К книге
Операция «Перелёт»ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ США. Глава вторая
79%
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ США. Глава вторая
27

Если это правда, то попытка свалить вину на другого была не первой. Вскоре после возвращения, сойдясь с несколькими бывшими участниками операции «Перелёт», я услышал историю в высшей степени тревожную.

Когда я не появился в норвежском Будё, последствия ударили по Вашингтону как залп зенитки. Я упал где-то в России — другого объяснения быть не могло. Однако у 360-го была беда с топливным баком, и это вовсе не значило, что меня сбили; а Россия — страна огромная, и самолёт могли не найти. Во всяком случае, вряд ли лётчик остался жив.

Наспех составили план на случай, если у русских окажутся обломки машины и они решат поднять из-за этого шум.

План был прост. Один из старших представителей управления в Адане — назовём его Риком Ньюменом — должен был признаться, что по излишнему рвению сам, без всякого на то разрешения, приказал мне совершить полёт. Свалив вину на ретивого подчинённого, президент и ЦРУ уходили бы от признания ответственности.

Почему выбрали Ньюмена, а не полковника Шелтона, понятно: нужен был штатский, чтобы русские не назвали это военной операцией.

Готовя план к делу, Ньюмена тайно перебросили из Турции в Германию и спрятали в подвале дома нашего тамошнего связного из управления, чтобы до него не добрались репортёры.

Но у плана был коренной изъян: он исходил из того, что я мёртв. А живой, не зная заранее легенды, я всё сказал бы вразрез с их версией.

После заявления Хрущёва 7 мая о том, что лётчик «жив-здоров», должно было стать очевидным, что план надо бросать. И всё же в шесть вечера седьмого числа, часов через двенадцать после того, как весть о речи Хрущёва дошла до Соединённых Штатов, госдепартамент обнародовал одобренную президентом легенду: хотя U-2, вероятно, и совершил разведывательный полёт над Советским Союзом, разрешения на такой полёт вашингтонские власти не давали.

Первые три абзаца передовой статьи Джеймса Рестона на первой полосе «Нью-Йорк таймс» от 8 мая 1960 года передают подробности:

ВАШИНГТОН, 7 мая. Сегодня вечером Соединённые Штаты признали, что один из самолётов страны, оснащённый для разведывательных целей, «вероятно» прошёл над советской территорией.

В официальном заявлении, однако, подчёркивалось, что «никакого разрешения на подобный полёт» вашингтонские власти не давали.

На вопрос, кто же мог его разрешить, официальные лица отвечать отказались. Если этот полёт U-2 разрешён не здесь, остаётся предположить, что приказ отдал кто-то по команде на Ближнем Востоке или в Европе.

В конце концов от плана, разумеется, отказались — после небывалого признания президента Эйзенхауэра, что пролёты санкционировал он лично; но до того успели рассмотреть несколько запасных вариантов, включая предложение директора Центрального разведывательного управления Аллена Даллеса уйти в отставку и взять вину на себя.

Историю эту я слышал от нескольких человек в управлении. В том числе от самого Ньюмена, который со смехом рассказывал, как несколько дней просидел в том подвале.

У Ньюмена были жена и трое детей. Пусть какое-то денежное возмещение ему, надо думать, полагалось бы — например, отставка с пенсией получше обычной, — но им всю оставшуюся жизнь пришлось бы жить с клеймом: он-де по безрассудству вызвал то, что сорвало встречу в верхах и могло, чего доброго, привести к ядерной войне.

Смех был невесёлый.

Не рассмеялся в ответ и я. Ведь, в сущности, план требовал двух козлов отпущения: без моего согласия полёт бы не состоялся.

Услышав эту историю, я порадовался — ради всех, кого это касалось, — что от плана отказались.

Чего я тогда не понимал, я понял много позже: это было верно лишь наполовину.

По газетам, комиссию по расследованию поручили вести отставному судье федерального апелляционного суда Э. Барретту Преттимену. Слушание пройдёт «у себя», без прессы и публики, в штаб-квартире ЦРУ в Вашингтоне.

Несколькими днями раньше меня возили на И-стрит, 2430, к Аллену Даллесу. К тому времени Даллеса на посту директора Центральной разведки уже сменил назначенный Кеннеди Джон А. Маккоун. Но из кабинета он ещё не съехал.

