Виталий
Проснулся он затемно и лежать остался.
За ставней ещё стояла ночь — та особая, предрассветная, когда всё уже остыло, а солнце ещё и не думало вставать. Башня дышала холодом от болот. Где-то внизу, во дворе, переступала и вздыхала лошадь. Виталий лежал на спине, смотрел в чёрный потолок, которого не видел, и ни о чём не думал — а потом стал думать, и лучше бы не начинал.
Первой пришла Лина.
Без повода. Просто вдруг обнаружилось пустое место — там, справа, где на узкой кровати могло бы лежать что-то тёплое, а вместо этого тянуло холодом от стены. Он не тосковал. Тосковать было не по чему: между ними ничего и не обещалось, она сама сказала это прямо, ещё в самом начале, — по сердцу живу, далеко не загадываю. Загадала недалеко. Развернулась и ушла в свой Эшкорн, к своему Камню, к своим друидам, и была права, потому что что он мог ей предложить — вот это? Каменный мешок на границе, дырявую стену и тринадцать пьяниц?
И правильно сделала. Умная баба.
А место всё равно пустое.
Он повернулся на бок. Кровать была чужая, короткая, кастелянова, и пахла чужим стариком.
Вторым пришло то, о чём он не думал нарочно уже несколько дней.
Он их считал. Вот в чём была штука. Лежал в темноте и считал, как считают овец, только эти не помогали уснуть. Маг в Верендиле — первый, с которого всё началось; его он даже толком не видел, только почувствовал, как под ладонью что-то хрустнуло и обмякло. Наёмник в харчевне — этого видел, этот смотрел на него снизу вверх, когда меч потёк. Родерик на божьем суде — этого он бил вслепую, из-под воды, и услышал, как ломается кость, раньше, чем понял, что попал. Трое. И ещё двое вчера утром, которых он не тронул пальцем — только сказал слово, и слова хватило.
Пятеро. За полторы недели. Пятеро.
В Кирове я за двадцать два года не то что не убил — я ни разу никому по-настоящему не заехал вне ковра. Санкционный приём — и то с оглядкой, чтоб не покалечить, чтоб не дисквалифицировали. Самое страшное, что я делал руками, — это чистил рыбу.
А тут за полторы недели набрал на статью, которой в моём кодексе, кажется, и нет. Особо тяжкая, серией, с отягчающими. Барон.
Он ждал, что станет хуже. Что подкатит то, о чём пишут в книжках: тошнота, руки трясутся, лица во тьме. Не подкатывало. Лица были, но они не пугали, и вот это пугало сильнее всего. Наёмник хотел его удавить. Родерик хотел утопить и почти утопил. Двое солдат неделю держали в крепости девчонку, а потом выкинули за ворота, и вся деревня знала, и вся деревня молчала. По всякому счёту, какой он умел свести, — по местному, по кировскому, по любому — выходило, что он был прав. Каждый раз.
И вот это самое поганое. Что каждый раз прав.
Человек, который каждый раз прав, однажды перестаёт замечать, на котором по счёту разе он бросил спрашивать себя, прав ли.
Пока считаю. Пока помню, что пятеро, а не «несколько». Пока это ещё не «несколько».
Собьюсь со счёта — тогда, наверное, и кончился человек.
Он лежал ещё, и понемногу под эти мысли, снизу, поднялось простое и телесное.
Разбудила спина.
Тюфяк был набит не то соломой, не то камнями с виду одного размера, кровать кастеляна оказалась короче хозяина ровно настолько, чтобы всю ночь выбирать: мёрзнут ноги или ноет поясница. Он выбрал поясницу. Поясница обиделась.
Четвёртый день. В Крорне — четвёртый. В этом мире — дней десять, двенадцать, я сбился. Из них восемь я либо сидел верхом, либо стоял, либо лежал вот на этом. Ни разу не размялся. Самбист.
Через две недели областные. Были.
Он сел, спустил ноги на холодный камень и минуту сидел так, свесив голову.
Ладно. Хватит себя хоронить. Встал — пошёл.
Он поднялся и заставил себя.
Наклоны. Приседания — тихо, чтоб не грохотать сапогами по башне, где за стеной спал Викель. Мельница руками, пока в плечах не хрустнуло и не отпустило. Он прошёл несколько бросковых заходов на воображаемого противника — вход, зацеп, скрутка, — и тело вспомнило раньше головы, обрадовалось, как собака, которую наконец вывели во двор. К десятой минуте рубаха липла к спине, а поясница замолчала: ей стало не до того.
