Виталий
Виталий спал в людской.
Это была длинная низкая комната при кухне, с двумя рядами топчанов и одним окном под самым потолком. Пахло дымом, луком и мужиками. Ночью кто-то храпел так, что дрожала лавка, а под утро пришли трое конюхов, гремя вёдрами, и ушли, и он больше не заснул.
Он лежал, смотрел в потолок и подводил итоги.
Итак. Прошло дня четыре.
Меня перенесло в другой мир, чуть не убили в лесу, чуть не сожгли в харчевне, чуть не утопили в болоте.
Я убил двух людей но переживаю об этом не сильно.
Я сплю в комнате для прислуги, ем то, что дадут, хожу туда, куда велят.
Зато я, кажется, магический фамильяр с встроенной бронёй.
И завалил красотку, хоть что-то приятное.
Как там было в книжках? Попаданец получает силу, титул, замок и любовь принцессы.
Силу дали. Титул — тут сложнее, папаша видимо про попаданцев не читал.
Эда принесла ему приличную одежду, когда во дворе уже светало.
— Держи. Госпожа экономка распорядилась. — Она бросила свёрток с одеждой ему на колени и села на соседний топчан, подобрав ноги. — Сегодня приезжает граф.
— Слышал.
— Ты будешь во дворе.
— В смысле?
— В прямом. — Эда пожала плечами. — Пировать будут в зале. Зал маленький, туда влезет человек пятнадцать, ну двадцать. Господин маркграф, граф, кто там ещё поважнее. А остальных посадят во дворе, за длинными столами.
— И меня во дворе.
— И тебя во дворе. — Она посмотрела на него с искренним сочувствием. — Ты не расстраивайся. Меня вообще не посадят, я подавать буду.
Виталий натянул рубаху через голову. Ткань была приятнее телу чем его прежние тряпки. А цвет не напоминал мешок для картошки — тёмно-бардовый.
Значит, есть зал для блатных. И в зал я не влезаю.
Логично. Гениально просто: не надо никому ничего объяснять, не надо унижать. Просто дверь. Кто внутри — тот человек. Кто снаружи — тот лакей.
А я, значит, лакей.
— Слушай, — сказал он. — А куда сажают тех, кто вообще непонятно кто?
Эда задумалась. По-настоящему, честно, наморщив лоб.
— Не знаю, — сказала она наконец. — У нас до тебя таких не было.
Дарик нашёл его во дворе через час.
— Вот сюда встань. — Рыцарь ткнул пальцем в стену конюшни. — И стой.
— Зачем?
— Затем, что сейчас приедут сто человек, и половина из них будет искать, кому бы наступить на ногу. — Дарик встал рядом, привалившись плечом к брёвнам. — Тебе туда нельзя, — он кивнул на дом, — и сюда, — он обвёл рукой суетящийся двор, — тоже вроде как нельзя. Так что стой у стены. Отсюда всё видно, а тебя нет.
— Ты со мной за компанию?
— Я приставлен, — сказал Дарик. — Бренн велел.
Двор кипел.
Столы вытаскивали из-под навесов и ставили в три длинных ряда — прямо на утоптанную землю, под открытым небом. Бабы носили скамьи. Кто-то мёл. Кто-то, ругаясь, оттаскивал в сторону телегу без колеса.
Вскоре двор был чистый, ровный и совершенно не такой каким был вчера.
Маркграф вышел из дома.
Он вышел рано. Виталий это заметил, потому что стоял и смотреть было больше не на что: маркграф Торнео вышел на крыльцо, спустился во двор, встал посреди — и стал ждать.
Ворота были ещё пусты.
Он стоял минут пять. Потом десять.
Виталий покосился на Дарика.
Рыцарь смотрел прямо перед собой, и лицо у него было деревянное.
— Что? — спросил Виталий.
— Ничего.
— Дарик.
— Ничего, приблуда, — сказал Дарик, и в голосе у него не было ни капли веселья, которое там обычно жило. — Стой и смотри.
