В конце января 1956 года я — Фрэнсис Г. Палмер, гражданский служащий министерства ВВС, если верить официальному удостоверению у меня в бумажнике, — расписался в книге постояльцев отеля «Дюпон-Плаза» в Вашингтоне, поднялся в номер и стал ждать телефонного звонка, всё это время чувствуя себя изрядным дураком. Подобным ужимкам место в шпионских романах.
Звонок раздался; голос принадлежал Коллинзу — он сообщил, что собираемся мы в другом номере. Большинство пилотов было уже там. Кроме одного человека, деловито заглядывавшего за картины, за ящики комода и под кровати, — его я принял за сотрудника управления, — все лица были знакомые. Несколько человек оказались с авиабазы Тёрнер.
Инструктаж вёл Коллинз, и держался он свободнее и непринуждённее, чем в мотеле. И всё же по-своему серьёзнее.
Фотографировать Россию с воздуха пробовали не впервые. После Второй мировой для этого использовали переоборудованные В-36, а позже RB-47. У них было большое преимущество — они поднимали много сложной фотоаппаратуры и электроники. Но и недостатки были немалые. Поскольку высоты, на которых они шли, вполне доставали русские радиолокаторы, машины оказывались уязвимы и для ракет, и для истребителей, а значит, рисковать ими можно было лишь в полётах с неглубоким проникновением. Важнейшие же цели, те, что больше всего занимали разведку, лежали в глубине России. Да и вдобавок, хотя они не несли вооружения и вместо бомб были нагружены фотоаппаратами и электроникой, для непосвящённого наблюдателя это всё равно были бомбардировщики. А значит, могли вызвать инцидент.
Тогда попробовали другое — огромные аэростаты с фотоаппаратурой. Их выпускали в разных точках, господствующие ветры подхватывали их и несли через Советский Союз к Японии, где поднятые в воздух американские самолёты их сбивали. Кое-какие ценные плёнки так добыть удалось, но ограничения были очевидны, а русские, немало таких шаров сбившие сами, заявили протест.
Что до самолётов, оставалась одна крупная беда — высота. Решения ей не находилось до недавнего времени, пока Кларенс Л. «Келли» Джонсон, конструкторский гений фирмы «Локхид», не предложил проект совершенно новой машины, способной ходить намного выше досягаемости всех известных ракет и перехватчиков.
После некоторой задержки, вызванной привычными возражениями других инженеров в духе «эта штука летать не может», Джонсону разрешили строить самолёт. Люди работали по сто часов в неделю, и первый образец был готов меньше чем за восемь месяцев. В августе 1955 года он поднялся в воздух. Машина делала всё, что обещал Джонсон, и даже больше.
Пока Коллинз говорил, в комнате нарастало волнение.
Он полез в портфель и достал фотографию.
Самолёт выглядел странно, не похожим ни на что виденное мной прежде. Снимок был сделан издалека и подробностей не давал, но размах крыла явно был необыкновенно велик. Реактивная машина с телом планёра. Гибрид — и всё же на редкость самобытный, со своей особенной, красивой соразмерностью.
К тому же одноместный. Это мне понравилось: я всегда предпочитал летать один, когда была возможность.
У нас нашлась тысяча технических вопросов. Коллинз посоветовал приберечь их до начала подготовки.
— А как он называется? — спросил кто-то.
— Публично — пока никак, — ответил он. — Проект настолько секретен, что, кроме занятых в операции, о нём знают лишь на самом верху. Но, к вашему сведению, машину окрестили «Utility-2», то есть U-2.
Работало радио, и мне было плохо слышно Коллинза. Я потянулся и выключил приёмник.
Смолкла не только музыка. Словно и он был включён в ту же розетку, смолк и голос Коллинза. Он молча испепелял меня взглядом.
Красный как рак, я снова включил радио. Едва музыка возобновилась, Коллинз заговорил снова.
Понемногу, крупица за крупицей, я расставался со своей наивностью. Взрослея, учишься, надо полагать. А я взрослел.