Вот так. Не барон. Человек, который умеет уронить другого человека на землю. Это, по крайней мере, никуда не делось.
Он вытер лицо рукавом и спустился вниз.
Внизу, в закопчённой комнате, которую тут, видно, полтора десятка лет звали кухней, его ждал завтрак.
Стряпуху привёл вчера Радим — молчаливую бабу из деревни, широкую в кости, с руками в старых ожогах. Она поставила перед ним миску и отступила к очагу, сложив руки под передником, и смотрела оттуда так, будто он сейчас либо похвалит, либо велит её выпороть, и оба исхода равновероятны.
В миске была яичница.
Нормальная. С салом, чуть пережаренная по краям, посыпанная какой-то зелёной трухой с огорода. Виталий смотрел на неё дольше, чем она того стоила. За полторы недели в этом мире его кормили либо походной кашей, либо тем, что подавали в поместье под соусами с непроизносимыми именами, — а тут вдруг лежала обычная, будничная, кировская яичница, какую он сам жарил себе в общаге в три ночи после смены.
Спасибо. Вот за это — правда спасибо.
Рядом стояла кружка. В кружке — чёрное, горячее, горькое.
Он отпил и замер.
Так. Стоп.
Это кофе.
Не совсем кофе. Жиже, с привкусом палёного зерна и чего-то травяного, из тех настоев, что бабки заваривают от давления. Но горечь была та самая, узнаваемая, и та самая утренняя злость в груди, ради которой кофе, собственно, и пьют.
Средневековье. Мечи, магия, барон вешает людей во дворе. И кофе. Ну разумеется. Кто бы сомневался.
— Это что? — спросил он у стряпухи, поднимая кружку.
— Взварец, господин, — сказала она настороженно. — Из жжёного корня. Дурная привычка, я знаю. Кастелян, прости господи, без него не вставал. Хотите — не подам больше.
— Подавай, — сказал Виталий. — Каждое утро. И ей, — он не знал, как назвать Викеля бабе, и назвал по-простому, — рыцарю тоже, если попросит.
Она кивнула и чуть-чуть, самым краем, разжала руки под передником.
Одного человека я сегодня, кажется, сделал счастливым. За кружку жжёного корня. Дёшево.
Радим нашёл его во дворе, когда Виталий стоял у пролома в стене и в третий раз прикидывал, сколько сюда встанет камня и людей.
Дыра была хорошая. Через неё прошла бы корова, а при желании — и телега; края осыпались сухой кладкой, без раствора, кто-то пятнадцать лет назад просто перестал следить, и стена стала осыпаться сама, как осыпается всё, за чем не следят. Виталий смотрел на неё глазами человека, который два года чертил на кафедре узлы сопряжения и знал цену пролёту без опоры.
— Господин.
— Радим.
Старик подошёл, стал рядом, тоже поглядел на дыру — но по-своему, по-хозяйски, будто прикидывал не расчёт, а сколько коз через неё за ночь уходит в бурьян.
— Углежоги приходили с утра, — сказал он. — С дальней делянки, за резом. Мальцы, двое. Пришли в деревню, реветь.
— Что случилось?
— Да ничего страшного, если по-нашему считать. — Радим пожевал губами. — Наехали к ним на майдан всадники. Ночью. Пришли со стороны Балетори, тропой через мёртвые земли — там кто их пропускает, того я не знаю, но ходят. Разметали кучи, что мальцы неделю томили. Уголь, считай, пропал. Навес порушили. Одному по хребтине приложили плетью, так, для порядка. — Он помолчал. — Но не убили. И не забрали никого. Ушли.
Всадники. Со стороны Балетори. Здесь то им чего нужно? Наверное меня кошмарить будут, готовят вторжение.
— Всадники чьи? — спросил Виталий, хотя уже знал.
— А кто ж представляется, господин. — Радим глянул на него искоса. — Но лошади сытые, справа у сёдел — короткие луки. У наших-то шишей луков нет, наши всё больше топором да ножиком. Это не наши. Это господские. — Он потёр щетину. — По-простому если — Злободановы. Патруль. Гуляет по чужой земле как по своей и людей стращает, чтоб помнили, чья тут сила.
— А что углежоги? Раньше их не трогали?
— Раньше, господин, при кастеляне, всё было тихо. — Радим сказал это ровно, без нажима, но так, что нажим послышался сам. — Кастелян с ними, видать, тоже как-то договорился. А теперь кастеляна нет. А новый хозяин ещё непонятный. Вот и щупают.