Рожок — высокий, чистый, в две ноты, за воротами. Потом второй раз, ближе.
Потом в ворота въехал всадник.
Один. Не в доспехах — в ярко желтом плаще с черным сапогом на груди, лицо у него было такое, будто он приехал не в чужой двор, а к себе домой, только двор ему не понравился.
Он остановил коня посреди двора, в двадцати шагах от маркграфа Торнео, и не спешился.
И заорал.
— Граф Ансельм Айронвейл! Владетель Айронвейла и земель по реке Ирне!
Голос у него был поставленный, тренированный, как у зазывалы на рынке, только за этот голос ему, судя по всему, очень хорошо платили.
Двор Торнео молчал.
Виталий это отметил сразу, потому что ожидал другого. Он ожидал, что сейчас все закричат, забегают, поклонятся. Никто не пошевелился. Слуги стояли. Солдаты стояли. Маркграф стоял.
Тишина после крика была неудобная, как пауза в разговоре, который не клеится.
В ворота въехал граф.
Дальше пошло долго.
Всадники — два десятка, в желтом, кони в масть. Рыцари, у каждого оруженосец и заводной конь. Кареты: три. Из первой вылез невысокий полный человек лет пятидесяти. Из второй — женщина в дорожном платье и трое детей, мальчик и две девочки, и следом мужчина, похожий на графа, только выше и суше.
— Брат его, — сказал Дарик вполголоса. — Ездит всюду за ним. Земли своей нет.
Потом обоз. Телеги, слуги, повара, конюхи, псарь с двумя борзыми. Потом ещё солдаты. Потом какие-то люди в хорошем платье, которых Виталий не смог опознать никак: то ли купцы, то ли чиновники, то ли родня родни.
Двор заполнялся. Двор был мал.
Герольд, не слезая с седла, орал дальше — и с каждым разом короче.
— Господин Одо, брат его светлости, из дома Айронвейл! Госпожа Мирена, его супруга! Уго, сын его!
Пауза.
— И дети их!
Ещё пауза.
— Барон Молвен Кресвел с сыном Родериком!
И всё. Дальше — тишина. Рыцарей не объявляли. Оруженосцев не объявляли. Восемьдесят человек въехали во двор безымянными.
Виталий стоял у стены конюшни и слушал, как чужие имена падают в чужую тишину.
Смотри-ка.
Интересно устроено. Тебя выкрикивают, как выкрикивают груз с телеги, чтобы знали, на какую полку положить.
Граф спешился.
Он сделал это медленно и красиво, будто ему было не пятьдесят, а тридцать, и пошёл к маркграфу через весь двор, и весь двор смотрел, как он идёт.
Остановился. Поклонился.
Виталий смотрел и не понимал, чего все ждут.
Ну поклонился. Нормальный поклон. Спину согнул, голову опустил. Что не так-то?
Рядом Дарик тихо, очень тихо втянул воздух сквозь зубы.
— Что? — шепнул Виталий.
— Ровно по протоколу, — сказал Дарик, не шевеля губами. — Ни на палец ниже.
— И?
— И он приехал извиняться.
Маркграф Торнео ответил.
Он не поклонился. Он наклонил голову — коротко, на два пальца, — и всё.
По второму ряду графской свиты прошло движение.
Виталий его поймал случайно: он смотрел не на маркграфа, а на людей, потому что на людей смотреть было интереснее. Кто-то в третьем ряду сказал что-то соседу. Сосед кивнул. Оба посмотрели вверх, на крышу людской, крытую новой дранкой в одном месте и старой, чёрной, во всех остальных.
Потом кто-то из оруженосцев чуть расслабился в седле.
— Дарик, — сказал Виталий. — А почему он вышел во двор?
— Кто?
— Маркграф. Он же тут хозяин. Он стоял и ждал их полчаса.
Дарик долго молчал.
— Потому что в зал они не влезут, — сказал он наконец. — А выйти надо.