Второй человек из управления вызвал одного из пилотов в спальню и закрыл за собой дверь. Тот вернулся со странным лицом, и вызвали следующего. Потом и этот вернулся какой-то не такой.
— Палмер, — сказал он. — Ваша очередь.
Войдя, я увидел на комоде нечто похожее на хитрый магнитофон. Только я сразу понял, что это не магнитофон.
— Приходилось видеть такую штуку? — спросил он.
— Нет, — ответил я, — но, пожалуй, догадываюсь, что это.
— Возражений против проверки на детекторе лжи нет?
Возражений у меня было предостаточно, но я не стал их высказывать и покачал головой. Если это условие работы — что ж, пройду. Но мне это не нравилось.
— Садитесь. Пока я вас пристёгиваю, можете просмотреть список вопросов.
Зная заранее, о чём тебя спросят, легче, подумал я. Но психологический расчёт был обратный. Сознание того, что вот-вот прозвучит неприятный вопрос, только нагнетало напряжение.
Никогда я не чувствовал себя настолько выставленным напоказ — будто ничего своего, потаённого, у меня не осталось вовсе. Подсунь мне кто-нибудь в ту минуту петицию о запрете полиграфов на веки вечные, я подписал бы её с наслаждением. Когда прозвучал последний вопрос и с меня сняли ремни, я поклялся, что впредь, при каких бы то ни было обстоятельствах, такому оскорблению своего достоинства не подвергнусь.
Проверку, по всей видимости, прошли все, потому что на последующих встречах собирались те же люди. Проходили они в разных вашингтонских отелях — «Мэйфейр», «Роджер Смит» и прочих — с неровными промежутками в течение следующих трёх месяцев. Ни разу мы не собирались в казённом здании. Будучи сотрудниками «негласными», в отличие от «гласных», мы так и не увидели изнутри штаб-квартиру Центрального разведывательного управления.
Включённое радио и тщательный осмотр номера были, как я вскоре узнал, лишь двумя из мер против «прослушки». Меняя отели и наугад выбирая номера то одного, то другого пилота, мы избегали всякой закономерности.
Так же тщательно продумывались и наши поездки — чтобы никакого распорядка не просматривалось. Иногда мы летели поодиночке, иногда по двое, по трое, по четверо, иногда с представителем управления, иногда без. Обычно, если сопровождающий и был, им оказывался Коллинз, делавшийся такой же неотъемлемой частью обстановки, как радиоприёмник в каждом нашем номере.
Узнав его получше, я получил подтверждение давнему подозрению: «Коллинз» был ему таким же родным именем, как мне «Палмер». Настоящее его имя я узнал, но так и не пользовался им — псевдоним уже вошёл в привычку.
За одним исключением, с вымышленными именами хлопот не было: лётчики народ в общем свойский и фамилиями пользуются мало. Исключением оказался пилот, чья фамилия начиналась на «Мак» — отчего, разумеется, и прозвище у него было Мак. Управление же дало ему легенду на имя Мёрфи. По счастью, никто ни разу не спросил Мёрфи, почему его зовут Мак.
Больше хлопот доставляли выдуманные адреса, которые нам велено было указывать в гостиничных книгах. Подозреваю, в эту же ловушку попадало немало людей — правда, по другим поводам. Стоит начать сочинять адрес на месте, как в голове делается пусто. После нескольких любопытных взглядов портье мы научились заготавливать свои легендированные адреса заранее.
Тайными агентами мы, надо думать, были неважными. Хотя допуск к совершенно секретным сведениям имелся у всех, а служба в ВВС приучила нас к режиму, себя мы считали лётчиками, а не шпионами, и все эти предосторожности в духе «плаща и кинжала» временами нас смешили.
Приказ предписывал явиться в Омаху, штат Небраска. Поскольку там находился штаб Стратегического авиационного командования, к которому мы все были приписаны, ничего необычного в этом не было. Однако в Омахе нам дали телефонный номер. Никого не удивило, что ответил Коллинз. Встретив нас в аэропорту, он попросил нас снова назваться вымышленными именами, после чего вручил билеты на ближайший рейс в Сент-Луис.