Вот и щупают. Со всех сторон разом. Пока я тут стеночку измеряю.
Викель вышел на крыльцо башни — уже одетый, при мече, дожёвывая что-то за щекой, — постоял, послушал и спустился к ним.
— Слыхал, — сказал он. — Барон, тут дело такое. У вас граница с двух сторон открыта, а вы за ней не смотрите вовсе.
— У меня людей тринадцать, — сказал Виталий. — И четверо твоих. И ты.
— Оттого и говорю. — Викель повёл подбородком куда-то на север, за стену, в сторону леса. — Смотреть надо не везде, а там, откуда придут. Придут двумя дорогами. Одна — от эшкорнского реза, через редколесье: по ней ходит всё, что с той стороны, — купцы, тати, гонцы. Другая — от Балетори, той самой тропой, о которой старик говорит. Больше неоткуда: справа болото без дна, слева лес друидов, туда чужой не сунется.
— И что ты предлагаешь.
— Дозор. По два человека на дорогу, посменно. — Викель говорил быстро, привычно, как человек, который это уже пятнадцать лет делает и мог бы во сне. — На резе есть старая застава, полверсты от тракта. Развалюха, но крыша местами держит, и обзор с неё хороший. Посадить туда двоих — пусть сидят, глядят, кто прошёл, чей, гружёный ли. Убивать никого не надо, воевать нечем. Надо, чтоб видели и считали. И чтоб все знали, что на резе теперь сидят.
Чтоб все знали, что на резе теперь сидят. Дозор для вида. Пугало на огороде.
Которое, если что, ещё и считает.
— А хватит людей? — спросил Виталий. — Четверо на дозор — это четверо со стены.
— Не хватит, — согласился Викель спокойно. — Ни на что у вас людей не хватит, барон. Их и не хватит ещё долго. Но дозор дороже стены. Дырявая стена хоть кого-то, да задержит. А в дырявую стену без дозора войдут ночью, и вы узнаете об этом, когда вам будут резать горло.
Виталий постоял, глядя на пролом, потом на север, где за деревьями пряталась дорога, которой он сам сюда приехал четыре дня назад, ничего не зная про эту землю, кроме того, что она теперь его.
Двое на рез. Двое к Балетори. Четверо из тринадцати. Плюс караул на воротах, плюс на стене там, где стена есть. Это уже не гарнизон, это график сменности на салфетке, и он не сходится.
А ещё эти четверо — не мои. Это старики Геллерта. Он дал их мне в долг, как и деньги. Кто-то из них дома оставил бабу и внуков. Если я одного из них положу тут, охраняя углежогов, которых я в глаза не видел, — что я напишу Геллерту? Извини, потратил твоего человека на дозор?
Он поймал себя на этой мысли и удивился ей.
Когда это началось. Я же ещё неделю назад считал их мечами. Пять мечей, четыре из них чужие. А теперь считаю иначе. У этого — внуки. Этот храпит. Этот, четвёртый, самый молодой, всё лыбится и зовёт меня «господином» так, будто ему смешно.
Викель жуёт свою пакость за щекой и учит меня графику дозоров, потому что ему не всё равно, доживу я до осени или нет. Ему-то с чего? Он приблуду в глаза видел неделю.
И даже эти тринадцать. И даже баба со жжёным корнем. И углежоги, которых я не знаю и знать не хочу, а всё равно у меня в голове теперь стоит эта картинка: ночь, майдан, всадник с плетью, мальцы в бурьяне.
Раньше я думал, как не сдохнуть самому. Теперь думаю, как не дать сдохнуть им. Это, наверное, и называется — хозяин. Или дурак. Пока не разберёшь.
— Ставь дозор, — сказал он. — Двоих на рез, на заставу. К Балетори пока — одного, дальнего, чтоб видел тропу и уходил, если пойдут числом. Не геройствовать. Увидел — доложил. Всё.
— Дело, — сказал Викель и, кажется, был доволен.
Связались с ним к полудню.
Человек пришёл к воротам пешком, один, без оружия, и стоял в проёме, пока его не заметили. Виталий вышел на крыльцо. Человек был обыкновенный — лет тридцати, в грязной свите, с лицом, которое забываешь, пока на него смотришь.
— Ты кто?
— Никто, господин, — сказал человек охотно. — Меня послали.
— Кто?
— Один человек. Он говорит, что вы его, может, и не знаете, а он вас знает. — Человек улыбнулся. Улыбка тоже была никакая. — Он ждёт вас в трактире. В том самом, где вы ночевали, как ехали сюда. С одноглазым хозяином.