Он сказал это ровным голосом, и Виталий с некоторым удивлением обнаружил, что у весёлого рыцаря Дарика, оказывается, есть вот такое лицо.
— Стой и смотри, приблуда, — сказал Дарик. — И запоминай. Тебе пригодится.
Извинялись потом.
Не сразу — сначала свита втянулась, лошадей увели, сундуки потащили, женщин с детьми проводили в дом. Двор гудел, как рынок.
Потом всё стихло.
Люди Торнео встали с одной стороны, гости — с другой. Между ними осталась пустая полоса утоптанной земли, шагов десять.
Маркграф вышел на середину. Рядом с ним встала Римма.
Виталий увидел её впервые за это утро. Она была одета под стать поводу, красивая пышная прическа и платье. Не те пышные наряды императриц из музея, а простое бежевое платье, с длинными рукавами и акуратным вырезом. Она стояла прямо, руки сцеплены перед собой, лицо — то самое, отполированное, ничего не выдающее.
Граф Ансельм Айронвейл вышел навстречу.
— Маркграф Торнео, — сказал он.
Голос у него был хороший. Мягкий, тёплый, с той обкатанной задушевностью, которая приходит только с большой практикой.
— Приношу глубочайшие извинения от себя и от имени моего дома. Бунт в землях моего вассала — позор, который я намерен искупить. Ни я, ни он не желали зла вашей дочери.
Красиво.
Он это говорил уже раз двести. Может, не эти слова, но интонацию — эту самую. Он приносит извинения так, будто делает одолжение, и все это слышат, и никто не может к нему прицепиться.
— Слова легко произносить, — ровно ответил маркграф. — Труднее ими накормить семьи, потерявшие людей на том тракте.
Граф чуть склонил голову — принял удар.
— Разумеется. Компенсация будет выплачена.
Он выдержал паузу.
— Мой вассал, барон Кресвел, просил дозволения принести личные сожаления. С сыном.
Маркграф Торнео молчал долго.
Виталий смотрел на него и вдруг понял, что тот сейчас может просто не кивнуть. Может стоять и молчать, и барон так и простоит весь пир в свите, и все восемьдесят человек это увидят.
Маркграф кивнул.
Из графской свиты вышли двое.
Первый — немолодой, тучный, с тяжёлым красным лицом. Второй — молодой, черноволосый, лет двадцати, с тем выражением, которое Виталий научился читать безошибочно ещё в школьном дворе: превосходство человека, ни разу не получавшего сдачи.
Барон поклонился.
Он поклонился ниже, чем граф. Заметно ниже. Так низко, что стало видно лысину.
— Маркграф Торнео, — сказал он. — От имени моего дома — сожаления о случившемся.
Три фразы. Даже меньше.
Слова были правильные. Тон — нет. В нём не было сожаления, только раздражение человека, которого заставили.
Маркграф посмотрел на него.
И ответил не ему.
— Ваш вассал сказал, — произнёс он, повернувшись к графу. — Я услышал вас, граф.
Барон Кресвел так и остался стоять с полуоткрытым ртом.
Ох.
Виталий стоял у стены конюшни и чувствовал, как по спине идёт холодок — не страха, а чего-то другого, вроде уважения пополам с оторопью.
Он его не то что не простил. Он с ним не разговаривал.
Он его при сотне свидетелей объявил мебелью. Спокойно, вежливо, ни одного грубого слова. Мужик приехал извиняться, извинился — а его как будто и не было.
Так вот как это делается.
А сынка то тоже в шоке. Стоит рядом с отцом и смотрит прямо перед собой.
Лицо у него было белое.
Пир начался как солнце встало в зенит.
В доме — в зале. Виталий, проходя мимо крыльца, заглянул в дверь и увидел ровно то, что обещала Эда: длинный стол, человек двадцать, свечи среди бела дня, потому что окна маленькие. Во главе маркграф. Справа граф. Слева Римма.
