уезд пять.
— Помню.
— Одну придержите.