— Когда?
— Да вот прямо. — Человек повёл плечом. — Он говорит: барон человек занятой, но этот разговор всё равно будет, так чего тянуть.
Так чего тянуть. Действительно.
— Скажи, что приеду.
— Да он и не сомневался, — сказал человек и пошёл прочь.
Ехали малым отрядом пока рыцари не ушли в дозоры: Виталий, Викель и четверо солдат Торнео.
Дорога заняла остаток дня. Тракт шёл вдоль болота, потом отворачивал в редколесье, и всё это время Виталий смотрел на спину Викеля и складывал в уме, что у него есть.
Крепость без стены. Тринадцать пьяниц, из которых Викель обещал сделать людей — за месяц, если повезёт. Викель да четверо солдат Торнео — пять клинков. Мой в расчёт не идёт: махать железкой я не умею, я ей только по морде.
Тридцать восемь золотых, из которых восемь уже ушли. Двадцать восемь полос чужого металла в подвале. Мёртвый кузнец. Треснувший жёрнов. Мост, который провалился позапрошлой весной.
И банда, которая тут хозяйничает десять лет и у которой есть маги.
Драться с ними я не могу. Нечем. Значит, буду разговаривать.
Гениально, Виталий. Просто гениально. А теперь придумай, что ты им скажешь.
Он вытащил из кармана гладкий бронзовый кругляш и покатал его в пальцах.
В трактире не было никого.
То есть — не было никого лишнего. Ни купцов, ни охотников с собаками. Столы стояли пустые, очаг горел, одноглазый хозяин протирал одну и ту же кружку с таким усердием, будто от этого зависела его жизнь. Может, и зависела.
За сдвинутыми столами сидели девять или десять человек.
Никаких капюшонов. Обычные мужики — тёртые, спокойные, разного возраста; у двоих под столом стояли арбалеты, у одного на поясе висел меч слишком хороший для его свиты. Они не встали, когда вошёл барон, и не потянулись за оружием. Они просто повернули головы — так поворачивают головы люди, к которым в контору зашёл посетитель, записанный на этот час.
Виталий сел напротив, не дожидаясь приглашения. Викель встал у него за плечом. Четверо солдат остались у дверей.
— Барон Крорнский, — сказал тот, что сидел в середине. Немолодой, крепкий, с обкусанными усами и добродушным круглым лицом. Такое лицо бывает у мясников и у людей, которые считают чужие деньги. — А мы вас ждали.
— Вижу.
— Взварцу? — Усатый кивнул на одноглазого. — Он тут кофей варит, хозяин наш к нему пристрастился, теперь и мы травимся.
— Не надо.
— И правильно. Дрянь. — Усатый отхлебнул из своей кружки и поморщился. — Ну, как вам в Крорне, господин? Обжились? Крепость знатная. Дырявая, правда.
— Дырявая.
— Люди у вас дрянь.
— Дрянь.
— Двоих вы, я слышал, повесили уже.
— Повесил.
— Быстро вы, — сказал усатый одобрительно, будто отмечал галочку в ведомости. — Мы тут гадали, сколько барон продержится, пока не начнёт вешать. Ставили от месяца. Никто не поставил на три дня.
Он не крутого играет. Он просто отчитывается перед собой, что клиент оказался бодрее сметы. У них тут даже тотализатор.
Виталий сидел, положив руки на стол, и молчал. Он молчал ровно столько, чтобы стало неудобно всем, кроме него. Он научился этому у Геллерта — в кабинете, где стоял и ждал, пока маркграф закончит смотреть в окно.
— Давайте к делу, — сказал он наконец. — Какие условия?
Усатый чуть удивился. По-настоящему, кажется.
— Ишь. Деловой. — Он развёл ладони, как приказчик, которому не надо повторять дважды. — Ну, к делу так к делу. Условия простые, господин, и не мной придуманы. Через вашу землю ходят телеги. Ходили при кастеляне, ходят сейчас, будут ходить дальше. Вам за это идёт благодарность. Деньгами, каждый месяц, в руки или товаром. — Он загнул один палец, будто зачитывал пункт договора. — Вы за это не делаете ничего. Вообще ничего. Ворота ночью открываются сами. Вы спите.
— А если нет?
— А если нет — то ничего страшного, — сказал усатый спокойно. — Резать вас никто не будет, господин, вы не думайте. Вы человек громкий, за вами маркграф. Нам шум ни к чему, у нас от шума одни убытки.
— А что будет?