Встреча вышла странная. Даллес встретил меня с усмешливым любопытством. Мы пожали руки. Он сухо заметил, что немало обо мне слышал. Я сказал, как рад вернуться в Соединённые Штаты. Он ответил, что читал отчёты об опросах: «Мы гордимся тем, что вы сделали».

Позже, гадая, зачем была эта встреча, я решил: просто Даллесу хотелось посмотреть на шпиона, доставившего ему столько головной боли.

У меня была сложность, ставшая совсем ясной как раз перед тем, как предстать перед комиссией. За немногими исключениями, почти все люди управления, с которыми я имел дело по возвращении, были мне незнакомы. Большинство из них — например, охрана, державшая меня под «оберегающим надзором» в «конспиративных домах», — к программе U-2 отношения не имели. Значит, допуска к таким сведениям у них не было, и обсуждать с ними более щекотливые стороны дела я не мог.

О самом Преттимене я не знал ничего. Мне не раз повторяли, что слушание — чистая формальность, чтобы бросить прессе кость, и что в самом управлении меня уже вполне «оправдали». Разумеется, мне было бы на руку, я предстал бы в куда более выгодном свете, если бы мог рассказать в точности, что именно я утаил от русских. Но кое-что — например, всё, что касалось «особых» заданий, о которых публично не было ни намёка, — оставалось политическим динамитом. Любая утечка, даже теперь, могла отозваться громадными международными последствиями.

«Сколько мне рассказывать Преттимену?» — спросил я одного из представителей управления. Совет был такой: «Действуйте по своему усмотрению». Карт-бланшем это назвать было трудно.

Понятно, что об «особых» заданиях речи быть не могло: о тех заданиях, что начались 27 сентября 1956 года в Турции, когда полковник Перри велел мне пройти над Средиземным морем, высматривать и снимать всякое скопление из двух и более кораблей.

Это задание, первое из многих таких «особых», прибавило мне уважения к работе американской разведки. В июле 1956 года Египет захватил Суэцкий канал. В конце сентября, за целый месяц до первого выстрела на Синае, Соединённым Штатам было известно не только то, что Израиль намерен вторгнуться в Египет, но и то, что Франция и Великобритания готовятся прийти ему на помощь.

Корабли, которые искала американская разведка, были британскими, французскими и израильскими.

Я отработал задание, дошёл до Мальты, а на обратном пути заметил несколько судов и снял их. С воздуха принадлежности не определить; но позже, когда плёнку проявили и изучили, мне сказали, что задание выполнено успешно. Хотя я в самом прямом смысле шпионил за кораблями трёх дружественных стран, угрызений совести я не испытывал. В наш атомный век любая война, сколь угодно местная, малая и с виду ничтожная, может разрастись в ядерную бойню. Мне тогда казалось — и кажется до сих пор, — что куда важнее в точности знать, что происходит, и ничего не предпринимать, как было в тот раз, чем очертя голову лезть и что-то делать, не понимая толком происходящего, как случалось не однажды.

После этого «особые» задания пошли часто. Я хорошо шёл по навигации ещё на учёбе в Уотертауне, и полковник Перри поручал такие вылеты мне. Многие из них в ту пору шли над Израилем и Египтом. Обычно я сперва проходил над Кипром, тогда ещё британским, с включённой аппаратурой — главным образом посмотреть, не собирается ли там флот, — а потом уже над Египтом и Израилем. Пока не увидишь с воздуха, не понимаешь, до чего Израиль мал. Несколько проходов в нескольких милях друг от друга — и он весь на плёнке. Египет по сравнению с ним — громада.

В этих полётах несколько мест заслуживали особого внимания. Суэцкий канал, разумеется. Ещё залив Акаба, тогда, как и теперь, предмет распри: тут рядом были порты Израиля, Иордании, Саудовской Аравии и Египта, причём израильский порт был его единственным выходом к Красному морю. И ещё Синайский полуостров. Мест пустыннее Синая мало. Рядом с ним пустыни американского Юго-Запада — оазисы. На мили и мили — ровно ничего, одна мертвенная голь.

И всё же в полёте 30 октября 1956 года я посмотрел вниз и кое-что заметил: чёрные хлопья разрывов — должно быть, первые выстрелы первого дневного боя Синайской кампании.