Потом дверь закрыли.
Во дворе накрыли на всех остальных.
Сотня человек за тремя длинными столами, и порядок был тот же, только теперь он шёл не вдоль, а поперёк: ближе к дому — те, кто почти влез в зал; дальше — те, кто не влез вовсе; в самом конце, у стены конюшни, — те, кого и звать-то забыли.
Виталия посадили в самом конце.
Слева от него сидел лекарь — старик с трясущимися руками и абсолютно ясными глазами, тот самый, что вчера зашивал Сорна. Справа — учитель грамоты, тощий человек неопределённых лет, который весь пир ел так, будто его в любую минуту могли прогнать.
Место, если разобраться, было хорошее. Отсюда всё видно, а тебя — нет.
Второй раз за день.
— Вас, Витали, кажется, скоро посадят повыше, — сказал лекарь, не глядя на него, накладывая себе кашу. — Слухи ходят.
— Виталий.
— Простите, имя необычное, не слышал прежде, — извинился лекарь.
— Почему посадят повыше? — Виталий думал как бы его не послали конюшни чистить или свинарник. А тут старик на что то намекает.
— Не буду наперед слухов пускать. Скоро узнаете.
Пир шёл долго и вязко. Тосты произносили люди, которые не хотели их произносить, и слушали люди, которые не хотели их слушать. Из зала доносился смех — вежливый, ровный, ненастоящий. Солнце поползло к крышам.
Вино разносили по третьему кругу, и по мере того как оно расходилось, голоса за столами делались громче, а лица проще.
Часа через три из дома вышел молодой баронет.
Виталий узнал его сразу.
Он вышел из дверей зала — и остановился на крыльце.
Постоял.
Посмотрел на длинные столы во дворе.
Потом спустился и пошёл вдоль них, и Виталий, наблюдая за ним поверх кружки, вдруг очень отчётливо понял одну вещь.
Его выставили из зала. Отец внутри, а он снаружи.
Или его туда и не звали. Он же сын — и всё. Ни земли, ни титула, ни голоса. Просто сын провинившегося барона.
И вот он вышел из дома, где сидят взрослые, и оказался среди тех, кто ниже его по титулу, до последнего человека.
Молодой человек шёл вдоль столов, покачиваясь. Не сильно.
У старой груши он остановился.
Груша стояла посреди двора — чёрная, мёртвая, с обломанными ветками. Виталий уже знал, что её не рубят: маркграф не велел.
Сын барона задрал голову. Оглядел сухие ветки.
Хмыкнул.
Потом пнул сухую землю у корней — небрежно, носком сапога, как пинают дохлую крысу, — и пошёл дальше.
Виталий проводил его взглядом.
А маркграф в доме. И не видит.
Он посмотрел на лекаря. Старик тоже смотрел на грушу, и на секунду его трясущиеся руки перестали трястись.
— Что это за дерево? — спросил Виталий.
Лекарь не ответил.
Родерик подошёл к их концу стола через минуту.
— А вот и он, — сказал он.
Учитель грамоты втянул голову в плечи. Лекарь продолжал есть.
— Тот самый фамильяр. — Родерик оглядел Виталия с ног до головы, как оглядывают товар на прилавке. — Мне про тебя рассказывали. Мужик из грязи, которого дочка маркграфа зачем-то таскает за собой.
— Виталий, — сказал Виталий и вернулся к мясу.
— Мне не интересно, как тебя зовут.
— А зачем тогда подошёл?
За соседним столом кто-то хмыкнул.
Родерик услышал.
— Скажи-ка, — произнёс он громче, оборачиваясь к своим, — а ты вообще чей? Кто твой отец? Кем был твой дед?
— Инженером.
— Кем?
— Неважно.
— Значит, никем. — Родерик улыбнулся, довольный. — Знаешь, как это называется, когда у человека нет ни имени, ни рода, ни земли? Это называется никто. Ты не человек, ты вещь. Тебя можно продать, можно выпороть, можно закопать — и никто не спросит, потому что спрашивать некому.