— А будет то, — сказал он так же ровно, — что найдётся другой. Всегда находится. Не вы — так ваш капитан. Не капитан — так десятник. Не десятник — так мужик, который вам ворота на ночь запирает. Мы годик подождём, поглядим, кто у вас в крепости беднее всех, и поговорим с ним. — Он снова взялся за кружку. — И телеги как ходили, так и будут ходить. Только вы про них знать не будете. И доли вам не будет. И крепость ваша будет стоять как стоит. Дырявая.
Тишина.
Он прав.
Вот что самое поганое. Он прав, и говорит это не с угрозой, а с усталостью человека, который объясняет очевидное десятому по счёту барону. У меня тринадцать человек, которым я вчера показал, что моё слово имеет обратную сторону. У меня нет денег. У меня нет стены. Я не удержу эту границу, даже если положу тут всех и лягу сам.
А откажусь красиво и гордо — телеги пойдут всё равно. Только мимо меня.
Он посмотрел на усатого.
— Денег не надо, — сказал он.
За столом переглянулись. Не встревоженно — заинтересованно, как переглядываются в конторе, когда клиент говорит что-то, чего нет в бланке.
— Как это? — не понял усатый.
— Так. Деньги мне не нужны.
— Господин, — сказал усатый почти ласково, — деньги всем нужны.
— Мне нужны люди и работа. — Виталий положил ладони на стол. — Смотри. Я новый. Я тут четвёртый день. Мне некогда с вами воевать: у меня крепость разваливается и деревня дохнет. Мне на ваши телеги, если честно, плевать — их возили пятнадцать лет до меня, повозят и при мне. Но монету я не возьму.
Он говорил спокойно и ровно, и слышал, как за плечом окаменел Викель.
— Монету у меня отберут. Монету увидят. Монета — это то, за что меня повесят, если разберутся. — Он загнул палец, как только что делал усатый, и заметил это за собой. — А возьму я товаром. Слушай список.
— Ишь. Список. — Усатый откинулся. — Ну, читай.
— Кузнец. Настоящий, с инструментом и наковальней. Деревенский умер два года назад.
— Кузнец, — повторил усатый и коротко кивнул сухому соседу: запиши.
— Каменный маг. На неделю. Заделать пролом в стене и угол башни.
За столом хмыкнули. Кто-то тихо присвистнул.
— Ишь ты. Мага, — сказал усатый. — Знаете, господин, сколько маг стоит?
— Золотой в день, — сказал Виталий. — И торгуется вверх. Знаю. — Он посмотрел на усатого. — А ещё знаю, что вы возите руду из Карвеста телегами, а обратно ходите гружёными. Значит, у вас есть люди в Карвесте. А в порту, где стоит флот, каменных магов держат десятками — сваи бить да молы чинить. Один на неделю у вас найдётся. Не найдётся — значит, вы не те, за кого себя выдаёте, и говорить нам не о чем.
Усатый перестал улыбаться. Не разозлился — просто перестал, как гасят лишнюю свечу.
— Третье, — сказал Виталий. — Жёрнов. Для мельницы. Наш треснул, а мельница у нас одна.
— Жёрнов, — сказал усатый. — Каменный. Тяжёлый.
— У вас телеги.
— Всё? — спросил усатый.
— Нет. Пятое. — Виталий чуть подался вперёд. — И это мне важнее жёрнова. Вы на дороге торговцев щиплете.
— Бывает, — сказал усатый безмятежно. — Дорога кормит.
— Так вот, у Крорна — не щипать. Полгода. Кто едет мимо моей крепости — того не трогать, не пугать, не считать. Пусть ходят и знают, что тут спокойно.
За столом стало тихо иначе, чем раньше. Сухой мужик рядом с усатым — тот, что весь разговор молчал и на Виталия почти не смотрел, — впервые поднял на него глаза.
— А вам это зачем, господин? — спросил усатый медленно.
— Рынок хочу поставить. У крепости. — Виталий сказал это буднично, как говорят про очевидное. — Раз в неделю. Чтоб съезжались с округи — купить, продать, обменять. Деревне сбыт, мне пошлина с торга. Но никто не поедет туда, где на дороге режут. Мне нужно, чтоб полгода вокруг Крорна было тихо. Дальше — уже мой хлеб, я его сам отобью.
Усатый смотрел на него долго. Потом повернулся к сухому соседу, и они посовещались вполголоса — дольше, чем можно было ждать. Виталий не слушал. Он смотрел на очаг.