С началом войны полёты участились, а в Адане наготове сидели дешифровщики, чтобы проявлять и разбирать плёнку сразу, как машина вернётся. Можно смело сказать, что американская разведка видела всю войну яснее, чем многие командиры на фронте. За считаные часы мы могли подтвердить или опровергнуть разведывательные донесения воюющих сторон.

После войны полёты продолжались, но уже вразброс — главным образом чтобы следить, не растёт ли где на границах новое сосредоточение войск.

Занимали нас не одни Египет с Израилем. Где на Ближнем Востоке становилось неспокойно, туда смотрели U-2. Если где-то разгоралось, мы летали туда часто. Когда стихало, оставались редкие вылеты — присматривать, нет ли необычного оживления. Сирию мы проверяли и в мирное время, и в военное, приглядывая за её важнейшими нефтепроводами. Ирак, ещё одно беспокойное место, получал своё внимание время от времени, как и Иордания. Саудовская Аравия занимала нас меньше. Но она лежала по дороге, и мы проходили и над ней — маршрут вёл над столицей, Эр-Риядом, и над Меккой. Мы молча наблюдали стычки греков-киприотов с турками-киприотами, а в 1958 году — тяжёлые бои между войсками ливанской армии и мусульманскими повстанцами. В 1959 году, когда начались беспорядки в Йемене, я летал туда. Полёт был памятный — и по расстоянию (дальше от Турции U-2 уже не долетел бы и не вернулся), и по тому, что по дороге я нахлебался неприятностей. Первой была страшная гроза, каких я не видывал; она закрыла нашу цель. Некоторое время я не знал, сумею ли пройти над нею, — так высоко она забралась. Вторая случилась на обратном пути. По моей линии полагалось идти над сушей, вдоль аравийского берега; но, глянув в зеркало, я увидел за машиной инверсионный след — вещь на нашей высоте до тех пор неслыханную. Понимая, что меня могут заметить с земли, я ушёл к Красному морю, туда, что, как я полагал, можно назвать международными водами. Потом, сбавив скорость, сумел подняться чуть выше — посмотреть, не пропадёт ли след. К моему облегчению, он пропал.

Вот что такое были «особые» задания. Начались они осенью 1956 года и тянулись до 1960-го. Если какие-то полёты U-2 и заслуживали названия «накатанных маршрутов», так это они. Напряжения, как в пролётах, тут не было. Никто по нам не стрелял. О нашем присутствии, надо думать, никто не знал. Случись вынужденная посадка, мы всегда могли объяснить, что шли над Средиземным морем и сели там, где ближе, — история правдоподобная, пока не осмотрят аппаратуру и плёнки. По счастью, вынужденных посадок не было.

Главной задачей U-2 были пролёты над Россией. Она была противником, величайшей угрозой нашему существованию. По важности пролёты — как ни редки они были — стояли выше всего прочего и были главной причиной нашего пребывания в Турции. Наблюдение вдоль границ и отбор проб воздуха, при всей своей необходимости, шли вторыми. «Особые» задания составляли основную часть нашего налёта, а по разведывательной ценности стояли последними.

Зато по пропагандистской ценности для русских порядок был ровно обратный. Мы были почти уверены, что о большинстве пролётов, если не обо всех, они знают. А вот об «особых» заданиях они не знали ничего. Из всего, что я утаил, это было самым опасным — из-за того, что русские могли бы с этим сделать.

Не нужно большого воображения, чтобы представить, как разрушительно сказалось бы на внешних сношениях Америки, сумей Хрущёв объявить, что Соединённые Штаты шпионят не только за большинством ближневосточных стран, но и за собственными союзниками.

Поразмыслив, я решил: если Преттимен не задаст вопрос так, чтобы стало ясно, что предмет ему уже известен, я не заикнусь ни об этом, ни о прочих щекотливых вещах.

Это была одна сторона дела. Другая была душевного свойства. Опросы шли непринуждённо, в «конспиративных домах», с людьми, у которых, я знал, есть допуск. Отвечал я на них совершенно честно, ничего не утаивая; и всё же то и дело ловил себя на том, что медлю с ответом. Двадцать один месяц те, кто меня спрашивал, были Врагом. Всякий вопрос почти сам собой ставил меня в оборону. И хотя комиссия заседала в переговорной штаб-квартиры ЦРУ и среди дюжины с лишним присутствующих были друзья, в том числе полковник Шелтон и ещё один лётчик, полуофициальность происходящего снова вогнала меня в это состояние. Привычку эту было трудно сломать.