Виталий ел.
Он ел молча, и это, как выяснилось, было хуже любого ответа: у Родерика начали розоветь скулы.
— Ты чего молчишь? — сказал баронет. — Не понимаешь? Или у вас там, откуда ты упал, все такие тупые?
За ближними столами стало тише. Люди начали поворачиваться.
— Он у нас говорящий, — объявил Родерик своим. — Ей-богу, говорящий. Как собака, которую научили лаять по-человечески. Держат при девке для забавы, а он и рад.
Спокойно. Ты не на ковре. Правила другие, и ты их не знаешь.
Он тебе ничего не сделает. Он тебя дразнит, потому что ему скучно, потому что его выставили из зала и потому что тут все ниже него.
Ешь мясо. Мясо хорошее.
— И глядит-то, — продолжал Родерик, наклоняясь ближе, — глядит-то как. Прямо в глаза. Ты знаешь, что тебе нельзя смотреть мне в глаза, животное?
Виталий положил нож.
— Слушай, — сказал он ровно. — Ты, конечно, важный, спору нет. Только знаешь, ты на пьянчугу простого похож, который выпил на празднике лишнего и ходит от стола к столу — задирается, потому что дома его никто не слушает.
Он подождал.
— Иди сядь, куда-нибудь. Отдохни.
Что-то произошло с лицом Родерика.
Оно не покраснело — оно окаменело. Он выпрямился, медленно, и в его глазах Виталий увидел не злобу. Растерянность. Настоящую, детскую растерянность человека, у которого сломалась картина мира: чернь не боится. Чернь отвечает. Чернь его оскорбила.
За столами стало тихо.
— Он меня, — сказал Родерик, ни к кому не обращаясь, — назвал простым пьянчугой и место мне указывает.
— Родерик, — сказал кто-то из его приятелей вполголоса. — Сядь.
Баронет не сел.
Он выпрямился во весь рост, обвёл взглядом столы — и заговорил громко. На весь двор. Так, чтобы услышали все во дворе.
— Двор Торнео! — сказал он. — Полюбуйтесь! Безродная чернь сидит за столом и дерзит дворянам, и никто её не одёрнет. Вот до чего дошёл этот дом!
Люди перешептывались.
— Впрочем, чему удивляться. — Родерик усмехнулся. — Дочка маркграфа шатается по дорогам с чернью. Ест с ним. Спит под одним небом. — Пауза. — А может, и не только под небом. Может, она его и к себе по ночам пускает, а? Кто ж проверит?
Стало очень тихо.
Гарнизонные переглядывались, кое кто присвиснул. Дарик сорвался с места и пошел прямиком в Родерику.
— Вы лжец, боронет. Я вызываю вас на дуэль! — выкрикнул Дарик но Родерик не обращал внимания он сверлил глазами Виталия.
— Позовите Маркграфа! — Крикнул кто-то из гостей.
Виталий встал.
Он не думал. Не в том смысле, что потерял контроль, — наоборот, мысль пришла быстрая, холодная, отработанная годами на ковре: дистанция идеальная, корпус открыт, подбородок не защищён.
Он вложил в удар разворот бедра — как учили — и ударил Родерика в скулу.
Звук вышел хлёсткий и некрасивый. Не хруст, а тяжёлый удар кости о кость. Кожа на скуле лопнула, брызнула кровь. Баронет отлетел спиной на скамью, опрокинул её вместе с двумя соседями, рухнул в утоптанную землю и остался лежать, разевая рот и не находя воздуха.
Двор замер.
Потом взорвался.
Стража налетела с двух сторон разом.
Виталия сбили с ног, вывернули руки, вжали лицом в землю так, что во рту хрустнула пыль. Он не сопротивлялся — понимал, что это единственное разумное, что он сейчас может сделать.
Над ним орали. Кто-то тянул меч, кто-то кого-то держал за плечи, визжала женщина, где-то ревели дети.