Он не хозяин. Хозяин — тот, сухой. Или тот, кого тут вообще нет. Этих прислали. Как гонца. Значит, торговаться по-крупному они не могут, могут только записать и отвезти. А раз сухой встрял на рынке — значит, зацепило. И зацепило не как угроза. Как выгода.
Ну да. Рынок — это телеги. Телеги — это толчея. В толчее их гружёная телега не одна из двух в неделю, а одна из сорока. Идеальная маскировка. Я им сейчас, кажется, невольно предложил улучшить их же логистику.
Прекрасно. Просто прекрасно.
Усатый повернулся обратно.
— Смешной вы человек, барон, — сказал он, и в голосе не было ни насмешки, ни зла, одна деловая констатация. — Все берут деньгами. Пятнадцать лет все брали деньгами. А вы просите кузнеца, жёрнов и чтоб мы вам рынок не портили.
— Мне деньгами не поможешь.
— Оно и видно. — Усатый почесал переносицу. — Что ж. Тому, кому мы служим, вы, интересны, даже нравитесь. Он говорит: с бароном, который строит, всегда можно иметь дело. Он никуда не денется, у него камни. — Усатый качнул кружкой. — Кузнец будет. Каменщик будет. Жёрнов — будет, но не завтра, его ещё купить и довезти, зараза тяжёлая. Торговцев у Крорна полгода не тронем — так и передам, тут даже спорить не о чем, всем удобно. А вот маг…
— А маг?
— А маг дорого, — сказал усатый. — И не только деньгами. — Он положил обе ладони на стол, наклонился и заговорил ровно, объясняя, как объясняют невыгодность сделки, а не пугая. — Вы вот подумайте, господин, головой. Пущу я к вам своего человека с силой. Он неделю у вас по двору походит. Стену вам залатает, спору нет, — он и правда залатает, мы плохой работы не держим. Только он ту стену не просто залатает. Он её узнает. Всю. Где у вас толсто, где тонко, где башня осела, где ворота гнилые. Он вам пролом заделает, а рядом, в аккурат где вы не смотрите, оставит место потоньше. Заложит так, что снаружи не видно, изнутри не видно, а нужному человеку в нужную ночь — плечом толкни, и он вошёл. — Усатый развёл руками, почти виновато. — И будет у вас стена. Целая с виду. И дырка в ней, про которую знаем мы, а не вы. Оно вам надо, господин? Берите камня и извести на три года вперёд, лейтесь, кладите руками деревни. Оно и дешевле выйдет, и спокойнее.
А вот теперь ты сказал лишнее.
Ты сам, вслух, объяснил мне, почему не хочешь давать мага. И заодно — что именно он мне оставит в стене, если я его возьму. Спасибо за инструкцию. Теперь я хотя бы знаю, что искать.
Виталий помолчал, глядя в круглое доброе лицо.
— Мага, — сказал он. — На неделю.
Усатый вздохнул.
— Господин…
— Мне нужна стена еще вчера. — Голос не поднялся ни на волос. — Руками деревни я её буду класть до осени, а осенью в неё войдёт первый, кто захочет. Мага я вижу насквозь: он неделю будет смотреть на мой двор — а я всю неделю буду смотреть на него. Кого прислали, что умеет, откуда пришёл. А дырку, которую он мне заложит, я найду сам. — Он чуть подался вперёд. — Ты забываешь, кто я. Я эту стену буду знать лучше твоего мага. Это моё ремесло. Он спрячет — я откопаю. Не в первую неделю, так в первый дождь: где тонко заложено, там раньше подмокнет.
Сухой мужик снова поднял на него глаза и на этот раз посмотрел долго.
Усатый пожевал ус, повернулся к нему, они опять посовещались — коротко.
— Будет вам маг, — сказал усатый нехотя. — На неделю. Ни днём дольше. И кормить будете сами.
— Идёт.
— Ещё одно. — Виталий положил на стол ладонь. — В подвале у меня двадцать восемь полос. Ваши.
— Наши, — согласился усатый.
— Забирайте. Телега пройдёт свободно, я велю открыть.
— Вот и славно.
— Один раз, — сказал Виталий. — И пока я не сказал иначе.
Усатый посмотрел на него почти ласково.
— Это, господин, как получится.
Виталий вытащил из кармана бронзовый кругляш и положил его на стол между ними. Кругляш глухо стукнул о доску.
За столом никто не шевельнулся. Но что-то в них переменилось — все девять чуть-чуть, самым краем, выпрямились.
— Это лежало у моего кастеляна, — сказал Виталий. — Мне сказали, что по нему на дороге не трогают.
— Мало ли что вам сказали.