После первых же вопросов я поймал себя на неприязни к Преттимену; поскольку это был седой пожилой господин вполне благожелательного вида, дело, вероятно, было большей частью в моей собственной настроенности. Уклончив я не был. Когда меня спросили, зачем я назвал русским свою высоту, я ответил, что шестьдесят восемь тысяч футов — высота неверная, назвал настоящую и объяснил, чего надеялся добиться этой ложью. Но и просвещать его насчёт всех сторон программы U-2 я по своему почину не стал.

В последующие годы я не раз задумывался, верно ли я тогда выбрал.

Преттимен, со своей стороны, ничего не сделал, чтобы меня успокоить. Иные его вопросы граничили с обвинением. Несколько раз он давал понять — не столько словами, сколько тоном, — что сомневается в моих ответах. В один из таких раз, после вопроса до того мелкого, что я его уже забыл, я наконец вспылил и рявкнул: «Если вы мне не верите, я с удовольствием пройду проверку на детекторе лжи!»

Я пожалел об этом ещё до того, как договорил: после первой проверки на полиграфе я поклялся, что второй не будет никогда.

— Готовы ли вы пройти проверку на детекторе лжи по всему, что вы здесь показали?

Я понял, что попался. По тому, как быстро он ухватился за моё предложение, я не сомневался: он нарочно меня на него раззадорил.

Что мне оставалось ответить? Больше всего хотелось сказать «нет», и как можно твёрже. Но это было бы всё равно что признать, что я лгал. А это было неправдой.

— Да, — ответил я с превеликой неохотой.

Вскоре после этого слушание закончилось. Оно заняло меньше дня, но достигло того, что, я теперь уверен, и было его главной целью. Управление могло сообщить прессе, что Пауэрс сам вызвался пройти проверку на детекторе лжи.

В тот вечер управление привезло в «конспиративный дом» на ужин полковника Шелтона и второго лётчика. Вечер вышел весёлый, с ворохом воспоминаний.

Я извинился перед Шелтоном за то, что так вольно поминал его имя, объяснив, что хотел свести к минимуму число задетых людей. Он сказал, что понял мою затею, когда узнал, что руководит отрядом в одиночку. И всё же мне было совестно, что я взвалил это на него, — особенно когда он описал ту глухомань, куда его после сослали.

Вечер вышел лёгкий и покойный — в известном смысле первый такой с моего возвращения в Соединённые Штаты.

Проверка на полиграфе во второй раз легче не стала. Скорее наоборот: теперь ты знаешь, чего ждать. И всё же иные вопросы застали меня врасплох:

— Есть ли у вас средства на номерном счёте в швейцарском банке?

— Случилось ли в России что-нибудь, чем вас можно шантажировать?

— Вы двойной агент?

По счастью, оператор полиграфа — тот самый человек, который проверял меня впервые, в гостиничном номере в 1956 году, — был мастером своего дела. Он умел отличить отклик, вызванный злостью, от отклика, вызванного ложью. А я откликался, и сильно, на то, что стояло за такими вопросами.

Если не считать перерывов на кофе и обед, я просидел «на аппарате» весь день. Когда сняли последний электрод, я не клялся ни в чём. Один раз я уже поклялся. И, из суеверия, повторять эту ошибку не стал.

Как и в прошлый раз, «прошёл» я или нет, мне не сказали.

С самого моего возвращения нарастало давление в пользу открытых слушаний в конгрессе. Я надеялся, что доклад Преттимена, когда его обнародуют, снимет все сомнения, но, здраво рассуждая, понимал, что не снимет. После череды официальных легенд, одна за другой оказывавшихся выдумкой, американцы вряд ли примут на веру заверения ЦРУ, что я «чист». Поэтому я не слишком удивился, узнав, что на 6 марта назначено моё выступление на открытом заседании комитета по вооружённым силам сената США. Незадолго до того обнародуют доклад Преттимена. Кроме того, перед комитетом на закрытом заседании, до меня, выступит директор Центральной разведки Джон Маккоун и посвятит сенаторов в те стороны дела, которые ещё засекречены. Президент уже заявил, что я сообщу лишь те сведения, «сообщить которые отвечает национальным интересам».