— Он ударил дворянина! — Гремел барон Кресвел, и голос у него был не столько яростный, сколько торжествующий. — При всех! Чернь подняла руку на баронета! На моего сына!
Виталий, лёжа щекой в земле, увидел, как из дверей дома выходят люди.
Зачем я так? Да он гнида, но он тут поважнее, да и какое мне дело до того что он о девке говорит? Заварил я кашу походу.
Маркграф. За ним граф Айронвейл. За ним Римма — быстро, слишком быстро для того, как её учили ходить.
Они вышли на крыльцо и остановились.
Они не видели.
Их тут не было. Они сидели в зале, пили вино и вежливо смеялись, а тут восемьдесят человек и пьяный мальчишка, и теперь они выходят и видят готовую картину: дворянин лежит лицом в грязи, чернь ударившая в грязи, а вокруг орут.
И слово барона против моего слова.
А моего слова тут вообще нет.
Но есть же свидетели.
Виталия подняли на колени.
Маркграф Торнео спустился с крыльца и остановился прямо перед ним.
Двор затихал. Гости поднимались из-за столов, сходились ближе. Слуги, конюхи, солдаты, бабы с детьми у ворот — все, кто был во дворе, и все, кто выходил из дома.
— Что здесь произошло? — Спросил маркграф.
Он спросил тихо. Двор услышал каждое слово.
— Ваш безродный, — начал барон, — напал на моего…
— Я спрашиваю не вас, — сказал маркграф, не поворачивая головы.
Он смотрел на Виталия.
— Отвечай.
Виталий сглотнул пыль.
Нужно сказать как-то в свою пользу.
— Этот человек оскорбил вашу дочь и вашу дом, — сказал он.
Кто-то ахнул. Барон побагровел.
— Он оскорбил меня, и я стерпел, — продолжал Виталий. — Он оскорбил мой род, и я стерпел, потому что рода у меня тут всё равно нет. — Он поднял голову. — Потом он сказал при всех, что ваша дочь пускает меня к себе по ночам. Этого я не стерпел.
Тишина.
— Ложь, — сказал барон Кресвел. — Мой сын не говорил ничего подобного. Мой сын — дворянин. Он не станет говорить такого о госпоже. — Он обвёл рукой двор. — А это — чернь. Кому вы верите, маркграф? Слово баронета против слова безродного?
— Кто слышал? — спросил маркграф.
— Я слышал, господин Маркграф, — Сказал Дарик. — Я даже потребовал дуэли от баронета!
— Дуэли запрещены, сир Дарик! — Сказал Маркграф.
— Прошу прощения, господин Маркграф, но за вашу честь и честь госпожи Риммы, я готов отдать жизнь!
Маркграф коротко кивнул Дарику.
Секунду больше никто не двигался. Все молчали.
Потом поднялся лекарь.
Он встал, держась за край стола трясущимися руками, и голос у него тоже трясся, но он говорил.
— Я тоже слышал, господин маркграф. Слово в слово. Он сказал: «может, она его и к себе по ночам пускает». Я сидел в двух шагах. — Старик перевёл дыхание. — И до того он говорил, что этот человек — вещь, и что его можно закопать, и что он собака, которую научили лаять. Я старый, господин маркграф, я плохо хожу. Но слышу пока хорошо.
— Я тоже слышал, — сказал учитель грамоты.
Он сказал это очень тихо и тут же замолчал, будто сам испугался.
Маркграф Торнео повернулся к барону Кресвелу.
— Мой лекарь служит мне двадцать два года, — сказал он. — Мой учитель учил грамоте мою дочь. Мой рыцарь дворянин.
Он помолчал.
— Взять баронета.
Двор выдохнул.
— Что?.. — Барон не понял. — Господин маркграф, вы…
— Взять, — сказал маркграф. Он не повысил голоса. — Вывести на середину двора. И казнить.
И вот тут стало по-настоящему тихо.