— Мне нужны такие. — Виталий не убрал руку. — Не для телег. Для моих людей. Я буду посылать мужиков в Карвест и в Озёрный, и я не хочу, чтоб их резали на дороге за то, что они мои.
Усатый долго смотрел на кругляш. Потом — что было для Виталия неожиданно — подвинул его обратно через стол.
— Этот при себе держите, господин, — сказал он. — Не разбрасывайтесь. Он вам самому на дороге сгодится: по нему вас теперь и правда не тронут, слух уже пошёл. — Он помолчал. — А чтоб такие же завести на ваших мужиков — это не ко мне. Это большое дело, господин, тут своя цена и свой счёт. Я спрошу у хозяина, что с этим можно сделать. Может, и сделаем. — Он растянул круглое лицо в улыбке мясника. — Всё-таки нам самим спокойнее, когда по дороге ходят понятные люди, а не бегают неизвестно чьи с ножиками. Порядок — он всем в прибыль.
Он встал, и встали все девять.
— А пока — езжайте домой, барон. Кузнеца ждите дней через десять. — У порога он обернулся. — И, господин. Вы там пока не вешайте никого лишнего. — Улыбка стала шире. — А то у вас людей мало.
Обратно ехали в темноте.
Викель молчал первые две мили. Виталий ждал. Он знал, что скажет рыцарь, — знал даже, какими словами, — и всё равно ждал, потому что услышать это было надо.
— Барон.
— Ну.
— Вы только что пустили контрабанду герцога через границу маркграфа, — сказал Викель ровно. — Своими руками. При свидетелях. И взяли за это плату.
— Взял.
— Кузнецом.
— Кузнецом.
Викель повернул к нему голову. В темноте лица было не разобрать — пятно и блеск глаз.
— Я пятнадцать лет служу Торнео, — сказал он. — Я за него убивал. Мне не важно, чем вам заплатили — золотом или жёрновом. Мне важно, что телега пройдёт. И в этой телеге поедет железо, которым будут убивать людей, рядом с которыми я вырос.
Вот. Вот оно. И он прав, как был прав усатый. У них тут все правы, куда ни плюнь.
Виталий помолчал.
— Скажи мне одну вещь, — сказал он. — Если бы я встал и сказал им «нет» — что было бы?
— Вас бы отпустили. Как отпустили.
— А телеги?
Викель не ответил.
— Телеги шли пятнадцать лет, — сказал Виталий. — Пятнадцать. При кастеляне, которого маркграф трижды вызывал и трижды не дождался. Через ворота, которые не закрываются. По гати, о которой в поместье никто не знает, — я, Викель, три дня назад впервые услышал, что такая гать вообще есть.
Он поднял руку и загнул палец. Получилось похоже на Геллерта, и он снова себя на этом поймал.
— Я знаю, откуда идёт руда. Из Карвеста. Купеческими обозами, с бумагами и печатями. Вдвое сверх нормы, которую поставил сам маркграф.
Второй палец.
— Я знаю, что вместе с рудой уходит холодное железо. То самое, из которого Торнео кует оружие для войны. Уходит к тому, против кого эту войну и готовят.
Третий.
— Я знаю, что этим заняты бывшие солдаты Кураля и что за ними стоит кто-то, у кого не свои деньги и кто умеет платить магами. И знаю, что того же кастеляна держали не золотом, а тем, что его дочь и внуки в Балетори живут в доме, а не под забором.
Он опустил руку.
— Всё это я узнал за три дня, Викель. Сидя в дырявой крепости. Потому что я не сказал им «нет», а сел и стал слушать.
Викель молчал.
— Закрыть границу я не могу — нечем. А если бы и закрыл, они нашли бы другую. Нашли бы за месяц, и это была бы чужая земля, и я не знал бы ни телег, ни гати, ни имён. — Виталий смотрел вперёд, в темноту. — А так телеги пойдут через мои ворота. И я буду считать. Каждую. И записывать, что в ней, откуда и куда.
— Это называется измена, барон.
— Это называется контрольная закупка, — сказал Виталий.
— Что?
Ну да. Откуда бы.
— Это когда ты покупаешь у вора краденое, — сказал Виталий, — не потому, что тебе нужно краденое, а потому, что тебе нужен вор. И берёшь ты его не тогда, когда тебе противно, а тогда, когда знаешь про него всё. Не раньше.
Викель долго ехал молча.
— А если вас возьмут раньше? — спросил он наконец. — Приедет человек маркграфа, откроет ваш подвал и найдёт там двадцать восемь полос холодного железа. И вы ему что скажете? Про закупку?