При моей робости перед публикой ждать этих слушаний мне было нечего — разве что они означали конец моим мытарствам и, дай бог, конец клевете, которая, я знал, тяжело ранила моих близких. Им пришлось жить с клеймом: их сына и брата называли предателем. Барбара, однако, оставаться до моего «оправдания» — или чем бы оно ни обернулось — не собиралась. Она хотела домой, в Джорджию. Последние недели она всё больше не находила себе места. Причина была ясна: я настаивал, чтобы она меньше пила, а порядки в «конспиративном доме» не давали ей раздобыть столько спиртного, сколько хотелось. Против собственного разумения я согласился на её отъезд, пообещав приехать к ней в Милледжвилл после сенатских слушаний и короткой поездки домой, в Паунд.

Дома готовилось общегородское торжество, на котором Ветераны зарубежных войн должны были вручить мне медаль «За гражданскую доблесть». То, что всё это задумали задолго до того, как жители Вирджинии узнали, оправдают меня или нет, было дорогим для меня знаком доверия.

«ЗАЯВЛЕНИЕ ПО ДЕЛУ ФРЭНСИСА ГЭРИ ПАУЭРСА».

Розданное прессе прямо перед сенатскими слушаниями, моё «оправдание» занимало одиннадцать машинописных страниц. Начиналось оно так: «По возвращении из заключения в Советской России Фрэнсис Гэри Пауэрс прошёл самый обстоятельный опрос специалистами ЦРУ и других разведывательных служб, авиационными инженерами и другими экспертами, причастными к различным сторонам его задания и последовавшего пленения Советами. Затем дело было полностью рассмотрено комиссией под председательством судьи Э. Барретта Преттимена — на предмет того, выполнил ли Пауэрс условия своего найма и свой долг американца. Комиссия представила доклад директору Центральной разведки.

В связи с этим делом следует держать в уме несколько основных обстоятельств. Лётчиков программы U-2 отбирали по лётному мастерству, физической выносливости, душевной устойчивости и, разумеется, по надёжности. Их не отбирали и не готовили как агентов разведки, и само существо задания было далеко от привычной шпионской работы. Их дело было вести машину, и дело это было настолько тяжёлым, что по окончании задания физическая усталость становилась опасной при посадке».

Двух абзацев хватило ЦРУ, чтобы снять с себя ответственность и замазать то, что к возможному падению одного из U-2 в России мы были почти совсем не готовы.

А вот дальнейшее меня чрезвычайно заинтересовало.

«Контракты лётчиков предусматривали, что они выполняют работы, какие могут потребоваться, и следуют связанным с ними указаниям и инструктажам, полученным от начальства. Указания были таковы:

а. Если уйти невозможно и пленение неизбежно, лётчику следует сдаться без сопротивления и держаться с пленившими его сговорчиво.

б. Всё время в руках пленивших лётчик обязан вести себя достойно и сохранять уважительное отношение к своему начальству.

в. Лётчикам разъясняется, что они совершенно вольны говорить о своём задании всю правду, за исключением отдельных характеристик самолёта. Им рекомендуется выдавать себя за штатских, признавать прежнюю службу в ВВС, признавать нынешнюю работу на ЦРУ и не пытаться отрицать существо своего задания.

Итак, им было предписано идти навстречу пленившим их в известных пределах, самим судить о том, что стоит попытаться утаить, и не подвергать себя изнурительным враждебным допросам. Установлено, что г-н Пауэрс был проинструктирован в соответствии с этой линией и так и понимал полученные указания».

Настоящее же моё указание, полученное лишь после того, как я сам поднял этот вопрос, было куда короче: «Да рассказывайте им всё, они всё равно из вас это вытянут».

Из формулировок никак не следовало, что я этому совету не последовал и сделал куда больше, чем от меня требовалось.

«Что до отравленной иглы, — говорилось далее в заявлении, — следует подчеркнуть, что она предназначалась прежде всего на случай, если лётчик подвергнется пыткам или иным обстоятельствам, которые, по его собственному суждению, оправдывают уход из жизни. Указания покончить с собой не было, и от него этого не ждали — кроме только что описанных случаев; и я подчёркиваю, что даже брать иглу с собой в самолёт было необязательно: это оставалось на его усмотрение».