Смех мы подавили, хотя и не без труда: Сент-Луис был одной из промежуточных посадок по дороге в Омаху.
Из Сент-Луиса мы вылетели в Альбукерке, который, как выяснилось, и был настоящей целью поездки, и легли в клинику Лавлейса на недельное обследование.
Оно было немыслимо дотошным. О существовании многих проб, которым нас подвергали, я и не подозревал, о чём и сказал одному из врачей. Раньше их и не существовало, засмеялся он; многие придуманы специально для вас. Немало проб, испытанных впервые на нас, позже вошло в медицинские обследования астронавтов. Через клинику Лавлейса прошёл весь состав программы «Меркурий».
Иногда, если мы спрашивали, нам объясняли назначение той или иной серии проб. Скажем, часть их должна была выявить малейшую склонность к клаустрофобии. Тогда я не понимал, почему это так важно.
Смысл других проб не поддавался разгадке — пока не выяснилось, что к нашему обследованию они отношения не имеют. Врачи давно заметили, что лётчики как сословие стареют, судя по всему, медленнее прочих. Клиника Лавлейса получила государственный грант на выяснение причин. А мы просто подвернулись под руку в качестве подопытных кроликов.
В клинике Лавлейса случился и первый отсев. Один пилот, вполне годный к полётам в ВВС, не уложился в жёсткие требования именно этого проекта.
Он оказался единственным отчисленным в нашей группе. Насколько мы знали, из-за проверки на благонадёжность не отсеяли никого. Точнее, мы и не были уверены, что такая проверка вообще проводилась.
Когда военнослужащему или будущему госслужащему проверяют биографию для допуска, ФБР обычно опрашивает прежних работодателей, соседей, сослуживцев. Часто слухи о проверке доходят до самого человека. Если управление проверяло нас отдельно, мы об этом не узнали; значит, либо нас приняли на основании допусков, имевшихся у нас в ВВС, либо проверка велась осторожнее обычного. Учитывая крайнюю щекотливость проекта, я сильно подозреваю второе. Возможно и то, что проверили нас ещё до того, как к нам подошли.
Как мы узнали позже, отбор наш был куда менее случайным, чем казался поначалу.
Беседовали только с офицерами запаса, кадровых не трогали. Причина проста: увольнение офицера запаса вызывает меньше вопросов.
Не случайно взяли и сразу нескольких лётчиков из одной части. Наше авиакрыло расформировывали, людей рассылали по другим местам. В такой кутерьме, когда снимаются все, исчезновение нескольких пилотов скорее осталось бы незамеченным.
В апреле по указанию Коллинза я подал рапорт об увольнении на имя министра ВВС.
Обычно на такое решение уходит несколько месяцев. Мой вернулся меньше чем через месяц. Тринадцатого мая 1956 года я снова стал штатским.
Через несколько дней я подписал контракт с Центральным разведывательным управлением. Документ был краток и оговаривал условия найма: восемнадцать месяцев со дня подписания, полторы тысячи долларов в месяц в Соединённых Штатах, две с половиной тысячи за границей, причём пятьсот ежемесячно удерживались и депонировались, чтобы быть выплаченными по благополучном завершении контракта. Последнее, как нам объяснили, придумали, чтобы смягчить налоговый укус.
Была и статья о секретности — обычное обязательство о неразглашении, какое подписывают все военные и большинство государственных служащих: запрет разглашать любые сведения, способные повредить национальной безопасности, под угрозой штрафа в десять тысяч долларов и (или) десяти лет тюрьмы.
Экземпляр контракта существовал в единственном числе, и хранило его управление. Не дали мне копий и нескольких других подписанных бумаг. Одна из них, уже завизированная министром ВВС Дональдом А. Куорлзом, обещала, что по окончании контракта мне позволят вернуться в ВВС в звании, соответствующем званию моих однокашников, и без потери выслуги к пенсии. Для меня это было особенно важно: за плечами у меня было уже почти шесть лет службы, и по завершении задания я собирался вернуться в авиацию.
После подписания контрактов мы вылетели на секретную базу на Западном побережье — начинать подготовку.