Ничего я ему не скажу. Он меня повесит.
— Поэтому ты сегодня же сядешь и напишешь Маркграфу, — сказал Виталий.
Викель повернул голову.
— Я?
— Ты. Я ему как рукав до известного места. — Виталий смотрел прямо перед собой. — Напишешь всё. Гать. Телеги. Руду из Карвеста сверх нормы. Холодное железо без клейма. Банду. Кастеляна и его семью в Балетори. Всадников Злободана, что гуляют со стороны Балетори и жгут углежогов на моей земле. Двадцать восемь полос в моём подвале — прямо так и напиши, числом. И что я их отпустил.
— И что вы просите взамен?
— Ничего не прошу. — Виталий пожал плечами. — Пусть решает. Он маркграф.
Викель ехал молча ещё с полмили.
— Хитро, — сказал он наконец, и в голосе не было ни одобрения, ни осуждения. — Согласится — вы под его рукой, и что бы ни нашли в подвале, вы уже всё сами написали. Не согласится — снимет вас, а телеги пойдут дальше, и это уже его забота, не ваша.
— Да.
— А если письмо перехватят по дороге?
Виталий не ответил.
Он смотрел на чёрную полосу болота слева от тракта и думал, что за три дня научился слишком многому и что ни одна из этих вещей ему не нравится.
Кузнец. Каменщик. Жёрнов. Рынок, на который однажды съедутся живые люди — купить соли, продать козу.
Деревня, в которой заработает мельница, и стена, которая перестанет быть дырой. Правда, с одной заложенной прорехой, про которую я теперь знаю и которую найду.
И телега с холодным железом, которая ночью пройдёт через мои ворота — к тем, кто этим железом будет убивать людей Геллерта. И, может быть, Викеля.
Ошим сегодня утром смотрел, как я вешаю двоих, и это была справедливость.
А это что?
Он не нашёл ответа и перестал искать.
Ладно. Записывать буду. И считать. Считать я умею.
Крепость встретила их огнём в двух бойницах и запахом дыма.
Виталий отдал коня, поднялся в башню, стянул сапоги и лёг, не раздеваясь. Тело гудело, спина сразу нашла ту же вмятину в тюфяке, что и прошлой ночью, и обиделась заново. Он думал, что не заснёт, и заснул сразу, как в яму упал.
Проснулся он от боли.
Руку от локтя до кисти сводило так, что он сел, задохнувшись, и в темноте не сразу понял, что происходит. Кожа на предплечье была холодной. Твёрдой.
Он поднёс руку к лицу и в слабом свете от щели в ставне увидел, как по ней — от локтя, вниз, к пальцам — ползёт железо. Медленно. Неровными пластинами, наползающими друг на друга. Оно шло само. Никто на него не нападал. В комнате было пусто и тихо, за окном лежали болота, и до ближайшего врага было двадцать миль.
— Погоди, — сказал Виталий вслух. — Что?
Оно приходит на угрозу. Всегда приходило. Архимаг так и сказал: смертельный страх — твой или её. Значит, где-то угроза. Мне ничего не грозит. Значит…
Он встал. Железо доползло до костяшек и остановилось, стылое, чужое. Он натянул рукав поверх, сунул ноги в сапоги и вышел.
Двор спал. Спал не мёртво — так спит место, где стоит караул: где-то храпели, где-то тлел костерок, лошадь в темноте переступала и вздыхала. На стене, там, где стена ещё была, горели два факела, и у каждого стоял человек. Он обошёл двор кругом. Тронул воротную слегу — держит. Заглянул к караульным: двое, не пьяные, при оружии, встали, когда он подошёл. Всё как надо.
Штатно. У меня всё штатно. Тогда почему тянет.
Он стоял посреди двора, задрав голову к болотной темноте, и ждал, когда отпустит.
Не отпускало.
Тянуло по-прежнему — только не вверх и не наружу, к воротам и стене, откуда ждёшь беду. Тянуло сквозь. Мимо всего этого. Куда-то далеко, за лес, за тракты, за стены Солдара, у которых он никогда не был.
Железо на руке всё не сходило. И он вдруг понял — не подумал, а понял телом, как понимаешь чужой страх по чужому лицу, — что угроза не здесь. Что его броня встала не на его беду.
Не мне грозит.
Ей.
Он стоял во дворе своей крепости, среди спящих чужих людей, которых учился беречь, и держал перед собой руку, ставшую железом на чужой, далёкий, ещё не случившийся ужас.
Римма.