Я был рад, что это занесено в документ. И то, что шло дальше, меня тоже не огорчило.

«Действия г-на Пауэрса в прежних заданиях были рассмотрены, и ясно, что он был одним из лучших лётчиков всей программы U-2. Он был искусен и как лётчик, и как штурман и выказывал спокойствие в чрезвычайных обстоятельствах. Его данные с точки зрения надёжности изучены исчерпывающе; исчерпывающе рассмотрены и любые обстоятельства, которые мыслимо могли бы привести к давлению со стороны русских или к переходу на их сторону, — и не найдено никаких свидетельств в пользу предположения, что неудачу его полёта можно отнести на счёт советской разведывательной работы».

Тогда я этого не знал, но последнее утверждение можно было оспорить. Как будет видно дальше, существовали довольно поразительные косвенные свидетельства того, что мой полёт, возможно, был выдан ещё до того, как я оторвался от земли.

Что до исчерпывающего изучения моей подноготной, о нём я узнал ещё на опросах — от одного из тех, кто вёл это расследование. «Держу пари, мы знаем о вас больше, чем вы сами, — заметил он и прибавил: — Поразительно, до чего вы вышли чистым. Я этим делом занимаюсь давно, и такого Джека Армстронга, стопроцентного американского юноши, ещё не видел». Полагаю, это был комплимент.

Дальше в заявлении довольно подробно излагались обстоятельства моего полёта 1 мая 1960 года, и в заключение говорилось: «Что до попыток Пауэрса привести в действие тумблеры подрыва, следует отметить, что из-за ограничений по весу заряд не превышал двух с половиной фунтов, а назначением подрывного устройства было вывести из строя прецизионный фотоаппарат и прочую аппаратуру, а не уничтожить их вместе с плёнкой».

Тут было туманнее, чем мне хотелось бы. Поскольку именно на этом строилось столько попрёков, я надеялся, что управление скажет прямо: даже щёлкни я тумблерами, сам самолёт уничтожен не был бы.

Далее в заявлении говорилось, что единственный сделанный мне укол был, вероятно, не «сывороткой правды», а общей прививкой; что, несмотря на многократные просьбы связаться с американским посольством или с семьёй, меня держали без связи с внешним миром и допрашивали около ста дней. Пересказывая мои слова, документ отмечал: «Он утверждает, что допросы не были жестокими в смысле физического насилия или суровых враждебных приёмов и что в некоторых случаях ему удавалось не отвечать на определённые вопросы. Так, его дознавателей интересовали имена участников проекта, и он говорит, что старался предугадать, какие имена и без того станут известны, и называл именно их — например, имя своего командира и некоторых других сотрудников на базе в Адане, Турция, которые, вероятно, и так были бы известны русским. Однако у него спрашивали и имена других лётчиков, и он говорит, что отказался их назвать на том основании, что это его друзья и товарищи и что, назови он их, они лишились бы работы, — а потому он этого сделать не может. По его словам, такую позицию приняли. Отсюда он делает вывод, что сообщённые им сведения были такими, какие, по всей вероятности, и без того стали бы известны его тюремщикам».

Вот это меня и задело. Весь упор был сделан на те немногие вопросы, отвечать на которые я отказался. А куда важнее было то, что на множество вопросов я отвечал — и отвечал неверно. Двери, которые я захлопывал простым «не знаю»; тупики, куда я их заводил, когда казалось, что они подбираются слишком близко к правде.

Если не считать единственного примера с именами лётчиков, ничто не указывало на то, что я хоть что-то утаил от русских.

Почему нельзя было назвать утаённое, я понимал. Скажи они, например, что я солгал о высоте U-2, — русские могли бы вернуться ко всему этому и, по проводкам локаторов этого и других полётов, установить настоящую высоту, а тем самым, чего доброго, когда-нибудь погубить другого лётчика. То же и с числом пролётов и их целями, и с моей подготовкой по атомному оружию, и с «особыми» заданиями, и так далее.

Но ничего не было бы выдано простой фразой: «По мнению специалистов, проводивших опрос, Пауэрс утаил сведения, имеющие жизненно важное значение для безопасности Соединённых Штатов». Только это, и ничего сверх, — и всё стало бы иначе.

Меня не занимало, объявят ли меня героем. Я сделал лишь то, что считал правильным. Но и то, на что наводили эти туманные, уклончивые формулировки, мне не нравилось. Как «оправдание» оно вышло смазанным и двусмысленным.

Я читал дальше — доклад подходил к своему итоговому суждению:

«Все обстоятельства задания г-на Пауэрса, снижения его самолёта, его пленения и последующих действий были подвергнуты тщательному изучению. Во-первых, Пауэрса много дней подряд опрашивала группа опытных дознавателей, одной из задач которых было оценить его правдивость. Они единодушно высказали мнение, что Пауэрс говорит правду. Во-вторых, должностные лица правительства провели тщательное изучение происхождения, жизненного пути, образования, поведения и характера Пауэрса. В эту работу были вовлечены врачи, специалисты по психиатрии и психологии, кадровые работники, его прежние сослуживцы по ВВС и по проекту U-2. Все они держались мнения, что Пауэрс по своей природе и по своим привычкам человек правдивый. В-третьих, Пауэрс предстал перед комиссией по расследованию и давал показания долго — и по существу, и под перекрёстными вопросами. Комиссия сошлась на том, что он выглядел правдивым, откровенным, прямым, без каких-либо признаков попыток уйти от вопросов или что-то приукрасить. По суждению комиссии, он держался с полнейшей открытостью. В-четвёртых, когда при опросе перед комиссией возникло сомнение в точности одного из его показаний, он с некоторой горячностью сам вызвался пройти проверку на полиграфе, хотя и не любит эту процедуру».

Слова «хотел бы» были явным преувеличением.

«Эта проверка впоследствии была должным образом проведена специалистом, и в ней он был опрошен по всем фактическим обстоятельствам, которые комиссия сочла для расследования решающими. По донесению оператора полиграфа, никаких признаков отклонения от истины в ходе проверки он не выказал. В-пятых, изучение снимка обломков самолёта и прочих сведений о машине, по мнению проводивших его специалистов, не выявило ничего, что противоречило бы рассказу Пауэрса о происшедшем. Комиссия приняла во внимание показания русских свидетелей на процессе в Москве, касавшиеся снижения и пленения Пауэрса, а также технических сторон дела.

Эти показания согласуются с рассказом Пауэрса. Пауэрс сумел указать место близ небольшой деревни, где, по его мнению, он приземлился. Оно сошлось с прежними его показаниями о приметах местности, направлениях и расстояниях, а также с полученными ранее и не известными Пауэрсу независимыми сведениями о том, что некоторые из задержавших его людей жили в этой самой деревне. Имелись и кое-какие сведения из закрытых источников. Часть их подтверждала слова Пауэрса, часть местами с ними расходилась, но расходившееся отчасти противоречило само себе и допускало разные толкования. На части этих сведений и строились многочисленные догадки вскоре после 1 мая, а затем и газетные сообщения о том, что самолёт Пауэрса постепенно снизился с предельной высоты и был сбит русским истребителем на средней. При внимательном разборе выяснилось, что сведения, на которых строились эти сообщения, были ошибочны либо допускали разные толкования. Комиссия пришла к выводу, что не может принять сомнительное толкование, расходящееся со всеми прочими известными обстоятельствами, и потому отвергла эти газетные сообщения как не основанные на фактах».

Наконец-то с подложной версией было покончено. Но не было и намёка на то, кто эту выдумку пустил. И зачем.

Последний абзац заявления гласил:

«Итак, на основании всех имеющихся сведений комиссия по расследованию, рассмотревшая дело г-на Пауэрса, и директор Центральной разведки, внимательно изучивший её доклад и обсудивший его с комиссией, приходят к выводу, что г-н Пауэрс выполнил условия своего найма и полученные им указания в связи с заданием, а равно и свой долг американца в тех обстоятельствах, в каких он оказался. Следует отметить, что сведущие аэродинамики и авиационные инженеры внимательно изучили описание пережитого Пауэрсом и на основании научного разбора заключили, что самолёт U-2, повреждённый так, как он описывает, вёл бы себя при снижении примерно так, как он рассказал. Соответственно причитающаяся г-ну Пауэрсу по условиям контракта сумма будет ему выплачена».

«ЦРУ СНЯЛО С ПАУЭРСА ВСЕ ОБВИНЕНИЯ», — напишут заголовки.

А я сомневался.

Предыдущая главаГлава 27 из 34Следующая глава